пятница, 29 апреля 2011 г.

Художник Александр Трифонов в проекте «Слава труду» в галерее АЗ (А три)


Художник Александр Трифонов в проекте «Слава труду» в галерее АЗ (А три)

К Первомаю директор галереи А-три художник Виталий Копачев порадовал московских любителей авангарда смелым проектом - «Слава труду». «Серп и молот» или «Русский натюрморт» Александра Трифонова украсил весеннюю выставку в галерее «А три». Здесь ирония и сарказм, и даже антисоветская злость к подневольному труду за колючей проволокой.
Как пел Александр Городницкий:

От злой тоски не матерись, -
Сегодня ты без спирта пьян.
На материк, на материк,
Ушел последний караван.

Труд в тоталитарном СССР был наказанием, истязанием себя ради куска хлеба. Но и другая разновидность труда существовала в стране социализма с лицом, похожим на волчье лицо вождя: мы делаем вид, что работаем, а они делают вид, что нам платят.
А вообще, о работе, о труде, о профессиях порассуждать интересно. Разные бывают профессии. Вот, к примеру, Толстой, но не Лев, а у Льва какая была профессия? Собственно, он же не числился в Союзе писателей, а был помещиком и дворянином. Значит, профессия у него помещик. Или дворянин? Или это должность? Так. Хорошо. Это все-таки профессия! Но еще лучше профессия, конечно, помещик. Или вот взять еще одного Толстого, другого, не писателя советского, а Федора Ивановича, любителя шампанского, женщин и дуэлей, того самого, введшего Пушкина в семью Гончаровых, - так у него совершенно замечательная профессия - американец!
А вот как трудятся художник со скульптором. Художник не может ужиться со скульптором. Один лепит, другой красит. Один грозит другому, что выбросит его в окно, потому что он мешает ему работать. Скульптор все время открывает окно школьного класса, да именно школьный класс был мастерской на двоих. Наконец, они решили отгородиться друг от друга. Позвали плотника и поставили глухую перегородку, разделив пополам рабочее пространство, и между ними после этого воцарилась ошеломленная тишина. Больше того, они хранили нерушимое молчание целую неделю. Скульптор, будь у него побольше силенок, наверное, подпрыгнул бы от радости и пустился в пляс. Он слышал, конечно, что художник время от времени озадаченно подходит к новой двери взглянуть, по-прежнему ли на месте скульптор, и скульптор, со своей стороны, не может больше работать, потому что ему не мешает художник, тоже прикладывает ухо со своей стороны к двери, - однако дальше этого не шло. Скульптор теперь уже не открывал окно и не лепил из едко пахнущего черного воска, а художник не притрагивается к кисти.
Тут к месту будет и писательская история.
Однажды у Михаила Пришвина мальчик спросил:
- Что вы все время пишете? Кто это читать будет?
На что мудрец ответил:
- Найдется мой друг, он прочитает и всем расскажет, как я хорошо пишу.
Вот я стал таким человеком. Как только прочитал Пришвина лет в 16, так с тех пор всем и каждому говорю: читайте Пришвина, гениальный писатель!
Приехал я к Виктору Бокову на дачу. Пока шел к калитке, напевал его песню: "На побывку едет молодой моряк, грудь его в медалях, ленты в якорях..." Представьте себе, что Виктор Федорович Боков родился 6 сентября 1914 года!
Боков меня стихами к стенке чуть не прибил, а его на прозу, на прозу перевожу, как стрелочник состав. Он мне достает фотографию с Пришвиным. Я падаю на стул от восторга и пожимаю Бокову руку.
И вот мне Пришвин рассказывает:

"Коммунисты приставляли ко лбу револьвер
1 Июня [1926]. Вот и май прошел. Так все проходит в природе без нашего участия. И также почему-то изменяются отношения в обществе: не узнать, как стало теперь. Я однажды заработал себе литературным трудом деньги, выстроил дом, чтобы спокойно работать и растить семью. Пришли коммунисты, выгнали меня из дома, и потом его сожгли мужики. Я вышел на камни в город.
Были коммунисты - приставляли мне ко лбу револьвер и грозили...
Были коммунисты, когда я заходил в редакции с желанием работать, мне отказывали, и в углах слышался шепот: "белый, белый!"
Были коммунисты, я приходил в редакцию к ним и предлагал свои рукописи. У меня их покупали, давали денег и не печатали.
И теперь коммунисты из "Рабочей газеты", устроители органа В.К.П., сами зовут меня, редактор, встречая, встает.
Я говорю ему, что мне нужен аванс в 1000 руб. и потом вскоре еще столько же.
- Мне нужно купить дом, - сказал я.
- Очень хорошо, мы вам денег дадим.
- Что же я вам должен?
- Что хотите, пишите..."

Писатель пишет для того, чтобы обрести бессмертие в Слове, и чтобы другой писатель стал с детства писать, потому что узнает, что тоже умрет, как и все, поэтому все время будет писать, чтобы в Слове обрести бессмертие.
Для художников могу интерпретировать: ваше бессмертие в ваших картинах!

Юрий КУВАЛДИН



Выставка работает с 28 апреля по 22 мая 2011 года

Адрес галереи: Староконюшенный пер. 39
Галерея работает ежедневно, кроме пн. и вт. с 11.00 – 19.00
тел.: +7 (495) 691-84-84 +7 (495) 697-14-56
a3@complat.ru
www.a3gallery.ru


“Наша улица” №138 (5) май 2011

Я все время переживаю за мальчика

Анжела Ударцева

МАЧЕХА

рассказ

В первый раз я увидела его на улице возле своего дома. Худенький, с осунувшимся лицом, он смотрел на меня исподлобья, как затравленный волчонок. Рядом с ним стоял мой муж, и, держа сына за руку, тоже смотрел на меня не без доли осторожности, будто мы стали чужими. Он был, как и его сын, с впалыми щеками, глазами, полными усталости. И дело тут было ни только в многочасовом перелете. Начиналась совсем новая глава в его жизни, и в моей, когда в доме появился ребенок от первого брака мужа - Юра. И я автоматически стала мачехой. К этому слову я трудно привыкала. Помню, когда как-то позвонили из школы и спросили: “Вы же ему мачехой приходитесь?”, я сначала и не поняла о ком идет речь.

Когда они только что приехали из аэропорта, я постаралась как можно шире улыбаться, чтобы хватило улыбки и на мужа, и на 12-летнего Юру. Муж до отъезда на “материк” забыл ключи от дома, и вот теперь он вместе с сыном стоял на морозе. Если учесть, что два дня была задержка рейса по маршруту Братск- Певек, то в дороге они очень измучились. Ведь до Братска они ехали сначала автобусом, а потом поездом из одного маленького прибайкальского поселка. Но в этой долгой поездке они как-то привыкли друг к другу. Ведь прошло десять лет с тех пор, как муж развелся с первой женой.

Когда мы познакомились, то Саша сразу сказал, что был когда-то женат и имеет сына. Чаще всего связь с сыном он держал через бабушку Юры. Она говорила, что души во внуке не чает и никому его не отдаст.

А тут вдруг позвонила и сказала, что если не заберете “выродка”, то она его в детдом сдаст. Нужно было сразу более шестидесяти тысяч рублей, чтобы Саше съездить в Прибайкалье и привезти ребенка в Певек. Мы даже этот вопрос не обсуждали – надо забирать Юру или нет. Когда муж уехал, меня многие осуждали, что я “занимаюсь дурью” и “вешаю на себя тяжкий крест”. Говорили мне так разные люди – от близких подруг и коллег по работе до учителей и милиционеров, которые в силу моей профессии журналиста знали меня хорошо.

Острой эта тема была еще и потому, что мне я скоро должна была рожать… Не скажу, что мы плохо жили - муж работал в золотодобывающей артели, я, несмотря на декретный отпуск, занималась журналисткой деятельностью. Но все же каждая копейка была на счету, и когда срочно понадобились деньги на авиабилеты, пришлось влезать в долги. Но спасибо за отзывчивость тем людям, которые помогли.

Когда муж уехал за сыном, я решила в порядок привезти комнату специально для Юры. По сути, эта комната (а квартира у нас двухкомнатная) не очень была востребована. Муж работал вахтовым методом в артели, а мне хватало для жизни зала. Но теперь обстоятельства менялись и надо было комнату превратить в нормальное помещение, в которой мог бы жить подросток. Там, кроме стула и телевизора ничего не было. Понадобились кровать или диван, письменный стол, палас. Опять-таки в этом мне помогли все, кто меня уважал. Что-то я купила с рук, что-то отдали мне безвозмездно, и комната в красивом убранстве ждала своего хозяина.

И надо сказать, что Юрий сразу оценил, как хорошо в комнате. Он даже расплакался, потому что те условия, в которых он жил, человеческими трудно было назвать. Муж рассказал, что жил Юра в однокомнатном барачном помещении. Это помещение разделено двумя картонными перегородками. Один закуток – это кухня, где стоит печка и пол там земляной, как это было в давние времена в крестьянских домах. Следующее пространство – это “владение” взрослых, причем тут установлено две кровати – одна бабушкина и ее сожителя, а другая – мамы Юры и ее сожителя. И третий закуток – это детская. Кроме Юры у его мамы есть еще двое детей, и все эти дети имеют разных отцов. У детей кроватей не было, они спали на матрасах, расстеленных на полу. Мать Юры не особо уделяла внимание ни этому сыну, ни другим своим детям.

Росли они практически под присмотром бабушки. Голод, холод – это постоянные “друзья” этого дома. Поэтому первое время мне казалось, что Юру просто невозможно накормить. Это потом уже от психолога я узнала, что существует такое понятие как “социальный голод”. Это когда человек ест не только потому, что хочет есть, а когда хочет наесться “про запас” - а вдруг больше не дадут. Юра откровенно говорил, что раньше ему постоянно приходилось голодать.

Хорошо, если вермишель в доме была, а мясо мы и не видели, - говорил он тихо.

Юра был старшим из детей. В десять лет он уже начал зарабатывать сам. То кому-нибудь в поселке, где он жил, воды принесет, то огород прополет или дрова перетаскает. Люди расплачивались с ним не деньгами, а продуктами – сахаром, мукой. Однажды, когда он был сильно голодным, то получив за работу килограмм муки, шел и ел ее по дороге.

Его трудолюбие чувствовалось с самого начала его пребывания в нашем доме: он всегда мыл за собой посуду, убирал у себя в комнате, стирал свои мелкие вещи – носки и прочее.

В школе он был твердым троечником и как мне пояснил классным руководитель “неформальным лидером” среди ребят.

Это с виду он был какой-то затравленный, но на самом деле очень уж любил командовать. Это ребятам не нравилось, но они почему-то к нему тянулись. Хотя в последующем одноклассники проявляли к нему проявлять все меньше и меньше интереса. Как я думаю, это было связано с большой развязностью Юрки, даже вульгарностью. Как бы он того не хотел, но из его уст выскакивали “горячие” словечки, его тянуло бегать по улицам, а его одноклассникам больше нравилось посещать спортивные секции или играть в компьютерные игры. Юра был уличным ребенком, да это и неудивительно, если учесть, при каких обстоятельствах он рос. С оформлением его в школу были проблемы. Когда муж забирал сына из прибайкальского поселка, директор школы не выдал ему на руки документы, а сообщил, что нужен запрос из новой школы. В певекской школе (Чукотка) директор была возмущена тем, что только по их запросу можно получить документы учащегося и поначалу не хотела принимать мальчика в школу.

Тогда я созвонилась со школой, где раньше учился Юра и попросила факсом на редакцию выслать его табель успеваемости за минувший год. И уже благодаря этому документу его приняли в школу. А по телефону, когда я просила выслать табель успеваемости меня сразу предупредили, что “дело” мальчика не вышлют, пока не будет погашена задолженность за питание и за учебники. Как оказалось, его там кормили в долг, и учебники выдали авансом, а мама мальчика за год так и не погасила задолженность. Муж выслал на школу деньги, (надо сказать, приличную сумму) и после этого документы отправили на Чукотку.

Я не скажу, что Юра был не управляем. Но разные проблемы возникали. Особенно по той причине, что он, как я говорила рос уличным ребенком. Он мог до ночи гулять на улице. Но “материк” и Крайний Север – это ведь по климату все равно что земля и небо. И самый сложный период был весной, когда отец и привез отец. Если в то время в Прибайкалье, где мальчик жил со своей мамой, бабушкой, братом, сестрой и всякими “дядями” (сожителями мамы и бабушки), уже распускались деревья, то на Чукотке снег еще и не думал таять. Зима тут до конца мая является злой хозяйкой. Но Юру будто магнитом тянуло на улицу, а за компанию с ним особо никто и не хотел гулять. Наблюдая за тем, что Юрий начинает хандрить, я посоветовала ему пойти в какую-нибудь секцию, благо что выбор был. Можно было и на бокс записаться, и в футбольную секцию или просто ходить в тренажерный зал. Но Юру спорт особо не привлекал. Попробовал ходить в школу бокса, но вскоре бросил, записался на вольную борьбу, но и на этот вид спорта его хватило не надолго. Муж, когда привез Юру на Чукотку, должен был выходить на работу в артель, но он взял вынужденный отпуск, чтобы сын адаптировался. Но сын был сложным ребенком и выговаривал отцу разные обиды. Он обвинял отца в том, что тот не жил с ним раньше. Все время между ними возникали конфликты. И Саша понял, что если он снова уйдет работать в артель, а это значило по полгода не жить дома, то ребенок снова не будет видеть отца. И Саша поменял место работы – зарплата была меньше, но зато сын был под присмотром. Для меня было парадоксальным то, что Юра все время провоцировал отца на какие-то разборки, но никогда не враждовал со мной. И более того, он говорил мне об отце только лучшее, а о маме, наоборот, только самое плохое. К примеру, он говорил так:

- Папа – молодец, если бы он нам деньги не посылал, то не знаю, как бы мы жили. Вот только тратились они куда попало. Купят мне какую-нибудь маленькую шоколадку, а большая часть денег пропивалась. А мама – она то с одним, то с другим. Бросит нас, уедет куда-нибудь. Проститутка!

- Юра, нельзя так о маме, какой бы она ни была, - говорю.

- А как иначе, не так все просто. Бабушка тоже может куда-нибудь уехать, а я с маленьким братиком и сестрой сижу, нянчусь, они есть просят, а мне их кормить нечем. Вот я сейчас хорошо тут питаюсь, а они там как? Наверное, голодают.

И голубые глаза стали такими грустными, как море в бурю. Мне стало не по себе. В свои двенадцать лет Юра выглядел старичком, который будто все в жизни знает. Я помню, сильно вздрогнула, когда врач – психолог (к которому, равно как и к психиатру настоятельно требовали отвести Юру учителя, потому что при всем его более менее прилежном отношении к учебе, он замыкался в себе, либо начинал о чем-то горько рассказывать с целью, чтобы его пожалели и отпустили с уроков) спросила меня “А пьяный секс при ребенке у его матери с сожителем был, не знаете?”, а видя мое удивленное лицо, добавила сама: “Судя по поведению ребенка подобное было и часто”. Я хотела посмотреть на Юрочку глазами психолога, увидеть что-то этакое, но все же для меня он был простым ребенком, который как увядающий из-за недостатки влаги цветок, требовал больше внимания к себе, тепла, любви. Но я постоянно чего-то боялась – нет, ни какого-то криминала, а боялась его обидного взгляда, его грусти. Я старалась быть для него помощником, а не похожим на строгую учительницу, старалась быть другом, которому он мог бы доверять. И я чувствовала, что Юра доверяет мне, я радовалась каждому общению с ним, каждой четверке и уж тем более пятерке. Баловать деньгами, пусть даже небольшими, не стремилась, как и муж. Но все же старалась нередко украдкой от мужа дать Сереже денег на шоколадку или китайскую лапшу, которую Юра почему-то безумно любил. Было легче жить вместе нам, совершенно чужим друг другу людям, потому что сложились такие доверительные отношения. И пользуясь хорошим расположением Юры, я старалась как бы незаметно направлять на какие-то хорошие поступки. Объясняла ему, как надо общаться с девочками, с учителями. Я и в школу к нему на уроки ходила, и видя, что он сидит на самой задней парте, попросила учительницу пересадить его поближе. Юре понравился мой поступок.

Я также как бы невзначай нередко просила его написать письмо матери, но он все время отказывался. Тогда я пошла на хитрый ход - я разрешала садиться ему за компьютер и набирать тексты писем. Ему это было интересно. Но только больше двух строчек он все равно не печатал. Не хотел, говорил, что мать - женщина легкого поведения и произносил при этом очень грубые выражения. Но и эти письма с несколькими строчками отправлялись мной на имя мамы, правда, понимание в этом с ее стороны не было. Мать звонила и говорила, что сын обнаглел, что больше двух строк родному человеку написать не хочет. Сын злился, когда она кричала в трубку о том, что он ее забыл.

Но все же как бы он не говорил плохо о маме, о месте, где он раньше жил, я стала замечать, что он скучает по прошлой жизни. И эта скука, тоска все сильнее сковывала его сердце, душу. У него вдруг стала появляться апатия ко всему. До этого он из ряда вон плохо делал уроки, постоянно врал, что ему ничего не задавали, а тут и вовсе отказывался их делать. И отец с ним говорил по -разному, уроки, конечно, под большим контролем делались, но Юра со всем этим соглашался, как я поняла, только затем, чтобы от него поскорее отвязались.

На время Юра отвлекся, когда я предложила ему рассказать для газеты про школьную мастерскую. И вдруг это на него подействовало. В глазах появился солнечный блеск, он снова стал улыбаться. Про мастерскую он написал с огромным количеством ошибок, но все же написал, а более того, еще и сфотографировал. Он прибежал ко мне в редакцию с горящими глазами и попросил дать цифровой фотоаппарат. Я была материально ответственной за этот “цифровик”. Но я доверила ему этот дорогостоящий фотоаппарат зная, что фотографированием он владеет хорошо. Он несколько раз снимал им меня, отца, нашего кота. Снимки, конечно, получились лучше, чем текст. Но я оформила этот материал и попросила редактора опубликовать в газете. Юра стал самым популярным в школе. Единственный человек, который иронизировал по этому поводу был учитель русского языка. Если в других предметах он немного разбирался, и лучше всего преуспевал в математике, то русский язык для него - темный лес. Но учитель русского языка понимала, что я стремилась чем-то занять Юру, чтобы ему было интереснее жить. Помню, в день выхода газеты он сразу же вырезал заметку и отправил ее маме – без всякой подсказки. Потом он еще несколько заметок писал. Одна из этих заметок называлась “Человек – друг собаки”. Я тогда оценила наблюдательность мальчика. Он зашел в подъезд к своему другу и увидел, как там хозяин квартиры спит на коврике возле своей квартиры. А собака, которая обычно лежала на этом коврике, сидела рядом и охраняла своего хозяина. Юра рассказал, что ему часто приходилось видеть собаку, спящую возле двери, а тут сам хозяин лежал.

Интересно, что заметка про мастерскую положила начало его новому увлечению. Он стал чуть ли не всеми вечерами пропадать в мастерской, а руководитель то и дело нахваливал своего ученика. Дело в том, что это была не просто мастерская, а кружок “Умелые руки”. И Юра там учился делать разные поделки. Вы не представляете, с каким восторгом он приносил домой сделанные собственными руками изделия из дерева, причем они вполне пригодились в хозяйстве. То молоток сделает, то подсвечник. И даже он готовил большую работу для выставки – что-то вроде декоративной вазы. Но спустя полгода и к этому делу интерес пропал. Не спасло его от скуки и покупка навороченной игровой приставки. Поначалу играл в нее с интересом, а потом и приставка ему стала безразлична. Он даже ее поломал –просто так, потому что надоела. Но вот еще один вид спасения, как мне тогда казалось. Юра никогда не бывал ни в каких детских лагерях и санаториях.

А тут предложили путевку в пансионат на две недели, и ехать надо было на Черное море в Евпаторию. Он восклицал: “Сбылась моя мечта, я побываю на Черном море!”. Через паспортный стол пришлось оформить справку о гражданстве, и Юра с другими школьниками поехал на Украину, к Черному морю. Дело это было в период учебы. Школьники в Евпатории и отдыхали, и учились. Две недели пролетели быстро. Он вернулся с Черного моря счастливым. Ему понравилось, как он там жил, какие были условия. И с удовольствием написал заметку о своем отдыхе. А еще, как оказалось, он там влюбился в одну девочку. Эта девочка Женя училась в другой школе, и стала часто нам звонить. Она тоже влюбилась по уши в Юру. Тот, поскольку мне доверял, стал показывать любовные записки. Да уж, для двенадцати –тринадцати лет писать такие записочки рановато. Я не могла это не сказать мальчику. А он ответил, что сам понимает, что в такие годы крутить любовь рано. И если он к своей влюбленности относился как-то хладнокровно – я чувствовала, как он старается прятать чувства, то бедная Женя не могла места себе найти. Она приходила к нему в школу, звонила ему постоянно. Он с ней сначала разговаривал деликатно, а потом вдруг ей сказал: “Не звони больше, зачем все это?”. Наверное, Женя еще долго не могла свои чувства побороть, но Юра не подавал ей никакой надежды.

Даже когда у него было день рождения, он не пригласил Женю. Были приглашены только мальчишки. Но этот день рождения не было радостным, а наоборот, как я думаю, стал точкой отсчета для возвращения его обратно – в привычную жизнь. К дню рождения мы с мужем заказали большой торт, просто громадный. Кроме того, было приготовлено много разных салатов, я напекла пирожки, купила конфет, колы и прочего. Юра никогда не видел, как он сказал, такого шикарного угощения и добавил, что вообще его день рожденье никогда не отмечали. И вот пробил его “звездный час””. Он отмечал свои 13 лет. На шесть часов вечера Юра пригласил друзей. Но пробило шесть часов, потом семь, а никто так и не появился. Он заволновался не на шутку, стал обзванивать своих друзей, те вяло говорили, что подойдем, но не подходили. Тогда Юра побежал сам за одним другом. Потом подошли еще трое ребят. Они закрылись в комнате, где был празднично накрыт стол. Но гости были недолго. Они почему-то чувствовали себя не в своей тарелке. Именинник рассказывал какие-то истории, от которых у ребят, как они мне потом говорили, “вяли уши”. Возобладала, так сказать, развязность Юры, что только отталкивало друзей от него. Ребята вскоре собрались и ушли, а Юра загрустил. Темы, которые он поднимал, были неинтересны ребятам. А про разные “бомбочки”, фейерверки, погони, лазанье по заборам приходившим ребятам было не интересно слушать.

После этого дня рождения Юра еще сильнее замкнулся в себе. Он стал малоразговорчив, был вечно насупившимся. Тут еще стала часто по ночам звонить его мама и просить у него денег на жизнь. Объясняла это тем, что папа живет на Чукотке, зарабатывает много, а она, бабушка и брат с сестренкой постоянно испытывают голод. Он иногда после таких звонков даже плакал. Словом, надо было искать какой-то компромисс во взаимоотношениях. Юра часто намекал на то, что он хочет съездить к матери, проведать ее. И когда подошло время каникул, мы решили отправить его к ней. Кто-то, как например, представители отдела опеки и попечительства говорили, что этого нельзя было делать. Объясняли это так: “Ребенок попал в хорошие условия, а в старую жизнь ему нельзя возвращаться”. Но мы все же решились. Юра обещал, что съездит к маме, поживет там лето и вернется. Но увы, не вернулся. По телефону позвонил и попросил денег на велосипед. Мы ему выслали, а через день он попросил денег на запчасти, которые стоили столько же, сколько велосипед. Но это уже был обман, ни на какие запчасти для нового велосипеда ему денег не надо было. Это просили его мама и бабушка выслать денег на проживание. Деньги, которые мы давали ему на обратный проезд, тоже были потрачены его мамой и бабушкой по своему усмотрению. Хотя было обещано с их стороны, что мальчика посадят на самолет, тем более что рейс был прямой. Но, к сожалению, ничего подобного не было. Когда я созванивалась со школой, в которую снова вернулся Юра, то мне пояснили, что он часто прогуливает уроки. Несколько раз мы заказывали переговоры, но Юра категорически отказывался ехать обратно. Он признался, что он не хочет учиться, делать уроки, он любит бегать по улицам, ходить на рыбалку, в лес, жарить картошку на костре и прочее. “А у вас на Чукотке холодно, не побегаешь, вот лучше вы сами переезжайте жить на “материк” - вот такие были слова мальчика.

Недавно муж снова заказывал переговоры с сыном. Но он не пришел на переговорный пункт, а пришла бабушка и сказала, что внука положили в туберкулезный диспансер, а еще обвинила нас, что это мы заразили его туберкулезом. Ее даже не убедило то, что Юра проходил тщательно обследование когда надо было ехать в пансионат на Черное море.

Созвонившись с тубдиспансером, я услышала от врача, что Юра прогуливает не только занятия, но и важные процедуры. Как его вернуть, если он сам не хочет этого? А кроме его в тубдиспансере лежит и его младший братишка. Муж считает, что заразились дети туберкулезом от сожителя бабушки, который жаловался (когда муж приезжал к ним) на открытую форму туберкулеза. Юра с нами прожил полтора года. С нами он не живет уже год. В свои 15 лет, которые он недавно отметил, он сам вправе решать, как ему поступить и с кем жить – с мамой или папой. Некоторые мне говорили, что “сколько волка не корми…”.

Но, наверное, тут ситуация гораздо глубже. Как бы мы к нему не относились, Юра привык к той жизни, где чувствовал себя раскованно, комфортно, хоть и испытывал материальные трудности. И что ни говори, в том, каким он растет, виноваты и мать, и отец. Отмечу, что за два года, которые он с нами прожил, Юра ни разу меня никак не назвал и все время обращался на “вы”. И что еще интересно, Аленка, которая у меня родилась, в последний раз его видела, когда ей было полтора года, но она до сих пор помнит Юру, если увидит его на фотографии. И он к ней относился очень хорошо, любил с ней играть. Они ведь по крови родные и есть у них отцовские черты, что их также сближает. Я все время переживаю за мальчика, думаю, как он, тратятся ли на него те “алиментные” деньги, которые туда высылаются, а самой высокой благодарностью были слова, которые вместе со всеми гадостями по поводу того, что Саша –никчемный отец, написала Юрина бабушка, были процитированные Юрины фразы, что Анжела - очень замечательная. Значит, те “зернышки”, которые я старалась заложить в его душу не погибли, они прорастают. Значит, то, что я делала по отношению к Юре – правильно? А слово “мачеха” может быть не таким уж злым, если любовь и доверие в мире умеют торжествовать. И если снова придется встретиться, то мне не стыдно будет взглянуть в глаза пасынка.

"НАША УЛИЦА" №111 (2) февраль 2009

четверг, 28 апреля 2011 г.

Филипп Копачевский на конкурсе Чайковского 2011















Филипп Копачевский готовится к конкурсу Чайковского 2011.

Филипп Копачевский выступил идейным вдохновителем и организатором вечера памяти профессора Эммануила Александровича Монасзона, скончавшегося на 83 году жизни 15 апреля 2010 года. 4 мая 2010 года в концертном зале Центральной музыкальной школы при Московской Государственной Консерватории имени Петра Ильича Чайковского пианист Филипп Копачевский дал концерт в память своего учителя. В концерте принимали участие студенты консерватории Елена Корженевич (скрипка), Екатерина Назарова (скрипка), Ирина Сопова (альт), Наталья Кислицына (виолончель), Илья Алпеев (контрабас). Филипп Копачевский в настоящее время, в свои 20 лет, является студентом консерватории по классу профессора С.Л. Доренского. Вечер памяти был составлен Филиппом Копачевским из произведений Фредерика Шопена и состоял из двух отделений. В первом отделении прозвучал концерт № 1 ми минор ор. 11 (переложение для фортепиано и струнного квинтета). Во втором отделении Филипп Копачевский блестяще исполнил «Колыбельную», три мазурки и Концерт № 2 фа минор ор. 22 (переложение для фортепиано и струнного квинтета). Одарённый необычайным музыкальным слухом и памятью, Филипп Копачевский исполнял все произведения без нот на пюпитре, по памяти. В тонком исполнении Филиппа Копачевского произведения Шопена приобретали утонченную грусть, подчас переходящую в скорбь, очищаемую поэзией неугасаемой жизни.

В июне 2011 года Филипп Копачевский участвует в конкурсе имени Петра Чайковского.

воскресенье, 24 апреля 2011 г.

На фига Мишка в Израиль уехал?

Артист Михаил Козаков (1934 - 2011)

Юрий Кувалдин

СЛУЧАЙНАЯ ВСТРЕЧА

(Михаил Козаков)


Эссе


Даты выпадают из памяти. Да и нужны ли даты? Жизнь не идет по прямой, по линейке. Жизнь идет кругами. Причем один круг стирает из памяти предыдущий. Так должно быть. Жизнь природы - забытьё, беспамятство. Человек идет против природы - все что-то копит в памяти. Но, в конце концов, тоже забывает, “играет в ящик”, и его родственники “играют”, и дети, и внуки, и правнуки, и праправнуки...

Я уже не помню, в каком году, в конце мая, я поехал в Переделкино. Точно помню, что это было до издания мною книги стихов Игоря Меламеда, и Меламед работал в музее Пастернака в Переделкино. Он меня, кажется, и пригласил. Времени у меня всегда в обрез, просто нет времени, потому что живу вне времени и пространства - в литературе, стараясь быть не литературным, а жизненным. Вот и понимай меня после этого.

Но ехать в Переделкино было приятно. День выдался теплым, сочная зелень листвы еще не запылилась. Я еще жил на старой квартире на улице Павлова у Рублевки и парковал свой синий “жигуль” на большой открытой стоянке. Помню ощущение хорошего утра, воробьи радостно переговариваются, механик, похмелившись уже, улыбается, машина сразу заводится, не то что зимой... Мы, русские, люди сезонные. И Россия - страна сезонная. Из зимы - в лето. И наоборот. Потому мы так радуемся смене времен года. А тут еще стихи Пастернака вспоминаю (какие помнятся, хотя Пастернак не ходит в моих любимцах). Бросаю рядом, на сиденье, томик его стихов, и на перекрестках, у светофоров, подглядываю, там, в разные “Сестра моя - жизнь”, “Быть знаменитым - некрасиво” и т.д. Культурно-научная среда, определенный круг почитателей, всё чинно, солидно, прилично... Это я знаю. Тысячи раз бывал в Переделкино. То один, то со Звирбулисом, латышским другом-художником, то с Владимиром Купченко, коктебельцем, директором Дома Волошина, то с женой Аней, то с сыном Сашей, то со Станиславом Борисовичем Рассадиным, то еще с кем-то... Сеть переделкинских улиц хорошо знакома, в доме творчества у Липкина неоднократно бывал (он там с Лиснянской чуть ли не каждое лето проводил). Да, бывал часто, но так и не полюбил Переделкина, даже в некотором роде возненавидел. Почему? Потому что нельзя селиться в стороне от народа. Писатель (а Переделкино - писательский поселок) должен жить в гуще народа. Впрочем, талантливых писателей, живущих в Переделкино можно по пальцам пересчитать, остальные - псевдописатели, конъюнктурщики, культурно-просветительская номенклатура.

Солнце поблескивает на капоте. Через пятнадцать минут с Минского шоссе сворачиваю налево в Переделкино. Пустынная дорога, слева и справа деревья и заборы. Пошли дачи. Значит заборы. Чем выше забор, тем лучше соседи. Замечательно любить народ, не соприкасаясь с ним, из далекого далека башни из слоновой кости - Переделкина. Я удивляюсь, почему не контролируется заезд в поселок “избранных” автотранспорта. Поставили бы КПП, шлагбаум, автоматчиков. Ввели пропуска и т.д. Отделяться от народа - так отделяться! Пример надо с ЦК КПСС брать, то есть с нынешней администрации президента. Сворачиваю налево к дому творчества. Везде прекрасный асфальт, не то что на народных дачах разбитые дороги из песка и щебенки (пыль-дороги!), а то и вовсе грунтовки, накатанные по полям летом, а весной и осенью прекращающие существование. Справа тянется забор дома-творчества писателей. Почти что в конце его сворачиваю налево на улицу Павленко (вот же был еще “писатель”, в данном контексте слово “писатель” ничего кроме издевки и усмешки не вызывает). Собственно это не улица, а асфальтированная маленькая дорожка, идущая под густыми кронами деревьев. Слева тянется высокий забор дач, справа, за деревьями, поле.

Напротив ворот дачи Пастернака (хотя это сочетание неверно, у Пастернака своей дачи не было, это дача предназначалась для военморовских командиров, потом перешла Союзу писателей - государственной организации, эта организация предоставила помещение поэту Пастернаку для работы, и после его смерти должна была бы перейти государству, но не тут-то было... Как в случае с государственными квартирами депутатов Думы: дали на время, а они всеми правдами-неправдами поселились там навсегда.) Итак, ставлю машину на пятачке напротив ворот дачи Пастернака. Вхожу на участок (как говорится, генеральский). Асфальтовая дорожка тянется от ворот к дому. Вижу от дома идут Блажеевский и Меламед. Они уже тут. Блажеевский как всегда поддатый. Растягивая слова, просит у меня десятку (сейчас говорю “десятка” условно, поскольку дензнаки меняются у нас со скоростью звука; это происходит, видимо, для того, чтобы либералисты-приватизаторы побыстрее заметали следы расхищения госсредств; хотя, впрочем, логика проста - если Пастернаку, депутату Дымы и др. можно приватизировать госсобственность, то почему “демократам” (беру в кавычки, потому что слово само ни в чем не виновато, оно получило отрицательный смысл благодаря тем лицам, которые им прикрывались, как волк овечьей шкурой) нельзя приватизировать финансы СССР? Можно! Все можно в этой жизни. Правила придумываются для дураков, а выдающиеся люди живут вне правил. Таков, примерно, ход мыслей приватизаторов любых мастей. И эта тень в моем сознании падает на Пастернака. У Мандельштама не было ни кола ни двора, у Есенина тож... Да и нельзя их было представить в этой домине. Чувство вкуса изменило Пастернаку. Не может русский поэт жить на даче, не может. И эта фальшь сквозит через стихи Пастернака, придуманных, высосанных из книг, научно-культурных...

Как гениально написал о нем Александр Еременко:


И днем и ночью, как ученый,

По кругу ходит Пастернак...


Именно по кругу книжных тем и образов... Хотя все мы ходим по кругу, но - кому что нравится, мне - живое чувство жизни, кому-то литературщина... Каждому свое... И, тем не менее, кое-что в его поэзии мне близко, например, о Ленине:


Он был как выпад на рапире,

Гонясь за высказанным вслед,

Он гнул свое, пиджак топыря,

И пяля передки штиблет...


Пошли с Блажеевским к машине, Меламед остался встречать гостей (я прикатил на час раньше). Свозил Блажеевского в продмаг, Женя взял четвертинку, и в машине же половину выпил без закуски из горла. Потом ходили по участку. За домом - еловый лес (прямо на участке). Ели старые, высокие. Хвоя, согретая солнцем, пахнет приторно. Блажеевский читает новое свое стихотворение, читает трескучим, связочным своим голосом, растягивая слова... Что он читал, я уже сейчас не помню. Потом Женя дал мне рукопись новой книги, в которой нового, в сущности, почти что ничего не оказалось, была расклеена старая книга “Лицом к погоне”, выпущенная мною, плюс несколько новых стихотворений. Очень мало писал Блажеевский. Очень много пил Блажеевский. Но, странно, не раздражал окружающих. Вел себя хорошо, не придирался к окружающим. А мне все говорил, что у поэта должна быть всего лишь одна книжка. Он этого добился. Умер в 52 года. И осталась одна книжка.

Вышли из пастернаковского леса, остановились у ступенек дома. Кое-кто стал уже подходить. Потом, вижу, от ворот идет в броском клетчатом пиджаке (красно-коричневые тона выделяются) знаменитый актер Михаил Козаков. Кажется, он совсем недавно вернулся на родину из Израиля. Потом Козаков где-то скажет: “Моя родина - Ордынка”. Мне Рассадин все о нем рассказывал и недоумевал: “На фига Мишка в Израиль уехал? Никак понять не могу!”. Рассадин дружил с Козаковым (часто путают написание этой фамилии; поясню - Козак - это еврейская фамилия, с прибавлением окончания на русский лад - Козаков, короче, через “о”; а русская фамилия пишется через “а”, например, выдающийся русский писатель Юрий Казаков; но об этом мало знают, и телевизионщики часто врут, вгоняя титр под изображение Козакова - “Казаков”), книжку о нем написал, много мне о нем рассказывал.

Я сразу спокойно подхожу к Козакову и говорю ему о том, что часто о нем от Рассадина слышал, говорю, я - Кувалдин. Он говорит: “Очень много о Вас слышал. Рассадин подарил мне пару книг, изданных Вами: “Очень простой Мандельштам” и “Русские, или Из дворян в интеллигенты”. Разговорились. Времени - час до начала торжеств. Сели на крашеные коричневой половой краской деревянные ступени. Я говорил о том, что все недоумевали, почему Козаков, в доску русский актер, уехал на чужбину, чего он там забыл, “зов предков” - это бред, исторический ландшафт сильно изменился и т.д. Козаков тут же подхватил: ему казалось, что там культурнейшая среда, состоящая из пастернаков и рихтеров, из шагалов и бродских, а на поверку оказалось, что там - другие, чужие иудеи, обычные дворники, сантехники, чиновники и др. То есть сливок еврейской элиты, где анекдотом звучит “еврей - дворник”, кроме как в России нигде нет. В сущности, Козаков об этом же размышляет в своей книге. Я сказал, что с большим интересом прочитал книгу, изданную “Вагриусом”. Речь пошла о книгоиздании, о разнообразии книг, о том, что практически все издано, но тиражи упали до микроскопических, о безгонорарных изданиях... Козаков сказал, что он еще успел “подработать”, что “Вагриус” ему заплатил пять тысяч зеленых. Я сказал, что “Вагриус” это себе может позволить, поскольку работает в режиме расширенного воспроизводства, имеет свою развитую сеть реализации, не гнушается выпуском откровенного ширпотреба - детективов, женских романов, разных хозяйственных пособий и т.д. Я же, в отличие от них, не издательство, а писатель, издающий книги, то есть работающий на репутацию, а не на бухгалтерию...

Впрочем, это было отвлечением от темы, поскольку меня интересовал отъезд-приезд Козакова.

Его отец был писателем; еврей по происхождению, родившийся на Полтавщине, не знал ни иврит, ни идиш. Понятие “еврейские корни” для Козакова, полуеврея, это скорее ощущение принадлежности к другим, почему-то не вполне своим в России. Пятый пункт лично его не волновал: в паспорте - по матери-дворянке - он русский.

Галина Волчек, Игорь Кваша, Ефим Копелян, Зиновий Гердт, Александр Ширвиндт, Марк Розовский, Михаил Ромм, Анатолий Эфрос... - к этой довольно распространенной в художественных кругах России группе населения, по выражению Козакова, он принадлежал. Фамилии и примеры можно продолжать вне зависимости от времени и пространства, процента еврейской крови, даже вероисповедания или атеистического направления ума. В этом кругу - Давид Самойлов, Юрий Левитанский, Натан Эйдельман, Яков Гордин, Наталья Долинина, Илья Авербах, Андрей Миронов, Александр Володин, Леонид Зорин - никто не знал ни иврит, ни идиш.

Услышав имя Зорина, я оживился। Ведь Зорин был автором сценария знаменитых “Покровских ворот”. Козаков снял летнюю кепку, лысина заблистала на солнце. Козаков, сощурясь, начал вспоминать о том, как снимали “Покровские ворота”. Козаков к этой работе отнесся как к халтуре, делал все быстро, задней левой ногой, как говорится. Я вставил, что все хорошее, так и делается, по вдохновению, без мыслей о нетленке. Еще Достоевский говорил, что все поистине великое делается экспромтом. Я всячески расхваливал “Покровские ворота”, говорил, что это лучшая, выдающаяся, народная работа Козакова. Эта коммунальная квартира, этот любовный треугольник - Ульянова, Борцов, Равикович, этот блестящий куплетист, в концертном фраке и в бабочке, артист мосэстрады Аркадий Велюров... Броневой...


Когда выходишь на эстраду -

Стремиться нужно к одному:

Всем рассказать, не медля, надо -

Кто ты, зачем и почему।


За гуманизм и дело мира

Бесстрашно борется сатира.

Пусть на дворе осенний день -

Сатира разгоняет тень।


Броневой, на сцене в “ракушке”, как называли эстрады в парках, окидывает взглядом публику, и выдает новую порцию куплетов “друга, не побоюсь этого слова, популярнейшего поэта Соева”:


Вся Америка в страшном смятенье,

Эйзенхауэр болен войной,

Но в публичных своих выступленьях

Говорит, что за мир он стеной.

Пой, ласточка, пой!

Мир дышит весной.

Пусть поджигатель шипит и вопит -

Го-о-олубь летит!


Козаков посмеивается и, кажется, соглашается. Потом, подумав, говорит, что раньше сторонился, стеснялся этого фильма, как несерьезного, не “шекспировского”, но со временем понял, что это была настоящая удача. Время все расставляет по своим местам.

Вернулись к разговору об отъезде в Израиль, о еврейской теме. Козаков продолжил размышлять о “своем” круге; он, “наш”, как сказал Козаков, круг - явно или тайно - гордится местом евреев в мировой культуре, восхищается, к примеру, живописью Марка Шагала, с радостью обнаруживает, что не только Чарлз Спенсер Чаплин, Альберт Эйнштейн и Осип Мандельштам, но и Франц Кафка, и Джордж Гершвин одной с ними крови.

Лев Толстой в старости учил иврит, и даже однажды воскликнул: “Еврея любить трудно, но надо”. Но трудно было смириться Козакову с антисемитизмом Гоголя, Достоевского, Блока и главным образом гениального Антона Павловича Чехова. Сюда примкнул и Булгаков, которого Козаков любил так же, как и Чехова.

Однажды в Ленинграде на съемках фильма “Уникум” Козаков завтракал со Смоктуновским в ресторане гостиницы “Европейская”, и тот вдруг полушепотом сказал: “Миша! Как ты относишься к победам наших братьев там?” И, не дождавшись от Козакова ответа (Козаков судорожно соображал, почему Смоктуновский счел нужным именовать себя “их братом”), театральным шепотом закончил: “Не знаю, как ты, а я лично горжусь. Горжусь! Но, разумеется, это тайна. Никому (он показал своей длинной дланью куда-то на потолок) об этом ни звука. Тс-с-с!”

Смоктуновский много лет был женат на Суламифи, которая родилась в Израиле, может, поэтому он счел нужным именовать себя братом победивших израильтян. “Ожидовила его еврейка!” - скажет кто-то. В Ленинграде, где собирались в квартире Козаковых все эти Эйхенбаумы, Шварцы, Мариенгофы, жена последнего, актриса Анна Борисовна Никритина, шутя, говаривала матери Козакова: “Ожидовили мы тебя, Зойка!”

Я тут отвлекусь и скажу, что о Смоктуновском я знал другое и от других. Сам Смоктуновский чурался, как черт ладана, своего еврейства (о чем Козаков не говорит, а может быть, и считал Смоктуновского русским), по слухам, Смоктуновский изменял даже внешность (выправлял нос). Причем теща, дочь которой якобы “ожидовила” Смоктуновского, жила на одной лестничной площадке напротив двери моего тогдашнего приятеля Анатолия Кима. Однажды Ким возвращался домой. Видит на лестнице сидит человек, в котором Ким, когда тот поднял лицо, узнал - и оторопел - Смоктуновский. Ким пригласил его к себе. Показал рассказы, с которыми никак не мог пробиться. Смоктуновский взял их, а через пару месяцев они вышли в ленинградской “Авроре”. Так дебютировал кореец, пишущий по-русски. Такие вот бывают евреи. Вообще, одни из них выпирают свое еврейство или иудейство, что более правильно, ибо слово - еврей, происходит от слова “иерей”, что значит святой и является скорее русским прозвищем, чем определением национальности; да и вообще, я считаю, что еврейская тема лежит не в национальной, а в религиозной плоскости. Другие евреи носят русские фамилии, но изредка напоминают, что они евреи, и третьи - полностью ассимилируются, скрываются от еврейства, как от долгов, обрубают все корни.

С чем и Козаков согласен. Человеко-бог, Бого-человек по имени Иешуа Га-Ноцри, Иисус из Назарета, невесть какими судьбами переселился в Россию. Хотя, если подумать, можно понять, какими. С так называемой византийской (греческой) верой. Под греков, разумеется, маскировались евреи. Нечего знать, кто как называется. Впрочем, они и не маскировались: шли открыто в черных рясах, чернобородые иереи, обещая вечную жизнь... Бессмертие тем, кто поверит в Христа, правда, вечная жизнь не сейчас, а после смерти, за гробом. Простодушные русские и поверили, и забыли свою божественно-славянскую мифологию... Хотя князья огнем и мечом насаждали христианство, сжигали язычников на кострах... За еврейскую веру жгли русских... Вот где корень антисемитизма. В раздвоенности русского сознания. Погружен в еврейскую мифологию, верит в еврея Христа и... ненавидит евреев. Из жгучей ревности. Это походит на шизофрению.

К тому же, может быть, и римлянин скажет, что жиды распяли Христа, но вряд ли при этом добавит: нашего, итальянского. Хочется верить, что и подумать так - даже и про себя - он не может, хотя кто знает... Изображали же Мириам-Мадонну на фоне флорентийских пейзажей. А в сознании какой-то части русских прихожан дева Мария - русская Мария, ключник Шимон-Петр - просто Петр. Думаю, мысль о том, что все это, во всяком случае, изначально, чисто еврейская история, пусть и божественно-всемирного толка, вызвала бы недоверие, а может быть, гнев и даже злость некоторых русских прихожан: “Значит, даже Господь Бог наполовину ваш, еврейский! А где же наш, полностью наш Бог?!” Может быть, поэтому языческий Перун жив и по сей день в подсознании непросвещенной части паствы христианско-православной русской церкви. И бог Ярило жив не только в “Снегурочке” Островского.

Уже за этот мучительный поиск Божественной истины Толстой более чем его ниспровергатели, хулители с крайних православно-церковных позиций, достоин Царства Божьего. Он, если вдуматься, величайший и последний в России религиозно-философский писатель. Последующие - любимейшие Антон Павлович и Михаил Афанасьевич - каждый по-своему отошли в сторону от столбовой дороги, предложенной великим старцем. Чехов в этом смысле скромно затаился, схитрил, скрыл, счел нужным не писать ни о чем таком впрямую, даже в “Черном монахе” - лишь намеки... А Булгаков с его Пилатом, Воландом, Иешуа Га-Ноцри создал прельстительную, пленительную, утешительную великую ересь, скорее гетевского, нежели толстовского толка.

Потом Меламед повел нас по комнатам огромной дачи бывших командиров военно-морского флота, записанной на Пастернака. Самого Пастернака Козаков осторожно в “наш круг” не записывает, хотя это и без слов понятно. Русские даже в Парижской эмиграции не могли быть такими дружными, как евреи в России. Своего, даже мало-мальски талантливого, они будут раскручивать изо всех сил. А русских ванек раскручивать русские не будут, полагая, что они сами раскрутятся в силу своей демонической энергии и непредсказуемости.

Незаметно прошло время. Я сбегал к машине, принес свою книгу “Философия печали” и подарил ее с дарственной надписью Козакову. Народу собралось много. Меня познакомили с Анастасией Вертинской. Вообще, надо сказать, живьем я видел Козакова впервые и был в некоем трепете. Выдающийся он человек. Я с великим почтением отношусь к великим людям, потому что знаю, какого труда стоит это величие. Потом в доме заиграл рояль. А перед окнами дома начался концерт. Шелестела листва, пели птицы, пахло сиренью. Пришел холеный с бесцветными глазами пижон во всем белом и в шарфике - Вознесенский. Он и открыл вечер памяти Пастернака. Вспомнил. Это было 30 мая 1997 года. Потом читал Пастернака Козаков. Четко, твердо, ударно.

Потом все пошли на кладбище. Я же не пошел, хотя Блажеевский, обдавая меня перегаром, уговаривал остаться, потому что будет банкет. Блажеевскому хотелось еще поддать.

Я нажал на газ и через минуту был уже на Минке। Передо мной мчался на всех порах на мотоцикле с коляской Савранский. В коляске сидела Людочка... великолепная Елена Коренева...


“Наша улица”, № 6-2001

Юрий Кувалдин Собрание сочинений в 10 томах Издательство "Книжный сад", Москва, 2006, тираж 2000 экз. Том 10, стр. 219.

среда, 20 апреля 2011 г.

А сейчас назначаю я тебя к арестованным


















Писатель Федор Дмитриевич Крюков родился 2 февраля 1870 года в станице Глазуновской Усть-Медведицкого округа земли Войска Донского। Ф.Д.Крюков окончил Петербургский историко-филологический институт, статский советник, депутат Первой государственной Думы, заведующий отделом литературы и искусства журнала "Русское богатство" (редактор В. Г. Короленко). В Гражданскую войну Ф.Д.Крюков выступал на стороне белых. Секретарь Войскового круга. В 1920 году, собрав в полевые сумки рукописи, чтобы издать их за рубежом, отступал вместе с остатками армии Деникина к Новороссийску. В дороге Федор Крюков заболел сыпным тифом и умер 20 февраля. Автор романа "Тихий Дон" и других произведений, положенных в основу так называемого "писателя Шолохова".

Сети лжи расставлены вокруг "тиходонского преступления" казачьего семейства Громославских во главе с экс-атаманом станицы Букановской Петром Яковлевичем Громославским и нанятого на должность "писателя" неказака Михаила Кузнецова (Шолоха, Шолохова). Это преступление, социальную базу для которого создал Октябрьский переворот 1917 года, когда впервые в истории и в единственной стране власть захватили социальные деклассированные низы во главе с Лениным, агентом Германии, - преступление это было подхвачено Александром Поповым (Серафимовичем), Александром Фадеевым и другими деятелями пролетарской диктатуры и литературы, - и таким образом превращено в преступление Советского государства. Со смертью Громославского (15 марта 1939 г.) закончилось "творчество Шолохова". "Судьбу человека" писал секретариат лжеклассика под руководством Марии Петровны Громославской-Шолоховой якобы на основе рассказов тридцати фронтовиков, специально приглашенных в станицу Вешки. Но - как установил Марат Мезенцев (1938-1994) - "Судьба человека" полностью скопирована (11 позиций) с рассказа Федора Крюкова "В гостях у товарища Миронова". Литературные мародеры просто не знали, что этот рассказ-очерк талантливейшего писателя-белогвардейца-казака был опубликован в его газете "Донские ведомости" («Донские ведомости», 1919: № 11. 13/26 янв. С. 4–5; № 16. 19 янв. (1 фев.). С. 3–4.) "Нет сомнения, - подчеркивает Мезенцев, - Шолохов располагал только рукописями произведений из "глазуновского" архива Крюкова. Шолохов ни секунды не сомневался, что черновик очерка Крюкова нигде не публиковался" (М. Мезенцев. Судьба романов. Вопросы литературы, февраль 1991, с. 30). "Наука ненависти" и "Они сражались за Родину" - это не литература, а материал для разоблачения литературных аферистов из фирмы "Шолохов". Всякие разговоры об "архиве писателя Михаила Шолохова" это коммунистическая демагогия "адвокатов" Шолохова вроде совершенно изовравшегося Феликса Кузнецова. Что касается нобелевской премии "писателю Шолохову", то я её полностью отношу на счет гения великого русского писателя Федора Крюкова. К тому же это был политический акт компенсации после присуждения нобелевской премии Борису Пастернаку. Н. С. Хрущев всеми доступными средствами, включая экономические (Советский Союз слал в Швецию мед, вино, зерно и делал всякие другие "блага"), склонил Комитет по Нобелевским премиям в "пользу Шолохова".

Юрий КУВАЛДИН


Федор Крюков

В ГОСТЯХ У ТОВАРИЩА МИРОНОВА

рассказ подхорунжего Бориса Зеленкова

Совершенно случайно пришлось встретиться с подхорунжим Зеленковым, Борисом Андреевичем. Встречались мы не раз, конечно, и раньше, в первый период восстания в нашем округе, Усть-Медведицком, – я помню среди усть-хоперцев это худощавое, умное лицо с белокурыми усами и смышленым взглядом мягких серых глаз. Но проходили мы мимо друг друга, не до разговоров было. А теперь вот, столкнувшись в мирной обстановке за стаканом чая у нашего писателя Р.П. Кумова, ворохнули минувшее и разговорились, пустились в воспоминания о пережитом – еще свежем, но уже обросшем новыми наслоениями, затененном дальнейшими событиями.
Зеленков, усть-хоперец, участник восстания с самого его начала, был мне особенно интересен как живой свидетель первых ростков движения. Тот неуловимый момент, в который затрепетала благородно-негодующая, очнувшаяся от мутного угара мысль в среде, за месяц перед тем, может быть, устраивавшей облавы на офицеров, для меня был окутан такой же тайной непостижимости, как тайна зарождения жизни. И я не знаю, будет ли когда вполне открыта завеса над первыми осторожными перекликаниями степных углов, хутора с хутором, над первыми шагами ощупью и с оглядкой, над всем тем прологом к героическому сказанию жизни, от которого веет седой стариной зипунных рыцарей. И кто расскажет, как вылетели первые искорки из казацкого кремня под секущими ударами жизненных уроков, раскрывших подлинную сущность «товарищеской» действительности?..
Даже самые близкие участники великого современного драматического действа казацкого затрудняются точно указать момент, с которого мысль претворена была в слово: «Жребий брошен!» – и слово стало делом…
Была в нашем углу полоса безнадежности – кратковременная, но беспросветная. И казалось, все живое, хранившее искру порыва, не утратившее чувства чести, способное к протесту и жертве, – вымерло или было забито в самые сокрытые щели жизни. Казалось, жизнь стала сплошным хлевом, ко всему, кроме ценностей хлева, равнодушной. Пьяные, заплетающиеся языки опаскудили прекрасные слова, освященные терновым венцом крестных мук самоотвержения, веками возвышенной мечты человечества. В жизни царили корыто и шкура. Эти два лозунга руководили так называемым «трудовым» людом и теми, кто подыскал подходящую окраску и прикинулся усвоившим пролетарское мироощущение…
«Контрразведка» товарищей Рожкова и Миронова[1], двух типов, на которых держалась советская власть в нашем углу, потешалась от скуки над ущемленным гражданином «свободнейшей в мире республики». На одном станичном сборе того времени перед «товарищем» Рожковым наш предводитель говорил коснеющим от страха голосом:
– Советскую власть признаю…
– То-то! – давясь от смеха, грозил пальцем «товарищ».
Развлекался – скучно было. Скука и тоска была смертная. И нечем было жить: ни веры в торжество правды, ни надежды на день грядущий не было. Темь, горечь горькая бессилья, отчаянье одиночества и безбрежной распыленности…
И, помню, когда великим постом стали заезжать ко мне и пешком приходить молоденькие офицеры из учителей и агрономов – «за книжками» – и осторожно нащупывать «настроение» – я с изумлением и сомнением спрашивал:
– Вы еще верите?
– Верим. А как же иначе? Иначе и жить не стоит…
– Но где же упор?
Упора не было пока, но благородно-мятежная юность верила, что он будет. И это всецело ее заслуга – сохранение угасавшего уголька веры в то, что клич возмущенной чести не только прозвучит среди безбрежного разлива шкурности, предательства, распыленности, но и не замрет без отзвука. Заслуга молодых орлят. Ибо старость, умудренная горечью и полуослепшая от тяжкого ига этой мудрости, негодовала, но сомневалась и жалась к стороне.
Но когда прозвучал зов восстания, – подхвачен он был окрепшими и вдруг помолодевшими стариковскими голосами…
– Скажите, Борис Андреевич, кому поклониться за восстание – старикам или молодым? – спросил я нашего собеседника – Зеленкова.
Он ответил не сразу:
– Старикам. Поддержали старики…
И, помолчав минутку, прибавил:
– Греха таить нечего: мы, фронтовики, раскачивались долго… Дело касалось, конечно, нас – ну разговоров было-таки… нейтралитет и прочее… Скрывать нечего… Словом сказать, – заключил он, в раздумье глядя в налитый стакан, – начинали дело офицеры, раздували кадило старики. А мы уж подпряглись и вот… везем…
– Тяжеленько, конечно…
Зеленков мягко улыбнулся сквозь белокурые усы.
– Иной раз, как говорится по-нашему, по-хуторскому, аж пупок трещит, а тянуть надо… Я – благодаря Бога – участвовал в набегах, в жарких схватках, уцелел… Господь <у>крыл. Вот после двух скрозных – отвалялся, ничего…[2] Постиг однажды несчастный случай, правда: попадал в гости к Миронову – ну, вывернулся, Бог привел…
– В плену были?
– Так точно. Ровным счетом полтора месяца…
– У Миронова?
– Так точно. За ручку даже с ним держался…
– Да как же это вы?
– А очень просто…
И действительно, просто это вышло, – по бесхитростному, чуждому рисовки, простому рассказу Зеленкова. Было это 16 августа, когда отряд полковника Голубинцева[3], вслед за отступавшей из Мариновки красной ратью Миронова, подошел к границам Саратовской губернии. Как известно, началась тогда полоса митингов в некоторых частях освободительных войск. Вылез вперед распропагандированный шкурник, инстинктивно угадывавший момент и восприимчивость почвы. Шкурник кричал: дальше идти незачем, из своей земли красных выбили, а там пусть сама Россия решает, выгонять их или оставить на завод, если они ей понравятся. Эта проповедь невмешательства впитывалась казаками, как вода губкой. Сотни отказались выполнить боевой приказ и остановились: дальше нейдем…
Зеленков со своим взводом был послан в разъезд – осветить слободу Кондаль[4]. Взвод проехал саженей сто по саратовской территории.
– Стой! довольно! – послышались голоса сзади.
– Это чего же будет? – спросил Зеленков.
– Надо кончать войну – чего!
– А возложенную обязанность выполнить не надо, стало быть? Долг службы?
– Буде, пожалуйста, тень наводить: долг службы! Из своей земли вымели навоз, а саратовцы – пущай, как знают: нравится им советская власть – пущай! Не нравится – нехай потрудятся сами выгнать, а мы им – не крестьяне…
– Стало быть, это окончательное ваше слово?
– Не желаем!
– Ну, ежели так – я один поеду, – стыдней будет вам…
– Езжай, если охоту имеешь. Авось дубовый крест заслужишь…
Выпросил Зеленков бинокль у сотника Степанова, поехал один. На окраине слободы опросил местного жителя, проходили ли войска через слободу? Проходили.
– Кадеты или большевики?
– Да как их разберешь? Я вот вас вижу, а почем я знаю, кто вы, кадет ли, большевик ли?
– А как думаешь?
– Думаю, конечно, как на вас кокарда, а энти без погон…
Проехал слободу. Верстах в двух село Громки – вытянулось в одну улицу. Надо <пересечь> и его. Подъехал, зашел в крайний двор, опросил хозяйку: были войска? – На рассвете прошли.
– А сейчас нет?
– В нашем конце не видать, а там – не знаю, брехать не хочу…
Поехал улицей. Половину села проехал, никаких ценных для разведки признаков не обнаружил, даже досаду стал чувствовать. Вдруг из-за угла показалась походная кухня с одним фурштатом на козлах. Упустить случай сделать сюрприз неприятелю – не в обычае казачества: решил забрать кухню. Вынул шашку, пустил коня карьером. Фурштат, оглянувшись на топот, кубарем свалился с козел и шмыгнул в ворота ближайшего двора. Зеленков нагнал лошадь с кухней, завернул ее, слез с коня и примерился уже взобраться на козлы – вдруг раздались выстрелы: в тылу оказалась конная застава красных, в конце села – пешая…
Окружили. В спину, в грудь уставили винтовки.
– Тех, что сзади, не видать было и не так страшно, а передний один в самую грудь упер, шумит: «Бросай шашку, а то дух вон!» Бросил, оробел, – виноватым голосом проговорил Зеленков, склоняя голову набок.
Помолчал. Вздохнул.
– Ну сейчас, конечно, обшарили меня, молодца, ощупали всего, коня отобрали. Повел его красногвардеец – закипело мое сердце… Лег<ч>е бы на месте помереть: конь был – по редкости таких лошадей. Думаю: достанется предателям казачества мое родимое, а я пеш остаюсь…
Видно было, что волновало очень Зеленкова воспоминание о боевом товарище, – самая подлинная скорбь звучала в его голосе.
– Ну повели меня после того на допрос в Лопуховку, в штаб Миронова. Ведут по дороге – «братская» сотня как раз окопы роет. «Братской» сотней у них называется, где казаки и солдаты вместе служат. А то есть сотни из одних казаков. Увидала меня братская сотня: – Стой! – шумят. Конвой ведет. «Стой, а то мы и вас перестреляем!» Остановились. Сейчас окружили меня человек с полсотни, приступили к разборке. – «Сымай кокарду!» Отдал им фуражку. Сорвали кокарду, растоптали ногами. – Шинель на нем новая – сымай шинель!» Шинель сняли, видят – на рубашке погоны. – «А-а, погоны!» Набросились на погоны, как растравленные собаки… Каждому желательно принять участие – рвут! Кто рвет, а кто в голову бьет. Кому близко – кулаком, а кто подальше – норовит прикладом, лишь бы не отстать от других, – и я, мол, в чистом поле не обсевок…
Спокойно, ровно, с легкой усмешечкой рассказывал это Зеленков, и невольно подкупало нас, его слушателей, эта ясная, почти веселая выдержка, отсутствие рисовки, отсутствие волнения, негодования и злобы. Просто, мягко, скромно говорил он и дальше – местами о возмущающих душу вещах – и, кажется, главной заботой его была точность и обстоятельность: назовет фамилию и тут же, подняв палец старается припомнить и непременно вспомнит станицу, даже хутор, откуда родом названный (обыкновенно красногвардеец), имя его и отчество. Слушаешь его и диву даешься, какое богатство живого, правдивого, летописного материала хранится порой в неприметной рядовой массе наших родных бойцов, и как жаль, что большая часть его, вероятно, осуждена на медленное умирание без использования…
– Погоны сорвали, зачали сапоги сымать и чулки. В сапоге у меня книжка была записная, состав взвода был в нее переписан. Прочли. – «А-а, взводный! Он, так его раз-этак, не только сам шел на своего брата, трудящего народа, но и взвод за собой вел убивать нас… Чего его возить в штаб – кончай тут!..»
Один казак – высокий такой, здоровый, – Етеревской станицы, с хутора Большого, Попов, кажется, – развернулся, ка-ак даст мне, раз, другой и третий. Я упал. – А-а, лампасник, так твою и этак! Говори: где моя жена, где мои дети? Чего вы с ними сделали? – говори, живого не выпущу!» – Жена ваша, – говорю, – и дети, иде были, там и находятся, пальцем их даже никто не тронул… – «Брешешь, лампасник, такой-сякой! Семью вы мою истребили, а меня, сына Тихого Дона, лишили звания казачьего, родных вершин лишили! Но это мы еще увидим, кто будет сыном Тихого Дона, – вы ли со своим Красновым[5], или мы, истинные казаки, защитники революции!.. Сымай шаровары – я тебе из тела вырежу лампасы, защитнику лампас!»…
Сняли шаровары и опять били. Приготовился было я с белым светом распрощаться, однако не добили, выдулся. Пригнали в Лопуховку, в правление, втолкнули в тюрьму, замкнули. Приставили часовых – красногвардию, не казаков. Но мироновские казаки услыхали, что в плен кадета взяли, лезут к окошку, шумят: – «Вырезать ему на теле лампасы, а на плечах – погоны!» А какой: – «Выколоть ему глаза и пустить!» – «Ну да! И самое лучшее: чтобы он больше не видал сражаться с красной армией!»… Етеревский опять приходил – на другой день: – «Ты знаешь, – говорит, – кто тебя отдукал? Знай: отдукал тебя Етеревской станицы казак с хутора Большого – Попов! Да, впрочем, чего с тобой, с собакой, разговаривать? С тобой короткий разговор должен быть»…
Поднял винтовку, щелкнул – я успел отслонить от двери в угол… Вдарил – мимо. Часовой отстранил его. – Ну все равно, – говорит, – рано, поздно, а ты не минуешь моей руки!»
В этот же день, на вечер, зашли еланские казаки.
А я, как слыхал раньше, что усть-хоперцев красные в плен не берут, а в расход пущают, – я на допросе объяснил себя казаком Еланской станицы. Ну вот они и пришли, еланцы, поглядеть, что за зверь попал в клетку. – «Доброго здоровья, товарищ!» – Здравствуйте. – «Вы откель будете?» – Еланской станицы. – «А с каких хуторов?» – С хутора Дубового. – Чего же мы вас не знаем? Личность ваша нам не знакома»… – Не знаю, почему вы меня не знаете. – «А ты чей будешь?» – Зеленков. – «А Василий Зеленков вам кто будет?» – Брат родной.
Ну тут они вошли в положение, сочли за станичника. После они меня – дай им Бог здоровья – все время поддерживали, кормили: когда арбузика принесут, когда пирожка… Без них я голодку схватил бы – целый месяц ведь, за замком просидел, белья никак не сменял… От этого неудовольствия на третий же день по мне вошь, как козявка, поползла…
Стал я обследовать, конечно, тюрьму, как только опамятовался: сколь крепка? Попросился до ветра, осмотрел снаружи: под домом фундамента нет, стоит прямо на столбах, – значит, уйти свободно. Печка была немного развалена, вьюшка валялась – пополам перебита. Взял я один осколок, попробовал половицу – подается легко. – Ну – думаю – нынче буду уходить ночью… Это уж на третий день было…
Однако уйтить не пришлось…
– На третий день приходит ко мне казак Иван Качуков, Усть-Медведицкой станицы, с хутора… вот не припомню… кажется, Подлиповского…
Зеленков, по своей привычке к точности обстоятельности, остановился, стараясь вспомнить, поглядел в потолок, поглядел на нас, слушателей.
– С Подлиповского, – сказал он уверенно. – Приходит… в руке револьвер: – «Ступай за мной»… – Ну, думаю, конец: доведет до первого яра, чтобы не копать ямы, не трудиться, и прихлопнет… Вышли. Иду вперед, он с револьвером сзади. Иду – каждую минуту жду: вот выстрелит в затылок и – кончено… и все… Тут в один миг, можно сказать, все перебрал в уме, всю свою жизнь.
Мысли больше в родную сторону накидывали: жена, дети малые… Летели пули и снаряды и не тревожили меня, а тут вот рука предателя казачества нажмет собачку, и труп несчастный мой будет валяться без погребения где-нибудь в яру… А там детишки будут страдать, день при дне ждать, когда придет их поилец-кормилец, отец родной… Да… Такие и разные подобные мысли… Придут, мол, товарищи, на грудях кресты-медали принесут, а про меня деточки проснутся – спросят: «Иде наш папаня?» – Ваш папаня, давно убитый, лежит землею не засыпан… Прощай, страна моя родная, тебя мне больше не видать…[6]
Зеленков говорил с мягкой улыбкой, с легкой как бы иронией, над отошедшей в прошлое тоской предсмертных переживаний. Но трогательное и жалостное, что трепетало в этих воспоминаниях, хватало за сердце, как отдаленное, надгробное рыдание, сурово-властно, больно и «до смерти прискорбно»…
– Д-да… Ну однако идем. Вижу: гонит он меня прямым стремем в Лопуховку. И, оказывается, пригоняет в конце концов в квартиру Миронова, – в доме священника он занимал помещение. Значит, будет допрос, – думаю. Приготовился ко всему. Пригоняет меня Качуков, и под стражей я вхожу в дом. Гляжу: сидят, графин на столе, рюмки, закуска. Вроде, как бы пирушка… Миронова я от рода жизни никогда не видал, какой он есть из себя, но говорили: черный, мол, усы большие, глаза маленькие, заплывшие, родинка вот в этом месте. Сейчас накинул его глазами: сидит, отвалился на спинку стула, щеку подпер рукой. Кругом, конечно, «товарищи», человек с десяток, личность мне ни одна не знакома. Пирушка же у них была по тому случаю, что Миронов выдал дочку свою замуж за своего начальника артиллерии – Голикова… студент он, кажется…
Ввели меня в помещение, поставили в дверях. Стою. Вскинул Миронов на меня глазами, пальцем поманил к себе. Обошел я кругом стола, подхожу к нему. Подает он мне руку, сажает рядом с собой. Посадил рядом, берет графин и берет чайный стакан. Ставит чайный стакан передо мной. Наливает стакан, наливает рюмку. Берет сам рюмку, мне велит взять стакан. Беру я стакан, а рука вот… так и прыгает, ходуном ходит. И совестно, а удержаться не могу, все чувствия как-то заволновались во мне… Миронов говорит: – «Товарищи! выпьем за здоровье врага нашего – казака Зеленкова, пущай знает, что Филька Козьмич Миронов, казак с хутора Баран-Сенюткина[7], есть враг не трудовому казаку, а враг тем, кто собрал несознательную массу и повел на убой за генеральские погоники… Пей, Зеленков, да смотри – пей до дна!..»
Выпили. Поставил он рюмку, на стол облокотился, закрылся ладошкой и заплакал. Вынул из кармана платочек, слезы утирает… Один наискосок от меня сидел и говорит: «Вот, так вашу раз-этак, несознательное вы стадо, – видите теперь, кто такой Миронов? О ком он плачет, о ком слезы ронит? Об вас, об несознательной твари, он плачет, потому что он хочет счастья вам добиться, светлой доли, земли и воли, чтобы все были в равном достоинстве, никаких генеральев, офицерьев, ни прочих кровопийцев народа, чтобы не было, а честь всем и каждому была бы равна… Против кого же вы идете, головы с ушами, – подумали ли вы о том?..
Встал Миронов из-за стола, вышел в особую комнату. Я подумал: до ветра. Гляжу: нет, входит через другую дверь, на плечах у него мои погоники. – «Имею честь представиться, товарищи: урядник Зеленков»… Смеются, в ладоши шлепают. – «Вот, – говорит мне, – за что вы пошли кровь проливать – за эти погоники, видишь? Казачество… А вникнул ли ты головой, что такое казачество? Пустая погремушка. Нет ни казаков, ни мужиков, не должно быть, а есть люди-братья, трудящиеся всего мира, равноправные, свободные граждане земли… да! На черта оно вам сдалось, это казачество? Кормит оно вас или разоряет? Эх, вы, кроты слепые, несчастные! когда вы глаза протрете?»
Сорвал погоны, швырнул в угол. – «Ну, а теперь, товарищ Зеленков, мы будем с тобой сурьезный разговор иметь. Да смотри, говори правду. Повильнешь в сторону – горе тебе будет!.. Говори: какой станицы, какого полка?». Отвечаю: полка Каргино-Боковского, сам станицы Еланской. Допрашивает дальше: кто командир дивизии, кто командующий войсками?
В то самое время входит военный комиссар Гугняев. А мы с ним в третьем полку служили. У меня так руки и опустились: очень же он хорошо знает, что я Усть-Хоперской станицы, а не Еланской, а усть-хоперцу не быть на-воскрёсе, раз к красным попал.
Обходит Гугняев кругом стола, подает всем руку. Подал и мне. Сел. Засмеялись товарищи. – «Чего вы смеетесь? – говорит, – Чего во мне веселого нашли?». – «Да как же? ты с кем поздоровался-то? Ты с врагом революции ручка за ручку держался»… Тут он стал в меня вглядываться. – Не признаете, Григорий Мануйлыч? – говорю ему. Он еще дюжей удивился, что я его по имени-отчеству называю, – «Личность знакомая, – говорит, – а не вспомню, где видал»… – В третьем полку вместе служили. Зеленкова не припомните? – «А-а, ну теперь узнал»…
Миронов рекомендует: «Это кадет попался к нам, станицы Еланской». Тогда Гугняев обращает свое внимание: «Позвольте, почему Еланской, если он служил в третьем полку?» Я отвечаю: – Григорий Мануйлыч, радости мало, что я служил в третьем полку, а рожак я – станицы Еланской, с хутора Дубового, но в 1907 году пошел в зятья в Усть-Хопер, с усть-хоперцами и служил в третьем полку, с ними и на позиции был. А когда был на позиции, женка моя умерла… То пришедши с позиции, я опять ушел в свою Еланскую станицу…
– А женка моя, слава Богу, и сейчас жива, улыбаясь, вставил Зеленков для нас, слушателей.
– Ну, это они признали за самую правильность. Допили графин. – «Ну-ка, нацедите там», – говорит Миронов. Один товарищ взял графин, ушел. Через малое время приносит – полон. Продолжают разделять время. Наливают всем. И мне в том числе. Гугняев говорит: «Ну вот, Зеленков, раз ты попал к нам, погляди, за что мы сражаемся. Сражаемся мы за революцию, а также за интернационал, за власть народа и за счастливую долю народа, а вы, темное несознательное стадо, идете за офицерские и генеральские погоны. Вот поживешь – увидишь, какой у нас строй коммуны»… – Пожить с удовольствием, Григорий Мануйлыч, – говорю, – но только не надеюсь головы сносить в целости – дюже серьезная у вас коммуна… Даже не знаю, жив ли останусь, но каждого часу жду, что решит меня какой-нибудь товарищ… – «Раз довели тебя до Миронова, то будь уверен: больше пальцем никто не посмеет тронуть. Куда нам его приставить, Филипп Козьмич?» – «Никуда приставлять мы его не будем, дадим ему литературы, пусть идет назад». – «Дело! Пущай отнесет литературу и объяснит несознательному стаду, чего видал»… – Ну это хорошо, – думаю, – нечего же мне и пол в тюрьме выламывать – то ли уйдешь, то ли нет, а тут сами проведут… Принесли еще графин, выпили. Песни заиграли, революционные… Потом меня назад в тюрьму отвели.
Заночевал в тюрьме третью ночь, жду: придут, мол, принесут литературу, выпустят… День проходит – нет. Еще ночь переночевал. Заутра – слышим: последовало распоряжение – опять в наступление…
Ну тут меня и пошли перегонять из тюрьмы в тюрьму. Все тюрьмы вверх по Медведице пересчитал: был в Мариновской, в Островской, в Березовской. Сидел уже не один, других попригнали. Раз привезли восемь стариков березовских – ни глаз, ни губ не разберешь, до того были избиты. Взяли в плен тогда их около сотни, довели до тюрьмы восемь человек, остальных в расход пустили…
18 сентября – это уже больше месяца прошло – заходят ко мне опять еланские казаки, которые в лопуховской тюрьме меня подкармливали. – «Ты всё сидишь?» – Сижу. – Долго же ты… Верно, забыли про тебя»… – Может, и забыли. Вот вшишек кормлю, второй месяц рубаху не сменял. – «Мы тебя возьмем на поруки»… – Когда бы ваша милость была!..
Пошли они к Миронову, через малое время приходят назад: «Ну, пойдем, дают тебя нам на поруки». Приводят к Миронову. – «Ну вот, – говорит, – отпускаю тебя, Зеленков, на поруки товарищам, гляди, слово содержи твердо. Вот тебе записка, пойдешь к каптенармусу, по этой записке получишь шинель, сапоги, одежду. Ну, помни, слово содержать твердо!»… Я вспомнил первым долгом про коня.
– Товарищ Миронов, – говорю, – вот у меня тогда в Громках коня отобрали, желал бы я служить революции на своем природном коне… – «Гм… да… коня тебе дай, а ты на другой день шапочку сымешь и – до свидания?» – Никак нет, этого я себе нитнюдь не позволю! А только жаль мне коня своего природного, и сердце болит, что ездит на нем другой… – «Ну хорошо. Вот тебе записка. По этой записке можешь ты своего коня взять, если только он окажется цел, во всякое время и во всяком месте. А сейчас назначаю я тебя к арестованным, будешь пленных караулить»…
Вот. То сам сидел, а то стал караулить тех, кто со мной сидел. Клетские казаки также со мной сидели – я за них стал хлопотать перед Гугняевым, чтобы их выпустили, – за них, мол, ручаюсь. – «Ты – говорит – сам только на поруки взят, а за других уже поручаешься». Однако выпустили. Дня через три меня к оружию назначили, при обозе первого разряда. Это было около Сенного хутора. Ну, тут я решил бежать – патронов заготовил, винтовку любую из воза можно взять. Однако дюже мне коня своего хотелось выручить, через коня я еще дней пять провел у Миронова. Расспрашиваю, разузнаю: такой-то мол конь, приметы вот какие. Нигде не оказывается. Наконец, напал на след: конь мой, оказывается, остался в Грачах – у того самого солдата-красногвардейца, который при мне повел его. Солдат этот заболел и остался лежать в той местности. – Ну, значит, быть делу, коня мне оттуда не выручить…
28 сентября, когда Сутулов левым берегом Медведицы зашел в тыл Миронову, началось отступление. Ну тут уж раздумывать нечего, надо было уходить. Говорю своему товарищу – клетскому: – Вася, нынче ночью давай уходить. – «Уходить с удовольствием, да куда сунуться-то? Как бы пуля в затылок не угодила»… – А вот, мол, я взял слух, что у них позиция эту ночь будет вот по этим буграм, а обозы в ночь пойдут вперед. Ну, приотстанем около задней подводы, а ночью вдаримся к Медведице, там как-нибудь переберемся… «Ну так и – так!»
Дождались ночи. Ночь пасмурная. Идем около заднего воза. Выбрали себе по винтовке, патроны заготовлены. Стали переезжать один мосток через балочку, подхлестнули лошадь кнутом, чтобы не отставала, а сами под мост. Посидели. Прислушались. Тарахтит всё – значит, обоз не останавливается. Пошли балкой по лесу. До лесу дошли – шуршит лист под ногами, как бы застава не услыхала, надо опушкой идти. Идем опушкой, крадемся. Слева стрельба пачками, справа – одиночные. Прилегли. Кто стреляет, по ком – не определишь. Полежали, пошли дальше. В одной руке у нас озеро или затон, с другого боку – река Медведица. Место узкое, усынок, думаем, – застава тут не должна быть. Крадемся этим усынком, к каждому шороху прислушиваемся. Подошли – затон кончился, в реку пал. Попробовали брод – глубоко. Что тут делать? – Давай плыть, Вася, – говорю. – «Да всё перемочим». – А мы вот хворосту нарежем, плот сделаем.
– «Ну давай»…
Стали хворост резать – попались под руку колья, – как видать, кто-нибудь в общественном лесу поджился из рыбалок да спрятал. Это нам к масти козырь, – есть из чего плетень сплесть. Сплели плетень – так, аршина два в квадрате, – спустили в воду. Ну, одно горе: хорош плот, да тонет. Тянешь его за собой – ничего, всплывает, а на месте – тонет. Не миновать – все перемочить. Думали-гадали, ничего не придумаешь, кроме как плыть надо. Разобрались, привязали одежу и винтовки к плоту, захлестнул я веревку одним концом за плот, другим опоясал себя. Василий говорит: – «что ты делаешь? Он тебя утопит»… – Авось, переплывем, – говорю. Василий говорит: «Я плавать, можно сказать, могу лишь по-топоровому»… – Держись – говорю – под воду, переплывешь как-нибудь. Тут не широко.
Поплыл он вперед, я с плотом за ним. Гляжу: поболтал-поболтал он руками, стал хлебать. – Держи под воду – говорю, – а то беспременно утонешь… Глядь, с него и фуражка всплыла, а сам нырнул. Подплыл я к фуражке, поймал ее, взял в зубы – Василия не видать. Значит, пошел ко дну. – Ну – думаю – плот бросить – потонет, а Василия найду, нет ли? Доплыву до берега, а там будет видно, что делать. И самому-то чижало, и человека жалко…
Ну всё Господь… К берегу еще не прибился – гляжу: Василий мой из воды вылазит под яром, как суслик. Значит, тонуть стал, а память еще не потерял: наткнулся на корневище. Ухватился за корневище руками и по корневищу к берегу прибился. Всё Господь…
Ну вот, лежит мой Василий на берегу, водой блюет, а я кой-как подогнал свой плот, снял одежу, сапоги, винтовки, все намокло… Было это под самый Покров, вода свежая, аж жгет просто… Заря стала заниматься. Слышим: за леском зазвонили к утрене, – церкву не видать. И где мы есть именно – не определись, местность чужая. Оделись. Пошли. Идем, Василий глядит на меня и говорит: – «Неужели и я такой же, как ты? Ты на себя не похож, весь переменился, черней чугуна стал». Все на нас мокрое, стыдь… – Это не суть важно – говорю, – а вот как нам пробиться к своим? Идем лесом, к каждому шороху прислушиваемся. Доходим до поляны. Глядим: на полянке скотина ходит, и человек верхом на скотине ездит. По всему видать: местный житель, либо скотину ищет, либо стерегет… Свистнули мы ему. Подъехал. – Скажи, дяденька, Христа ради, что за станица тут, иде это звонят? – «Малодель». – Ну скажи, не потаи, сделай милость, какие войска Малодель занимают: большевики или кадеты? – «Кадеты». – Правду ли говоришь? – «Истинный Бог»… Заплакал тут Василий и говорит: – «Дяденька! вот заря Господняя и нынче праздник Господний – воскресенье, скажи ради Бога правду: какие войска Малодель занимают?..» Заплакал старик: «Родимые мои! я сам казак, казаком и помереть желаю! Правду вам говорю: Малодель кадеты занимают. Пойдемте, я доведу вас: тут вот застава ихняя, недалеко, в левадах…»
Ну и действительно привел, не обманул. Накормили нас казаки горячей кашей, обсушили… Слава Богу, отогрелись – ничего, не слегли. А уж стыдь была порядочная, при том же до самого затылка мокрые, хочь выжми…
– Куда же вы потом, Борис Андреевич? в станицу? – спросил я Зеленкова, когда он, закончив рассказ, умолк и с озабоченным видом стал допивать свой чай.
– Никак нет. Я, как не любитель засиживаться, прибыл в свой родной полк – доблестный тринадцатый. Но вскорости получил две скрозных: одну – грудную навылет, другую – плечевую…
– Что же, совсем теперь поправились?
– Благодаря Богу, перевалялся. Сейчас – опять в полк. Командира вчера своего тут встретил: ранен, на излечении. Теперь перемены в полку, поди, не мало. Жалко командира: раздушевный человек был, <про>стой, доступный каждому, а другое – герой, каких по редкости, сам завсегда наперед… лестно было служить с таким командиром, очень его обожал весь полк… И песню про него играли:
Посыпались пули свинцовым дождем…
Сказал наш Лащёнов: красных мы забьем…
Зеленков очень оживился, заговорив о «родном» 13-м полку и командире[8]. И чувствовалось в этом восторженно-торопливом отзыве о командире свойство <истинно> героической души, сдержанной, скромной, затеняющей себя, но с бескорыстным восхищением отмечающей доблесть других…

_______________________________

[1] Филипп Кузьмич Миронов (1872–1921) окончил Усть-Медведицкую гимназию, в которой учился автор «Тихого Дона» Федор Крюков, затем окончил в 1898 Новочеркасское юнкерское казачье училище Избирался атаманом станицы Распопинская. Во время русско-японской войны был награжден четырьмя орденами. В 1914 пошел добровольцем на фронт. В 1914–1917 командовал сотней, награжден 4 орденами и Георгиевским оружием. В январе 1918 привёл полк с Румынского фронта на Дон, был окружным комиссаром на Верхнем Дону. В 1918–1920 командовал крупными войсковыми формированиями, включая 2-ю Конную армию. Выступал против политики расказачивания. В октябре 1919 за самовольное выступление с Донским казачьим корпусом против А. И. Деникина был арестован по приказу С. М. Буденного и приговорен к расстрелу, однако Политбюро ЦК РКП(б) 23 окт. 1919 выразило ему политическое доверие. В 1920 вступил в РКП(б). За разгром войск П. Н. Врангеля награжден почетным революционным оружием и двумя орденами Красного Знамени. В февр. 1921 был арестован Донской ЧК и при невыясненных обстоятельствах убит часовым во дворе Бутырской тюрьмы, после чего было оформлено постановление ВЧК о расстреле «за подготовку на Дону контрреволюционного восстания». Реабилитирован в 1960 Военной коллегией Верховного суда. (См. о нем в т. 5 «Советской военной энциклопедии в Восьми томах», М., 1976; Шикман А. П. Деятели отечественной истории. Биографический справочник. Москва, 1997.)

[2] Речь о сквозных ранениях.

[3] А.В. Голубинцев (1882–1963) – казак Усть-Хоперской станицы Области войска Донского, окончил кадетский корпус и юнкерское училище, участник Первой мировой войны. В 1917 г. полковник и командир 3-го Донского казачьего Ермака Тимофеева полка, в Рождество 1917 г. (по ст. ст.) привел полк из Бессарабии с фронта «в родную Глазуновскую» и в феврале 1918 г. распустил, а сам переехал в Усть-Хоперскую станицу. 25 апреля возглавил антибольшевистское восстание усть-хоперских казаков; начальник гарнизона станицы Усть-Хоперской и командир Усть-Хоперского казачьего отряда. Автор воспоминаний «Русская Вандея: Очерки Гражданской войны на Дону 1917–1920 гг.» (Мюнхен, 1959). В ноябре 1919 г. Голубинцев произведен в генерал-майоры, в декабре 1919 г. – феврале 1920 г. командовал конной группой. В апреле 1920 г. эвакуировался в Крым, а в ноябре – в Турцию. Жил в Болгарии. Во время Второй Мировой войны участвовал в формировании казачьих подразделений в составе вермахта. В 1944 г. вступил в ряды РОА. После войны переехал в США.

[4] Осветить местность – произвести разведку.

[5] Петр Николаевич Краснов (1869, Петербург – 1947, Москва) – военный деятель, писатель. С 1891 стал печататься в Петербургских журналах и газетах, выступая в качестве беллетриста и военного теоретика. В 1901 спецкором газеты «Русский инвалид» отправился на театр военных действий в Китай, в 1904 писал корреспонденции с русско-японской войны. В 1908 Краснов окончил Офицерскую кавалерийскую школу. В 1910, минуя очередность чинов, произведен в полковники. Во время первой мировой войны награжден Георгиевским оружием и орденом св. Георгия 4-й степени. В дни Февральской революции Краснов надеялся на установление конституционной монархии. Участвовал в выступлении Л.Г. Корнилова, а после его подавления, оставаясь командиром 3-го конного корпуса, разработал план разгрома большевиков в Петрограде. Во время Октябрьского переворота поддержал А.Ф. Керенского, полагая, что «хоть с чертом, но против большевиков». Попытка Краснова и Керенского взять Петроград потерпела поражение. Керенский бежал, а Краснов был арестован, но, дав честное слово не вести борьбу с большевиками, был отпущен. Краснов уехал на Дон, где в 1918, опираясь на Германию и не подчиняясь А.И. Деникину, во главе казачьей армии неудачно наступал на Царицын– Камышин. К маю 1918 Донская армия Краснова заняла территорию Области Войска Донского, выбив оттуда части РККА, а сам он 16 мая 1918 г. был избран атаманом Донского казачества. В начале мая в Донскую область входят германские войска и Краснов заключает военный союз с Германией. В январе 1919 года Донская армия Краснова влилась в Вооруженные силы Юга России. Сам же Краснов под нажимом Деникина 15 февраля 1919 г. вынужден был уйти в отставку и уехал в Северо-Западную армию Юденича, расположенную в Эстонии. Эмигрировал в 1920 году. Во время Великой Отечественной войны Краснов сотрудничал с фашистами, возглавив Главное казачье управление, занимавшееся формированием казачьих частей вермахта. В мае 1945 сдался в плен англичанам и был ими выдан советской военной администрации. Повешен по приговору Военной коллегии Верховного суда СССР (Википедия. Хронос. Биографический указатель. Использованы материалы кн.: Шикман А.П. Деятели отечественной истории. Биографический справочник. Москва, 1997 г.).

[6] Ср. с русским переводом арии Аиды из одноименной оперы Дж.Верди (премьера – 24 декабря 1871 года):

О край родимый, мой край дорогой, мне тебя вновь не видать!
О милый край, страна родная, тебя мне не видать! Прощай!

[7] Ф.К. Миронов родился 27 октября 1872 года в хуторе Буерак-Сенюткин Усть-Медведицкого округа, области Войска Донского (ныне Серафимовический район Волгоградской области). В донских говорах «буерак» и «барак» – синонимы, но здесь не барак, а именно баран.

[8] В июле 1918 г. части Освободительной армии Усть-Медведицкого округа включены в Донскую армию. Из усть-медведицких конных полков образован 4-й конный отряд («типа дивизии») войскового старшины А.В. Голубинцева, вошедшие в отряд полки получили новые номера и названия: 13-го, 14-го, 15-го и 16-го Усть-Медведицких конных полков. В «Русской Вандее» А.В. Голубинцев по памяти восстанавливает принятое на хуторе Большой Усть-Хоперской станицы «Постановление № 1 Чрезвычайного съезда Советов вольных хуторов и станиц Усть-Медведицкого округа от 27 апреля 1918 г.». Пункт 4 гласил: «По предложению войскового старшины Голубинцева избирается Совет вольных хуторов и станиц при командующем Освободительными войсками Усть-Медведицкого округа в составе сотника Веденина, хорунжего Лащенова и т. д.». Очевидно, тот же Лащенов упомянут мемуаристом как есаул (ротмистр), и, видимо, он и становится командиром полка. О командире 13 полка полковнике А. Н. Лащенове известно, что 28 мая 1920 он награжден орденом Св. Владимира 3-й степени (Кручинин А. Георгиевские награды в Вооружённых Силах Юга России. 1919–1920. // Военная быль. Октябрь-Декабрь 1993. № 4 (133). С. 18).

«Донские ведомости», 1919: № 11. 13/26 янв. С. 4–5; № 16. 19 янв. (1 фев.). С. 3–4