среда, 24 июня 2020 г.

ЕФРЕМОВ НА НАШЕЙ УЛИЦЕ (ОЛЕГ НИКОЛАЕВИЧ)



ЕФРЕМОВ НА НАШЕЙ УЛИЦЕ (ОЛЕГ НИКОЛАЕВИЧ)

Олег Ефремов МЕНЯЕТСЯ ВОЗДУХ ВРЕМЕНИ



Школа-студия МХАТ

Я учился еще при Сталине. Послевоенные годы... Все эти постановления ЦК по поводу искусства, литературы, театра. Борьба с вейсманистами-морганистами. Когда генетику стали затаптывать... И вся эта кампания против космополитов... Это коснулось очень многих. Это антиеврейская, антисемитская государственная кампания, когда во всех газетах вдруг стали появляться статьи, где в скобках были раскрыты псевдонимы: вот там Сидоров, а оказывается он не Сидоров, а Лившиц. Дело врачей. Это все создавало определенную атмосферу. Студентов заставляли выступать против педагогов. Тут жестко проверялась человеческая порядочность, надежность. Мы же в это время учились, входили в жизнь.
Я поступал в Школу-студию весной сорок пятого года, буквально после Дня Победы. И конкурс был пятьсот человек на место. Сейчас такого конкурса в театральные вузы не бывает. А тогда было так. Актеры не то что казались небожителями, но это было самое престижное дело. Я думаю, это отношение общества к актерам сыграло немалую роль в моем выборе профессии. Я читал басню "Худые песни соловью в когтях у кошки". Под кошкой, естественно, подразумевал комиссию, а себя числил соловьем. Трудно представить более неудачный выбор текста. Но у меня так и с пьесами бывает: беру пьесу, которую явно не стоит ставить, но вот внутренне "надо".
Я надел на экзамен костюм, который остался от мужа маминой сестры. Его посадили в тридцать седьмом, расстреляли, тетю сослали в Караганду. А костюм остался, коричневый, дорогой костюм, правда, болтался на мне, как на вешалке. А потом я наголо остригся: и так пришел на экзамен...
Я читал "Желание славы", текст не очень к экзамену подходящий... А на экзамене сидел весь цвет мхатовских актеров. В центре - Хмелев, который был председателем приемной комиссии, потому что после смерти Немировича-Данченко он возглавил художественное руководство театром. Я читаю. Все смеются, улыбаются, но я-то вижу, что он не смеется. Он вообще был очень мрачный человек. Но потом вижу: улыбнулся. И все сказали: "ну, хватит, мол". А потом, когда я вышел из комнаты, за мной вышел Блинников и сказал, что "все в порядке. Тебя взяли".
За мной зашел в комнату Саша Калужский. Я стою у двери, слушаю и слышу какой-то девичий голосок читает. Это он так зажался, что голос зазвучал как у девочки. До сих пор помню, как он читал.
Учась в Школе-студии, я первый раз вышел на мхатовские подмостки. Это была "Зеленая улица" Сурова, 48-й год. Юбилейный спектакль к 50-летию театра. Репетировать начали в начале сезона, чтобы в конце октября выпустить премьеру.
Мы с Лешей Покровским играли двух ремесленников, на репетициях сидел автор. Борис Ливанов постоянно острил по поводу его ремарок, там вся пьеса написана таким суконным языком: "Вошел человек со лбом, точно вылепленным из гипса". И Ливанов обращался к режиссеру: "Учить их играть бесполезно, но мой совет: надо сделать им лоб, точно вылепленным из гипса"... Так шли репетиции.
Они знали, что они ставят. Это было видно по тому, как они репетировали. И был внутренний цинизм: "все равно получим Сталинскую премию"... Они ведь почти каждый год эти премии получали. Не было сезона, не было спектакля, чтобы МХАТ не получал Сталинскую премию...
Когда выяснилось, после окончания, что меня не берут во МХАТ, то мне позвонил Василий Иосифович Топорков и предложил остаться в студии преподавать... Так что можно посчитать, сколько лет я в этих стенах. В 1945-м поступил. С 1949 преподаю. Уже 54 года...




"Современник"

Сейчас мучительно не хватает главных режиссеров, художественных руководителей. Наше поколение стареет, а сменить некому. Никто не хочет. Легче просто поставить спектакль в чужом театре с незнакомыми или полузнакомыми артистами, и головной боли меньше. Сейчас режиссеры становятся такими гастролерами-профессионалами, которые приезжают, ставят здесь, там, мотаются по городам и весям.
Мне это не очень нравится. Театр - это не просто спектакль. И даже не сумма спектаклей. Это нечто большее. Театр строится с компанией единомышленников. Вот это самое главное.
Создавая "Современник", мы чувствовали себя вместе - не только внутри коллектива, но и вне его. Правда, моему поколению помогала обрести голос некая общественная атмосфера. От нас чего-то ждали, нас прямо-таки подталкивали вперед и требовали, чтобы мы держались вместе. И каждый чувствовал - душой, телом, локтем, нервами: я не один.
Создавая "Современник", мы не ставили иной цели, кроме возрождения живого духа идей основателей МХАТа. Мы таким образом протестовали против мхатовской рутины, восстанавливали в меру своих сил и представлений настоящий Художественный театр.
Для меня "Современник" - это студия Художественного театра середины пятидесятых годов, которая явно была не удовлетворена практикой современного ей Художественного театра.
Собственно, в том же заключался пафос рождения и существования предшествующих студий, прежде всего, конечно, Первой и Третьей. У каждой студии МХАТа были свои претензии к "метрополии".
"Современник" возник из-за наших претензий к тогдашнему МХАТу, но при этом мы считали себя плотью от плоти Художественного театра. Мы полемизировали с его практикой середины 50-х годов, влюбленные в идеи основоположников МХАТа.
Нам по молодости лет казалось, что все дело лишь в конкретных людях, которые не смогли пронести сквозь годы великое искусство Станиславского и Немировича-Данченко. что все дело в их субъективной вине и т. д.
Наверное, в этом была доля правды, но было и другое - общие законы старения театрального организма. Это в порядке вещей. Ни одна, пусть самая гениальная театральная система не может удержаться в неприкосновенности. Жизнь идет, люди стареют, умирают. Меняется воздух времени. Это я понял позже. Это каждый понимает только на собственном опыте...
Любопытно, что если посмотреть на историю МХТ - сколько в нем было таких "идейных" уходов, когда уходящие были уверены, что они вернут делу Станиславского прежнюю высоту. Начиная с Мейерхольда. Или Марии Федоровны Андреевой. Первая студия. Вахтангов. Через МХАТ проходило множество людей, и многие из них потом несли мхатовскую культуру, мхатовскую идеологию, мхатовскую технику по другим театрам. Этот театр постоянно воспроизводил себя.
Но для нас тогда не существовало никакого другого театра, вот в чем фокус.
Конечно, театры бывают разных типов. Кому-то нравится театр рациональный, головной. Вот на последнем Чеховском фестивале мы видели много таких театров из разных стран. Спектакли, которые мы воспринимаем из какого-то другого измерения. Мы, так сказать, наблюдаем за происходящим на сцене, мы что-то угадываем, разгадываем, наслаждаемся визуальной красотой зрелища. Удивляемся режиссерским выдумкам...
Но если актер просто сведен до уровня одного из компонентов зрелища, - мне становится скучно.
Мне кажется, что тут потеряна какая-то главная сущность театра. Живой театр рождается не из концепций, а от самодвижения жизни в пьесе. Можно эффектно построить сцену, придумать красивую картинку, задумать неожиданное решение, но если не возникнет эмоционального движения жизни на сцене, не возникнет и живая связь происходящего со зрительным залом.
Для меня в театре остается главным то, что Станиславский называл сопереживанием.
Сопереживание - это расчет на эмоциональную реакцию зрительного зала, обращение к чувству, к сердцу. Через чувство к разуму. Это и есть традиция Художественного театра, которая и сегодня мне кажется наиболее плодотворной. Актер в таком театре устанавливает прочный чувственный контакт со зрительным залом в целом и с каждым отдельным зрителем.
Контакт интимный, неотразимый, я бы сказал - биологический контакт.
Мне кажется, только в этом случае судьба персонажа, созданного на основе такого контакта, глубоко и надолго захватит зрителя. Что бы ни писали, как бы сложно ни говорили о сути Художественного театра, в центре его идеи - актер. Актер. Вот я и говорю, что все новое, что принес Художественный театр в мировую театральную культуру, он принес через актера, посредством актера.
Правда, необходимо всегда помнить, что когда мы говорим "Художественный театр", часто возникает путаница. Художественный театр - это и учреждение, довольно громоздкое, со всеми присущими ему пороками и бедами. Любое живое дело с участием людей далеко не всегда находится на уровне своего же идеала, своих максимальных достижений.
Но Художественный театр - и некий идеал театра, живая легенда. И в верности именно этому Художественному театру мы и клялись.
В "Современнике" я начал репетировать "Горе от ума", а Александр Володин привез пьесу, потом она получила название "Назначение". Мы сразу отставили Грибоедова и начали делать новую вещь. И так много раз мы отставляли классику, потому что театр обязан быть созвучным времени. Для меня самыми дорогими спектаклями "Современника" были "Декабристы", "Народовольцы", "Большевики", потому что в них затрагивалось нечто общественно важное, мы говорили о чем-то существенном, а не играли в бисер.
Мне иногда кажется, что мы забываем историю театра. Театр всегда жил современной драматургией. Аристофан - откровенно политические пьесы. Или Мольер, Господи, он же беспрерывно выяснял отношения с конкурентами, его актеры постоянно импровизировали на сцене, откликаясь на сиюминутные события.
Да если посмотреть и на историю Художественного театра! Его основатели сознательно и сразу обратились к творчеству самых актуальных, острых писателей своего времени, возбуждавших споры, неприятие, имевших не только сторонников, но и врагов - к Чехову, Толстому, Горькому, а из западных - Ибсену, Гауптману...
Это ведь все были современные авторы, не давным-давно умершие, не академически канонизированные! Одним словом, по теперешней терминологии - к спорным авторам. Они начали свой театр с пьесы, еще находившейся под цензурным запретом, с "Царя Федора Иоанновича" Алексея Константиновича Толстого.
Ведь это риск, и на риск шли не азартные мальчики, а серьезные, деловые люди. Вот как был заварен этот театр.
Пьесы должны меня задевать, обжигать какой-то правдой, накалом страстей, острой современной проблематикой, а главное, своим созвучием времени. Или выбор современной пьесы диктовался определенным долгом перед "своим автором", который уже как бы входил в наше сообщество.




МХАТ

МХАТ к концу шестидесятых годов находился в тяжелом положении. Ничто не прошло даром: ни десятилетия работы вне какой бы то ни было критики, ни положение "первого театра страны", ни ежегодные премии, ни многое другое. Еще в спектаклях играли прекрасные мастера "второго поколения". Но на спектаклях МХАТа не покидало ощущение, что театр работает в каком-то безвоздушном пространстве, в общественном вакууме. Словно он выпал из исторического времени.
Ушли свои зрители, не осталось своих авторов, не было реального понимания линии развития дела - театр, что называется, доживал. Билеты во МХАТ продавали в нагрузку. Во МХАТ ходили преимущественно командированные и школьники.
И тогда по решению старейшин театра меня позвали главным режиссером. Я так часто рассказывал о "своем" "Славянском базаре" - встрече на квартире у Михаила Михайловича Яншина летом семидесятого года, что она уже для меня самого звучит как-то неправдоподобно. Но факт остается фактом.
Я принял предложение, считая, что "Современник" естественно вольется в Художественный театр. Мхатовское руководство не возражало. Но труппа "Современника" категорически отказалась. Двое суток я их уговаривал, и безуспешно.
Труппа, действительно, нуждалась в обновлении. Но, приглашая того или иного замечательного артиста, я искал актеров "мхатовской" группы крови. Таким был и Андрей Попов, и Евгений Евстигнеев, и Иннокентий Смоктуновский, и Анастасия Вертинская, и Георгий Бурков, и Олег Борисов, и Олег Табаков, и Александр Калягин. Кстати, Калягин до сих пор, встречаясь со мной, напоминает: "А трудовая книжка у меня во МХАТе". Он считает себя актером Художественного театра до сих пор.
Чтобы актеры могли нормально работать в профессии, им необходимы встречи с разными режиссерскими индивидуальностями. А потом все работавшие на нашей сцене режиссеры в чем-то, так или иначе, были близки мхатовской школе, будь то Эфрос, будь то Додин, будь то Гинкас.
Я категорически не согласен с бытующим утверждением, что режиссером можно только родиться, а вот актером можно научить быть. Я думаю прямо наоборот.
Я очень не люблю все эти благоглупости: режиссер - музыкант, а актеры его инструменты, или режиссер - художник, а актеры его краски. Уже сам Станиславский, который у нас в России выпустил из бутылки джина режиссуры, довольно быстро стал задумываться, как сделать так, чтобы в режиссерском театре актер был инициативен, самостоятелен и прочее, прочее. И именно для этого создавал свою систему, открывал студии, сам искал всю жизнь и мучился.
Потому что главная режиссерская задача: помочь актеру, создать ему условия для творчества.
По собственному опыту я знаю, что самые жесткие режиссеры-концептуалисты, если они действительно талантливы, очень бережно относятся к актеру. Я никогда не работал с Някрошюсом, но, глядя на его спектакли, я понимаю, как важен для него актер. Как легко существуют у него актеры в довольно жестком режиссерском рисунке.
Любые режиссерские идеи доходят или не доходят до зрителя только через актера. Он может исказить любой замечательный замысел. Но может привнести в него нечто, что не снилось ни режиссеру, ни художнику. В счастливые минуты актер создает на сцене реальную жизнь, но реальность, организованную по законам художественного произведения. Именно поэтому театр действует на зрителя с силой, недоступной никакому другому виду искусства.
Нельзя терять какую-то планку актерской профессии. Для меня это сейчас проблема номер один современного театра. Я считаю, судя по тому, что у нас сейчас происходит во МХАТе, что крайне необходимы поиски и эксперименты именно в этом направлении. Но не с кем экспериментировать.
Актеры заняты сегодняшним сиюминутным успехом. Им собственные роли дороже общего дела. Я их понимаю: ловят момент. Но когда-то в "Современнике" было совсем по-другому. Наверное, надо растить молодых, пробовать с ними. Но у меня уже нет для этого ни времени, ни сил.
Раздел театра
Мне всегда казалась противоестественной ситуация театра, где труппа так разрослась, что по именам не все друг друга знают. Но как раз уменьшение труппы - вещь чрезвычайно болезненная. Когда я пришел в Художественный театр, там была еще вокальная часть: больше двадцати человек, все в возрасте, петь уже не могут, иногда участвуют в народных сценах. Я предложил эту группу сократить. Что началось! Собрания, письма в инстанции. Кто-то выступает, бьет себя в грудь, вспоминает, что у нее ребенок, потом выясняется, что этот ребенок давно уже генерал...
Это Станиславский столкнулся в последние годы с таким явлением: не бездарного коллектива, а безнравственного коллектива. Он собирал труппу и говорил: "Клянитесь! Клянитесь сохранить театр! Клянитесь в том, в этом". А они перемигивались: совсем старик спятил...
Совершенно было непонятно, когда в такой скандал превратили разделение театра. Все делалось во благо именно театра и людей, которые в нем работали. Это было неизбежно. Труппа слишком разрослась, стало невозможно нормально работать.
Я до сих пор уверен, что сделал правильный шаг. Если уж на то пошло, ну не увольнять же половину труппы? Пускай пробуют сами, обретут свой опыт, сделают театр по своему пониманию. Я ведь не отбирал: этот со мной, тот нет.
В какой-то момент этих сумасшедших дней партком предложил нам такой художественный совет, а Олег Табаков сказал: "Пойдемте в другую комнату и выберем свой худсовет!" Кто за ним пошел, тот и ушел сюда, а не то, что я кого-то выбрал.
В прошлом году - столетия Художественного театра - нам крайне важно было вспомнить и восстановить связи Художественного театра с театрами, которые возникли прямо из него, или были основаны мхатовцами, или в них играли ученики МХТ. Инна Соловьева написала книгу, где Художественный театр - как бы дерево с огромным количеством веток, листьев, живых ростков и побегов. Это очень важно: знать свои корни. И поэтому для меня юбилей Художественного театра - был не просто юбилей отдельного театра. Это был юбилей всей театральной культуры двадцатого века.
Главная традиция Художественного театра - воспроизводить. Театр Дорониной сейчас еще одна вот такая веточка на мощном мхвтовском стволе. Они ставят спектакли, у них есть свой зритель, и замечательно.




Театр сегодня

У нас недавно Институт искусствознания проводил социологическое исследование публики: кто, зачем, как часто и т.д. Ну, может, это и нужно делать такие обследования. Но публику в зале ощущаешь сразу же, когда выходишь на сцену. Она властно диктует и подсказывает актеру очень многое своими настроениями, симпатиями, предпочтениями. Иногда мне кажется, что сейчас в театре сильнее всего изменились не актеры, не режиссеры, но зрители. Появилась особая публика так называемых "антрепризных" спектаклей. Мне эти зрители не симпатичны. Я не хочу играть и ставить спектакли для людей - как бы их помягче определить - богатых и неинтеллигентных.
Если театру нужны деньги, я сам, лично, могу пойти кланяться, унижаться, выпрашивать и все что угодно. Но не на сцене, не в искусстве...
Прошлой весной я ходил на чеховский международный фестиваль. И мне очень хотелось как-то погрузиться в это. Старался, чтобы меня это захватило, понравилось. Но мне кажется, что сейчас в театре очень распространен соблазн эффектной внешней красивости, холодного интеллектуализма. Ставят спектакли для каких-то театральных гурманов, которые обожают разгадывать режиссерские головоломки и получать удовольствие от красивого зрелища. Мы наблюдаем, что-то угадываем, разгадываем, наслаждаемся... Но очень часто это суррогат.
Я хорошо помню спектакли Стрелера. Он их решал очень чувственно. В одном спектакле у него ходили в деревянных сабо, и вот этот бесконечный стук уже определял атмосферу, или как был бесконечно важен в "Кампьелло" снег в Венеции, или в "Лире" - грязь и солнце. Может, это и помогало его актерам быть такими невероятно живыми...
Правда, вот так начинаешь брюзжать и вспоминать доброе старое время - и останавливаешь сам себя. Я все время себя казню, что я уже, может быть, не способен воспринимать? Но в силу ли возраста или не знаю чего... Но ходишь, а потом винишь себя, что скучно тебе, скучно в театре. Вот в чем ужас!
Тут смотрел спектакль Ежи Яроцкого по чеховскому "Платонову". Он начинает с третьего акта, когда Платонов уже у себя в школе и пьет. На сцене павильон с потолком, с дверьми, окно, там все время свет меняется на деревьях... Тут парта, тут шведская стенка, мат, в шкафу скелет (Платонов - он же школьный учитель). Он тут живет. И к нему прямо в кабинет приходят все женщины. Так можно было бы и назвать спектакль "Платонов и его женщины". Как точно схвачены характеры, как режиссер умеет воссоздать ощущение живой жизни! И от этого, действительно, перехватывает дыхание. Хороший спектакль.
А вообще Чехов - писатель, прямо как земля: такой богатый, что ни сеют, все равно что-то вырастает. Я видел "Три сестры" Юрия Любимова, где все в казарме происходит, видел "Три сестры" Някрошюса, где все - в гарнизоне. Видел прибалтийские "Три сестры", рассказывающие о том, как уходят войска оккупантов. Видел недавно "Три сестры" Марталера, где действие разворачивается в таком пансионе для умственно отсталых. На сцене огромная лестница в несколько уровней, по ней никто не поднимается, все только спускаются, бесконечно долго спускаются по лестнице вниз.
За свою жизнь я видел что-то около тридцати постановок "Трех сестер". Наверное, я слишком долго живу. Сейчас пошли лавиной юбилеи, 70-летних, 80-летних... До этого не было такого количества юбиляров. Уверен, что это война сказалась.
1927-й год, в котором я родился, еще официально не призывался в, армию. Если бы война продлилась еще полгода, то я бы тоже воевал, конечно. А двадцать шестой, двадцать пятый, двадцать четвертый, двадцать третий, двадцать второй, двадцать первый: по пять процентов мужского населения от поколения осталось. По пять процентов!
С другой стороны, это счастье, то, что отмечаются юбилеи, значит, вот сейчас пойдут другие поколения, поколения уже не вырубленные. Ну, в какой-то степени еще, может быть, пострадавшее от репрессий, но это уже было не то. Потому что и Афганистан, и Чечня - это все не так масштабно по сравнению с той войной.
Конец века, конец тысячелетия
Недавно меня спрашивали: вылезет ли Россия из той ямы, в которой сейчас находится. Убежден, что вылезет. Обязательно. Только надо нам перестать верить в химеры, в пустые слова.
Ну, вот что такое капитализм? Как в этом не завязнуть, как не впасть в то, что уже в других странах прошли с таким трудом?
Что значит зарабатывать деньги? Что значит, когда деньги все определяют? Что значит "коллективизм" и его проблемы, и что значит "индивидуализм", опасность разъединения людей, во что это все вырождается, когда есть только свой интерес и любовь к своему интересу?
Это пагубные вещи, которые надо предусмотреть, предупредить. Налоги будешь платить, не будешь, а ходишь по колено в той самой жидкости. Вера в идолов.
Вот Харитонов предлагает восстановить памятник Дзержинскому, и я его понимаю, понимаю, откуда это идет. Ну, мы же все в этом были воспитаны, это в костях наших сидит, что Феликс Эдмундович кристальной чистоты человек. А то, что там уже на Лубянке лежит камень с Соловков, и что за камнем этим миллионы репрессированных, это вроде как мелочь. Ну, пусть и камень этот будет, и памятник репрессированным поставят. Идолопоклонничество.
Беда тут в том, что за несколько лет мы распорядились с нашей свободой наихудшим образом.
Как рассуждают-то?
Свобода - хорошо, это мне подходит, и потому я свободен воровать, а я свободен грабить. А я свободен жульничать. Устроили свободу для себя, для узкого круга, для власть имеющих. Нечистоплотно получилось, грязно. Не только бедный, но любой здравомыслящий народ не приемлет этого. Не может этого принять. Отсюда все страхи и все жестокости нынешней жизни.
Очень часто жестокость идет от неполноценности, от страха потери власти, от этих самых идолов, нами же и сотворенных.
Вон у Даля определение: жестокость, "жесточь" и следующие из нее свойства человеческие: немилосердный, немилостивый, не знающий жалости, сожаления, сочувствия, неодолимо грозный, неумолимый.
Конечно, в человеке сидит жестокость как защита своих владений, интересов. Жестокость как испытание своей власти: вон Грозный любил пытки смотреть, как человек корчится, да и толпа в разные времена приходила смотреть на казни.
Тут ничего не решишь сразу, вообще никогда эту проблему "жестокости", так же как и проблему "гуманизма" не решишь. Это надо решать каждый день, преодолевая себя, свой эгоизм, свой страх, свой интерес.
В "Дяде Ване" в чем проблема Астрова? В том, что он людей не любит, понимает, лечит, помогает им каждый день, но не любит. И преодолевает это каждый день. Или Ирина в "Трех сестрах"? В чем тут человеческая тема - в том, что не может она полюбить другого человека, не может, не способна. Не в ее это власти. И пытается преодолеть себя в истории с прекрасным и нелюбимым ею Тузенбахом.
Это и в любовных делах, но и в национальных что-то похожее.
Вот Лев Николаевич, в отличие от нашего генерала, запишет: еврея любить трудно, но надо. Если хочешь быть христианином, преодолевай свой зверский инстинкт, преодолевай свой интерес. Мужа трудно любить, тещу трудно любить, еврея трудно любить, а жизнь души вся строится на преодолении.
Как Чехов любил говорить - дело не в том, веришь или не веришь, а в том, чтобы пройти свой путь от "не верую" к "верую".
А вот пути-то мы и не хотим проходить. И тогда оказывается, что религия это просто легкий способ уйти от ответственности за свою жизнь.
И потом как странно получается. Вот человек твердит на весь мир - я верующий, я православный, я христианин, я то-то и то-то, А на поверку почему-то этот православный и есть самый злобный, самый бесчеловечный.
Или другой на весь свет кричит - я русский, я патриот, а на поверку опять почему-то получается, что он-то и есть самый злобный, самый нетерпимый.
И от всего этого рождается действительно главный страх - толпы, безмозглости, которая может рядиться в любые цвета и вставать под любые знамена; страх насилия массы над отдельным человеком.
Иногда слушаешь, смотришь на то, что у нас происходит, и думаешь, что ж мы за народ такой, что за страна, чтобы так себя истреблять. Все живое истреблять.
Ну, вот обсуждают генерала Макашова. Оставим в стороне, что он говорит, а как он это говорит. В театре это, ведь, самое главное глубинное понимание человека.
С каким остервенением это говорится, с какой убежденностью, с какой эмоциональной вздрюченностью.
Ну, как ты ему поможешь? Каким христианством? Конечно, я понимаю, откуда все это идет и чем питается, нашей бедностью, нищетой, униженностью.
Это идет еще и от потери всякого доверия к власти, то есть к разумным, рациональным выходам из тупиков. Правильно Примаков формулирует ~ из всех кризисов, что имеем сейчас, из всех страхов самый опасный - кризис доверия.
И тогда появляется губернатор Н. Кондратенко. Ну, вот он про жидов не говорит, все про "сионистов". Ну, что ж он совсем всех за идиотов держит, не понимает, что это слово "сионизм" значит, и так далее? И самое опасное в этом чувстве превосходства, - опора на мнение "большинства", на эти, как их теперь называют, "избирательные технологии"? Собрал больше голосов - значит, ты прав, можешь куражиться. Хлыновщина какая-то.
Это, ведь, не только у нас происходит. Везде, где нищета, несправедливость, кризис доверия к власти, возникают стихийно иррациональные способы решения проблем.
Вон в Джакарте громят лавки этнических китайцев. Как с этим быть? И как тут поможешь человеку? Национальное чувство так перепуталось с социальным, на это наслоились всякие "надстройки" наши. Сюда же каким-то образом приплели демократию, разуверились в ней, еще не начав даже жить по-человечески.
Больше всего человек боится ответственности. Хочется сбежать, уклониться... Это по себе знаю. Расскажу один давний эпизод. Я приехал в Ленинград к Александру Володину, который только что получил квартиру в новом доме (живет в ней и посейчас). Ну, что такое новая квартира: полный кавардак, на дверях еще нет ручек. Мы с хозяином крепко выпили, и он меня уложил спать в какой-то комнате,
А у меня была в тот момент по жизни какая-то пиковая, безвыходная ситуация: не разрешали ставить пьесы, которые хотелось, шла катавасия в "Современнике"... Словом, был такой сгусток всего.
Ночью проснулся, очнулся, надо было выйти. Подошел, ищу дверь, а ручек-то нет. В темноте вожу руками по стенам. А комната была еще не обставленная, пустая. Когда обшарил все, то вдруг отчетливо понял, что я в тюрьме, в камере. И вдруг почувствовал себя счастливым.
Я подумал: Господи, ну кончились все эти мытарства... Мне не надо ничего делать, не надо дергаться. Я вдруг освободился. Вот именно в тюрьме, в камере я ощутил себя свободным, и какой-то невероятно счастливый заснул. Вот как бывает, понимаете? Потому что человек больше всего устает от ответственности...


"Наша улица", № 1-1999-(пилотный)