четверг, 31 июля 2014 г.

Валерий Барановский "Ужасности нашей жизни"


Валерий Николаевич Барановский родился 17 декабря 1940 года в Хабаровске. Окончил в 1962 году Одесский гидрометеорологический институт, работал как инженер-гидролог в Киеве, а в 1972 поступил в аспирантуру при секторе кино Ленинградского государственного института театра, музыки и кинематографии, защитился в 1976 году там же, получил степень кандидата искусствоведения, член союзов журналистов и кинематографистов Украины. Аавтор трех книг прозы - «Маленькие романы», «Смешная неотвязность жизни», «Куда глаза глядят». В "Нашей улице" публикуется с №165 (8) август 2013. 


Валерий Барановский

УЖАСНОСТИ НАШЕЙ ЖИЗНИ

рассказ


Ивана Петровича сто раз предупреждали - поостерегись, не бери на себя слишком много, не пацан уже, между прочим, не надрывайся, пупок развяжется. А он, дурак, не слушал, брал и брал на грудь - чистый Матросов, только тот, теперь выясняется, на амбразуру кирной лез, а Иван Петрович свои героические действия совершал в абсолютной трезвости, и оттого в глазах нормальных людей выглядел и вовсе долбоебом, хотя по природе был человеком добрым и в этой своей доброте драчливым до изумления. Ну, к примеру, какой умственно здоровый мужик, если петушок в штанах еще кукарекает, полез бы, как неродной, на экспедитора Котляра, такого усатого дядьку с брюхом и в клетчатых штанах, в тот самый момент, когда тот под лестницей уделывал по пьянке директорскую секретаршу Аллочку, по обоюдному, между прочим, согласию?
Петрович, которого все называли Ванечкой, но немного побаивались из-за его добродушной улыбки и красивых, безмятежных глаз, какие бывают только у психов недоделанных, этот самый Петрович, хорошо наквасившись на именинах у начальника АХО, маленького человечка со связями и сильной фамилией Поддубный, что в данном случае не имеет никакого значения, вышел, когда уже съели все бутерброды с плавлеными сырками и докторской колбасой, и продолжали глушить с риском для жизни; вышел поскучать на площадку и тотчас же услышал, что снизу долетают стоны и жалобы, вроде бы кто-то кому-то бьет, громко сопя, харю, а тот или, скорей, та, поскольку голос долетает женский, просит ответить на простой вопрос: «Что это ты со мной, собственно, делаешь, сволочь?»
Ванечка Петрович, будучи сильно разогретым фирменной с перцем, а пуще из-за большого личного мужества, сунулся вниз, туда, где черная лестница, минуя парадные ступеньки, уходила в пыльный угольный подвал, и сразу увидел запрокинутое и где-то даже несчастное лицо Аллочки, которая и выкрикивала одну и ту же жалобную фразу. И еще он увидел, что Аллочка намертво вцепилась в прутья перил белыми своими пальцами; стоит, скособочившись, и дергается всем своим телом, а там, в кромешной тьме, сзади, кто-то здоровенный как бы наподдает ей под жопу ногой и еще хекает при этом, будто рубит дрова .
Видимо, Петрович все-таки слишком сильно позволил себе оторваться на именинах или давно уже не безобразничал с женским полом, ни по пустякам, ни серьезно. Иначе бы он скумекал, что вопросы Алла задает чисто литературные, риторические, и, наверное, услышал бы, как тот, который хекал в темноте, время от времени отвечает своей жертве грубо, но вполне однозначно: «Что делаю, что делаю… Ебу я тебя, понятно?» Если бы Иван Петрович все это успел проанализировать, он со своим добром соваться б не стал, а ушел бы в прокуренную бухгалтерию, где праздновались те именины и допил бы, что мог, обретая полное бесчувствие. Но так как он до постыдной и волнующей правды докопаться не смог, то потом у него уже не было ни минуты для здравых размышлений.
Он ссыпался с лестницы прямо на голову Аллочке, которая тут же разогнулась и заголосила истерически, и стал тыкать в мягкую, сопящую черноту за ее спиной своими непрошеными кулачками. Оттуда вылетел чужой кулак и так врезал Петровичу промеж глаз, что тот сел на ступеньку и долго, приходя в себя, наблюдал сквозь туман и с некоторым удивлением, что в слабом свете с верхней площадки сгустился тучный Котляр, который перешагнул через него, дергая змейку на раскоряченной ширинке, а, до того, как получить еще раз по башке, успел заметить на клетчатых штанах Котляра большое мокрое пятно - тут он все понял, но провалился в беспамятство, где и пребывал до приезда «скорой».
Из вышесказанного можно, конечно, сделать неправильный вывод, что был Иван Петрович пренеприятный, старческого кроя тип; вероятно плешивый, со слабой грудью и скучными, вяло текущими мыслями. Однако ничего подобного в нем не наблюдалось. Росту он достиг, пока не перестал развиваться, завидного, грудь имел широкую, несколько, правда, женоподобную, плечи волнующие, и на личико был ничего себе - не Ван Дамм, конечно, но уж какой-нибудь Бельмондо, ежели отмести в сторону исключительно крепкие бицепсы киноартиста, спасовал бы перед его, Петровича, внешностью на все сто процентов. Прочее прилагалось по тому же фундаментальному житейскому прейскуранту - жена, миловидная и, к счастью, бессловесная; дети - красавцы и оболтусы, один другого безмятежней; квартира в доме улучшенной планировки с вонючим мусоропроводом, где жили три безобидные крысы, и авто «Жигули» с хронически смятым боком.
И все бы ничего, жил бы Петрович и не досаждал себе и другим, когда б не был таким возмутительно добрым, настолько добрым, что это даже несколько пугало окружающую его публику и в критических ситуациях вызывало морскую болезнь. С другой стороны, имел бы пупок покрепче, может быть, ничего плохого бы и не произошло. Хотя, когда раздевался Петрович на пляже или просто так, дома, чтобы принять душ, раз в неделю или два, если давали горячую воду, всякий мог бы увидеть, что пупок у него был очень аккуратный, не такой, как иногда случается - торчком или, наоборот, с глубокой ямкой и в складочку, а туго завязанный, чуть выступающий над плоским животом маленьким, плотным бутончиком. И он, пупок этот, замечательно сочетался с остальными мужскими достоинствами Петровича в виде туго набитой, маленькой мошонки, над которой, чуть топорщась и подпрыгивая при резких движениях, располагался упомянутый петушок, выглядевший вполне молодо и задиристо. И, все-таки, беда приключилась. А почему бы и нет! Если добро происходит, как говорят умные люди, из зла, почему бы злу не произойти из добра в процессе обратной перегонки нечеловеческой энергии и самоотрешенности, с которыми Петрович бросался на помощь кому ни попадя, но чаще - Женщине, именно так, с большой буквы и обобщенно, наиболее незащищенному слою населения.
Ох, как хорошо, как досконально чувствовал он и понимал самые незначительные женские потребности и как ненавидел время от времени себе подобных самцов и собственников, которые, испытывая промеж ног большие неудобства физического порядка, смотрели на женщину с неуважительным вожделением. Однажды он увидел по телевизору, как из угловатой девчонки хирург латышского происхождения делал парня. Этот оглушительной силы сюжет показывал очень печальный и сильно переживающий по поводу психической реакции гражданских лиц телеведущий Володя Молчанов, которому, очевидно, было по причине личной чистоплотности невозможно и больно смотреть на экран, но он пялился, как и все, потому что хотел быть в горькой и болезненной проблематике со всем народом вместе.
Латышский доктор вел долгие и суровые беседы с будущим мужчиной по имени Ирочка, девочкой широкоплечей, скуластой и подстриженной, как нахимовец. Потом он кромсал женскую плоть, и соприкасаться с этим кошмаром было, мягко говоря, жутковато. На цветном экране пульсировали и сочились кровью куски мяса, скальпель сновал туда и обратно, а когда рубиновый докторский палец подцепил какую-то жировую перемычку, еще не отделенную нижним концом от женского тела, но уже существующую самостоятельно, Петрович испуганно зажмурился. Когда же он снова открыл глаза, пленка удивительных событий промоталась далеко вперед, и на том же экране сначала плавала счастливая физиономия новорожденного паренька, в которой нельзя было обнаружить личика Ирины, ставшей после пострижения в мужчины Сережей; а затем этого Сережу показали голого, в виде тени, и у этой тени внизу живота висело что-то вроде ливерной колбасы, и Петрович подумал, что это как бы муляж, потому как пользоваться такой штукой можно только в том случае, если всадить туда какую-нибудь железяку.
Несмотря на страшную прозу описанного сюжета, Иван Петрович ужасно растрогался, даже глаза стали горячими, а глядя на сияющего, хотя и несколько усталого после операции Сережу, остро пожалел, что он не женщина и не может стать ему парой; что тот должен дальше жить с той худенькой и прыщавой лесбиянкой, которая пришла к отважному мальчику в больницу и теперь стоит на крыльце, обнимая его за поясницу и положив голову на его плечо, и любуется с ним закатом, а о том, что на самом деле переживает в эту минуту, можно только догадываться.
Таким образом, доброта Ванечки в тот раз никак не могла проявиться, но пробудила в нем воспоминания о своей горячей, с сердечными перебоями, юности, где была совершенно особенная соученица - Валька Пирожкова, высокая, с остреньким профилем; очень большой, не по возрасту, круглой грудью и сильно ироническими, вытянутыми к вискам глазами. Скулы у Пирожковой были высокие и румяные, волосы черные, и она волнующе пахла потом. Ванечка этого запаха вообще-то не переносил, но Валькин пот был ему краше духов. Втягивая носом тот сладковатый, с запахом спирта, дух, он начинал испытывать головокружение. Мелкая дрожь сотрясала все его члены, и он некоторое время перемещался на немощных, вялых ногах.
Нельзя сказать, чтобы Петрович был в Пирожкову влюблен, хотя он из-за нее иногда плакал в ванной, особенно в тот день, когда, готовясь к экзаменам втроем, с нею и Юркой Макарским, внезапно обнаружил, что Валечка тайком от него, то и дело далеко вытягивая разутую ногу, щекотала Юрку под столом большим пальцем в паху. А вот жалел он Валечку точно и очень хотел помогать ей словом и делом, в будни и в праздники, чувствуя, что при своих больших размерах и неотразимости душу она имеет хрупкую, слабую и в защите постоянно нуждается, не то что Райка Фонарева, другая его знакомая, про которую все знали, что она проститутка и дает всем по очереди в котельной. Поскольку же Валечку то и дело преследовал некий Артур, мореман из техфлота, гражданин пожилой, лет на пять ее старше, на рожу розовый и в бушлате, Ванечка твердо решил оградить Валентину от возможной беды невидимым, прочным ­экраном. Для того он нашел блатного по кликухе Жук, ­парня худого и наглого, который бомбил залетных фраеров во дворе швейной бурсы, куда они попадали на сильный женский запах, и готового подсобить Ванечке за бутылку и чтоб соблюсти справедливость.
Жук с подручным, истеричным и маленьким Яшкой, встретил Артурчика под пирожковским парадным и без слов сунул тому в харю своей костяной оглоблей. Яшка же заверещал и саданул моремана кумполом в брюхо. Пока тот поднимался, хлюпал носом и чистился, Жук беззлобно сказал: «Отзынь, падла, от бабы!» Ну, а в следующий миг уже бежала, вопя, Валечка, что-то кричала вслед виляющему тощим задом Жуку и тащила Артурчика в дом, умываться и зализывать раны. Тот, однако, в дом не пошел, а, сморкаясь, двинул в другую сторону - терзаться и мстить.
На другой день в школьном гальюне лицо Ванечки долго обрабатывал жесткими граблями - раздирал пальцами щеки и для смеху давил на глазные яблоки - гнилой культурист Лелик Манн, оказавшийся близким родственником обиженного ухажера. Спустя месяц так вышло, что Ванечкин добрый порыв стал и бредом, и глупостью. Синяки пожелтели, а Валюха пошла за Артурчика замуж, хоть, родив ему дочку, сразу завеялась с кем-то и развелась к чертовой матери, но все равно поступила по-своему, а в жизненных своих планах Ванечку вообще не учла, ни как друга, ни как приняла бы во внимание кошку или собаку. Свиделся он с ней много лет спустя и, честно говоря, подивился, как мог мучиться, плакать, потому что женщина перед ним стояла чужая и, главное, вовсе без запаха, может быть, потому, что тогда, раньше, ей хотелось взрослого состояния, а теперь уже слегка пообносилась в желаниях и после работы спешила домой, и не ждало ее там ничего хорошего.
К нынешнему времени Петрович мучиться по поводу давних привязанностей не мог, ибо в очередной раз желал добра другой девчонке, намного младше его и живущей далеко не так хорошо, как могла бы, ежели б он, Ванечка, попался ей на дороге лет на двадцать ранее, когда был ­свежим и, главное, мог соответствовать ее возмутительно ­молодым манерам. Он таскался за нею следом с маниакальным упорством, стараясь, когда можно, поить и кормить, потому что была она слабенькая и нуждалась круглый год в весенних витаминах; покупал, волнуясь и возвышаясь в собственных глазах, дохлые зимние цветочки, если была зима, и колючие, с ароматом, розы, ежели лето; читал ей вслух философские книжки и стихи, выслушиваемые с редким для ее возраста терпением. Лишними разговорами она Ванечку не баловала и к телу своему никогда не допускала, несмотря на то, что жила одна и, конечно же, давно была кем-то более удачливым, пусть и глупым, распечатана. Ванечка, позабывший от этой новой своей заботы собственный дом и семью, даже знал, честно говоря, кем именно, но это совершенно ничего не означало, потому что его милая девочка, загадочная и немного сонная, никакой такой ревности не понимала. И тело ее, аккуратное, как шоколадная плитка, тоже ничего в памяти не хранило. Возможно, потому что быстро накалялось и до того, как успевало остыть, все, что на нем возникало во время любви - пот, касания, следы поцелуев - сгорало бесследно, улетало в пространство легким паром, и она оставалась такою же чистой и нетронутой, как в момент рождения.
Петрович не мог бы, пытливо разглядывая себя в зеркале, бесповоротно утверждать, что хочет забраться к девчонке, которую, кстати, все звали Нюшечкой, в постель. Нет. Он хотел помогать. Ему казалось, что без его участия Нюшечка может запросто умереть. Он поджидал ее длинными и, надо сказать, довольно-таки унизительными вечерами с какого-нибудь свидания или вечеринки с друзьями и прятался при этом за будкой, ибо не хотел, чтобы она заметила его и осерчала. Но он должен был ее дожидаться, будучи человеком чести и строгих моральных взглядов, так как у них, на городских выселках, было неспокойно, шуровали пьяные рыла; стояли шеренгами неподвижные, как скифские бабы, семечницы и стаями грохотали сапогами то туда, то сюда всякие «беркуты» в защитных телогрейках, с дубинками и наручниками, очень похожие в своих беретах на обыкновенных бандитов.
Петрович и в тот раз, когда у него с Нюшечкой все навек оборвалось, прятался за будкой с проржавевшим телефоном-автоматом, и вдруг увидел сквозь снежный смерч, ибо тогда погода сошла с ума и завивала воздух в холодные спирали, увидел двух женщин, одна из которых была, вроде, Нюшечкой - ее шубка и сапоги - и услышал ясно, как она сказала подруге хрипло: «Я, блядь, так плохо спала сегодня!» У него даже под ложечкой закололо противно. И он раздавил апельсин, который грел в кармане. Безотчетно двинулся за этой парой, но, когда через несколько шагов настиг ее и та, что говорила, обернулась лицом в его сторону, запахивая шубейку и защищаясь от ветра, он увидел совсем чужую женщину, тоже молодую, но не ту. Петрович так обрадовался, что испытал подобие оргазма, то есть, ничего, конечно, такого с ним не случилось, но петушок напрягся в сладкой истоме, и все его существо возликовало, узнавши, что не Нюшечка сквернословила, что, возможно, она совсем даже добродетельно пьет с подругами любимое свое сладкое мартини и не спешит в пустой дом из-за плохой погоды.
Он приготовился долго ждать ее в затишном закоулке у будки, планируя, что бы такое сделать для своей подопечной еще, но тут хлопнула дверца ветеринарного «бобика» с синим крестом на боку, женская нога ступила на обледенелую землю, и на сей раз это была она, сразу узревшая Петровича в его укрытии и раздраженно бросившая на ходу: «Кстати, о птичках. Ты чего тут делаешь?»
Он попытался сформулировать что-то извинительное - мол, подбросила его и вытолкнула на улицу какая-то сила, и он долго ехал в такси по безобразному, разбитому городу, и очень волновался за ее безопасность, и просит принять это к сведению. Но Нюшечка была неумолима, шла прямо и отстраненно, и, когда он задел ее плечом, несколько даже отодвинулась, и не посмотрела ему в глаза, и вьюга, казалось, обтекала ее своими струями. Он ткнулся, было, ей носом в щеку и вдруг с острой болью отметил, что щека совсем теплая, мягкая и расслабленная, будто только-только из чужого уюта. И еще он отметил, что все ее друзья на одно лицо, как из инкубатора, а она, со своей гладкой, как у женщин из прошлого века, прической и круглым лобиком, совершенно другая, и все они, если и околачиваются возле, то выглядят, челядью.
Петрович втиснулся вслед за Нюшечкой в парадный, попытался остановить ее руку, устремившуюся к кнопке лифта, даже стал на рифленом цементе на колени: «Подожди, Нюш! - сказал он. - Я вот апельсин раздавил… Ну, извини, ладно?» «Все, - сказала она. - Я тебе говорю, говорю… Ты, вроде, не глухой… А потом - ноль на массу». Нюшечка увернулась от Петровича, надавила кнопку, нырнула в щель лифта и вознеслась, неприступная и гневная, на свой девятый этаж, а он остался с тяжелым сердцем и дурацким желанием помогать ей и опекать ее всю отпущенную ему жизнь на тусклой лестнице, заставленной, как тюремный коридор, железными решетками.
Целый месяц после этого события Петрович жил, как в дурном сне. Раньше его подбрасывало в постели до света, в радостном предвкушении встречи, до которой он торопился на рынок, чтобы купить каких-либо вкусностей - рыбки ли, овощей ли, ибо была Нюшечка верующей, по-своему, конечно, и соблюдала посты, не ела скоромного и, как положено в эти дни, не допускала ни греховных мыслей, ни действий. И ко сну отходил он поздно, боясь уснуть раньше нее, потому что для него была непереносимой сама мысль, что она где-то еще бродит, с кем-то болтает без умолку - с другими-то рта не закрывала; едет по ночным улицам в машине или плещется уткой в ванне, а он, Петрович, уныло дрыхнет, потеет в постели, далеко от нее и, следовательно, бездарно.
Теперь он об этом не размышлял. Подолгу валялся на диване, тоскливый и безучастный, гнал из памяти ее изумительный облик и занимался аутотренингом, пытаясь сосредоточиться на своем пупке, который почему-то теперь часто болел, и тогда Петрович уходил мыслями вниз и с удивлением чувствовал, как наливается кровью промежность, и только большим усилием воли, надеясь соблюсти себя в чистоте, справлялся со стыдным желанием. Сейчас жизнь его шла так, будто он наблюдал за собой со стороны. Изнывающий от ощущения нелюбви, потому что неисчерпаемые запасы его доброты были просто пропитаны любовью, и невозможностью содействовать загнанной в угол, хотя и не понимающей своей беды женщине, он высох, истончился, потерял способность ориентироваться в пространстве. Но тогда же решил быть лояльным к жене, ибо знал, что жить рядом с ним - большое несчастье и не каждой по плечу, и сделал странное открытие, уяснил себе неожиданно, что доброта его всегда отчего-то направлена куда-то вовне, мимо детей, бабок, теток, супруги, всего несуразного, большого семейства.
Сосредоточившись на этой убийственной мысли, Петрович испытал прилив неестественной для себя демократичности и чувство терпеливого покоя. У жены был приятель по службе, земной и понятный. Год за годом он возил ее бескорыстно на зеленом «Фольксвагене», как безотказный извозчик, а Петрович, еще вчера позволявший в адрес этого парня за глаза хамские комментарии, вдруг проникся к нему сочувствием и, хотя тот был солдатом-отставником, а он сам - доктором некоторых наук со стажем, провел параллель между ним и собою и ошеломленно отметил полное внешнее совпадение.
В том, что он прав в своей неприятной догадке, его убедила открывшаяся на днях с балкона незатейливая картина. Дотащившись домой непривычно рано, Петрович увидел в окно, как подобрался к дому зеленый жук, как ­замер у самого их порога, как замаячило за немытым окном лицо жены; как долго болтала она - там, внутри, не спеша выходить; как потом, все же, вышла, чмокнув друга в скулу; как по-хозяйски захлопнула дверь; как оглянулась любезно, чтобы махнуть рукой на прощанье. Вчера еще Петрович озверел бы от злости. Сегодня пошел открывать дверь, переполненный светлыми чувствами и долго доказывал жене за обедом, что не рабовладелец, не хочет ограничивать ее свободы, что желает ей душевного мира, покоя, и может она жить-поживать с кем угодно и сколько хочет. Он говорил, обстоятельно, распаляясь, срываясь на дискант. Он так ­бурно клялся жене в отсутствии обиды и ревности, что она, изменившись в лице, вдруг шарахнула об пол тарелкой и тихо сказала: «Пошел на хуй!» - после чего заперлась в спальне.
Петровичу стало совсем дерьмово. Еще дерьмовей ему было лишь раз - на похоронах соседской девчонки, в память о которой на стене девятиэтажки, под самой крышей, было начертано громадными буквами - ВАЛЯ. Девчушка шла вечером из музыкалки, со скрипкой в руке, и что заставило ее свернуть с тротуара, как она попала на крышу этого случайного дома, никто не знает и теперь не узнает уже никогда. Известно одно: ее долго терзали, били, насиловали несколько ублюдков, числом не меньше пяти, а потом содрали кожу с головы и лица и сбросили вниз, где тело девушки проткнули еще и колья, ограждавшие грядку с картошкой. Петрович стоял в стороне, глядя, как соученики убитой, обвязавшись веревками и вися на кафельной стене, выводят громадными буквами ее имя.
Рвал душу оркестр. Бесчувственные тулова обезумевших родителей волокли за гробом. Петрович презирал себя за то, что не видел, как шла эта девчонка в темноте, под дождем, домой; что не знал ничего и не мог вмешаться. Он стоял, полузакрыв глаза, и наблюдал, как наяву, картины, одна другой гаже. Все они были о насилии над бросившей его Нюшечкой. И в каждой из них он убивал этих гнид - то протыкал кухонным ножом, то проламывал их черепа пестиком от ступки, а заодно разрывал на куски ее любимого дружка за то, что не сберег, не укрыл, сам не пошел под пулю. И еще было страшно оттого, что его противоестественным образом притягивало зрелище лежащей на грядке, снятой с кольев покойницы, хотя он ничего на самом деле не видел. Пришел, когда все закончилось и ее увезли, но, казалось, будто при том присутствовал, и это навсегда заморозилось в памяти.
Возможно, это был тот самый момент, который определил исход судьбы Ивана Петровича, решительно и бесповоротно. Пупок таки развязался, несмотря на то, что, как уже докладывалось, был чистым и крепко затянутым, на вечный, казалось, узелок. Помочь убиенной Валентине было уже нельзя, но Нюшечка все еще существовала в своей шестнадцатиэтажной свечке на девятом, все болталась вечерами невесть где, все бегала домой по холодным ночным улицам, страшно рискуя.
Вот теперь-то действительно подняла, швырнула Петровича к дверям какая-то мистическая и, стало быть, не требующая размышлений воля. Он заглянул на ходу в гостиную, где перед телевизором дремала жена. Она больше никуда его не посылала, а, напротив, варила борщ, играючи и легко. Петрович попрощался с ней взглядом и вышел бодрым шагом из дому. Схватил такси и минут двадцать, пока ехал, с удивлением прислушивался к тому, как откуда-то от щиколоток поднимается в нем мутная волна тоски, но сердце почему-то, против обыкновения, не обмирает. Лифт в доме Нюшечки не ходил. Петрович вздохнул и пустился наверх пешком. Он миновал пять этажей, когда услышал доносящийся сверху женский крик. «Вот оно!» - подумал спокойно Петрович и бросился вверх, перепрыгивая через две ступеньки. Пролетел мимо Нюшечкиной двери, на ходу отметив, что в глазке темно и, значит, дома его молчаливой подруги нет.
Крики заглохли. Когда Петрович, вконец запарившись, вскарабкался на самую верхотуру, он увидел разверстую дверь в какую-то квартиру с трухлявой дырой на месте замка и ускользающие в люк на крыше ноги - надо думать, ворюги. Вопли вновь понеслись из квартиры напротив. Бежать за тем хмырем было бессмысленно - не догнать. Петрович толкнул дверь и, тяжело дыша, вошел в квартиру, которую пытались ограбить. Мусор. Чемоданы. Свернутые ковры. Здесь явно давно никто не жил. Он прошел во вторую комнату. Там царило еще большее запустение. Повинуясь странному импульсу, Петрович отворил окно. В комнату сыпануло дождем.
- Ну что, допрыгался, скобарь? - услышал он за спиной женский голос. Оглянулся.
Два «беркута» с автоматами стояли в проеме двери, как на картине. Вопрос задала девица в милицейской шинели, пигалица лет двадцати, не больше. Глазки в коротких ресничках смотрели на Петровича с ненавистью.
- Подождите-ка! - сказал он и шагнул вперед.
- Назад! - рявкнул «беркут» и вскинул автомат.
- Да это чушь какая-то! - сказал Петрович. Тогда второй «беркут» наклонился вперед и двинул его автоматом под дых. Петрович отлетел назад, ударился спиной об оконную створку. Посыпались осколки стекла.
- Руки, падла! - сказала девица и пошла на ­Петровича.
Кто бы сказал, зачем он вспрыгнул на подоконник, почему глянул вниз, где далеко отсюда, на газоне, ветер трепал какую-то тряпку. Когда Петрович снова перевел глаза на девицу, то понял, что больше уже ничего не будет. Даже не испугался. Так и случилось.
- Полетай, нарком! - сказала девица беззлобно и легонько толкнула его в грудь.
Петрович вскрикнул и вывалился наружу. Летел долго. И видел Светлану, тетку школьного друга, и то, как она напоила их вермутом после выпускного, а после, когда Колька уснул, расстегнула пьяному Ванечке штаны и, жарко дыша, ерзала у него на коленях. Потом все оборвалось.
Ему говорили - не бери на себя слишком много, не лезь, пупок развяжется. Вот и развязался. Он лежал там, внизу, до утра. Потом приехала труповозка и его забрали. Нюшечка в тот день домой так и не вернулась и узнала ли о его гибели - неизвестно. А жена проснулась, досмотрела телевизор. Известили ее только на другой день, к вечеру, и, значит, целые сутки она ненавидела Петровича зря…

Одесса

"Наша улица” №176 (7) июль 2014

среда, 30 июля 2014 г.

Инна Иохвидович "Конец жизнеистории"


Инна Иохвидович родилась в Харькове. Окончила Литературный институт им. Горького. Прозаик, также пишет эссе и критические статьи. Публикуется в русскоязычной журнальной периодике России, Украины, Австрии, Великобритании, Германии, Дании, Израиля, Италии, Финляндии, Чехии, США . Публикации в литературных сборниках , альманахах и в интернете. Отдельные рассказы опубликованы в переводе на украинский и немецкий языки. Автор пятнадцати книг прозы и одной аудиокниги. Лауреат международной литературной премии «Серебряная пуля» издательства «Franc-TireurUSA», лауреат газеты «Литературные известия» 2010 года, лауреат журнала «Дети Ра» за 2010. В "Нашей улице" публикуется с №162 (5) май 2013.
Живёт в Штутгарте (Германия). 

Инна Иохвидович

КОНЕЦ ЖИЗНЕИСТОРИИ
рассказ

Сейчас Николай шёл по ночной улице, возвращаясь с работы. Сторожем нынче, в середине девяностых, работал он, хоть и был кандидатом физико-математических наук. Ночной город он не любил ещё больше чем дневной. Если днём раздражала толкотня у светофора, в подземном переходе, в автобусе, трамвае, троллейбусе, в метро, то ночью, когда он шёл с дежурства, гулкостью, внутри него отдавались шаги за спиной, и следовало собраться, чтоб дать отпор кому-то, ещё незнаемому в лицо, но точно - врагу.  Или вдруг откуда-то долетал какой-то ,тоже неведомый, но неприятный, звук,  хорошего точно  не суливший.

Николай Александрович сызмальства слыл человеком мрачным, к общению не склонным, язвительным, подчас даже желчным. Он не обижался на это всеобщее мнение, не поддававшийся самообману, он и сам всё это признавал. Потому был человеком одиноким, не только без собственной семьи, но даже и без просто подруги или друга. Единственно  привязан был к младшему брату своему, и ко всем отпрыскам его от разных браков и даже внебрачной племяннице, правда, только до тех пор, пока они детьми оставались.
А ведь  мальчик Коля до рождения братишки был обыкновенным мальчишкой, безо всяких признаков грядущей мизантропии. Вернее до того момента, пока он не заметил, вдруг, мамин живот! И того, как внезапно, или он раньше не замечал, изменилась мама.Он смотрел в её лицо, на щеках появились какие-то коричневые пятна, веснушки стали особо яркими, глаза-то, глаза смотрели, и ,о, ужас, будто бы не видели его, Кольку, сынишку сынулю,сыночку, ведь как она его раньше  называла?! Глаза, наверное, никого не видели, ужаснулся было мальчик, они словно бы вовнутрь себя повёрнуты, туда смотрели?! «Мамуля!, - хотелось кричать мальчугану, - ты же как слепая, это же я, Коля! Почему ты не видишь меня? Ты, наверное, перестала меня любить, я тебе отчего-то стал не нужен? Почему? Что это там, внутри тебя происходит? Вчера, во дворе я как следует отлупил Серёгу, он мне сказал, что ты родишь мне брата или сестру, что вы с папой барались и ребёнка сделали, я ему не верю! Скажи мне, что это не так, я тебе поверю, а живот у тебя вздулся оттого, что ты заболела, сходи к врачу и он вылечит твой живот, и глаза будут тоже обыкновенно смотреть… Ну, мама!»
Ни о чём, никому ни отцу, ни ,тем более, маме не сказал он ни слова, только не замечаемый ими, замкнулся, затворился в себе самом...
А через недолгое время мама принесла из роддома брата, Димку, завёрнутого в синее одеяло. Коля смотрел в сморщенное, красное лицо младенца и кроме лёгкого отвращения к обезьяноподобной мордочке не испытывал ничего. Его только удивляло, что это существо постоянно требует внимания, маминого, и это уже немного еще не раздражало, но уже вызывало небольшое напряжение. Когда новорожденного стали  купать, Коля не зашёл в ванную,  под предлогом, что только мешать будет.
Но самым большим испытанием для мальчишки явилось, когда мама, держа Димку на на руках, освободила  из лифчика одну грудь и ткнула  вытянутый розовый  сосок прямо в крохотный, будто ненастоящий, Димкин рот. Коля почувствовал, как что-то поднимается к горлу, но успел сглотнуть, и тем самым задержать рвоту.
Пошёл в уборную, и там заплакал горько и неостановимо, как совсем-совсем маленький. Слёза лились и лились, тогда он не знал ещё, что это в его жизни последние слёзы, и что именно сейчас стал он взрослым.
А то, что произошло через неделю и вовсе изменило Кольку. Мама во дворе вешала детское бельё на верёвку сушиться и подставляла рогатину, чтобы  верёвка не провисала. Коля сидел за столом, делая уроки, Димка спал. Вдруг мальчик услыхал, не только какое-то журчание в пелёнке, но и запах, мгновенно будто бы заполонивший комнату. Он не ошибся, это был смрад от кала и мочи. Коля развернул пелёнки и увидел крохотное,  с красноватой кожей, тельце, с задвигавшимися,  неправильно-смешно ручками, ножками, залитое мочой, загаженное коричнево-зеленоватым калом. Ребёнок, то ли кричал, то ли плакал. Оглушённый открывшейся поднаготной мальчик был не в состоянии принять какое-либо решение.Он попробовал было заплакать, как и младенец, ничего не вышло, но  почувствовал жалость, сотрясавшую его тело...
- Мама! - закричал он в раскрытую форточку, - беги быстрей, Димка укакался!
И подбежав к раскрытому ребёнку, стал гладить его по головке, и утешать, сам себя не  узнавая.
Брату-подростку а потом и юноше, Николай повторял, почему-то всегда вспоминая, предавшую его когда-то, покойную уже,  маму:
- Никому никогда не доверяй, люди, только с виду хорошие, а на самом деле дерьмо. Я ещё никогда не ошибался! И это хоть ужасная, но правда! Если мне не хочешь поверить, посмотри у своего любимого Ремарка: «Никогда не очаровывайся, чтоб потом не разочаровываться».
Брат же его будто не слышал, потому бесконечно влюблялся, женился, чтоб потом развестись, дружил со многими, чтоб потом жаловаться  Николаю Александровичу на предательство самых, считавшихся верными, друзей...Тот снова ему повторял своё, ставшее просто заклятием, внутреннее, горем давшееся, знание, а  тот вновь не слышал. Николай Александрович себя философски утешал: «Прав был Марк Аврелий, как ты не бейся, человек всегда будет делать одно и то же...»
Так и жил, сам в себе, вокруг него был словно бы невидимый круг очерчен,  не допуская  близко никого.
Николай Александрович услыхал их голоса ещё издалека, подвыпивших то ли подростков, то ли уже парней, в ночной тишине любой разговор звучит как громкий. Обыкновенная беззлобная матерщина выпивших.
«И всё потому что лето, не лень им по улицам шататься», - подумал он, стало ему неожиданно так тоскливо, так вдруг этой тоскою сердце залило, словно эти парни шли именно к нему, именно по его душу.
Они приблизились, шли ему навстречу, а не догнали сзади.
- Дядя! Дай на бутылку, старый козёл!
- Во-первых у меня нету, а во-вторых, если б и были, то тебе бы именно не дал, - ответствовал он самому маленькому из них, обратившемуся прямо к нему.
Внезапно стало ему спокойно, он был готов, только обречённо, когда они с криком и гиканьем, с каким-то удовольствием, избивали его, успел, перед тем как отключиться , подумать: «Прав же я оказался, дерьмо...»


 
Штутгарт

“Наша улица” №176 (7) июль 2014

вторник, 29 июля 2014 г.

Юрий Кувалдин "Моя вечность"


Юрий Кувалдин родился 19 ноября 1946 года прямо в литературу в «Славянском базаре» рядом с первопечатником Иваном Федоровым. Написал десять томов художественных произведений, создал свое издательство «Книжный сад», основал свой ежемесячный литературный журнал «Наша улица», создал свою литературную школу, свою Литературу.

Юрий Кувалдин

МОЯ ВЕЧНОСТЬ

рассказ

 
Я родился… Каждому читателю важно знать, когда и где я родился, какая пара соединилась, чтобы я выполз из нежной пурпурной раковины лона между раздвинутыми белыми бёдрами головой вперёд, головой довольно большой, с реденькими волосиками, налипшими в красноватой слизи к «черепной коробке», как впоследствии именовали мы свои головы в школе. Надо еще сказать, что я родился во вторник, в 10 часов 17 минут. Голова моя уже вылезла наружу, а руки, прижатые к розовому тельцу, только начали появляться, но я уже огласил роддом на Яузе своим звонким голосом.
Пусть всё идет так, как идет, не стоит тревожить судьбу, она к тебе благосклонна и посылает тебе, как священный дар, внезапную любовь. Я всегда писал художественно, из-за одной единственной любви к хорошему слову, к фразе, наполненной изобразительными средствами языка, его тайнами. Все в нашем мире движется любовью, и совершенствование человека идет через удовольствие. Любовь не имеет возврата.
Если хорошенько подумать, то возраст человеку совершенно ни к чему. Человек разделен на две половины - на белогвардейцев, те, которые с крестом, и на - красных - те, которые с молотом. Понимаете, на крест прибивают человека, из которого получается Бог. Но женщина идет по улице без возраста, волосы девичьи распущены, сапоги на шпильках, шубка серебрится. И стоит толстяк в дубленке. Двое они делают одно. Никто не знает, что, но получается третий, с двумя полушариями в одной голове. Этого я никак понять не могу, хотя молотом крещусь пред Распятым.
Сначала о христианской евхаристии. В ней явлена Любовь (согласно евангелию от Иоанна, Бог есть Любовь - Эрот, Эрос, Херос), жертвоприношение плоти и крови, когда эта жертвенность обожается.
Наивысшее наслаждение возлюбленные получают, если в момент оргазма воочию присутствует и ощущается Смерть. Поедание тела Христа, не символическое, а натуральное - одно из удовольствий Эроса. Наивысшее удовольствие в сексе - это стать одновременно и палачом и жертвой, ощущая сразу страдание и наслаждение. Наивысший оргазм достигается тогда, когда в нём сливается желание наслаждения и желание смерти.
В беспамятные времена человек был не такой, как теперь, а совсем другой - жили андрогины, сочетавшие в себе оба пола - мужского и женского. Тело у андрогинов было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, и у каждого на круглой шее два лица, совершенно одинаковых; голова же у двух этих лиц, глядевших в противоположные стороны, была общая, ушей имелось две пары, столько же детородных устройств, а прочее можно представить себе по всему, что уже сказано. Передвигался такой андрогин либо прямо, во весь рост, - так же как мы теперь, либо, если торопился, шел колесом, занося ноги вверх и перекатываясь на восьми конечностях.
И вот Зевс решил разрезать каждого из них пополам, и тогда они, во-первых, станут слабее, а во-вторых, полезней для Зевса и богов, потому что число их увеличится. И ходить они будут прямо, на двух ногах.
И Зевс стал разрезать людей пополам, как разрезают яблоко или как режут яйцо ножом. И каждому, кого он разрезал, Аполлон, по приказу Зевса, должен был повернуть в сторону разреза лицо, чтобы, глядя на свое увечье, человек становился скромней, а все остальное велено было залечить. И Аполлон поворачивал лица и, стянув отовсюду кожу, как стягивают мешок, к одному месту, именуемому теперь животом, завязывал получавшееся посреди живота отверстие - оно и носит ныне название пупка. Разгладив складки и придав груди четкие очертания, - для этого ему служило орудие вроде того, каким сапожники сглаживают на колодке складки кожи, - возле пупка и на животе Аполлон оставлял немного морщин, на память о прежнем состоянии. И вот когда тела были таким образом рассечены пополам, каждая половина с вожделением устремлялась к другой своей половине, они обнимались, сплетались и, страстно желая срастись, умирали от голода и вообще от бездействия, потому что ничего не хотели делать порознь. И если одна половина умирала, то оставшаяся в живых выискивала себе любую другую половину и сплеталась с ней, независимо от того, попадалась ли ей половина прежней женщины, то есть то, что мы теперь называем женщиной, или прежнего мужчины. Так они и погибали. Тут Зевс, пожалев их, придумывает другое устройство: он переставляет вперед детордные их части, установив тем самым оплодотворение женщин мужчинами, для того чтобы при совокуплении мужчины с женщиной рождались дети и продолжался род. Вот с каких давних пор свойственно людям любовное влечение друг к другу, которое, соединяя прежние половины, пытается сделать из двух одно и тем самым исцелить человеческую природу.
Таким образом, любовью называется жажда целостности и стремление к ней. Ведь тому, чем надлежит всегда руководствоваться людям, желающим прожить свою жизнь безупречно, никакая родня, никакие почести, никакое богатство, да и вообще ничто на свете не научит их лучше, чем любовь.
В сущности, Христос - это Эрот (Херос) из «Пира» Платона.
Изучим книги, старые как мир, чтобы самим явиться миру книгой, пока по жизни время-конвоир тебя ведёт к уничтоженью мига твоей вселенной. Да, ты прожил миг, такой же миг, как Данте Алигьери, но даже малой доли не постиг, такой, что он постиг в небесной сфере. Не в теле жизнь, а в старых высших книгах. В бегущих буквах держится душа. Даруется бессмертье вместо мига тому, кто пишет, жизнь в словах верша. Устало тело, кончилось дыханье, упало в яму, как осенний лист. А что осталось? Только воздыханье на кладбище, где воздух тих и чист. Да, тихо там, всё чисто. Ужас скуки - в бесследно исчезающих телах. Лишь ветерка волнительные звуки тоскливо дребезжат в колоколах.
Но до этого я, конечно, наблюдал ритмичные, сами собой возникшие пульсации маточных мышц, которые, подобно розе, распускающей лепестки, раскрывают шейку матки от естественного почти незаметного размера до 10 сантиметров. Ждать мне пришлось довольно продолжительное время, примерно 12 часов.
Мёртвые смиренны до забвения. Море мрака в свете мерзлых звёзд. Смерть диктует вечное рождение - сладостной любви апофеоз. Мера измерения смирения. Смерть за измерением идёт. Мёртвые измерены мгновения. Слёзы, превращаемые в лёд. Мира усмирённого отчаянье. Льду положен северный мороз. Но и на него приходит таянье. Смерть диктует правильный прогноз.
Колёса жизни медленно вращаются. Повозка едет, воз везёт сама. Земные тени вечно возвращаются, чтобы узреть, когда наступит тьма. Вот Рождество! Для всех, кто нарождается, единый день явления на свет. А колесо по-прежнему вращается. И темноты всем не избегнуть, нет. Воз возвращает. Воз везёт, вращается. Вращает воз земную ось Земли. И посему тьма каждому прощается, поскольку свет затем вкусить смогли. Вся наша жизнь сплошное возвращение. Вращение божественных колёс. Поставлен крест, но будет воскрешение. Везёт Земля людей бессмертных воз.
Однако я заглянул в ещё более ранний период моего появления. Я видел, как созданный по образу и подобию папа лёг на маму, которая широко развела ноги, показав всю прелесть своего виноградника, с розовым входом в иерусалимские сады, а отец, отекающий в матку, отче, отечёше семенем, сам ставший Господом, возвеличившимся во весь рост, снял шапку, обнажив сиреневую крепкую звенящую голову, и въехал на ослике в сад. И так он ездил туда и обратно, пока не воскликнул: «Се будет новый человек!».
Предвосхищение идёт до восхищенья. А до рассудка будет предрассудок. Ты ещё ничего не почувствовал, но уже появилось что-то такое, что можно назвать предчувствием. То есть перед чувством существует нечто, что не нашло особого слова. Преддождевое небо ждёт дождя. Приставка - «пред», а «осторожность» - корень. После этого можно не бегать глазами по строчкам, поскольку понял, что дальше появится чувство, ибо уже «пред» было. Преддверие, предтеча, предсказанье. Предсмертные записки угасанья. Ну, а до вкуса будет предвкушенье.
Белая сирень пенится в снегу. Дует ветерок. Снег клубится. Дует ветерок. Жёлтый лист крутится. Дует ветерок. Цвет волны меняется. И фонарь качается. То в снегу, то в листьях золотых. И сам столб качается фонаря высокого, тени искажаются на стене глухой. Поднялся ветерок, стал морщить гладкую воду. Ветерок студеный дует в лицо, вызывает слезы. Снег идёт морскими волнами. А сначала грозди свежей сирени висят, покачиваются на легком ветерке.
Люди, живущие животной жизнью, хотят непременно жить вечно, без смерти. Одна женщина в очереди спросила: «А разве человек - животное?» Видите, едят и не знают, что у них есть живот. А у женщин из живота вылезают новые люди. Всё, как у лошадей, кошек и ежиков. Смерть ими исключается из плана жизни, и всячески замалчивается. Но, если этим людям дать жизнь без смерти, то сразу же исчезает любовь, ибо не нужно воспроизводить более себе подобных. Уничтожаются половые органы, всякие вагины и фаллосы. Человек становится бесполым и от этого убивает себя на второй же день бессмертия. Смерть есть продолжение любви, бесконечного мирового повторения одного и того же: совокупление, зачатие, рождение, жизнь, смерть, и сразу же совокупление. Можно сказать, что совокупляются прямо у гроба. Это высший символ жизни как бесконечного секса.
По переулкам гулким вечернею прогулкой туда и обратно. Во время прогулки все темы и герои перемешались в голове, и, как только пришел домой и сел в своей рабочей комнатке к компьютеру, так слова сами собой соединились во фразы. Сам по себе... Москва звенит, как ларь, пружиной заведенный, леденящий. Качается над пропастью фонарь, качается, над бездною летящий... И горизонт подсвеченный широкий, и купол над Москвой завис высокий, и бледный луч уже идет с востока, и смысл на всех и вся лежит глубокий. А где-то над стеной и в нишах гулких, а где-то над рекой в обводах гулких, сторожевой стеной и башнях гулких, береговой квартал в обводах гулких, как будто музыкальная шкатулка над куполами колоколен гулких качается, качается фонарь. Луна в зените, светит всем на свете.
Вот в том-то и дело, что когда подумаешь, чем связан с миром, то сам себе не веришь - ерунда. Ерунда начинается с любви, зачатия, беременности и выхода из Родины на свет Божий. Ибо Бог и произвел тебя. А ты всего этого не видишь и заключаешь сам себя в тюрьму социума: школа, институт, учреждение, пенсия, могила. Это еще хороший социальный путь. А может быть такой: обожает до безумия Бутырскую тюрьму, потому что родился прямо в тюремной камере и она ему кажется домом родным.
Редко бывает в Москве палящее солнце, но бывает. Редко в Москве бывает лютая стужа, но бывает. Редко в Москве бывают тропические ливни, но бывают. Редко в Москве бывают наводнения, но бывают. Редко в Москве бывают песчаные бури, но бывают. Редко в Москве бывают ледяные дожди, но бывают. Редко в Москве бывают землетрясения, но бывают. А когда Москва стала прозападной и отделилась от Золотой орды, поставив на купола мечетей кресты, никто не помнит. Может ли отдельный человек держать все эти редкости в своей голове? Нет, не может. Вместо головы человека существует книга. Индивидуальный человек появляется и исчезает. Причём, производство его значительно легче, приятнее и надёжнее, нежели производство компьютеров. Книга вечна. Человечество, как операционная компьютерная система, работающая в цифре и знаке, бессмертно, вечно.
Невежество воспроизводится ежесекундно с зачатием нового существа. Другая реальность творится на основе не бывших задуманных Богом вещей, хотя сам Бог стоит в начале любого зачатия, потому что Он и есть Начало. Целый символ веры в этом - крест, зачатие, жизнь, смерть, бессмертие в тексте, в Слове. Подтекст скрывает любовь в прямом понимании для зачатия…
Всякий афоризм гения нужно подвергать сомнению. Говорят, пишите кратко, ибо теперь некогда читать длинные вещи. Ну. И не читай. Смотри ящик. Глупей планомерно с вертикалью власти. Я пишу так, как хочу. Где нужно - длинно, а где - кратко. Дело не в этом. Разные настрои и повороты души. Дает неопытный автор полстранички, говорит, что он тут всё сказал. Я из одной его фразы сделал страницу текста. Мёртвая фраза превратилась в чувственную картину. Ну, я так, - говорит, - не смогу. Я давно заметил, что малоталантливые люди больше двух трёх примитивных фраз написать не могут. Картинки шлёпать в фейсбуке - это пожалуйста, большого ума не требуется. Младенец входит в язык через привычку и повторение. То, что обычный человек переносит на, - как ныне модно говорить “грузит”, - другого человека своими проблемами, или наоборот, эмоциональным строем своей души, то писатель, находясь в одиночестве, все это передает в тексте. “Краткость - сестра таланта”, - сказал где-то и как-то Чехов. Но сам он писал абсолютно иначе. Хорошо, но это сказал Чехов. А я говорю решительно противоположное: сестра, удались от таланта, ибо краткость - свойство бездарности!
Утекающая из-под ног земля. Когда теряется смысл, дополнения бесполезны. Вы мне можете прямо и без всяких уклонений ответить, сколько раз Земля облетела Солнце? С момента зачатия и рождения? Правильным ответом будет - 8. Потом вездесущая шестерка прикинется девяткой. И она уже не считается, она не нужна, её нет. Счёт идет только до 7. Это нужно затвердить как таблицу умножения. Умножай не умножай, а с лица Земли исчезнешь бесследно. На 3-м, 5-м или 7-м кругу. Можно и на первом. Четных кругов не бывает. Круги есть только нечетные, которые не делятся на 2. А дроби - это всё пустое и напускное, для социалистической философии. Стало быть, Земля вокруг Солнца облетела всего лишь 7 раз. Ты опоздал словом обозначить это постоянное утекание, как будто ты стоишь на эскалаторе в метро и никак поездка на этой лестнице не кончается. Нет хода назад, нет хода вперед. Куда?
Искрит от искренности, когда входишь в раж, дуешь без оглядки. И тут дело даже не в том, что ты говоришь правду в момент вымысла, а в удовольствии от свободно льющегося текста без чьей-либо указки, от самой ткани текста, который нужно уметь ткать. Пиши искренне и художественно, не боясь властей, потому что правда и Бог в тебе. Искренность, правда, художественность являются основополагающими принципами в творчестве настоящего писателя, то есть такого писателя, который пишет для себя. Правда и только правда, сама матка правды и ни шагу назад. С одним своим персонажем я исполнял роль могильщика на кладбище в Салтыковке, зарыли три гроба с безвестными телами и, Богу "помолимшись" и чаю "напимшись", с бутылками в карманах поехали в Храпуны, к еще одному моему персонажу из другой, правда, повести. Как-то смотрели мы с ним фильм какой-то... я уж не помню, какой... и такой вроде бы свежий фильм, такой фильм советских времен... вроде бы чувство правды там есть, все там так под правду... но самой правды так и не дождались, и разочаровавшись, выпили по стакану. Правда колет глаза колхозными вилами. Терпение, терпение, и всё придет, правда, поздно, но обязательно придет. Кстати говоря, слово "правда" происходит от слова "первый", стяжка идет по такому пути: первый-првый-правый-правда.
Если ты на самом деле думаешь, что о тебе персонально заботится Господь, то ты глубоко заблуждаешься, ибо Господа интересуешь не ты конкретно, а тело человека, то есть все люди без изъятия всех времен и народов. Но «изъятие» осуществляет сам Господь, выбраковывая из вневременного бесконечного и бессметного процесса те индивидуальные тела, которые не могут устоять пред самыми примитивными соблазнами, как то водка, наркотики, элементарные (и не только) болезни. Господь выбраковывает людей без всякого сожаления. Выживают нужнейшие Господу, сильнейшие, самые стойкие. В одном месте зомбированные границами и диалектом (языком) одного всемирного языка Господа, перестают размножаться, не вступая в контакты с плодящимися как мухи первобытными племенами, коим запрещены «верой» телевизоры, компьютеры, балалайки и матрешки. В одном месте убывает, в другом прибывает тел. Господь швыряет тела в общее дело с избытком, и в этом залог бессмертия человечества, причем при таком вечном двигателе, как деле Господа - бесконечном сексе с зачатием. Проходя мимо Зачатьевского монастыря с новым собором с фаллосами Господа, веришь в бессмертие всемирной души, которая уже сливается в экстазе, чтобы услышать ангелов, и увидеть небо в алмазах!
Мелкие людишки живут в собственной скорлупе, и из-за этой скорлупы не видят совершенных образцов литературы и искусства, да и вообще мира не видят, выставляя самих себя венцом творения. Главное их свойство, по-моему, не замечать успехов других, обругать кого-нибудь они ещё способны, но чтобы похвалить (поставить, как ныне говорят, лайк) - никогда, ни при каких обстоятельствах, нет, ни в коем случае, ибо они видят себя только на трибуне суда над миром и надо всеми людьми, и право этого суда только у них. Так что они удавятся, прежде чем похвалить кого-нибудь, поскольку в противном случае они признают наличие других величин в этом мире.
Мне кажется, что все птицы и животные бессмертны, потому что они не обладают памятью. Летят себе, бегут без памяти, и мелькают города и страны, параллели и меридианы. Летят утки, летят гуси. И все куда-то каждый год летели. Так вот, летели утки с гусями, и рядом с ними летели казарки и лебеди. Внизу, ближе к земле, с шумом неслись торопливые утки. Тут были стаи грузной кряквы, которую легко можно было узнать по свистящему шуму, издаваемому ее крыльями, и совсем над водой тысячами летели чирки и другие мелкие утки. И вся эта масса птиц неслась к югу. Я так же несусь в слове.
Металл зимой звенит сильнее. Холодная монетка на ладони. Окно трамвая занавешено снежной занавеской. Прикладываешь согревшуюся в руке монетку к этой занавеске, создавая иллюминатор обозрения. Тяжёлые колеса трамвая издают визжащие наждачные звуки, словно во дворе точильщик точит ножи. В кружочек видны окна старых домиков, распахнутые подъезды, ноги прохожих. Лёд дворник скалывает ломом. Глухой грохот льдины, сброшенной с крыши. Трамвай не отапливается, пар выходит изо ртов всё прибывающих пассажиров. Возгласы, жалобы, смех, подначки... голоса всепожирающего времени катятся по стылым рельсам судеб.
Сама система жизни, сами условия жизни, её вечное повторение, изо дня в день одно и то же делают человека обывателем. Это мягкое слово «обыватель» не совсем точно выражает суть вопроса. А дело состоит в том, что человек есть животное. И функционирует как животное, с регулярной добычей пищи, с регулярными физиологическими отправлениями, включая божественные сексуальные. Вырваться из животной сущности не удается никому, кроме писателей, живущих в тексте, не умирающих. Отсюда можно сделать вывод, что дальнейшая судьба человечества будет состоять в переходе от животной сущности к знаковой, бессмертной. Мы будем жить без животной своей части, без тела, за экраном монитора. Наше сознание проснется через знак во всемирной паутине. И любовь будет знаковой.
Иван родил Петра, Пётр родил Ивана, Иван родил Петра, Пётр родил Ивана, главные в поколениях Ивана Петровича и Петра Ивановича, люди воинственные в своих поколениях; число их во дни Ивана и Петра было двести двадцать две тысячи и восемьсот... Теория огромных чисел, теория множеств. Советская власть всё перевернула с ног на голову и темные провинциалы, засевшие в ЦК и в правительстве, продвигали всюду подобных себе, в том числе и в литературе. И до сих пор число их не сократилось в руководящем стане млекопитающих. Жизнь человека мгновенна: мы родились, мы живем, и все умрем, я в том числе. Число "один" - идея фикс и упрямая догма: вопрос суть двойственность и сомнение, ответ должен "снимать" вопрос. А все мы, в том числе и я, попадаем в знаковую систему и только таким образом, входя в эту систему, становимся бессмертными! Тебе числа и меры нет!
Интересно устроена жизнь. Живешь и чего-то главного не замечаешь, уходишь от этого главного. Отвлекаешься работой, другими делами. А есть какая-то банальная, примитивная сила жизни. Если бы мои родители не повстречались и не полюбили друг друга - не было бы меня. И эта страсть и жажда любви нами загоняется в подполье. Живем так, как будто мы с неба упали, а не появились на свет самым обычным образом. И почему в человеке заложено так много страсти, так много любви. Почему мне каждое утро (каждый день, каждый вечер, каждую ночь, каждую минуту…) хочется женщину, не какую-нибудь, а любимую?! А потому что делом этим занимается сам Господь Бог, имя которого нельзя произносить. Вот всю жизнь занимаемся этим, а говорим о другом. Эвфемизмы повсюду.
Ты композитор знаков, ты буквы, как ноты, выводишь из одной страстной любви к созданию музыки рассказов. И можно спеть что-то вроде: Россия, старая Россия, бараки жёлтые твои, твои напевы воровские, как слезы сталинской любви. Без любви в жизни нет ничего, нет даже самого человека, продукта, производного любви, как и сам Бог, созданный писателями по образу и подобию человека в страстной любви. Бывает так, что ласточка влетает в ворота темные конного двора, когда ты прошел уже километров пять и вышел по улице Заречье к прудам, где конные фигуры Клодта хранят любовь к белоколонной дворянской России.
Шел по теневой стороне улицы 50-х годов. В Москве есть любая эпоха. Квадратные дома с квадратными окнами. С 1-й Дубровской свернул на улицу Мельникова, этакую хрущевскую новосёлую окраину. Зашел в продмаг, купил два хрустящих конуса мороженого. Посидел на скамейке в пятидесятых годах. Два мужика в майках у трансформаторной будки пили портвейн из горла. Вышел на Симоновский вал, пересек железнодорожные пути, на Шарикоподшипниковскую сворачивать не стал, прошел дальше, чуть свернул на 1-ю улицу Машиностроения, перебежал на ту сторону по диагонали, и углубился в послевоенные дворы, в атмосферу фильмов «Застава Ильича» и «Дом, в котором я живу». Миновав один двор, оказался между допотопными из побуревших выщербленных кирпичей гаражами, ворота которых были выкрашены ядовитой синей краской. Далее тянулся забор с колючей проволокой. Пройдя приличное расстояние по забору, буквально уткнулся в величественный краснокирпичный собор неизвестного храма. На табличке прочитал: Ассирийская христианская церковь. И откуда-то с неба донесся голос деда: это ассириец. Дед указывал на чистильщика обуви против моего «Славянского базара». Однажды я испытал блаженство, наблюдая, как смуглый человек надраивал мои ботиночки, за что я ему уплатил рубль. Было мне тогда шесть лет.
Человек, который любит себя, через эту любовь любит и другого человека, который есть копия того, которого люблю я. Все тираны мира проповедуют обратную любви теорию: полюби диктатора как самого себя, и еще сходи на выборы, на которых заранее известно, что он будет победителем, и проголосуй за него.
Стремишься быть ангелом, а на тебя указывают пальцем. Я так и слышу: он не желает быть как все. Он сторонится нас. Да, я сторонюсь, прижимаюсь к стенке, прилипаю к ней, чтобы только не задеть идущих густой массой прохожих. А как только оказываюсь в общем потоке, в метро, скажем, краснею оттого, что иду со всеми, и эти все не замечают меня. Поезд подходит к станции. Пассажиры не выходят, а вылетают из вагонов. Я продолжаю сидеть, чтобы спокойно выйти последним. Нет, не дают сидеть. Один напоминает, что - конечная. Другой кричит, что приехали. Третий просто бьет меня по плечу. Я извиняюсь перед ним, и молча выхожу на платформу. Останавливаюсь в центре, и стою, глядя в спины бегущим на выход к эскалатору. Многие оглядываются на меня. А одна девушка в шортах, почти обнажённая, презрительно глядя на меня, крутит у своего виска пальцем.
Знает ли полевой цветок, как он произведен на свет? Знает ли человек, каким образом он сделан? По опыту моему, ни цветок, ни человек не знают, как они изготовлены. Иначе бы человек не искал Бога на облаках, в космосе, на солнце или на луне. Я с юных лет задался вопросом: где Он? И понял, что это я, ты, он, она, они, все вместе и каждый по отдельности. Самовоспроизводящийся определенным образом тираж, запечатленный в тексте. В каждом храме священники читают книги. Везде впереди толпы идёт книга. Книга есть закон, устав и поводырь. Искать Бога вне человека, это всё равно, что овладевать женщиной умозрительно, без соответствующих животворящих действий. Когда существовала официальная цензура, то имя и действия Бога были под запретом. Когда же цензура отменена, то и нецензурных выражений быть не может. Но надо твердо знать, что вся божественная лексика запрещена еще на заре человечества первосвященниками, говорящими о таинствах любви иносказательно. Весь наш мир есть иносказание, то есть художественная литература. И въехал я в иерусалимские ворота. Как же это сладко!
В соборе блаженствовал золотистый сумрак, и оглушала симфоническая тишина. Ты можешь быть лампадой и водой, ты можешь быть небесной тишиной, и книгой стать живой и невесомой. Так степь звенит и дышит тишиной. Движенье букв бесшумно по бумаге идёт к сердцам в полнейшей тишине, один фрагмент в другой переливая. Ты удивился сам себе во сне. Пространство тишины - оно безмерно! Ты как пиит на сцене перед залом, стихи читая и закрыв глаза, и тишина как следствие упала, как падает сочувствия слеза. Тревожна тишина. Ты ведь, в сущности, одинок, строем повзводно и поротно никогда не ходил, не числился ни в каких группах, выводишь в тишине за буквой букву. Золотистая тишина обволакивает тебя ирреальными смыслами со всех сторон. И вздох, и отблеск, и волна к волне, и тишина и возвышенье звука, и угасание, и медленная, почти в остановке, чья-то речь. И в шелесте страниц я слышу тайный голос, вот он звучит неясно, но уже готовый выйти на просторы книги. Ловлю его и в буквы превращаю в полнейшей одинокой тишине.

"Наша улица” №176 (7) июль 2014

понедельник, 28 июля 2014 г.

Мария Орфанудаки "Мои любимые мужчины"


Мария Орфанудаки родилась 8 мая 1977 года в Ленинграде. Окончила садово-архитектурный лицей по специальности флорист. Публиковалась в изданиях «Три желания» (Рязань), «Параллели судеб», «Беседы у камина» и др. Член Российского Межрегионального Союза Писателей (РМСП). В "Нашей улице" публикуется с №150 (5) май 2012.

Мария Орфанудаки

МОИ ЛЮБИМЫЕ МУЖЧИНЫ

рассказ

 
С чего вдруг я решила написать нижеизложенное?
Поводом послужил недавний случай. Так бывает. Что-то происходит и служит толчком к каким-то воспоминаниям из недавнего-давнего прошлого.
Недавно со мной в интернете пытался познакомиться мужчина. Написал одно сообщение, потом другое. Адрес свой электронный прислал, в надежде, что откликнусь, напишу ответ. Все прилично.
Спросила, чем моя скромная персона его заинтересовала?
Ответил, что понравилась я ему на фотографиях. Задал какой-то вопрос, связанный с моей личной жизнью. А меня вдруг так ощетинило...
С одной стороны, я понимала, что это у меня внутри, видимо, какие-то проблемы. Воспоминания, которыми я делиться была не готова, не хотела. А с другой стороны, выглядывал колючий ежик и зло морщил нос на любопытного мужчину: «Ну, что тебе от меня надо? Тебе-то какое дело до моей жизни? О чем еще ты меня спросишь? Что бестактно прокомментируешь?»
Поделилась своей реакцией с близкой подругой. Рассказала ей про «злого колючего ежика», который может и агрессию выдать особо любопытным особям мужского пола.
- Защитная реакция, - ответила мудрая подруга.
- Ты права, дорогая, - согласилась я с ней, - но что мне делать, если меня так вскидывает на ровном месте? Я не злыдень, не бешеная, но иногда могу так отреагировать! И о последствиях потом долго буду жалеть. Человека обижу. Он, может, просто спросил, чтобы беседу поддержать. Понимаешь, не хочу я, чтобы в душу лезли. И вопросы у мужчин все какие-то однотипные. Замужем, не замужем? Сколько мужей было? От которого из них мои дети? Отвечаю вежливо, кратко. И дальше начинается...
- А дети-то на вас совсем не похожи!
- Да, - соглашаюсь, - похожи на отца.
- Но они и друг на друга не похожи.
- Да, так и есть. Отцы у них разные.
- Ах, у вас был муж-кореец?
- Нет, не было.
- А дочка старшая тогда от кого?
- Не от мужа. Были отношения и закончились до ее рождения.
- Младшая тоже не от мужа?
- От мужа.
- Которого по счету?
- Третьего.
- А она-то кто по национальности?
- Армянка, наполовину.
- О-о-о... Какие у вас интернациональные дети! А фамилия у вас, значит, греческая?
- Да.
- Откуда она у вас?
- Муж второй греком был. С Крита.
- О-о-о... Какая у вас богатая биография! Ну, хоть один-то муж русским был?
- Да, первый. Студенческий брак. Разбежались быстро.
В глазах собеседника высвечивается приговор: шалава.
Разговор затухает...
- Женя, милая моя подруга, ты понимаешь, что меня тошнит от подобных расспросов?
- Понимаю, - ответила Женя. - Защитная реакция, вот ты и щеришься. И тебя можно понять. Не зажило еще в душе. Наши люди деликатностью не отличаются. Но и их понять можно. Яркие личности, которые выделяются из толпы, привлекают внимание. Например, ты со своими детьми разных национальностей, с твоими бывшими мужьями, и твоей греческой фамилией. У многих жизнь такая блеклая, скучная. Разумеется, им покопаться в другой, более богатой на события жизни, очень даже интересно. А у тебя жизнь состоит из одних событий, историй... Книга, да и только! Захватывающий приключенческий роман.
Роман? Возможно.
Есть у меня на «Прозе» среди моих произведений папка под названием «Безымянным-бывшим». Идею с названием подкинула мне моя хорошая знакомая, прекрасный питерский фотограф Татьяна Горд.
Идеей я воспользовалась. Понравилась мне она. Был ряд работ, посвященных мужчинам, с которыми я когда-то встречалась. Влюблялась в них. Плакала, когда расставались. Не спала ночами. Не ела от переживаний или, наоборот, страдала приступами обжорства на нервной почве.
Где они? Канули в Лету. Стали безымянными и бывшими. Частью моей биографии.
В моей жизни было всего трое мужчин, которых я любила всем сердцем и люблю до сих пор. Знаю, что они всегда будут со мной.
Первый - мой отец. Мой Учитель. То, что не перестала его любить, я поняла спустя долгие годы после его смерти. Поняла, что мне не хватает его. Что я скучаю по нему.
Многолетняя обида на него точила мне сердце. О своих отношениях с отцом я даже написала рассказ «Письмо к Земфире третье. Неопубликованное». Выговориться хотела. Более умного мужчину, чем мой отец, я в жизни не встречала. Он был человеком поистине энциклопедических знаний. Первое высшее образование у него было журналистское. Преподавая историю в Политехе, он знал много других наук, в том числе и биологию. Общался с умнейшими, образованнейшими людьми. Переписывался с Солженицыным. Печатался в советское время за границей - разные статьи на исторические и другие темы.
Отцу ум не принес ни счастья, ни признания, ни материального обогащения. Ни-че-го...
Горе от ума. Он стал психически больным человеком, когда мне было двенадцать лет. Дважды в год, в период осенне-весенних обострений, он проходил курс лечения в «Скворцово-Степаново», куда ложился сам, добровольно. Доцент кафедры истории, он продолжал работать и преподавать студентам историю, вызывая зависть и недоброжелательство коллег своими блестящими лекциями. Студенты его обожали. Он умер после долгой и тяжелой болезни - отказали ноги, и он год лежал дома, медленно превращаясь в овоща. Умер в больнице, в «Скворцово-Степаново». Моей старшей дочери Лизе тогда был месяц от роду. Меня не взяли на похороны. Не хотели, чтобы я его видела мертвым. Боялись, что у меня пропадет грудное молоко.
Последний раз я видела его живым до того, как его забрали в больницу, где он умер через три дня. Говорил маме на последнем свидании, что его били санитары. Показывал синяки. Мама пошла к заведующей отделением, а та, не моргнув глазом, ответила, что, мол, кто поверит психу? Сам шел, его покачнуло, он и упал. А валит на санитаров.
Незадолго до смерти отец действительно стал ходить медленно, пошатываясь. Ноги высохли, превратились в палки, обтянутые старой, потрескавшейся местами кожей.
Через три дня после их свидания с мамой раздался звонок из больницы. Сообщили, что отец умер от воспаления легких. В свидетельстве о смерти написали какой-то другой диагноз, который не имел никакого отношения к воспалению легких.
Отец умер, а я не могла простить его даже после смерти. Простила, когда прошло полтора года со дня похорон. Друг, с которым я тогда встречалась, взял меня с собой на кладбище, навестить могилу его умершего приятеля. На кладбище меня прорвало: слезы текли по лицу, никак не желая остановиться.
- Папа, папа...
Ушло чувство вины за то, что отдали его в больницу. Как на смерть послали. Мы были вынуждены: дома он лез в окно, воздухом подышать, а жили мы на десятом этаже, и стаскивать его каждый раз с подоконника было очень тяжело. Вроде бы слабый, исхудавший, а силища - ого! Сопротивлялся. Денег на сиделку не было. Мама на работе. У меня - месячная Лиза на руках, у нее пупочек мокнет, гноится. Мне в поликлинику с ней на прогревание нужно идти. Когда за день повторилось пять-шесть таких стаскиваний отца с подоконника, я позвонила маме и взмолилась: не могу больше! Связать его? Сил нет. Сидеть рядом? В туалет захочу, а он в эту минуту снова полезет в окно. И что? Грохнется с десятого этажа, так нас же потом засудят!
Мама отпросилась с работы и поехала домой. Сказала отцу, что вызывает санитаров. Он очень плакал, просил не делать этого. Обещал, что больше не будет. Тем не менее, когда мама ненадолго отлучилась, снова полез в окно. Мама вернулась в комнату, а он снова стоит на коленках на подоконнике.
Приехали санитары из «Скворцово-Степаново» и отца увезли. Мы думали, что его подлечат, как делали это уже не раз. Помогут. Через несколько дней отец умер, и это рвало сердце напополам. Если бы все-таки его дома оставили... Легче бы нам с мамой было, если бы он выпал из окна? А так - словно на смерть отправили.
И чувство вины жгло, и обида.
Много обид. Я работала с ними, не всегда успешно. Много-много лет. Доказывала что-то отцу, посмертно. Что я красивая. Что я умная. И так далее...
Словно мне об отце и хорошего вспомнить нечего. Есть, и много.
Моя любовь к книгам от отца. Его комната была просто заставлена ими. Везде книги, журналы, альманахи. Отец обладал умением читать одновременно несколько книг, разных по теме. И у него в голове при этом ничто из прочитанного не путалось.
Отец привил мне любовь к природе. Он все свободное время проводил за городом. Дачи у нас не было. Солнечное, Репино были его самыми любимыми местами на Карельском перешейке. Купальный сезон он открывал в середине апреля, а закрывал в середине октября. Зимой обязательно были лыжи. Летом он ездил в лес, по грибы и ягоды. Пока болезнь окончательно не захватила его, он находился в отличной спортивной форме.
Мой высокий рост - подарок от отца.
За неимением дачи отец каждое лето брал профсоюзную путевку в какой-нибудь советский пансионат или дом отдыха, а позже снимал дачу на все лето. Мы с ним случайно открыли местечко Дибуны в Выборгском направлении, и потом много лет снимали там часть дома. Он обожал возиться в земле. Разбивал на даче грядки, выращивал зелень к столу, редис, картошку.
В лихие девяностые крутился как мог, как и вся страна. Зарплату тогда и у папы в Политехе, и у мамы в Литмо задерживали месяцами, а дома было двое детей: я и сестра. Нас нужно было кормить.
Отец не гнушался ездить по совхозам в выходные: пропалывал грядки, помогал снимать урожай. Расплачивались с работниками натурой, и он гордо притаскивал домой тяжелый рюкзак с овощами.
Коммерческой жилкой отец не обладал. Они с мамой пытались продавать книги, но дело не пошло. С тех времен «книготорговли» у меня осталось на память несколько книжек, которые я выпросила у отца:
- Папа, давай ты их не будешь продавать, а? Давай, ты мне их оставишь?
И он разрешил.
Остался двухтомник «Консуэло», трехтомник «Марианны», «Королек - птичка певчая» Решада Нури Гюнтекина. Память, не менее дорогая, чем мой стеклянный лебедь-бобыль.
Мне не хватает тебя, папа. Наших поездок за город. Ни с одним из своих мужчин я не ездила так много, как с тобой. У меня даже существует свой тест, как лакмусовая бумажка: любит ли мужчина поездки за город? Если нет, мне с ним не по пути.
Папа, я часто мысленно разговариваю с тобой. Знаю, ты бы очень гордился тем, что я стала писать. Да, возможно, тебе бы понравилось далеко не все из написанного мною. Что-то ты бы раскритиковал, где-то поправил бы, уточнил. Посоветовал, возможно.
Но главное, папа, ты бы мной гордился. Я знаю.
Мой второй любимый мужчина - мой покойный, второй по счету муж. Йоргиос Орфанудакос.
Я могу сказать, что люблю его до сих пор. Это уже другое качество любви. Считаю его своим ангелом-хранителем. В моей жизни не было ни одного мужчины, который любил меня так, как он. У нас с ним была какая-то особая связь. Мы чувствовали друг друга на расстоянии. Если я была в отъезде, то всегда чувствовала, когда он мне собирается позвонить. У меня резко загорались щеки. Становились, как нахлестанные. И я знала, что муж меня вспомнил. Говорила вслух:
- Сейчас Йорго позвонит.
Не проходило и пяти минут, как раздавался звонок. Я брала трубку и знала, что это он. Слышала его:
- Скучаю. Люблю...
Это был Мужчина-Мастер. Он все время пребывал в «Здесь и Сейчас». В настоящем моменте. Чем бы Йорго ни занимался, он делал это, сосредоточившись именно на этом конкретном действии. И для него оно было самым важным в тот момент. Не важно, мыл ли он посуду или паковал вещи перед отъездом.
Помню, мы уезжали на зимние каникулы на материк. С Крита в Салоники, чтобы встретить там Рождество, Новый Год и навестить родственников мужа. Брали с собой много вещей. На полу валялись сумки, чемоданы, громоздилась куча того, что нам надо было с собой взять, и я металась из угла в угол, заламывая руки:
- Йорго, ничего не влезает! Что делать? Как мы это все с собой заберем? Как упакуем?
- Спокойствие, только спокойствие! - важно и значительно ответил мой любимый мужчина.
Он нахмурил брови, что-то калькулируя в своей мудрой голове, а потом начал паковать эту немыслимую гору вещей. Играючи. Быстро. Вся гора как-то незаметно разместилась по нескольким сумкам и чемоданам, даже места свободного еще осталось предостаточно. Это так, один эпизод из греческой жизни.
Девять месяцев нашего счастья были прошиты его страшным диагнозом: рак легких в последней стадии. Неудачная операция, которая ничего не дала. Химиотерапия. Его страх умирать, усталость от болезни, надежда, что вдруг случится чудо. И столько бесконечной любви ко мне...
Когда я подбирала творческий псевдоним, то, ни на секунду не задумываясь, взяла фамилию Орфанудаки. В память о покойном муже. Моем ангеле-хранителе.
У нас с ним была разница в возрасте двадцать девять лет. Ни одного дня нашей краткой совместной жизни я ее не чувствовала.
Люблю его и вспоминаю до сих пор. Прошу о защите, когда нуждаюсь в ней. Советуюсь с ним, бывает. С фотографией его разговариваю.
Со снимка на меня смотрят его огромные, немного навыкате, умные, с грустной насмешинкой глаза. Ему я посвятила ряд миниатюр, объединенных общим названием «Моя Эллада. I Ellada mu. И Эллада му».
Благодаря третьему любимому мужчине, я начала писать прозу. Три с половиной года назад. Он сказал мне:
- Маша, у вас есть талант. Не зарывайте его в землю. Пишите.
Я тогда пробовала писать заметки на разные темы. Какие-то зарисовки из жизни. Он вдохнул в меня уверенность, что надо писать. Так что Мария Орфанудаки родилась, благодаря этому человеку.
Про него я ничего не буду рассказывать. Не хочу. Он дал мне очень много, о чем сам, возможно, и не догадывался. Любила и люблю его по сей день. Думаю, вспоминаю и скучаю. Мы с ним не вместе, и, наверное, вряд ли когда-нибудь соединимся. Хотя - на все воля Божья…
Он для меня не безымянный-бывший, а родной и дорогой человек. И я не боюсь показаться смешной и нелепой в своих ночных откровениях.
Все остальные для меня - безымянные-бывшие. Отработанные связи. Законченные отношения. Часть того куска жизни, который я прожила.
Жизнь живу живая. И люблю этих троих мужчин. Моих учителей и дорогих людей.

Санкт-Петербург

“Наша улица” №176 (7) июль 2014

среда, 23 июля 2014 г.

Маргарита Прошина "Иванова"


Маргарита Васильевна Прошина родилась 20 ноября 1950 года в Таллинне. Окончила институт культуры. Заслуженный работник культуры РФ. Автор книг прозы "Задумчивая грусть" и "Мечта" (издательство "Книжный сад", 2013). В "Нашей улице" публикуется с №149 (4) апрель 2012.


Маргарита Прошина

ИВАНОВА

рассказ

 
В тамбуре пахло укропом. Из вагонного радио звучала песня:

Травы, травы, травы не успели
от зари серебряной согнуться.
И такие нежные напевы
почему-то прямо в сердце льются…

Лунною тропою
на свиданье еду
Тихо сам с собою
тихо сам с собою
Я веду беседу…

Иванова стояла уже больше часа, «вела сама с собою беседу», и, проводив взглядом уплывшую назад Троице-Сергиеву лавру, с напряженным волнением вглядывалась в мелькающие за окном бетонные заборы, заводские трубы, пятиэтажки, пристанционные строения. В руках у неё был томик Шекспира. Она всю ночь читала «Гамлета». Картинка никак не совпадала с её открыточным представлением о столице, а ведь полнощёкая женщина, вошедшая в Александрове с двумя вёдрами малосольных огурцов, заверила её, что поезд уже идёт по Москве. И когда Иванова увидела башни Ярославского вокзала, воскликнула:
- Это же Шехтель! - отчего женщина с вёдрами чуть не упала.
Девочка из посёлка Архангельской области, но уже начальник участка местного Рыбоконсервного завода, что было невероятной, головокружительной карьерой для вчерашней школьницы по местным понятиям, в Москве была проездом.
Ей предстоял отпуск в Геленджике, дали путевку от завода, но она непременно хотела задержаться в столице, чтобы побывать в Третьяковской галерее.
Иванова впервые оказалась здесь одна, но в мечтах своих она столько раз представляла себе этот день.
Отец и мать её работали тоже на Рыбоконсервном заводе и считали удачей, что дочь не только попала туда на работу после школы, но и в короткий срок стала начальником участка.
А то, что дочь у них - прирождённая рисовальщица, им говорили постоянно, но разве это можно считать серьёзным делом?
Светит солнышко в окошко. На столе - цветные карандаши.
Родители, желая любимой дочке счастья и «надёжного куска хлеба», убедили её, что следует жить там, где родилась, а не витать в облаках.
Иванова без видимых усилий двумя-тремя штрихами передавала сходство людей и предметов.
В школе называли её художницей.
Она предпочитала спокойный сине-зелёный колорит, делала наброски северного неба, озёр, которые даже в солнечный день казались ей слегка подёрнутыми лёгкой прозрачной пепельной вуалью.
Каждая веточка, ёлочка, камешек вызывали у неё вязь живописных ассоциаций.
Ивановой нравилось бродить по бездорожью, осенью в резиновых сапогах, а летом - босиком, чувствуя дыхание земли, открывая в с детства знакомых окрестностях всегда что-то новое, глаз у неё был устроен так, что замечал то, на что другие не обращали внимания, наблюдала за облаками, похожими на забавные силуэты людей, которые расплывались, исчезая в бледной паутине неба.
Со стороны она сама себе казалась парящей в этих облаках грациозной белой птицей, летящей к бескрайнему морю.
Иванова заметно выделялась среди своих сверстников тем, что ей хотелось всё и сразу узнать и понять. Она часто проводила время в поселковой библиотеке, подружилась с обаятельной очень пожилой заведующей, которую судьба занесла в эти места вместе с родителями в жестокие тридцатые годы. Заведующая поила её чаем, рассказывала о художниках, поэтах, о которых прежде Иванова и слыхом не слыхивала, вместе они слушали музыку.
Постепенно, у неё появились предпочтения в музыке, литературе и живописи. Это конец XIX начало XX веков. Импрессионисты поразили её воображение прозрачностью и щедростью палитры, своеобразностью, раскрепощённостью. Мане, Дега, Ренуар, Сезанн… - репродукции их картин заворожили Иванову. Природу она стала видеть иначе, через их воздушные, размытые, поэтические полотна. В то же время она влюбилась в стихи Бодлера, Верлена… Их образы созвучны краскам импрессионистов.
Зимними долгими вечерами Иванова любила под музыку Дебюсси рисовать.
Мать беспокоили её неуёмные фантазии, она назидательно приговаривала, что пора замуж выходить за надёжного человека, и рожать детей, а чем витать в облаках, лучше помогать по дому. Иванова убегала от этих скучных наставлений в лес.
В лесу обычно темно даже в прозрачный день. Солнце изо всех сил пытается проникнуть в тайны леса, но они надёжно укрыты зарослями кустарника и молодой порослью деревьев. Просветы же, на которых играет солнечный свет, напоминали ей окошки в старых заброшенных избушках. Сладкий аромат трав и цветов приятно щекотал ноздри.
Её акварели наполнялись светом, воздухом, движением. Она рисовала свои грёзы, мир её был полуреальным, как убегающий сон.
Скользящие солнечные лучи по зелени чередуются с тёмными пятнами тени.
В её эскизах присутствует ритмичность, а цветовое решение их строится на градациях темно-зеленых, сине-зеленых, изумрудных, оливковых, желто-зеленых цветов и оттенков.
Бывает так, что жизнь полностью меняется под сильным впечатлением от слова, изображения, звука, взгляда…
Иванова вышла на площадь и зажмурилась.
Высотный дом на фоне неба увлёк её в другую жизнь.

Цвет, игра света и тени завораживали её, сколько она себя помнила.
Родные, соседи удивлялись её восторженному взгляду на простые бытовые предметы, а ей казалось странным, что они совершенно не замечают, как преображается всё вокруг от изменения освещения.
«Здесь всё выглядит по-другому», - подумала она, шевеля беззвучно губами.
Наконец, она оказалась в Третьяковке.
Иванова ходила по залам как будто во сне, но попав в зал Врубеля, замерла у панно «Принцесса-Грёза», в голове у неё прояснилось, и она присела на скамейку перед ним.
Зал Врубеля поразил её простором. Живопись художника заиграла в новом свете и цвете.
Оказывается, можно писать крупными мазками, почти квадратами, кубиками, а не так как она пыталась мельчить, чтобы, как ей казалось, точно передать красками березку или избушку.
Ай да Врубель! Вблизи - квадратики, а издали - живая сирень с пышными и густыми гроздьями, цветущими в полную силу. Иванова напряжённо вглядывалась в заросли цветов, ей казалось, что стоит только вдохнуть поглубже, и можно ощутить их благоухание.
- Как же он сумел её так передать живо, она прямо дышит, - сказала она, и услышала за спиной голос:
- Модерн преобразил природу.
Иванова обернулась и увидела благородного седого человека. Волнистые волосы ниспадали до плеч, серые глаза с улыбкой, как ей показалось, смотрели на неё из-под густых зарослей бровей через очки в тонкой золотистой оправе. Весь облик этого статного пожилого человека излучал доброту и лёгкую иронию.
- Обратите внимание на главную особенность картины - женский силуэт, несущий создание или рождение чего-то нового. Между фоном и фигурой нет чётких граней. Образ довольно условный, очень простой, её фигура скрыта художником за распущенными длинными густыми волосами тёмного цвета. Возможно, художник специально выбрал время сумерек, приближение к ночи, дабы сохранить таинство девичьего образа.
- Вы, наверное, художник? - робко спросила Иванова.
- Можно и так сказать, - ответил незнакомец, и продолжил: - Я преподаю живопись, а вы, я вижу, тоже не равнодушны к живописи?
- Да, очень люблю, всю жизнь мечтала побывать в Третьяковке.
Она сказала это с таким восторгом, что вызвала у профессора Савельева невольную симпатию своей бесхитростной искренностью.
Он внимательно посмотрел на неё. Была в ней какая-то детскость, несмотря на серьёзный взгляд. Лицо напоминало иконописный лик: худощавое, веснушчатое. Льняные волосы были перехвачены чёрной лентой, которая подчёркивала маленькие ушки.
Они присели в первом ряду напротив панно.
Иванова оглядела зал ещё раз и обратила внимание на рояль.
- Здесь проводят музыкальные вечера, - сказал профессор. - Когда здесь звучит музыка, я испытываю такое чувство, как будто бы нахожусь вне времени и пространства, парю в загадочном мире цвета, света и небесных звуков. Именно таким залом, как зал Врубеля, должен быть представлен великий художник. Не всем художникам повезло так, как ему, многие наши художники достойны отдельного зала.
Рисунки Ивановой заинтересовали Савельева. Стремление представить мир окружающим так, как она его видит, выражалось в её любви к характерному сине-зеленому колориту. В проникнутых элегическим чувством этюдах, она передавала мимолётные впечатления, как бы выдохнутые полушёпотом.
- Вам непременно следует учиться, у вас есть талант, а его необходимо развивать, - сказал Савельев.
Слова его вызвали невероятную бурю эмоций в душе Ивановой. Савельев посоветовал ей срочно собирать документы и поступать в институт.
Выяснив, что она  хочет посмотреть Москву, он предложил ей прогуляться до Арбата.
Они шли навстречу солнцу, оно слепило глаза, силуэты домов казались расплывчатыми. Глаза Ивановой улавливали размытые пятна причудливого сказочного красно-коричневого терема, украшенного изразцами по рисункам Васнецова, а в конце переулка за резным чугунным кружевом красовалась усадьба соломенного цвета с белыми скульптурными барельефами на фоне бирюзового неба.
- Старые переулки дышат классицизмом и модернизмом! - произнес Савельев.
Они свернули в Большой Толмачёвский переулок, и пошли в сторону Старомонетного, любуясь двумя очаровательными городскими домами позапрошлого века, тёплого жёлтого тона. И тут же буквально в нескольких шагах Иванова остановилась перед солидным доходным дымчатым домом, который, казалось, упирается прямо в небо. Обогнув его, они вышли на Полянку.
- Сейчас мы пересечём две улица и пойдём по Большой Якиманке в сторону набережной, там ещё сохранились особняки купеческого Замоскворечья, - сказал Савельев.
Затем он стал рассказывать о запасниках Третьяковки, в которых томятся полотна замечательных, непревзойденных наших художников, с томительным нетерпением ожидающих своего часа.
- В Москве необходимо несколько подобных Третьяковке художественных галерей, - сказал он.
Иванова внимала каждому его слову и даже не заметила, как они поднялись на мост, но вид, открывшийся перед ними, поразил её. Она замерла на месте, а потом стала, затаив дыхание, смотреть по сторонам.
- Это Патриарший пешеходный мост, он ведёт к Храму Христа Спасителя, который восстановили уже в наши дни, - пояснил Савельев.
Иванова не могла оторвать глаз от переплетения стилей эпох, разнообразия цветовых пятен, над которыми главенствовал золотой купол, казавшийся ей сияющим солнцем.
Потом она перевела взгляд на лёгкий элегантный, парящий как парусник Крымский мост.
Переливы серебра и золота куполов Храма Зачатьевского монастыря, возвышающиеся над крышами домов, ослепили её.
Она любовалась чугунным литьём и белокаменной резьбой,  строгими корпусами из красного кирпича фабричных зданий, величественным Кремлём, опоясанным красным кушаком стен, как бы хвалящимся своими многочисленными куполами. А на Пречистенской набережной внимание Ивановой привлекло здание темно-красного кирпича с необычными наличниками окон, майоликовыми панно красивого темно-бирюзового цвета под карнизом и между этажами, ярким мозаичным панно с растительным орнаментом над аркой входа. 
Напротив Кремля, вдоль набережной стояли особняки, окрашенные в светлые тона бирюзового, сиреневого, жёлтого цветов. У каждого своё неповторимое украшение в виде лепнины.
И всё это на фоне лазурного неба с парящими лёгкими облаками.
- В прежние времена дома строили так, чтобы они плотно прилегали друг к другу, защищали прохожих от ветра, а улицы и переулки для того, чтобы по ним было удобно перемещаться в непогоду, непременно делали с изгибом, или дугой, чтобы избежать эффекта «трубы». Этим-то и привлекательна старая Москва, - сказал Савельев. - Видите, за Храмом, впереди слева  белые палаты семнадцатого века, они разделяют две улицы? - спросил он.
- Вижу!
- Мы с вами держим путь туда, в переулки Старого Арбата.
- Ой, у меня голова кружится от впечатлений. Как же вы много знаете, до чего же мне повезло, что я вас встретила.
- Милая девушка, вы должны понимать, что любая случайность не случайна.
- Как это?
- Наша встреча в музее была необходима, чтобы вы поняли своё предназначение, развивали свой талант, учились, посвятили себя творчеству, а не губили его, - повторил свою мысль Савельев. - Вы меня поняли? Вам следует не к морю ехать, а срочно готовить документы для поступления в институт.
- Да, я вам обещаю.
- Вот и прекрасно!
Они уже давно миновали палаты и шли по переулкам. Иванова головой не успевала вертеть, чтобы рассмотреть дома вокруг.
«Я приду сюда ещё не один раз. Я буду жить в Москве. У меня всё получится!» - стучало у неё в голове.
На углу Плотникова и Малого Могильцевского переулков Савельев показал ей старое здание XIX века. Оно было украшено горельефным фризом с изображениями обнимающихся и целующихся писателей. Иванова стала внимательно рассматривать каждую деталь горельефа. Поразительно, Пушкин практически лобызает Толстого, а Гоголь уткнулся носом в водосточную трубу, а ему дышит в затылок ещё кто-то. Классики облачены в древнегреческие хитоны, некоторые из них - в весьма фривольных позах с обнажёнными девицами.
Иванова вглядывалась в каждую деталь фриза, который тянется на уровне второго этажа. Над входом на неё пристально смотрела женщина с суровым лицом. Савельев рассказал ей, что этот доходный дом был построен в 1907 году архитектором Николаем Жериховым.
До революции здесь был публичный дом.
Иванова покраснела.
Архитектор же сей любил украшать фасады скульптурой, подчас весьма экстравагантными барельефами. Он построил в Москве более сорока доходных домов.
Иванова всё вглядывалась в окна домов, воображая, что там, внутри, её ждёт за круглым столом, над которым светится лампочка в оранжевом абажуре с бахромой, пожилая библиотекарша. Ей так захотелось горбушку мягкого хлеба с маслом и вареньем и горячего ароматного чая с мятой. Она сглотнула слюну и вспомнила, что весь день у неё во рту не было ни крошки хлеба, ни глотка воды.
- Да что же это я стою тут?! - Она подняла глаза к небу.
Всё, что происходило потом, она вспоминала, как сон. В этот бесконечный день родилась другая Иванова - целеустремлённая, энергичная, которая действовала решительно и чётко.
Колеса поезда энергично застучали на север.
Иванова вернулась домой. Мать разговаривала с соседкой около магазина после смены. При виде дочери она от неожиданности выронила сумку.
- Ты-ы-ы… как здесь? - едва выговорила она. - Что случилось?
Когда же Иванова сообщила родителям о своём решении, они настолько растерялись, что какое-то время не могли выговорить ни слова, а потом началось… Слёзы, уговоры, угрозы, мольбы.
Соседки крутили пальцем у виска.
Иванова действовала уверенно и настойчиво. Мать же шептала, что дочку как будто подменили.
Прошли годы.
Было всякое: успехи, отчаяние, любовь, разочарование, надежды, праздники, слёзы. Но стоило ей побродить по Москве, как всё неприятности расплывались, мельчали.
Любимые переулки давали ей силы.
У Ивановой появилась своя Москва, которая отвечала ей взаимностью.
И Савельев сопровождал её.
- Паутинкой тонкой переплетаются переулки между Пречистенкой и Арбатом, - сказал он.
Так же путано бродили они, останавливаясь у немногочисленных, чудом сохранившихся особнячков, представляя себя за чайным столом с пирогами, чаем и крыжовельным вареньем, каждая ягодка которого переливается словно бусинка.
Попив мысленно чаю, Иванова переносилась в эпоху строительства доходных домов в любимом её архитектурном стиле - модерн. В своё время эти здания сильно изменили облик усадебной Москвы, но, видно, доля у матушки столицы такая, каждый норовит в ней след свой оставить, у кого деньги есть во все времена.
Арбатские переулки тоже от участи этой не спаслись, но, несмотря на разность стилей, сохранили они неуловимый дух московский. Особенно Иванова любила бродить здесь с Савельевым, как с тенью отца Гамлета, в жаркие летние выходные дни, когда стоит тишина.
Они раскланивалась с прежними жителями этих мест.
Вот они идут проходными дворами из переулка в переулок. Солнечные лучи, постепенно рассеиваются, небо темнеет, как бы надевая вечерний синий плащ с лёгкой белой прозрачной накидкой из спешащих куда-то облаков.
Месяц внимательно наблюдает за Ивановой с тенью, выглядывая в каждом дворе из-за разно этажных домов.
Москва безлюдна, только редкие прохожие спешат по своим делам, да влюблённые ищут уединения.
Сумерки. Центр. Выходной.
Они наслаждаются своей Москвой.
Дома прижимаются друг к другу, как Савельев к Ивановой.
Как разнообразны и хороши фасады старых домов! Каждый украшен по-своему - аркатурным поясом или ангелами, наружными полуарками, мансардами…
Они бродит по переулочкам и улочкам уверенно, здесь всё исхожено ею не один раз.
Любуется архитектурным декором окон. Вот вечер переходит в ночь. Иванова вглядывается в небо, на котором появляются звёзды, смотрит очень внимательно, а они подмигивают ей. Фонари делают город похожим на декорацию.
 
Входит Тень.

Спаси меня, закрой меня крылами,
Сонм небожителей святых!
Чего ты хочешь, образ благородный?

Королева

О горе мне! Что с ним? Он обезумел!

Гамлет

Ты не с укором ли явился к сыну,
За то, что он не внял минуте страсти
И грозного веленья не свершил?
Скажи!

Тень

Не позабудь! Мое явленье
Угасший замысел должно воспламенить.
Взгляни: над матерью витает ужас.
Стань между ней и тяжкою борьбою
Её души; воображенье в слабых
Всего сильней. Заговори с ней, Гамлет!

Савельев

Есть сила духа в том,
Что отчий дом покинув,
Ты краскам посвятила жизнь свою…

Она никак не могла поверить в то, что идёт с тенью отца Гамлета по Большому Козихинскому переулку в сторону Большой Бронной, любуясь особняками.
Так ходила Офелия под звуки дудочки.
- Искусство - это другая жизнь, - сказал Савельев.
Вот дом с окнами в стиле модерн, а вот огромная лужа. Как её обойти?! Нужно перейти на другую сторону, а иначе никак.
Иванова соединила тончайшее чувство природного световоздушного окружения с настоящей поэтической фантазией, преображающей это окружение  в поле миражей и ностальгических грез…
Ждали много гостей, сухое белое и красное вино разлили в 100 тонких высоких бокалов, но пришло человек пятнадцать. Иванова расстроилась, ведь она обзвонила всю телефонную книжку, обещали прийти на её первую персональную выставку почти все. Лишь Березкина сразу сказала, что не придёт, потому что ложится в больницу.
Накануне ночью Иванова бродила по бесконечным лабиринтам туннелей и коридоров  с Врубелем.
Она вглядывалась в его «Сирень», и поражалась удивительному эффекту - вблизи отчётливо видно, что картина как бы составлена из мозаики геометрических фигур, а на расстоянии можно любоваться каждым живым цветком.
Иванова подходит к картине, рассматривает квадраты, треугольники, кружки, которые напоминают цветы сирени, это скорее похоже на абстрактные символы, возникшие в воображении автора, а когда отдаляется, то видит роскошную сирень.
Врубель один из первых русских художников отдалился от реализма в поисках новых форм. Модернизм Серебряного века оказал на него сильнейшее воздействие. Он увлёкся мозаикой, кубизмом. Живопись Врубеля посылает прощальные приветы фотографическому реализму.
Но как только Иванова собралась поведать Врубелю то, что он перевернул всю её жизнь, автор «Сирени» исчез, а вместо него появилась артистка Жанна Самари с картины Ренуара, она очень оживленно успокаивала Иванову, предрекая успех её первой персональной выставке. Жанна была в лёгком прозрачном бирюзовом платье. Её роскошные рыжие пушистые волосы парили над головой, как золотой ареол. 
Первая персональная выставка художницы Ивановой открылась невдалеке от Могильцевскго переулка, в котором она когда-то решилась изменить свою жизнь. То, что их два - Малый и Большой,  Иванова узнала уже потом, когда поступила в институт.
- А кто есть здесь сама Иванова? - спросил кто-то восторженным голосом. По всей видимости, авангардная беспредметность художницы его поразила.
- Я не Иванова, - поправила спросившего художница. - Я ИвАнова…

Травы, травы, травы не успели
от зари серебряной согнуться.
И такие нежные напевы
почему-то прямо в сердце льются…

Лунною тропою
на свиданье еду
Тихо сам с собою
тихо сам с собою
Я веду беседу…

“Наша улица” №176 (7) июль 2014