Ваграм Кеворков родился 1 июля 1938 года в Пятигорске. Окончил режиссерский факультет ГИТИСа им. А. В. Луначарского, а ранее - историко-филологический факультет Пятигорского государственного педагогического института. Режиссер-постановщик, актер, журналист. Работал на телевидении, снял много телефильмов, в том числе фильм "Юрий Кувалдин. Жизнь в тексте", в 70-х годах вёл передачу "Спокойной ночи малыши". Член Союзов писателей и журналистов. В 2005 году в Московской городской организации Союза писателей России вышла его книга «Сопряжение времён». В «Нашей улице» печатается с № 76 (3) март 2006. Участник альманахов издательства "Книжный сад" "Ре-цепт" и "Золотая птица". В 2008 году в Издательстве писателя Юрия Кувалдина "Книжный сад" вышла книга повестей, рассказов, эссе "Романы бахт". В 2009 году Юрий Кувалдин издал новую книгу повестей и рассказов Ваграма Кеворкова "Эликсир жизни".
Ваграм Кеворков
БОЧКИН, «ГРИША» И ДР. ТОВАРИЩИ
рассказ
После десяти дней новогоднего отдыха в Рузе Бочкин расслаблено двигался по Хавской улице вдоль редакционного корпуса «Шабы». Сын в школе, его приятеля вчера с рук на руки сдали родителям, у жены сегодня отгул, так что с ужином будет порядок.
Внезапно заметил, что идущие впереди не входят в телецентр, а шарахаются от дверей и идут мимо.
«Облава!» - «въехал» Бочкин, и тут же перешел на другую сторону улицы. Оттуда глянул на вход – точно, рядом с мильтоном стоят кадровики: всех опоздавших «засекают», чтобы лишить премии.
«Слава вперед идущему, слава вперед смотрящему!», и Бочкин прошел до Лестева, там свернул к Шаболовке, у «Шуховки» вслед за другими опоздашками нырнул меж заборных прутьев, специально для таких случаев раздвинутых предусмотрительными телевизионниками, далее мимо ажурной вышки и первого – технического – корпуса до третьего – съемочного, там оставил пальто, шапку, взял номерок у гардеробщицы и спокойненько по переходу второго этажа в редакционное здание, где на первом этаже засада.
Преодолел прокуренные пролеты лестницы, коридор и уверенно вошел в четыреста тринадцатую: - Здравствуйте, Лариса Васильевна!
«Жирафа» - зав. отделом впилась в него карими буркалами: неужели не попался?
«Одна! Я первый!» И как бы отвечая ей – мол, а я и не опаздывал, - Бочкин небрежно бросил кейс на стол:
- Я в третий корпус!
И вышел.
В коридоре нос к носу с редакторшей:
- Здравствуйте, товарищ Жюков! – приветствовал он ее со сталинским акцентом. – А у вас тогда неплохо получилось под Ельней!
- Плохо! – в сердцах бросила «товарищ Жюков». – Плохо!
Значит, она вляпалась-таки в засаду и ее Ф.И.О. уже списаны с красной книжечки «Гостелерадио СССР» в проект приказа на лишение премии.
Жаль! «Товарищ Жюков» - белокурая, кареглазая – симпотная баба, особенно когда, опираясь локтями о стол, наклоняется к телефону и ярко-красные брюки обтягивают ее широченные бедра! «Ах, мама моя, мама, какая панорама!»
Но стремления к «левому» сексу не проявляла, видно, хватало ей криворотого мужа.
- Ой, я все понимаю, он ее обожает, - делилась с Бочкиным ее подруга, «самая-самая», - но ложиться с ним в постель – брр!
В буфете третьего корпуса наткнулся на «кофейника» Григоряна.
- Ты тоже через забор?
- Конечно! – улыбаясь, ответил «Гриша». – Я уже у Ларисы отметился!
«Значит, я не первый сегодня! Ай да «Гриша»!
Левка – «Гриша» музыкант – «виртуозо», сам Вилли Ферреро на гастролях в Москве требовал его первым гобоем, и тогда Левку из городского «симфонищенского» пересаживали в Госоркестр, где оклады у всех под четыреста, - мог бы там и остаться, но чувствовал, что ненадолго хватит его гобойного соло: дыхалка барахлила, сосуды лопались как нитки гнилые, правую ногу раздирало горячими иглами, а курил все больше!
- Гобой и табак – ваша могила! – врезал ему кардиолог.
«Е-е-о!» - сказал себе Левка, а очередная подружка поддержала:
- Сколько можно дуть в эту тростинку, раздирать себе легкие, сосуды рвать!?
И подался Левка – «Гриша» на «помойку» - на «теле», редактором в музотдел.
Левка окончил «Гнесинку» - «Гнусинку», как он ее называл, и музыкальных знакомств хватало, мог бы и Рихтеру при надобности позвонить, но того не особенно жаловали новые начальнички Левкины, - уж больно мнит о себе, капризуля, лучше кого попроще, хотя бы Власенко.
И Левка позвал Леву Власенко.
С ним Бочкин и «Гриша» сняли «Аппассионату», - все было заранее прорисовано, свет выставлен, как в Голливуде, каждый кадр стал зримым образом музыки. «И видеть звук, и слышать цвет!» - вот что им тогда удалось!
Лапину после показа звонили многие знаменитости, и на них с Левкой стал коситься Аевич: как же это не он в гениях?
Аевич трудился прежде на радио, но когда там ввели должность главрежа, сцепился с Лаевичем, - других претендентов на главного не было, - оба талантливые, оба асы своего дела, темперамента у каждого на десятерых – драка вышла нешуточная: один ухнул в больницу с инфарктом, другой – с язвой желудка.
Вмешались «жрецы». «Лая» оставили главным на радио, «Ая» спихнули на «теле».
И он тащил и тащил сюда «своих», - так и появилась здесь новая завмузотделом, подруга его подружки, до этого пахала музоформителем, хотя за плечами «консерва», «роялистка» вообще-то.
Попили кофейку с Левкой, пошли к Ариану: тот обещал накатать сценарий о военно-музыкантской школе. Надо ехать снимать на бывшую дачу Берии, в деревню Екатериновка, а сценария-то и нету.
У Ариана, слышно, засела Фаина, что-то впендрячивает ему. Бочкин чуточку приоткрыл дверь – Ариан красный и курит, и Фаина курит и красная.
- Признай сына своим! – и нога на ногу, чтоб аппетитные коленки наружу.
- Да я здесь вообще ни при чем, у нее до меня эскадрон перебыл, так можно и Лапина отцом сделать!
Фаина замахала руками как танцующий Шива:
- Ариан, ты совсем трекнулся!
Бочкин аккуратненько прикрыл дверь, и они с Левкой похиляли к себе в отдел. Левка помолчал-помолчал и раскололся:
- Отец – Володя… - и назвал фамилию знаменитого оператора, всегда элегантного, обаятельного и поддатого, - Нинка с ним давно трахается, а с Арианом недавно, но Володю ей никогда не захомутать, а Ариана решила измором взять!
- А Фая у нее адвокатом?
- Угу!
Фаина обожала такие дела, - в редакцию пришла из ЦК комсомола, где все общественники и сознательные, но не монахи, и она не монашка, но ей Нину жалко! Ариан не женат, Нина не замужем, в самый раз партийно-комсомольскую свадьбу играть!
Конечно, если б Ариан был женат, - тогда просто вон его из партии за аморалку, и с работы вон, и вообще вон!
Вот главного «музыкалки» застукали с секретаршей, прямо на столе у него застукали, секретарша сама и организовала «патруль», - и все! Женился, как миленький, и был счастлив! Только умер скоро! Зато секретарша теперь сама там главным! – Левка хорошо излагал!
В отделе «куколка»-помреж советовалась с Ларисой Васильевной:
- Меня вчера один кадр с Кавказа пригласил в ресторан, обещал джины подарить, - идти?
- Конечно, иди! Пожрешь, потрахаешься и еще джинсы отхватишь! – челюсть у завотделом отвисла в улыбке.
Помреж, проникновенно глядя в глаза начальнице:
- Спасибо, Лариса Васильевна!
- Пожалуйста! Я б и сама пошла, если б позвали! – завша, растроганная личной преданностью подчиненной, хохотнула баском.
Тут заглянул и зашел Аевич:
- Лариса Васильевна, можно вас?
Завша тут же встала и пошла к двери, Аевич пропустил ее и двинул следом, жадно обтекая взглядом ее весьма впечатляющую фигуру.
Левка хотел сказать что-то, но сдержался. Сказал потом, когда они с Бочкиным остались одни:
- Ее подружка вчера пришла ко мне и мы с ней так почесались! Если Аевич узнает, я пропал! Клянусь мамой!
- Знаете, Бочкин, Федя очень странно работает: разговор о милиции, а у него в углу кадра то глаз появится, то свисток свистнет! Как-то экстрагавантно все это!
Главный редактор, он же Толстяк, явно не понял Фединого сарказма. «Экстрагавантно!» Не понял и вышел на четвертом этаже, а Бочкин понял и нажал кнопку пятого.
- Теперь о передаче молодежной редакции «Аукуцион»! – зал сразу же ответил смешком и рецензент Виктор Кудрявцев недоуменно глянул с высоты трибуны: - По-моему, это буржуазное название – «Аукуцион»!
Летучка – переполненный зал – покатилась: вот это смехотура, - политический обозреватель, оказывается, человек малограмотный! «Аукуцион»! – надо же!
- Нет, серьезно, - Кудрявцев так ничего и не понял, - зачем нам этот «Аукуцион»?
Ну, ржа! «Такой кахей нам не нужен!»
- Товарищ Кудрявцев! – гендиректор ЦТ не выдержал. – Это слово произносится так: аукцион!
- Я и говорю: «Аукуцион!»
Полный атас! Зал уже всхлипывает от смеха, а этот долдон все «аукуционит»!
Генеральный пытается спасти Кудрявцева:
- Переходите к следующей передаче!
- А я закончил!
Хохот и шквал аплодисментов!
Кудрявцев, растеряно улыбаясь, выходит из-за трибуны. В такт его шагам в зале издевательский топот десятков ног.
- Теперь о социалистическом соревновании! – Гендиректор пытается обрести серьезность. – Слово предоставляется товарищу режиссеру Мироновой!
Вконец развеселившийся зал устраивает «бурные аплодисменты, переходящие в авиацию!»
Добравшись до трибуны и положив на нее шпаргалку, смущенная Ия начинает:
- Мы все время думаем, как еще больше урезать наши возможности, чтобы работать еще лучше!
Зал «подыхает»
«Экстрагавантно»!
На партактиве ждали выступления замзав сельхозотделом ЦК.
Замзав был не похож на цекашных упырей. И фамилия у него была огородная – Капустян. Правильнее, наверное, Капустяну, но уж ладно, Капустян так Капустян, главное, что он, по слухам, без фанаберии.
- А почему, товарищ Капустян, в Москве третью весну подряд лука нету?
- Это наша ошибка, товарищи, наш просчет в планировании закупок, и нет нам оправдания!
Актовый зал на Пятницкой ответил аплодисментами, как бы оправдывая то, чему нет оправдания.
«Черт-те что! – возмутился Бочкин. – За что ему аплодисменты?»
Не выдержал, вскочил с поднятой рукой:
- Товарищ Капустян, вам бы надо приехать к нам с луком, а не с пустыми словами!
На него зашикали, а седоватый с медальным лицом Капустян опять покаялся:
- Три года подряд неурожай, но все равно нет нам оправдания!
И снова аплодисменты!
«Тьфу! – ругнулся мысленно Бочкин. – Вот подпевалы проклятые! Тьфу!»
Ариан, так и не родивший сценарий, уволился и, забрав личные вещи в бывшем своем кабинетике, ждал лифта. А из него Бочкин с Левкой, - как раз после съемки в Екатериновке.
- Эх, Ариан, - не утерпел Левка, прощально пожимая Арианову руку, - до зам. главного допер и уходишь! Обидно!
- Обидно не то, что ухожу, обидно, что когда помру и буду в могилке гнить, какой-нибудь молодой примат будет тут без меня девок дрючить – вот что обидно!
Рослый, грузный Ариан легко шагнул в лифт, двери за ним захлопнулись и кабина тяжело пошла вниз, будто прямиком в преисподнюю.
- Жаль! – выдохнул Левка. – Хороший мужик был! Сожрали бабы!
Через пару недель Бочкин, как обычно, сошел с автобуса на Мытной, добрел до Хавской и, не спеша, дальше, той стороной улицы, что напротив редакционного корпуса.
Зачем приходить к девяти, как требовали? Чтоб слоняться по коридорам или торчать в буфете? На летучку – да, конечно, к девяти, не опаздывая, а если с десяти съемка, то к половине девятого, чтоб все заладить, подвигнуть осветителей с девяти раскатывать прожектора, опускать штанкеты, ставить рисующий, контровой, заполняющий, подбирать фильтры; уговорить технарей включить камеры не с десяти, а в девять, чтоб сразу все проверить по кадру; проследить, чтоб с девяти до десяти артистов одели в костюмы персонажей, загримировали и чтоб они успели забежать в буфет хлебнуть кофейку, ибо на съемке, как говорится, надо быть в тонусе, а не в анусе.
Привычно скользнув глазами по зданию телецентра, Бочкин насторожился: люди валили мимо входа! «Опять облава!» Глянул на часы: «Ровно десять!»
Неспешно дошел до угла, пересек Хавскую и дальше по Лестева до Шуховки вслед за такими же злостными нарушителями трудовой дисциплины, как сам. Но что это? Почему так растеряны лица бывалых телевизионников? Лаз в заборе заделан! Густые переплетения стальной проволоки под силу перекусить только мощным клещам, а где их взять?
«Ну, хрен вам, иезуиты!» - и Бочкин зло двинулся обратно к Хавской, презрев потеряно топчущихся у бывшей дыры «бойцов идеологического фронта». «Надо прокантоваться до одиннадцати, в одиннадцать снимут засаду, и можно будет спокойно войти через главную проходную, - не будут же эти олухи-кадровики торчать целый день?!»
Решив скоротать время где-нибудь поблизости, Бочкин прошел мимо зеленого глухого забора, за которым обреченные бедолаги годами безвылазно вживаются в чужую языковую среду, чтоб потом остаток жизни добывать импортные секреты родному населению, «работая» попутно еще на одну-две «конторы», - так легче быть на плаву и если «зацепят и поведут», «грохнуться» не как советскому, - всем иным и тюряга получше и срок поменьше.
Потом еще один забор – школьный, там юные балбесы с балбесками прикуривают друг у друга, хохмят, прикалываются. Недавно такая балбеска подвалила к нему в метро:
- Молодой любовью интересуетесь?
Он опешил:
- Ты что, голодна?
И получил в ответ:
- Во дурак!
Левка потом подтвердил:
- Конечно, дурак! Такую возможность упустил!
- Но ведь ей всего лет четырнадцать!
- Четырнадцать?! Ты бы узнал от нее много нового!
Возле рынка зашел в комиссионку: поглазеть на шмотки «из-за бугра». «Аппетитно гниют, сволочи!»
В четверть двенадцатого, убедившись, что люди минуют шаболовскую проходную без затруднений, Бочкин и сам преодолел милицейский пост.
Из холла третьего корпуса позвонил зав. отделом, «наглеж так наглеж»:
- Я здесь еще задержусь в репзале, есть возможность еще репетнуть с…
И назвал артистов, благо, они рядом, в холле, обсуждают что-то с режиссером другой редакции, - если надо, он им коротко объяснит, что к чему, и они подтвердят начальнице: «Да-да! С девяти репетируем!»
«И какой дурак будет с девяти репетировать?»
В лифте их двое, Бочкин и Мира – мощный бифштекс, орошенный шанелью.
- И как вам режиссер Мира? – ее жадные губы растянулись в улыбке.
Он, все поняв, ответил:
- Нормально!
- А какая женщина! – и томно закатила глаза.
В редакции плюхнулась в низкое кресло и короткая юбка не смогла скрыть ее соблазнительных прелестей.
Ванечка, вмиг охмелев от ее мясов, что-то зашептал ей на ухо, она довольно расхохоталась:
- Ванечка, отдаюсь только по любви!
А рыжий горбоносый Ванечка, враз употевший и раскрасневшийся, подошел к Бочкину и тихо: - Я б ей все соски отгрыз, - ну и баба!
Бочкин, ободряюще подмигнув распаленному Ванечке, вышел и в коридоре встретил Лину, - а может, она его встретила?
Когда-то у них с Линой возникло что-то вроде амурчика-адюльтерчика, но тогда Бочкин еще очень любил жену и их с Линой экспресс затормозил, не дойдя до конечной станции.
Теперь она глядела на него с улыбкой Джоконды:
- Знаешь, что о тебе говорит Мира? «Ах, какой парень!» - И, взяв его под руку: - Мы с мужем и сыном идем на байдарках, давай с нами – хорошо будет!
И это «хорошо будет» сказала так, будто если б в редакции нашлось подходящее местечко, «хорошо» было б сейчас же, немедленно!
После командировки в Феодосию, где он вечерами далеко плавал, - именно там Мира впервые посмотрела на него, высоко подняв брови, - редакционные молодки норовили пройти рядом в каком-нибудь узкоречке, мазнув при этом своим крупом по его паху и кокетливо вякнув:
- Ой, извините!
- Не страшно! – отвечал Бочкин, и ему тут же поправочку:
- Не «не страшно», а какая хорошая попочка!
И однажды позвонили жене его:
- У него кто-то есть, он не реагирует на нас, значит, он сыт!
- А я?! – возмутилась жена. – Не в счет?!
- В счет, в счет, но, поверьте, у него кто-то есть!
И жена дома сходу: - Кого ты завел себе?!
«Эк мотает, а? Рубаху порвала, грудь исцарапала, у-у кошка шипучая! О, что творит! Мотани-ка ее разок, Бочкин, мотани, чтоб летела и улетела! Нет, нет, а то потом срок мотать будешь! Так, теперь слезы! Значит, сейчас что-нибудь скажет!»
- Я думала, я мечтала, что ты все-таки сделаешь, наконец, карьеру и мы будем жить, как нормальные люди, жить за городом и ездить в город на служебной машине, и ты будешь получать много-много, чтоб мы могли каждый год ездить в загранку, а ты! Милье – вот кто мы, милье, люди метро, отбросы! – и все это, всхлипывая.
- Чтоб ездить на служебной машине, надо быть главным редактором! – Бочкин еще пытается быть ироничным.
- Бочкин, Бочечкин, перейди в редакторы и будем ездить на служебной машине, Бочечкин! – и снова всхлипы.
- Через пятнадцать лет, раньше не выйдет!
- Прекрати! Я думала, все твои мысли в моей голове, а ты! Бочкин-Квочкин!
И разъяренной лисой устремилась в их комнату.
Бочкин побрел на кухоньку. «Как талантливо мы жили раньше! Любовь и творчество! Сколько счастья было! А теперь? Где все это?»
- Бочкин, Лева, дорогие мои, ведь кроме вас некому, вы ж меня всегда выручали, а мне завтра опять в Питер на дубляж, я на вас, Бочкин, уже приказ сделал как на и.о., на месяц, - друзья, если вы меня не выручите, я погиб!
Теперь, похоже, им самим погибать!
На Левку лучше не смотреть: грубоватое лицо с могучим подбородком, мясистым волосистым носом и густыми черными бровями – как после нокаута!
Расчесывает массажной щеткой седеющие волосы, сперва на пробор, потом вперед-назад, - заставляет мысль проснуться, работать!
«Наверное, я нисколько не лучше!»
Левка тупо уставился в угол, - значит, роется в своем секретном хозяйстве, вспоминает лабухов, певцов, музыкальные коллективы и коллективчики: кого бы взнуздать, кто может спасти, вытянуть, сделать чудо? В болотистых глазах что-то мелькает, - вроде бы, возникло, срослось?
Закуривает, глаза яснеют.
- Возьмем Яну! Я ее еще никому не показывал. Чудесная девушка, будет ведущей! Возьмем ансамбль трубачей – в унисон дуют. Возьмем…
Что-то застревает в мозгу – Левка замолкает и снова упирается взглядом в угол.
И дернуло же их помочь Аевичу, выручить его! Ведь только-только прежнюю передачу сдыхали, еще поздравляют их с успехом на Интервидении, еще не отошли, не отмякли, но тогда у них был на работу месяц, сейчас – два дня!
Бочкин открывает окно – морозный воздух режет ноздри, врывается в легкие, изгоняя из них прокуренную шаболовскую гадость.
- Едем домой, Лева, не ночевать же здесь!
Медленно бредут по Донской улице. Молчат. Мыслят.
Через два дня записали все, что собрали и выстроили.
- Думаешь, кто-нибудь нам скажет спасибо за этот энтузиазм? – они после съемки одни в редакции, Левка опять массирует голову. – Никто и никогда!
- А мы дураки?
- Идиоты! Бочкин, у нас такая страна: если ты для нее стараешься, она на тебя плюет. Если ты на нее плюешь, она для тебя старается!
«Ай да Левка!»
Не сразу уснул, во сне снимал, выходило переливчатое с искрой, и он восхищался пластикой.
Под самый звонок будильника явился заяц – серый, ушастый, вылизывал пузо. И тут спросонок: «Пушкин ворачивался, если встречал косого, иначе беда! Неладно, неладно, надо бы к девяти!»
И стало противно: «Трушу? Трушу!»
Позвонил «товарищу Жюкову»:
- У меня предчувствие, - надо бы к девяти сегодня!
В автобусе вспомнил, как перед назначением Лапина двое матерых телевизионников «гудели» в Домжуре:
- Леха, ты народный артист, я тоже не хуй собачий, - что нам какой-то Лапин?!
Теперь, по слухам, оба в девять ноль-ноль в Останкино!
В девять Бочкин вошел в четыреста тринадцатую:
- Здравствуйте, Лариса Васильевна!
И сразу врубился: рядом с «жирафой» лежала амбарная книга, страницу оглавила роспись самой начальницы.
Бочкин тут же запечатлел себя строчкой ниже!
В девять десять влетела Стоцкая, «украсила» завитушками третью строчку.
В девять пятнадцать начальница понесла книгу главреду.
В девять тридцать явилась «товарищ Жюков»
- Жукова, у вас второе опоздание за неделю! Вам нравится жить без премии? – завша смотрит, как расстреливает.
«Товарищ Жюков» краснеет, как ее брюки, и детский лепет про транспорт.
День прошел фифти-фифти; укладываясь спать, Бочкин слету треснулся о спинку кровати и вздохнул с облегчением: «Товарищ заяц сказал свое слово!»
И задумался: «Стоцкая – любопытно! Молоденькая, хорошенькая, особенно в зеленом платье с погончиками, была замужем за человеком вдвое старше себя, он антисоветчик, давно уж в Европе, издает там против СССР, а Стоцкая, в соавторстве с молодым лоботрясом «издала» здесь чудного мальчика, папашка его сразу после рождения крохи уволился и слинял, а Стоцкая дала сыну свою фамилию и спокойно растит его – с помощью яслей, детсада и своих родственников, с бывшим мужем-антисоветчиком переписывается, перезванивается и ее, тем не менее, терпят: нельзя уволить мать-одиночку! Видимо, если тронут, за границей такой хай поднимется!
Кого ж тут только нет: и жены диссидентов, и дети вождей, и потомки лидеров Коминтерна! Куда ты попал, Бочкин?»
У хитромудрой Аклиши в глазах смешинки:
- Ой, наш папа такой чудак! (Папа – это муж.) Он думает, что если у нас дома водопровод – это уже коммунизм!
- Нет, знаешь, мы не созданы для коммунизма! – это Наташа, она же Иго – бедрастый монголоид, предмет вожделения всех мужиков. – Ведь коммунизм требует сознательности, готовности идти на уступки ради товарища!
- Ты только и делаешь, что уступаешь товарищам! – это Кира, тоже хитруля не из последних. И общее «Хи-хи-хи»!
- Я серьезно!
- Серьезно о коммунизме?! – Кира, вроде, изумлена, и тут уж хохот.
И плевать на подслушки!
Пуще всех заливалась Стоцкая – добрая душа всегда чужому горю рада, а тут еще так смешно – новое пальто изговнять!
- Сволочи! – жаловалась Жукова Бочкину. – Я снегом оттираю блевотину, а они ржут! А как водку жрали!
Водку жрали, действительно, классно! И каждый тост был: «За мужиков!» Имея в виду, что мужик – это не тот, кто приносит двести, а хотя бы четыреста! Потому что настоящие мужики заколачивают по восемьсот! Вон Лапин – девятьсот заколачивает, предгостелерадио долбаный, да еще надбавки всякие – члену ЦК, члену правительства, члену коллегии! Он, конечно, и не мужик вовсе, а так, пугало огородное, но заколачивает!
А комментаторы как заколачивают! Две тысячи в месяц! Вот бы словить такого!
И к Милке:
- Милка, тебя ж сюда Михалков воткнул, ну скажи честно, ты с ним хны-хны?
- Девочки, милые, да я б счастлива была, он же на чай по рублю дает, но у него такие крали молоденькие! Куда мне!
- А за что ж он тебя сюда?
- Он же почетный гражданин Пятигорска! А я, поэтесса местная, его вечер вела там в театре! Читаю свое: «От источников горячих вы у нас такой вот зрячий!»
А он мне на ухо: «От источников горячих у меня такой стоячий!»
Я чуть не усикалась!
Бабенки, уже под градусом, сами чуть не усикались от восторга.
А Милка: - Ой, девочки, у нас же Стрельников Борис в «Правде», он же тоже пятигорчанин!
- Так он же в Америке! – вставила завша: дескать, у нее у самой дядя в Америке!
- Ну да! Уже десять лет! – согласилась Милка. – И вот он там Михалкова встречал, водил всюду, в стриптиз привел, в первый ряд посадил, а Михалков голяк увидал, рот раззявил, а тут вспышка!
- Как вспышка? – не «въехала» Стоцкая.
- Ну, блиц, фото! Стрельников сразу врубился, на сцену кинулся, вернулся – фотопленка в руках! За пятьсот долларов выкупил! Фотокор «Лайфа» Михалкова с открытым ртом щелкнул! На обложку! Представляете, через голую жопу между ляжек какой-то блядищи лицо автора гимна СССР – представляете?!
- С открытым ртом! – закатилась Стоцкая.
- Ну!
Но посидели неважно: в ВТО не танцевали – вроде бы, негде, никто с ними не познакомился, все артисты только рюмку любили, деятели сраные! И швейцар сволочь: «Свободных мест нет!» Пришлось сунуть ему пятерку. Жалко пятерку!
Нет, что ни говори, а Центральное телевидение – это государство в государстве! Ну где еще можно тут же на работе купить отличную говяжью вырезку, заказать с утра и взять перед уходом домой сосиски и прочую колбасную чепуху – без всяких очередей! А к праздникам профком подкинет – за плату, конечно, - наборы с лососевой икрой, балыками и иными копченостями, какао «Золотой ярлык», арабским кофе самых разных сортов, сногсшибательными конфетами и тортами, - так что, милые дамочки, тяните-волоките домой неподъемные сумищи, ловите такси и частников и добивайте своих домашних возможностями телевидения! И это все плюс к тому самому-самому, когда у задавших вопрос: «А где вы работаете?» – резко увеличиваются глаза от небрежно брошенного в ответ: «В Останкино!»
«И ведь не врут бабы, и вправду, в Останкино – куда ж еще на работу в таком прикиде?»
Но, конечно, кое у кого ответы похлеще, чем какое-то «теле», - «В ЦК!» Тут уж у вопрошавших в зобу дыханье перло: еще бы, значит, этот Индивидуум одевается-обувается в спецотделе ГУМа, куда допускаются только партийные функционеры, политкомментаторы и особо выдающиеся журналюги! Жрецы! Ведь если они отовариваются по талонам в ГУМе, значит, и госдачей пользуются, и служебные «Волги» за ними закреплены! Одной ногой уже в коммунизме!
Бочкин не раз задавал себе вопросики: в коммунизме «от каждого по возможностям, каждому по потребностям». А кто, какие бюро или месткомы будут определять эти самые потребности, какие Клавдии Ефимовны или Марь Ванны вкупе с Игнатиями Навуходоносоровичами или Цезарями Львовичами будут решать это? И какова будет роль партии и гегемона-рабкласса в таких решениях?
И от этих вопросиков коммунизм становился трухой, а от спецпайков и спецпакетов с деньгами «развитой» социализм оказывался до жути недоразвитым!
«Придумали системку! И как только мы еще существуем, как не лопнули?!»
Поговаривали, что и на космодроме бардак, а уж что творится на заводах «оборонки», Бочкин и сам знал от приятелей: двадцать дней мух ловят из-за отсутствия сырья или деталей, а в оставшиеся десять дней месяца не вылазят из цеха, штурмуя план и потребляя при этом ящики водки, которую «по требованию коллектива» доставляет к станкам не кто иной как начцеха! «В жизни всегда есть место подвигам!» И сверхурочным!
Кумач, кумач, кумач, натужные духовые оркестры, милиция, гебисты в штатском – «матюгальники» сдавленным горлом хрипят их команды:
- Быстрее! Быстрее! Быстрее!
И тысячи взрослых людей, как дети, бегут, спотыкаются, посмеиваясь над собой, дабы скрыть ощущение неловкости – не шествие, а шутовство: догонят колонну таких же, как они, «верноподданных», упрутся в нее – и застрянут надолго, чтоб потом снова «шустрить» по команде своих «воспитателей».
«Клованы!» - Бочкина трясло от такого попрания личности, от публичного унижения огромного количества человеков, а активисты-оптимисты пускаются в пляс, хватанув перед этим пивка с бутербродами – торговые лотки со всей Москвы обильно загружены «подогревом» по случаю «такого замечательного календарного дня»!
Фальшь режет глаз и делает этот громадный ход людей жалким, нелепым и подлым: так нужные стране деньги – для пенсий, для больниц, для строительства – превращаются здесь в мыльный пузырь, - во имя чего? Ради предъявления неустанной «любви» к «вождям»?
Тысячи таких демонстраций по всей стране, «фюреры» - от главных до крохотных - принимают «ликующее» поклонение своих раболепствующих вассалов:
- Ур-ра, товарищи!
А погода чудесна, как молодая любовь, самое в лес, в сады, в парки – нет, еще один выходной украден, - бездарно и оскорбительно!
«Клованы!»
В Клязьму приехалось поздно, в оконцах уж затеплились огоньки, кое-где прищурились ставенки.
Недавний дождик все освежил, наполнил еловым, сосновым духом. Звезды на небе разгорались. «К погоде!» - просиял Бочкин и тут же споткнулся.
Ночью за облаками кралась луна, было тревожно и радостно: утром в тающем сумраке по грибы, аж за Манюхино, там, по слухам, ранний гриб, белеющий в проплешинах хвойной угрюмой стражи, и Бочкин уже предвкушал сладкое бремя заплечных коробов и огромных плетеных корзин.
Но еще затемно мелкими частыми гвоздиками застучал по крыше упорный дождик и тающее в рассветном тумане Манюхино ехидно помахало Бочкину из-за мглистой полоски дальнего леса.
Днем соседка звала водку пить, глядела приманчиво, но он предпочел дождливое одиночество и набухающие смутной надеждой слова, - авось, затрепещут они яркими красками в закоулках тягучих фраз.
Но слова не давались, разлетались, как птицы, а пойманные, безжизненно повисали в силках стылых строк, так и не достигнув высокого лету.
К вечеру подъехала жена – в слезах, похоже, душа ее совсем заблудилась:
- Как хорошо, что ты дождался меня! Так боялась, что ты уедешь! Господи, как я хочу детей от тебя! Ведь здесь, здесь я себя искалечила! Я не хотела рожать от Додика, но все было запрещено, я позвала местную бабку – это такое варварство! Сколько кровищи! А был мальчик, мальчик! Я должна, должна была его похоронить, зарыть, закопать, а я его в туалет, в этот самый сортир во дворе, в этот сортир, будь он проклят!
- Ты утопила его?
- Да-да, в говне, в этом сортире проклятом, в говне, - нет мне прощения! – рыдания едва не разрывали ей горло.
Он прижал ее к сердцу – оно переполнилось жалостью к ней, оно разрывалось от любви к ней, его трясло от сострадания, от горя, от овладевшего им ощущения соучастия в этом ужасном, постыдном, злом, подлом! «Боже, она это сделала от страха! Боже, прости ее! Прости ее – накажи меня! Вместо нее накажи меня!»
Обугленной горькой горбушкой осталась эта ночь в его памяти.
Хотя потом, когда она успокоилась у его плеча, был запах сосен и мерный шорох дождя, - от него так уютно на втором этаже старого деревянного дома, и был чай с клубничным вареньем, и было так, что, вроде, и не было ничего, - рыданий, раскаянья, сострадания, но было, было, и было принятие им ее греха на себя, и явилось отчаянное:
А жизнь, как акула, глотает все дальше,
И нет уже сил от несчастья и фальши,
И нет уже сил от забот и утрат,
И кто б не спросил – ты один виноват!
Вся душа в крови!
- Это он здесь был тихий, а дома зевластый! Вершит! – Фаина никак не может успокоиться, что Ариан упущен, даже с сестрой его законтачила!
Зенки туда-сюда зырк-зырк, широкоскулая, толстогубая, крепенькая, ноль косметики – сельский корень! Даже самой странно, что когда-то она была директором нашей посольской школы в Бейруте и каждое утро ее начиналось с роскошного бассейна и огромного грейпфрута!
Теперь она каждую пятницу прет продукты – две сумищи и рюкзак – больной маме в Шатуру, и нет тогда никакой цекашницы-комсомолки, а есть переполненная электричка и она в ней, Фаина – стареющая баба без всякой надежды на личную жизнь.
Мужики сбежали из редакции в чудесный яблоневый садик между третьим и вторым съемочными корпусами.
Здесь можно не опасаться подслушки, можно позволить себе поерничать:
- Телек – это брехаловка!
- Как соврем, так и будет!
- Чем хвалитесь, безумцы! Правда болеет, но не умирает! – О! Левка! Моралист-гобоист!
Похоже, Ванечку задело:
- Не ссы, Лева! Ты ж не член! Ни КП, ни СС!
- Над пропастью не ржи, Ваня!
- Значит, все-таки над пропастью?! – уцепил Бочкин.
- Правда всегда страшная! – отмахнулся Левка и задымил.
- Ты это случайно не о газете «Правда»? – поддел его Ванечка.
- Случайно нет!
А небо над ними без единого облачка, и вскоре агрессия истаивает вместе с сигаретным дымком, и начинается спасительный расслабон:
- А не мотнуть ли нам, братцы, на выходные в Софрино?
И покажется, что и вправду можно на пару дней закатиться в Дом творчества, и не нужно заботиться о семье, не нужно картошки-капусты, не нужен напряг с домашней уборкой и стиркой, и половики выбивать не нужно, - покажется, что они еще неженатые и беззаботные и ах, как это, черт побери, замечательно!
Увы! Покурят на свежем воздухе, и снова в свой обрыдлый четвертый корпус, задавись он, кормилец! И никакого Софрина, только скрипучий быт! И вправду: не ржи!
«Как-то сумно!» - и Бочкин спустился в медпункт.
- Так! – пожилой мужичок в белом халате воззрился на градусник.- Тридцать восемь! Немедленно в Первоградскую!
Устроили его в самом начале многолюдной палаты рядом с койкой смоленского прокурора.
Тот вел дела по реабилитации репрессированных в ежовщину, много рассказывал об этой своей работе, поражаясь человеческой подлости, ведь не было ни одного ареста просто так, без письменного навета.
- Спрашиваю: - Зачем ты врал, что сосед контрреволюционер?
Отвечает:
- А мне шкаф у него понравился, как соседа сослали, я себе шкаф и забрал, он и сейчас у меня!
И таких тысячи-тысячи! Язва желудка у меня из-за них! И самое главное, им ведь за подлость ничего не будет, даже судить не будут: что с них взять, они уже старые! А я б их всех сослал туда, где их жертвы страдали, всех до единого, сотни тысяч, только так можно выжечь скверну!
Помолчав, спросил: - Как, по-вашему, что ждет нас? Сталин опроверг Ленина, Хрущев Сталина, Брежнев Хрущева, Потом опровергнут Брежнева, - что же будет?
Бочкин ответил без колебаний: - Социашизм!
- Что-о?! – прокурора аж подкинуло над койкой, он сел и смотрел на Бочкина в изумлении.
- Социашизм! – спокойно повторил Бочкин.
И, глядя в глаза прокурора, добавил: - Если, конечно, строй не реформируется!
Прокурор, не ответив, лег и отвернулся к стене.
И всю неделю до самой выписки не сказал Бочкину ни слова.
Юный ветерок овевал лицо и радостно было идти дальше, туда, откуда летел этот замечательный ветер.
Бочкину нравилось человеческое разнотравье на берегах великой реки, наполненное то восклицаниями, то рокотком той или иной стайки людей, разных по языку, по вере, но единых своей едва уловимой общностью – волгари!
В свободное от «надзора» время он бродил по огромному базару – торжищу щедрой земли волжской, наслаждался ароматами снеди, жадно вслушивался в словесную разговорную массу, цепко вглядывался в лица тюрков, славян, угро-финнов, - а Волга, могучая, величавая, полноводная, невозмутимо текла на юг, как и тысячи лет назад.
С утра он убеждал местных теленачальников в необходимости при показе в Москве выйти за пределы ленинской темы, ведь Симбирск – это Гончаров, Карамзин – светочи, а есть еще Языков, Минаев, Варламов, да и историей не надо пренебрегать, - не зря же сюда заезжал Пушкин, чтоб увидеть, где томился в кандалах Пугачев! А Пластов, советский Пластов – он ведь тоже сын Волги!
А сама Волга! Сколь ни будь на ее берегу над исполинским простором, - все мало, может, и всей жизни мало, чтоб налюбоваться, нарадоваться, надышаться ею!
И обратной дорогой вагон покачивало, выстукивало:
- Во-ол-га! Во-ол-га! Во-ол-га! Во-ол-га!
Он любил это состояние покоя, когда мысли рождаются самотеком, как бы не зависимо от него самого, - чистыми родниками, живоносною силою. Тогда заново переживается все, что сделал в последнее время, и неизбежна досада: уж не переснять, не переделать, уж мелькнуло в эфире, редко кого задев за душу.
А тут еще Илюша, фронтовик и отец двух сыновей-орясин:
- Нет, братцы, не ту мы профессию выбрали! То ли дело писательство: сидишь дома в трусах и шлепаешь на машинке! Не понравилось – клац, клац, клац – переделал! Клац – клац – клац – родил новенькое! Сам себе хозяин!
Но, вспомнив знакомых писателей, с утра до ночи сверлимых мыслью о том, что надо успеть, успеть к сроку, указанному в договоре с издательством, Бочкин усмехнулся Илюшиным иллюзиям.
Иногда Бочкина приглашали в ЦДРИ, в ЦДЛ – на юбилеи.
В зале все те же люди – уважаемые и не очень, на сцене все те же поэты, с теми же словесами, что и пять, и десять, и двадцать годков назад, и те же песни, и те же певцы, но уже в париках и со вставными челюстями, и тот же художник, вот уже двадцать лет дарящий одну и ту же картину, - перед очередным творческим вечером он ее забирает у юбиляра, пакует в бумагу и дарит вновь – с теми же словами, поцелуями и объятиями.
А после, как всегда, фуршет: - Выпьем и закусим, чем бог послал!
И даже бог посылал одно и тоже: водяру и бутербродики с колбасой!
Бочкин с тоской смотрел на эти интеллигентские игры: «Затхлая жизнь!»
Только и оставалось, что выбраться к университету на горы, вобрать в себя простор над Нескучным садом, над Москвою-рекою, над вещим градом столичным – громадным и таким своим, родным, будто капля-кровинка в сердце!
И снова дышится славно, и снова счастлив Москвою!
Когда контролер подошел к ним и вопросительно поглядел на обоих, Кира протянула ему свой билет, а сама ждала, как же Юлашкин выкрутится: она четко помнила, что он билета не брал.
Контролер сделал просечку, вернул ей билет, а Юлашкин, заерзав, достал из кармана куртки какую-то красную книжицу и сунул ее развернутой едва ли не в нос контролеру, - тот даже слегка отшатнулся, но, прочитав, покивал понятливо и двинулся дальше.
Юлашкин был смущен и Кира смотрела на него с насмешливым интересом: «Что ж ты, «шпиен» называется, надо было сказать, что билета нету, не взял, опоздал, пойти с контролером, в тамбуре сунуть ему эту свою «шпиенскую ксиву», вернуться и сказать, что отмазался за полтинник! Так ляпнуться!
А Юлашкин, поняв, что его раскусили, пошел ва-банк:
- Да, Кира, чуть-чуть я тебя не дожал! Если б не эта балда-контролер, ты б мне сейчас как миленькая выболтала, у кого дома висит Солженицын!
- Да он у всех висит!
- Как у всех?!
- Ну, в тех больших домах, где я иногда бываю, у очень больших людей, даже секретарей союзов!
Кира врала отчаянно: фотопортрет А.И.Солженицына висел у нее дома, над их с Мишей и Таней рабочим столиком. Куда ей, мышке-норушке, скрипачке с последнего пульта, по счастью ставшей вдруг музыкальным редактором, ходить в большие дома к большим людям?
А Юлашкин озадачился: «О ком это она? Кабалевский? Хренников? Раухвергер? Щедрин? А что, Щедрин может! Надо Кирку получше прощупать!
- Знаешь, Кир, - Юлашкин решил сыграть на доверии, - я Толстяка еще не щупал, не пробовал, а вот Аевича в момент расколол, но не буду его закладывать: он так смешно показывал всех наших шибздиков – и Толстяка, и Григоряна, и Игорей, - он точно, талантливый человек, пусть живет!
Но Аевич сам себя «заложил».
Привыкший на радио к травести, он и здесь назначил их мальчишками и девчонками – в кадре!
Нелепица вышла отчаянная, хохот на всю Москву, ЦТ пучило от злословия!
А тут еще с помощью ответсекретаря редакции-одессита – Аевич оформил этот ерундовый спектакль как фильм, с оплатой в десять раз больше!
На этом и поймал их Толстяк!
Пришлось Аевичу аллюром гнать к Лапину и в восемь утра убеждать того, что с оплатой ошибка вышла, что он отказывается от денег, он рад работать бесплатно!
Лапин внял – и убрал его из редакции.
Но вслед за Аевичем и Толстяк попался.
Режиссер Ливертовский, или попросту Ливер, фронтовик и партиец, на съемке в Клубе интернациональной дружбы – КИДе – решил, что израильский флажок среди флажков остального мира – это нормально.
Толстяк на просмотре сразу увидел эту крамолу, ведь с Израилем разорваны дипотношения, но на пересъемку нет времени, эфир сразу после просмотра. Что делать? Отменить эфир или выдать с израильским флажком? Толстяк эфир не отменил!
Лапин смотрел это и «диверсию» просек сразу. Толстяка вызвали «на ковер».
- Видели или не видели?
- Видел!
- И дали в эфир?
- Да!
И отправился Толстяк в детский аудиожурнал «Кругозор» расширять свой кругозор.
А «идеологический диверсант» Ливер чудом уцелел в партии: спасли боевые награды и офицерское звание.
Левка вернулся из столовой благодушным:
- Жизнь прекрасна и удивительна!
Ванечка тут же:
- «Человек выше сытости!» - воскликнул Горький после обеда.
- Горький не только это сказал! – Левка глянул весело. – «Речи правителей о желаниях народа подобны рассказу глухонемого о музыке!».
«У-тю-тюшеньки! Вот это приехали!» - и Бочкин показал Левке глазами на телефон: мол, подслушки же!
- Горький?! Так сказал?! – Ванечка потрясен.
А Левка все так же весело, будто и не заметил бочкинского сигнала:
- «Не надо обманываться: культура и государство - антагонисты!»
Ванечка совсем потерялся:
- Тоже Горький?!
- Ницше, Ванечка, Ницше! – рассмеялся Левка, он торжествовал.
Неделю назад Ванечка ляпнул:
- Московские музыканты – это самые мудаки!
- Так кто же мудак, Ванечка?!
Ну уж, только не Ваня! С помощью тестя – районного начальника – он перевелся в книгоиздательство, ходит на «работу» дважды в неделю, а получает куда больше, чем на «телепомойке».
Да и Левка, болтун-болтун, а не дурак!
Теперь он каждый вечер в каком-нибудь ресторане сидит за отдельным столиком: пьет коньяк, ест икру, балыки – бесплатно, его угощают! Потому что, свалив «с помойки», он устроился инспектором агентства по охране авторских прав! И хлебно, и безответственно: проверять рапортички ресторанных лабухов с указанными в них авторами «сбацанных» в этот вечер песен. Чтоб авторы в ВААПе гребли «бабло» за звучание своих «опусов». И если лабухи забывают кого-нибудь внести в рапортичку, Левка делает страшные глаза, грозит лютыми карами и поэтому – на всякий случай – для него всегда приготовлен отдельный столик.
И домой Левка прет портфель с коньяком, шампанским, икрой, балыками, антрекотами, крабами – все «на шару»!
Узнав о таком замечательном месте работы Левки, Иветта тут же вернулась к нему, вопреки протестам папеньки-генерала, из-за неприязни которого к Левке и оставила когда-то мужа, отца своего ребенка, и теперь каждый вечер Левку преданно ждут в большой «сталинской» квартире жена и дочь: как не ждать, как не любить такого добытчика?!
«Так кто же мудак, Ванечка?!»
Мудаком оказался Бочкин.
Он осознал это, когда Федя, еще недавно молодой, талантливый, перспективный, а теперь старый, слабый, больной, жалкий, - нервически делился с ним:
- Ой, такую хорошую передачку сделал!
«Тьфу!» - мысленно крепко ругнулся Бочкин. – Добро бы спектакль, фильм, а то передачку он сделал! Говна пирога!» - он увидел в Федоре себя через пяток лет. Телевизионный Молох сгрыз Федю за какое-то десятилетие, сжевал и вот-вот выплюнет, не дав дотянуть-доработать до пенсии.
И тружусь, и тружусь, и тружусь,
И уже ни на что не гожусь!
– светлое будущее всего человечества!
Когда спадает бензиновая гарь и в город прорывается пряный южный ветер, в центре Москвы пробуждается саванна: аж до Кремля доносится из зоопарка львиный рык, взволнованно трубят слоны, ржут зебры – победное тепло будоражит живое, и у стен ЦМШ с огромных деревьев ночью обрушивается звукопад соловьиных трелей, враз побеждая подражательные дневные пассажи скрипок и фортепиано, флейт и кларнетов! Природа – промысел самого Творца, город – создание человека, подобное муравейникам, термитникам и осиным гнездам.
Голуби рьяно топчутся у голубятни, на скамейках юные парочки сливаются в длительных поцелуях, старики и старушки кажутся себе молодыми и игриво поглядывают друг на друга из-под очков.
Но все это днем, ранним вечером, а ночью, когда нахлынет торжествующая зоосила!
Крепкая молодая рука проникла к ней под одежду, ее ноги жадно покорились ему. Мимо проходят пары, смущенные их эротической откровенностью, одинокие мужчины и женщины, старики и старухи, и все завидуют им, переполненным яркой ликующей жизнью в самом центре Москвы! О, жизнь! Бывает ли что-нибудь слаще тебя!
Левка, вдохновленный своим успехом у Иветты, которую втайне всегда любил, и счастьем постоянного общения с дочерью, был уверен, что вторым ребенком жена одарит его без промедления. Но Иветта все менее нежна с ним, разговоры о родах ее раздражают.
И Левкино сердце – мягкое, доброе, чадолюбивое – взбрыкнуло и ожесточилось:
- Раз ты не хочешь ребенка, значит, ты не любишь меня!
И гром грянул:
- Да, не люблю!
Левка, не в силах поверить услышанному, глядел на Иветту широко распахнутыми глазами, и она припечатала:
- Ты старый, я молодая, я новой любви хочу!
И добила его:
- Я тебе не верна!
Левка стал как серый кремень, молча собрал чемоданчик, убрался в «свою» коммуналку и более с Иветтой не виделся! Никогда!
«Вы плачете, Иветта!»
О нет, Иветта не плакала! Высокая, красивая, сильная, она сразу ухватила «золотую жилу»: по левкиным «наколкам» - из его забытого блокнотика – «вышла» на эстрадный бизнес и стала как туристов отправлять небольшие концертные группы в Африку, Финляндию и соцстраны.
Ее хватало и дело крутить, и дочь растить, и «личняк» прихватывать.
А Левка «оброс» молоденькими подружками, на удивление ладными и красивыми.
Кого только не встречал Бочкин в крохотном левкином пенальчике: и «Софи Лорен», и «Бриджит Бардо», и «Беату Тышкевич», и «Орнелу Мути», а уж замечательных мордашек иногородних!.. Бочкин диву давался: и откуда только этот кряжистый Левка выуживает таких красавиц?!
А Левка жаловался:
- У Ольгуши ножки как веретеночки, но только и говорит о театре!
- Она же театровед!
- Мне нужна мать моих детей, а не театровед!
Увы! Рожать красавицы не хотели!
И вся надежда детолюбивого «Гриши» была теперь только на дочь: авось, не обидит его, не обойдет внуками. Но дочь не спешила замуж:
- Папа, сперва образование, работа, квартира, машина, дача, а потом уже свадьба!
- Ну да! – вроде бы соглашался Левка. – А рожать лучше всего после семидесяти!
Дочь обижалась и не звонила ему.
В субботу Бочкин весь день трудился на монтаже и воскресное утро было долгожданным просветом в тучах тягомотной недели, но надо было идти звонить, три служебных звонка и все, можно будет расслабиться.
С трудом преодолевая усталость, он подвигнул себя на поход к таксофону, а жена вдруг спросила: - Надолго?
«Это она о завтраке, чтоб я не задерживался!» - и ответил:
- Да нет!
А когда вернулся и попытался открыть дверь ключом, оказалось, что заперто на фиксатор.
Удивленный, он позвонил, но открыли не сразу, и он ждал, не понимая, зачем закрыто, но одновременно начиная понимать то страшное для него, что, видимо, давно уж происходило, и стремительно вошел в дверь, едва она, в синем своем халатике, отворила, и сразу мимо нее в их комнату, чтоб взять из стола свой паспорт и уйти, уйти неизвестно куда, навсегда, и увидел сидящего в кресле сына с красными нацелованными губами, с притворной гитарой в руках, и будто нож всадили в него, - он с трудом добрался до стола, но паспорта не было, не было и сберкнижки, значит она и это предусмотрела.
И тут раздалось ее плачущее:
- Папа бросает нас, он хочет уйти к другой женщине!
- Какой женщине, что ты несешь?!
- Я знаю, знаю!
И тут же, пробежав коридор, выскочила к лифтам и завопила:
- Он хочет бросить нас, бросить! Хочет оставить меня с его сыном!
Соседи начали выглядывать из дверей, и она, не скупясь на эмоции, наворачивала и наворачивала истерию – о, жертва, о, бедная, о, несчастная, о, брошеная!
А он смотрел на сына с нацелованными губами, механически бренчащего на гитаре: «Эх, забрать бы тебя сейчас, но куда же уйдешь? Самому деться некуда!»
И понимал, что сын будет тянуться к ней, своей первой женщине, и что она крепко настроила сына против отца!
«О, жизнь! Бывает ли что-нибудь горше тебя?!»
В производственном отделе – молодые приветливые женщины, и мужики-режиссеры и ассистенты, - заказывая съемку, монтаж, озвучку, невольно «включают кадреж».
Женщины улыбаются мило, но «подбить клинья» под них так никому и не удается. Самцы злятся: «Вот бляди!»
Сидящая слева от входа брюнетка как-то по-особому глядела на Бочкина, и он однажды, развивая разговор с нею, спросил:
- А как ваше отчество? Неудобно как-то: «Галочка!»
- Удобно! – возразила она.
- Ну все-таки!
- Удобно!
- Ну все-таки! – уже укоризненно попросил Бочкин.
- Наумовна! – чуть не поперхнулась она и покраснела.
- Галочка Наумовна! Чудесно! – спасал ситуацию Бочкин.
А у самого в голове: «Бедная ты моя чистая! Это ж надо так догнобить человека, что он стесняется национальности! «Свобода, равенство, братство и счастье всех народов!»
В пятницу в редакцию прибыл гость, известинец: в секретариат ЦК и газету пришла «телега» на бочкинский спектакль. «Я сидел, смотрел с женой и дочкой, и вдруг услышал: «И все это коту под хвост?!» Представляете? Я не знал, куда деваться от стыда перед женой и дочкой».
Идиот написал, а неглупые люди ломают голову, как бы ответить ему так, чтобы и Суслов, и Лапин, и «Известия», и сам идиот были довольны. «Товарищ Жюков» соорудила мощную отписку с упоминанием того, что спектакль удостоен премии и приза.
Известинец одобрил и разговорился:
- Мы с вами создаем общественное мнение, а нам так мало платят!
В самую боль попал!
Сквозь сон он услышал какие-то стоны, - ее стоны? Где она? Ее диван пуст! Откуда стоны? И тут увидел: она уже почти перевалилась за ограду балкона, - его рвануло к ней, он ухватил ее за руку, за ногу, почувствовал, что не удержит, заорал:
- Сын!
И, вцепившись, держал, едва не сползая вместе с ней в бездну. Она смертно стонала, она убивала себя, решила убить!
- Держи же ее, держи!
Подлетел сын, и вдвоем они втащили ее из-за ограды на пол балкона, - полуголую, рыдающую, убитую совестью! «Убить себя! Боже, да ведь столько еще будет всего!»
Он еле приподнял ее, вдруг страшно тяжелую, доволок, уронил на диван.
- Сын, воды!
Зубы ее стучали и едва не раздробили стекло, но он влил в нее четверть стакана, полстакана, стакан, - она обмякла, как эпилептик после припадка, когда стальное тело вдруг оказывается вялой массой мышц и костей, - обмякла, но все стонала.
С холодной жалостью он смотрел на нее, столь родную когда-то, боготворимую, да и теперь еще сердце рвется к ней, - но уже и чужую, враждебную.
«Вот попали! Все чуть не в пропасти!»
Стоцкая вошла с неприкуренной сигаретой, швырнула-набросила кейс на стол, усмехнулась победно:
- Все равно миром будут владеть евреи!
Бочкин показал ей глазами на потолок, на телефон и улыбнулся:
- Лирида, вас посадят!
Она усмехнулась все так же победно, но уже и скептически:
- Лире страдать не впервой!
В дверях сделала ручкой – мол, «Чао, бамбино!»
Слышала б она бочкинского деда еще перед войной:
- А я не хочу жить в этой жидовской монархии Ленина! – орал он в пивной.
Взяли его ночью. Выпустили днем. Через три месяца. Он уж только шептал разбитым расплющенным ртом:
- Советскую власть люблю!
Так и умер, любя. С кровавой пеной во рту.
Два дня назад Бочкин услышал в останкинском коридоре:
- Все равно миром будут владеть гомосексуалисты!
Куколка-помреж заполошно влетела в отдел:
- Ирку убили!
- Какую Ирку? – завша оторопела.
- Мирзу, какую!
- Как – убили?!
- Любовник, художник по монтажу, знаете, длинный такой, приревновал к брату и топором по башке! Насмерть!
Через неделю еще новость:
- Сашку убили!
- Какого Сашку?
- Сладкова!
- Как – убили?!
- Табуреткой по башке! Пили с соседом и допились! Череп треснул!
- Так, может, выживет?!
- Завтра похороны!
Через пару дней:
- Ия умерла!
- От запоя?!
- Да!
Потом:
- В учебке режиссер сгорел! С сигаретой заснул! Знаете, хорошенький такой, чистенький, одинокий, педик, наверное!
- А что Чумак говорит?
Алан Чумак, экстрасенс, в учебке зам.главного редактора.
Алан сказал:
- Началось!
- Ну, все, ребята подали документы на выезд в Израиль! – жена явно в приподнятом настроении.
Ребята – это ее дочка с мужем.
- Значит, надо немедленно увольняться и устраиваться сторожем, иначе подохнем с голоду! – Бочкин давно уж готов к такому ходу событий.
- Ха! Пока наш КГБ проснется, два года пройдет!
«Экая самонадеянность!» - Я завтра же подам заявление и постараюсь выдраться поскорее: нас начнут трепать самое позднее через два месяца, а ребят завтра же исключат из комсомола и уволят!
- Три ха-ха!
«А вроде, умная!»
Вскоре молодые евреи из Голландии, Бельгии, Англии стали приносить приемнички, диктофончики, плейеры, чтоб можно было сдать их в комиссионку и сносно питаться, ведь уволили ребят мгновенно. Как и предполагал Бочкин-Квочкин!
Развели Бочкиных сразу: оба заявили, что расстаются из-за невозможности иметь совместных детей (не зря Бочкин штудировал когда-то «Историю государства и права»).
После чего жена, уже бывшая, вместе со своей дочкой, внучкой и зятем свалила в Израиль.
Сын поспешил жениться, и Бочкин оставил ему квартиру.
А себе купил развалюху в Тарусе. Круглый год топит печь: для тепла и от сырости, опять же еду готовит. Числится сторожем Дома культуры: ведет там драмкружок.
Иногда заходит в церковь.
А Левка-«Гриша» умотал в свой родной Ереван: преподавать там гобой.
Изредка он выбирается в окрестные горы, где когда-то звучал задумчивый дудук его отца – пастуха, и долго слушает тишину.
Ездит в Эчмиадзин. И под ликом Христа читает там на армянском то, что Бочкин в Тарусе читает на русском.
Я – свет,
а вы не видите Меня;
Я – путь,
а вы не следуете за Мной;
Я – ваш лучший друг,
а вы не любите Меня;
Если вы несчастны,
то не вините Меня!
“Наша улица” №145 (12) декабрь 2011