Григорий Исаакович Блехман
родился 11 августа 1945 года. Окончил Московский Технологический
институт пищевой промышленности по специальности синтез белка и
витаминов, потом аспирантуру Института биохимии им. А.Н.Баха АН СССР и
25 лет работал в Академии наук по специальности физиология и биохимия,
защитив последовательно кандидатскую, а затем, докторскую диссертации.
Григорий Блехман
БУКВА "Ы"
повесть
«…Кто узнает, чего он хотел,
Этот старый поэт перед гробом!..»
Д.Самойлов
Звонил он всегда. И первым поздравлял с любым праздником –
будь то светский, или религиозный. К последним, правда, в данном случае
относились лишь Рождество и Пасха. Но в какой-то момент не позвонил.
Ни в день очередного праздника, ни на следующий. Никому из тех, кого
обычно поздравлял. На это не сразу обратили внимание, а когда кто-то
случайно обратил, то не придали особого значения. Посмеялись лишь –
стареет, мол, наш нестареющий. И забыли. Но он не позвонил и в следующий
праздник, и в следующий. А когда встретили его бывшего соседа, то
узнали, что уже не позвонит никогда.
Федор Моисеевич много лет работал лифтером в нашем подъезде,
где и жил в комнате двухкомнатной квартиры. Его соседом был дворник
Валя. Замечательный дворник. У него всегда было чисто и красиво – не
только убрано все на его участке близ подъезда, но и выкрашено,
починено, подправлено. В общем, радовало глаз. И все бы замечательно,
но уж больно любил Валя следовать знаменитой формуле нашего классика: «…кто до смерти работает, до полусмерти пьет…». И
это бы тоже ничего, потому что на работе не отражалось. Но вот
подруги, которые периодически у него появлялись, долго его «режим» не
выдерживали, а он так хотел семью.
Выпивал Валя уже после того, как все было сделано и, с
очередной подругой, а когда она его оставляла, то тоже не в одиночку, а
с приятелями, которые ежедневно под вечер дежурили у нашего гастронома
в ожидании Валентина, потому что у него, в отличие от них, всегда были
деньги. Как он умудрялся это делать, никто не знал. Может быть, не все с
собой брал. Но в гастроном приходил всегда при деньгах, которые каждый
раз «спускал» до копеечки. Поговаривали, что помимо зарплаты его
бюджет серьезно пополнялся за счет умелых рук: жильцы постоянно
обращались к нему с просьбами помочь то с тем, то с этим. И он никому
не отказывал, а поскольку умел по дому практически все – даже электрику
делал, то, видимо, и «не бедствовал». А еще его отличительной чертой
было то, что на все предложения заказчиков, после сделанного –
«отметить», благодарил, но вежливо отказывался. «Отмечал» он уже все
сразу и только вечером во дворе гастронома. В хорошую погоду – на
лавочке. В ненастную – в беседке. Делал это неторопливо – за беседой.
Любил не только рассказать, но и послушать. А поскольку всяких историй
обычно набиралось много, то, в конечном итоге, и пустой посуды
набиралось на серьезный опохмел, в котором, правда, Валя никогда не
участвовал. Как он приводил себя в порядок к раннему подъему, тоже
оставалось загадкой и не только для его вечерних приятелей.
Поговаривали, что – то ли рассолом, то ли тарелочкой горячего супа.
Однако, точно никто не знал.
Но то был Валя. И каждый из его вечерних приятелей
понимал, что он какой-то особый что ли. Какую-то тайну нес в себе. Валя
даже заканчивал эти мужские посиделки иначе, чем остальные. Когда
«влаги» на дне уже не оставалось, и беседа потихоньку стихала,
«общество» начинало расслаиваться. Кто-то мирно засыпал на лавочке до
очередного обхода дежурного по участку милиционера, а то и до утра.
Кто-то решал, что самое время расквитаться за какие-то собственные
огорчения и для этого выбирал себе из одиноких прохожих того, кто, по
его мнению, был в них виноват – пусть даже косвенно, хотя нередко
благодаря такому прохожему изучал в итоге мельчайшие трещины на
асфальте. А кто-то решал осчастливить окружающих своим вокалом. Валя
же всегда шел домой. И это надо было видеть. Его походка напоминала
движения человека, который поспорил, что пройдет по воображаемой
прямой. И тут он действительно преодолевал кратчайшее расстояние между
двумя точками, которыми в данном случае служили гастроном и наш дом.
Больше того, поскольку эти здания находились по разные стороны проезжей
части, Валя подходил к переходу, и даже, если в это время на светофоре
горел зеленый, останавливался, пропускал последующие желтый – красный –
желтый и потом уже шел на зеленый. Создавалось впечатление, что перед
нами лектор из общества «Знание», который проводит наглядный урок, как
нужно переходить улицу.
Но в какой-то момент его вечерние приятели лишились основного
«собеседника», а один из самых крупных отделов гастронома – одного из
самых активных покупателей. Дело в том, что у Вали появилась Танечка. И
судя по его поведению, это была уже не очередная «боевая подруга»,
хотя надо сказать, что и тех он не обижал. Но, если его прежние
увлечения разделяли с ним досуг при традиционных закусках в виде
редисочки, капустки, селедочки…, то для Танечки, поговаривают,
содержимое на столе уже нельзя было назвать закусками. Это были
угощения. В основном сладости. И, кроме того, в руках Танечки, а
появилась она весной, всегда был букет, а точнее охапка сирени, с
которой перед этим Валя шел ее встречать.
Танечка работала в прачечной и жила в общежитии, но в какой-то
момент переселилась к Вале, и тут все обратили внимание, что фасон ее
платьев начал претерпевать заметные изменения: платья становились все
более свободными. Наиболее сообразительные сразу догадались, в чем
дело, другие – немножко позже, но, в конечном итоге, всем стало ясно,
что Валина жизнь круто меняется. И были правы. Но и тут Валя не изменил
себе в способности удивлять. Конечно, если бы он жил где-нибудь на
Востоке, или на Юге, а также, Юго-Востоке, происходящее считалось бы
нормой. Но в средней полосе, где находится столица нашей Родины,
подобное было редкостью. И речь не о том, что вскоре Танечка родила ему
первенца, а о том, что процедура с изменением фасона ее платьев стала
перманентной и происходила четырежды в течение, пожалуй, кратчайшего для
потребности в таких изменениях времени. В результате чего счастливая
семья пополнилась Галочкой, Юркой, Петькой и Шурочкой не более, чем за
«олимпийский цикл». И в каждом из этого пополнения преобладали очень
яркие черты их отца, что, впрочем, не мешало ему постоянно ревновать
Танечку к заведующему прачечной, с которым, поговаривают, до
Валентина был у нее роман, но в отличие от нашего героя, тот кавалер,
опять же, по слухам, кроме сердца ей ничего не предлагал.
В конечном же итоге все разрешилось мирно, поскольку заведующий
прачечной пошел на повышение, а на его месте появилась Зинаида
Константиновна, к которой у нашего «Отелло» претензий по этой части
быть не могло.
***
Однако, увлекшись, всей этой историей, и предшествовавшими ей
другими эпизодами из жизни нашего дворника, мы незаметно упустили из
виду Федора Моисеевича. Что же он? А он, прежде всего, сделал так, что
его сосед по коммуналке стал обладателем всей квартиры. Дело в том,
что, когда Танечка ждала Юрку, который стал у них вторым, Федор
Моисеевич пошел в военкомат, а оттуда в СОБЕС и как участник, и даже
инвалид Отечественной войны 41-го года вскоре получил однокомнатную
квартиру в одном из тогда активно строящихся домов на Карамышеской
набережной. В последние годы жил он там один, но, как и прежде в
коммуналке, его нередко по выходным навещали дочь с мужем, когда тот
был жив, внуком Олежкой и теперь уже правнуками – Наденькой и
Феденькой, которые обожали своего прадеда. Что, впрочем, как и в
большинстве таких случаев, было взаимным.
И на Карамышевской, как и в нашем доме, Федор Моисеевич стал
работать лифтером в своем подъезде. Дело в том, что выбор у него был
невелик, поскольку на войне покалечило ногу, и он вынужден был ходить,
опираясь на палочку. Возможно и здесь, как и в нашем доме, он тоже
обратил на себя внимание каким-то отличием от обычного лифтера. И ни
тем, что всегда был предельно вежлив, и не тем, что постоянно читал.
Такое у лифтеров наблюдается нередко. Но тем, как разговаривал и что
читал. Его манера говорить напоминала что-то из другой жизни – из той,
что тогда – уже в конце 50-х – начале 60-х можно было слышать
преимущественно со сцены, или с экрана, если ставили классику. Так
говорили интеллигентные люди, которые никогда не пели «вихри враждебные»
и от этого их так мало осталось в нашей стране. Да и читал он не
только по-русски, но и, допустим, Гете, Шиллера, или Рембо в
подлинниках, которые находились в его домашней библиотеке. Кроме того,
он постоянно что-то записывал. Как оказалось позже, вел дневник. Об
этом мне рассказала его дочь Ольга, и с ее любезного согласия я как
раз и пишу здесь о Федоре Моисеевиче, опираясь на факты, приведенные в
тех записях и цитируя некоторые его размышления.
МИЛЫЙ МАЛЬЧИК, ТЫ ТАК ВЕСЕЛ, ТАК СВЕТЛА ТВОЯ УЛЫБКА…
Из этих записей я узнал, что он ровесник октябрьских событий
17-го года, поскольку именно в тот месяц – больше того, 25-го по
старому стилю – и родился. Но на этом, пожалуй, его причастность к
тому, что тогда случилось в стране и ограничивается. Новорожденный стал
первенцем в семье известного в ту пору адвоката Моисея Германовича
Самохина. Адвокат обожал вокал и сам, видимо, неплохо пел, о чем
свидетельствует в альбоме его жены – пианистки Ольги Владимировны
(урожденной Верещагиной) – запись их гостя Федора Ивановича Шаляпина,
где после комплиментов по поводу таланта, красоты и обаяния хозяйки
дома есть несколько лестных слов о голосе ее мужа. Не исключено, что
наш герой и получил имя в честь гениального артиста. Может быть, это
случилось даже до того, как он прибыл из знаменитого роддома им. купца
Лепехина – потом им. Грауэрмана – в свою квартиру в Денежном переулке
– ныне ул. Л.А. Веснина. Квартира была просторной до такой степени,
что мальчик, когда чуть подрос, мог гонять в гостиной на 3-х колесном
велосипеде. Дом был гостеприимным и почти каждый вечер там собирались
известные артисты, музыканты, писатели. Нередко бывал и Луначарский. Но
особое впечатление на маленького Федю произвела пара – он был очень похож на хищную птицу с одной из картинок книги Бианки, и фамилия его, к тому же, звучала тоже хищно: Мейерхольд; она была
необыкновенно красива с глазами, похожими на вишенки. Все ее звали
Зиночка. А его – Всеволод Эмильевич. Но на него Федя обратил внимание
лишь в первый момент, поскольку все его мысли заняла эта Зиночка. Она
была настолько хороша собой – какой-то невиданной им доселе красоты,
что у мальчика в первый момент даже перехватило дыханье. Ощущение было
совершенно незнакомым, но настолько манящим, что, казалось, ничего и
никого, кроме Зиночки, в тот вечер не существовало. Наверное, именно
тогда шестилетний Федя впервые почувствовал магнетизм обаяния женщины.
Фамилию ее он узнал позже из какого-то театрального журнала, и она тоже
казалась ему необыкновенной – будто взлетающая птица: Райх. Он думал о
ней постоянно, то мечтая спасти ее от разбойников, то – при
кораблекрушении, то еще из каких-то затруднительных положений, куда
отправляло Зиночку его детское воображение. А перед сном в своей
кроватке тихонько, чтобы никто не слышал, повторял ее имя. И к
удивлению мамы стал отказываться от того, что перед этим так любил –
чтобы она почитала ему на ночь.
– Но даже детское воображение не в силах было придумать
того, до чего додумались взрослые летом 39-го года, когда за ее
дерзкое письмо тогдашнему Вершителю Судеб, убивали беззащитную женщину
11-ю ножевыми ранениями. И тут уж никому, кроме Него, не по силам
было Зиночку спасти . Но Он не простил ей крик ее души. –
А пока до этого далеко и Федя время от времени видит Зиночку в
своем доме. И она играет с ним на рояле в четыре руки. И у него
перехватывает дыханье, когда касается ее локотка, или локоток сам
касается его. Он очень боится, что его состояние заметят окружающие и
будут смеяться. А уж, когда Зиночка целует его на прощанье, сердце
колотится так, что, кажется, вот-вот выскочит на лестничную площадку. И
долго потом не может заснуть, потому что неторопливо всплывают в памяти
события вечера.
***
Хотя мальчик рос крепким, хорошо соображал, рано научился
читать и писать, причем не только по-русски, но и по-немецки – от папы и
по-французски – от мамы, отдавать его в школу раньше времени не стали.
И пошел он туда, как и положено, с семи (и даже почти с восьми) лет.
Школа была недалеко от дома в Большом Афанасьевском переулке и
считалась одной из лучших в Москве. Учился легко и с удовольствием, но
особую склонность проявил к языкам. В школе изучали два – немецкий и
английский. И поскольку немецким он к тому моменту уже владел неплохо,
стал заниматься английским, где тоже довольно скоро преуспел. А еще
полюбил уроки физкультуры, особенно, когда на них разучивали
гимнастические пирамиды, которые в ту пору были центральной частью
любых физкультурных парадов. Федя записался в секцию акробатики и к
седьмому классу уже выполнил норматив первого юношеского разряда.
Однако за лето перед восьмым «вымахал» на 12 сантиметров и с серьезными
занятиями этим видом спорта пришлось расстаться, поскольку
«запротестовали» связки и суставы. Но к этому времени его стало манить
другое. Этажом выше жил известный мотогонщик Владимир Плехно, который
как-то пригласил всю их семью на ипподром, где в честь какого-то
праздника шли показательные заезды с его участием. Этого зрелища было
достаточно, чтобы Федя «заболел» мотоциклом. Плехно привел его в
кружок мотоспорта, и хотя принимали туда с 18-ти лет, а юноше не было
еще и 16-ти, его взяли под ответственность знаменитого соседа.
Поскольку в официальных соревнованиях возраст принимать участие ему не
позволял еще больше двух лет, единственная возможность проявлять
себя в этот период давали тренировочные заезды. И там он довольно
скоро обратил на себя внимание. Причем, настолько, что стал ездить на
все показательные выступления, которых в ту пору было немало, поскольку
тогда они являлись неотъемлемой частью празднований самых разных
событий в жизни страны. Во время одного из таких выступлений, он
слихачил на вираже и перевернулся вместе с мотоциклом. Ему повезло,
поскольку отделался лишь не очень сильными ушибами. Однако, под утро,
когда пошел на кухню попить воды, почувствовал боль в животе, испарину и
слабость до такой степени, что с ним, судя по всему, случился легкий
обморок. В результате мама обнаружила сына сидящим на полу со стаканом
в руке. При этом, что самое забавное, он умудрился не пролить воду.
Может быть, даже успел перед этим немножко отпить.
Когда приехала скорая, оказалось, что это не результат
вчерашнего падения, а аппендицит, с которым его и отвезли в 1-ю
Градскую. И там срочно прооперировали, поскольку приступ был острым,
хотя перед этим никаких неприятных ощущений он не испытывал. Во всяком
случае, такого не помнил. Когда стал отходить от наркоза, и появилась
боль, пришла медсестра, которую все звали Наденькой. Она сделала
обезболивающий укол и наклонилась над ним, чтобы поправить подушку. Но
лучше бы она этого не делала. Вырез ее халатика, надетого, очевидно,
почти на голое тело, слегка отошел вниз, и этого было достаточно, чтобы
молодой организм отреагировал так, что ему показалось – еще немного, и
все швы, венчающие результат удаленного аппендикса, разойдутся
разом. Она, видимо, почувствовала его состояние и улыбнулась. Потом по
очереди обошла трех его соседей по палате, а напоследок опять
вернулась к Феде, сказала, чтобы потерпел, что будут ему делать
обезболивающие, и через два дня боль пройдет, и он начнет потихонечку
вставать и, что его немало удивило, учиться заново ходить. Но все это
он слушал будто сквозь какую-то звуковую пелену, потому что в глазах,
по-прежнему, была склонившаяся над ним Наденька. И она, видимо, вновь
поняла это – как-то лукаво улыбнулась, коснувшись пальцами его лба.
***
Увидел он ее лишь на третий день, когда неуверенно шаркал по
коридору, поставив себе цель добраться до туалета. Она показалась ему
еще грациозней и заманчивей, чем накануне. Может быть, потому что тогда
– два дня назад – боль забирала на себя часть эмоций. Сейчас же, даже,
несмотря на трудности при ходьбе и еще неуверенные движения,
воображение разыгралось нешуточное. Наденька поприветствовала его,
назвала героем, но посоветовала не переусердствовать. Он же, слушая
ее, слышал, наверное, только себя, или свое состояние, поскольку даже
на какое-то время забыл, куда и зачем шел.
Нельзя сказать, что случившееся с ним в больнице его удивило.
Нет. Женщины его интересовали и не первый день. Больше того, он уже
испытал то, о чем мечтают с определенного возраста ребята. Да и
девочки. Хотя последние держат это в тайне, а первые часто врут, что
уже получили такой опыт. Накануне летом семья отдыхала в Ялте, и в это
время к хозяйке дома, где они квартировали, приехала из Ленинграда на
студенческие каникулы дочь Лариса, с которой у них сразу возникла
взаимная симпатия. Они стали ходить ночью плавать. Девушка очень хотела
научиться делать это как следует. А он умел учить. Но, видимо, пьянящий
морской воздух и романтическая атмосфера курорта, не позволили им
ограничиться лишь обоюдной симпатией, даже, несмотря на то, что она уже
три года была замужем за преподавателем того института, где училась.
А, может быть, и благодаря этому. Он тогда в такие рассуждения не
вдавался, а лишь наслаждался свалившимися на него новыми, но такими
желанными ощущениями. Расставание было грустным, видимо, потому что это
не было обычным курортным романом, а присутствовала еще и
влюбленность. Во всяком случае, у него. Да и первая женщина – шутка ли.
Но насыщенная приятным разнообразием жизнь в Москве быстро
растворила ту грусть. Да и новенькая в их классе по имени Вероника,
приехавшая с родителями из Парижа после 5-ти летнего там пребывания,
которая сразу завладела умами и мечтами мужской половины старших
школьников, оказывала ему нешуточное внимание. Она даже попросила
позаниматься с ней английским, на что он с удовольствием откликнулся. И
хотя, как случайно выяснилось, знала язык не хуже Феди, их «занятия»
не только не прекратились, но становились все чаще.
Но Наденька – это было нечто совсем новое, и он не понимал, что
с ним происходит, поскольку ему действительно тогда казалось, будто
уже знает женщин, чем втайне гордился.– Много позже он придет к
выводу, что те, кто говорят, о своем знании женщин либо лукавят, либо
заблуждаются, потому что каждая женщина – неповторима. И чем больше их
знаешь, тем отчетливее это понимаешь. –
***
А пока только Наденька и никакая из других медсестер, тоже
очень манящих особенно в больничных условиях дыханием своих тайн,
покрытых в основном лишь белыми халатиками, занимает его воображение, и
это очень скрашивает положение больного. Он строит какие-то планы,
даже, несмотря на то, что уже знает – график ее суточных дежурств
составлен старшей медсестрой, очевидно, по просьбе доктора Олега
Николаевича, который его оперировал. И составлен так, чтобы их
дежурства совпадали. В отделении все знали об их особых отношениях,
поскольку в экстренных случаях среди ночи ее неизменно находили в
комнате дежурного врача. Но Федю это не смущало. Он как-то не
фиксировал внимания на таких обстоятельствах, а может, напротив, они
его раззадоривали. И когда через неделю при выписке ему велели каждые
2-3 дня приходить на перевязки, он уже знал, в какие дни будет это
делать. Единственное, что его смущало, это сама процедура перевязки.
Ему было сложно сдерживать эмоции, когда она над ним склонялась и
особенно, когда ее пальчики меняли ему повязку и обрабатывали то место,
где были швы. Он даже не замечал, что это пока больновато, поскольку
все мысли были направлены на то, чтобы реакция на ее прикосновения не
оказалась неприличной. Удавалось такое с большим трудом и, судя по ее
улыбке, не до конца. Но она, очевидно, к такому привыкла. Да иначе и
быть не могло в мужском отделении.
И вот, наконец, ему снимают последний (поскольку было небольшое
нагноение) шов. Он благодарит Олега Николаевича. Наденька напоследок
обрабатывает давно уже заживший надрез и желает больше не попадать в
больницу. Он отвечает, что постарается, хотя нисколько не жалеет, что
оказался именно здесь. Она переводит разговор на то, что их
отделение действительно одно из лучших в Москве и добавляет, что у него
очень красивая мама и он на нее похож, поэтому должен быть счастливым.
Он в свою очередь спрашивает, на кого похожа она. Но тут ее позвал
Олег Николаевич, и они прощаются, пожелав друг другу удачи.
Но он уже понимает, что так расстаться не в силах и
приезжает на следующее утро к 9-ти часам, когда в отделении происходит
смена. Приезжает с букетом сирени и ждет ее у центральных ворот. Она
идет не одна и не сразу его замечает. Но, когда замечает, будто и не
сомневается в том, кого он ждет. Подходит. Улыбается.
– Это мне? Спасибо. Откуда столько? Это же мои любимые. Я разве тебе говорила?
Говорит все это без остановки, забирая у него цветы и, конечно,
совершенно не думая о том, что ему и не нужно было знать какие ее
любимые, потому что май в Москве – это месяц черемухи и сирени. Либо то,
либо другое обычно и дарили девушкам. Может, имела в виду, что не
принес черемуху. Хотя, вряд ли.
Ее лицо утонуло в этой охапке, а волосы легли так, будто
обнимали букет. Он впервые видел свою медсестру без больничной косынки,
и удивился, как она умудрялась прятать под ней такую копну каштановых
волос, да еще так, чтобы этого не было заметно. В больнице она
представлялась ему с короткой стрижкой. Он даже не сразу узнал ее
идущей к воротам. – Потом, поскольку он немножко рисовал, сделает
по памяти карандашный рисунок того, что увидел, когда она «утопила»
лицо в букете.
Спрашивает: «Ты футболист?»
– Нет. А что – разве ноги кривые?
Смеется: « Битые».
– Это неловкость. Упал вместе с мотоциклом.
– У тебя мотоцикл?
– Не мой. В клубе.
– Ты мотогонщик!?
– Ну, это – громко сказать. Учусь. И, как видишь, не всегда удачно.
– А покатаешь?
– Конечно.
– Только не разбей.
– Буду беречь, как хрустальную вазу.
– Да Вы, мистер, поэт.
– Бывает. У нас там все поэты, если выпадает везти такую драгоценность.
– А сами себя, как драгоценность не рассматриваете?
– Там другое. Там азарт.
Он рассказывает о секции, о занятиях, о гонках, о том, что
хочет научиться гонять, как ас, об ощущении скорости. Обещает взять ее
на настоящие гонки. – К тому времени ему, благодаря успехам в
показательных заездах, в качестве исключения разрешили участвовать в
соревнованиях с 17-ти лет. –
Что-то еще говорят. Куда-то идут и в какой-то момент
оказываются у Нескучного сада. И тут она спохватывается, что мама ждет. К
тому же она приболела. Тут выяснилось, что живут они недалеко друг от
друга. Наденька с мамой – на Остоженке, недавно переименованной в
Метростроевскую в честь открытия первой линии метро.
Через день в клубе тренировка. Она спрашивает – может ли
посмотреть? И, хотя он сам пока в занятиях не участвует, берет ее на
ипподром, где одноклубники готовятся к командным гонкам по кругу. Она в
восторге. Даже от их грязных физиономий по окончании занятий. А они в
восторге от нее, что заметно…
Идут в ресторан «Бега», где его уже хорошо знают. Знакомит всех
с девушкой, и ему тихонько показывают два больших пальца. В чем он и
не сомневается. А, когда танцуют – первый поцелуй. Очень долгий. И та
же реакция, что и в больнице, только бороться с ней почему-то труднее. И
эти плечи с ямочками, каких он еще не знал. – Потом он лишь однажды встретит такие же. Но это будет много позже и очень для него неожиданным. –
В какой-то момент идут на Масловку к его приятелю Сережке
Романову, где у того мастерская. Там у него натурщица, но, судя по
всему, сеанс давно закончен. Сережка предлагает «на посошок», потому что
ему провожать девушку на другой конец Москвы, а сюда, как он молча
понимает, желательно вернуться не раньше утра. Художники народ
сообразительный, и с ними приятно иметь дело. Серега, улучив момент,
говорит Феде, где оставить ключ. – Но, когда вернется утром, ключа под ковриком не обнаружит. Больше
того, как потом расскажет другу, поначалу даже растеряется. И гулять
на всякий случай будет до обеда... Потом эта мастерская станет для
них почти родным домом, а Серега сделает портрет
Наденьки с элементами ню, но пользуясь лишь воображением, потому что
позировать (к удовольствию Феди) она не захочет.–
Встречи становятся регулярными, и он узнает, что папу она почти
не помнит, потому что погиб он в 24-м близ Сиваша, по словам одного из
очевидцев – у операционного стола. Папа был военным хирургом. Мама
работала корректором в газете «Комсомольская правда», но в какой-то
момент недоглядела опечатки в слове «воспитание» и, несмотря на
многолетнюю безупречную работу, отмеченную разными грамотами, была
уволена из издательства. А, может быть, и благодаря этому, только лишь
уволена, потому что эпизод мог приобрести политическую окраску, и
тогда финал был бы иным. Дело в том, что опечатка состояла в пропуске
двух букв, в результате чего слово выглядело как «востание». А
поскольку оно было частью фразы: «Усилить идейное воспитание молодежи»,
то даже, несмотря на наличие там одного «с», что свидетельствовало о
явном недоразумении и никак не о намерении, дабы избежать возможных
неприятностей, начальство было вынуждено так отреагировать. На дворе
стоял 35-й год, и борьба за «чистоту рядов» шла уже повсюду. И «врагов
народа» выявляли чрезвычайно активно, порой поражаясь – откуда их
столько. Так что маме в таких обстоятельствах, конечно же, повезло. И
хотя с образованием филолога в другой обстановке, наверняка, нашла бы
работу по специальности, видимо, почувствовав неладное, решила не
искушать судьбу, и устроилась нянечкой в детский сад. Может быть, в
дальнейшем это ее и спасло.
Надя же мечтала пойти по стопам отца. Окончила медицинское
училище и по распределению работала медсестрой с тем, чтобы по
истечении трех лет – необходимой в ту пору практики для молодых
специалистов любых профессий – поступать в медицинский институт. Там
-то , в отделении, куда потом попал Федя, и встретила Олега
Николаевича, который сразу же взял опеку над способной медсестрой. Он
стал брать ее на операции, рассказывал обо всех тонкостях профессии.
Хирургом Олег Николаевич был блистательным, поэтому, несмотря на
относительную молодость, в особо сложных случаях оперировал именно он. И
многому Наденьку обучал. И как-то само собой вполне естественно
случилось, что стал ее первым мужчиной, не влюбиться в которого было
сложно. И все бы замечательно, но у него семья еще со времен
студенческой свадьбы с однокурсницей, которая родила ему двух
мальчиков. Поэтому перспективы для Наденьки в отношении их будущего с
Олегом Николаевичем были более чем призрачны, хотя он и говорил ей о
любви и просил, немного подождать. Она страдала. Несколько раз хотела
порвать. Но стоило ему появиться в отделении и остаться на ночное
дежурство, во время которого она слышала столько ласковых слов и
обещаний, то хотя бы до утра, или еще на несколько дней успокаивалась.
Однако время шло, и все оставалось по-прежнему. Ее состояние
усугублялось тем, что на фоне блистательного Олега Николаевича, те
молодые люди, а их было немало, которые проявляли к ней повышенное
внимание, выглядели бледно. Даже, несмотря на то, что она очень
старалась хоть в одном из них найти что-либо, что увело бы ее от
скрываемых страданий.
И, вдруг, этот почти еще мальчик, едва привезенный с
операционного стола, так забавно пытается скрыть свои вполне нешуточные
эмоции. А потом и встречает ее с букетом. И как с ним
оказывается хорошо. Даже и странно, что не так еще давно не видела
выхода из, казалось бы, тупикового положения. И мир как-то скоро стал
представляться «…заманчивей и шире…».
Все это рассказывает она Феде во время очередного свидания в
мастерской галантного Сережки, когда на них чуть было не сваливается
заготовка скульптуры какого-то приятеля. Рассказывает и сама удивляется
таким резким и неожиданным изменениям в ее жизни.
***
А он готовится к вступительным в институт. Давно уже выбрал
Юридический, желая стать таким же сильным адвокатом, как папа. Он уже
был на нескольких судебных заседаниях, и приходил в восторг от логики и
изящества выступлений отца. Правда, папа в последнее время стал
поговаривать, что его профессия становится в стране все менее
востребованной. Но он еще молод, чтобы на такие нюансы обращать
внимание. Его манит роль защитника, дабы существовала справедливость –
не дать возможности невиновному попасть за решетку.
– О словах отца он задумается позже, когда отойдет от шока,
вызванного ночным визитом людей в форме и тем, как впоследствии
«разберутся» в невиновности известного адвоката. Мотивом же, приведшим
к тому, что он уже никогда не увидит отца, послужит шутливая фраза,
сказанная тем во время застолья в очень узком кругу друзей: «Ответим на
красный террор белой горячкой». –
Но все это случится тремя годами позже. А о причине ночного
визита нежданных гостей он и вовсе узнает в 56-м, когда в спецархиве
будет читать дело отца, где увидит и имя одного из «друзей» того
застолья. К тому времени, правда, он уже настолько будет «грамотным» в
своих знаниях о методах «построения социализма в одной стране», что
практически догадается о содержании того дела. Да и имя «друга» не
удивит.
А пока он поглощен Наденькой. Гоняет с ней на мотоцикле,
который Михалыч – сторож клуба с понимающей улыбкой выдает ему для,
участившихся «самостоятельных тренировок» по загородному шоссе. Она в
восторге от ощущения скорости, а он от того, что, чем сильнее эта
скорость, тем крепче ее объятия. А какими жаркими бывают их «привалы» в
Измайловском лесу. И все лавочки в укромных уголках Нескучного сада и
на Воробьевых горах (их вскоре переименуют в Ленинские) – тоже их. И
Зиночка всегда оставляет два билета у администратора. А какие спектакли
у Меейерхольда! А какая Москва ночью!...
Спать приходится мало, но потребности в этом он не чувствует. И
к экзаменам успевает подготовиться. Сдает прилично и поступает…
В какой-то момент у Нади неприятности на работе. Получила
выговор по жалобе одного из больных, которому якобы нагрубила. На самом
деле не сделала лишний обезболивающий укол, как тот просил. Такие
отказы были явлением стандартным: некоторые не терпящие малейшей боли
пациенты просят укол, который по времени не положен. И поэтому никто их
не делает. Но на этот раз почему-то эпизод приобрел такую
окраску, хотя она понимает – почему. Не смирился Олег Николаевич с тем,
что с какого-то момента пришлось ему проводить ночные дежурства в
ординаторской только с книжкой. А поскольку он стал уже и заместителем
заведующего, то такой дискомфорт оказался обидным. И хотя в грубость
Наденьки никто не поверил – не первый день ее знали, с инициативой
Олега Николаевича ничего нельзя было сделать. Так что перспективы с
поступлением через год в Медицинский стали туманными. Снять выговор,
который «убивал бы» характеристику, в этом отделении представлялось
возможным лишь в одном случае, и Олег Николаевич даже как-то ей
подсказал – в каком. Но этот вариант Наденька даже и не рассматривала,
хотя соблазн не терять год для поступления в Институт, наверное, был
велик.
***
Зимой они уже официально вместе. Предложение, сделанное Федей,
очень красиво. В новогоднюю ночь на Воробьевых горах, куда он привез ее
на мотоцикле, а на самую высокую их точку принес на руках, чтобы все
это сказать. Чтобы вместе со своим сердцем подарить ей город, который
был так прекрасен и так далеко и ясно виден с этого места.
Живут у Феди, где места много и в их распоряжении большая комната –
бывшая детская. Хотя Ольга Владимировна говорит, что это
временно, и как только появятся дети, комната будет отдана им, а
молодые родители переместятся в другую. Благо есть куда. А пока они
для нее – дети: к сыну прибавилась и дочь. Наденькина же мама Вера
Васильевна обожает Федю и балует его пирогами собственной выпечки, к
которым он очень неравнодушен. Молодой глава семьи на шее у родителей
не сидит, хотя это было бы им не в тягость. Папа даже предложил ему на
время студенчества выделять собственную стипендию, чтобы не было
неловко перед молодой женой и в то же время не отвлекало от занятий.
Дело в том, что еще с лета сын стал подрабатывать переводами и
репетиторством, благо три языка к окончанию школы были поставлены ему
основательно. Но такое предложение он принять не может. Ведь он мужчина
и обязан совмещать все это с учебой, что, впрочем, ему неплохо
удается.
И все у них замечательно. Три года Наденькиной работы по
окончании училища истекают, и она переходит в другое отделение, где
через год получает лестную характеристику и поступает в Медицинский ….
Они оба театралы. Он заражает ее азартом и неистощимой
оригинальностью постановок Всеволода Эмильевича, где почти во всех вещах
– обожаемая им Зиночка. А также, казалось бы противоположного толка,
но не менее любимыми постановками Таирова, с не менее обожаемой –
тонкой и глубокой Алисой Коонен. Она же в свою очередь старается, чтобы
они не пропускали выступлений Ольги Лепешинской. И поскольку в доме
его родителей бывает и Козловский, который к тому же очарован
Наденькой, то с билетами в Большой проблем тоже не возникает. Да и
молоденькая Ольга после одной из премьер будет приглашена в их дом и
станет бывать там довольно часто…
В какой-то момент он ведет Наденьку на поэтический вечер в
Литературный Институт, куда пригласил его недавно приехавший из Харькова
паренек по имени Борис. Этого паренька, который, как оказалось,
параллельно учится и в Юридическом, и в Литературном, Федя по просьбе
одного из общих знакомых «подтягивал» по немецкому. На этом вечере
среди уже хорошо ему знакомых имен есть и новые: Кульчицкий, Коган,
Кауфман (потом он станет Самойловым) и сам Борис (там Федя впервые
узнает его фамилию – Слуцкий).
– Ах, как звонко и
дерзко звучали тогда их голоса, где в одном из них отразится, пожалуй,
в полной мере настроение молодости тех лет:
…Я с детства не любил овал!
Я с детства угол рисовал…!
Как они тогда мечтали и сколько хотели сделать! Те – совсем еще
мальчики, кому суждено будет одно из самых страшных испытаний –
войной, на которой они не менее, а может быть, еще сильнее будут мечтать
о том, какая прекрасная жизнь настанет после Победы. И сколько сумеют
они сделать замечательного для своих соотечественников, да и для всех
людей на этой Земле. Никто из них и мгновения не сомневался в своей
востребованности, своей необходимости. Да и какие могут быть
сомнения, когда помыслы так чисты, так благородны.
– Это потом уже прозвучат строчки одного из них, кому выпадет вернуться:
Они шумели буйным лесом,
В них были вера и доверье.
А их повыбило железом,
И леса нет – одни деревья.
– Это потом он узнает, что Борис, отвоевав «от звонка до
звонка» – от Смоленщины до Австрии, будет сильно разочарован тем, что
ощутит уже в самом начале мирной жизни, когда постепенно станут
вытравляться военная вольница, нивелироваться военные заслуги,
заработанные на фронте ордена и звания, и почти прекратятся упоминания
наиболее видных командиров и подвигов солдат… Даже день Победы к 48-му
(вплоть до 65-го) будет упразднен, как государственный праздник
(перестает быть выходным)… Об этом впоследствии прозвучат очень горькие
слова того самого Бориса, который к тому времени станет уже
знаменитым:
…Когда мы вернулись с войны,
Я понял, что мы не нужны,
Захлебываясь от ностальгии,
От несовершенной вины,
Я понял: иные, другие,
Совсем не такие нужны…
– А не нужным все это окажется Тому, кто так скоро решит,
кому именно должна принадлежать основная слава той Победы. Может он
забыл, как вел себя первые дни, после страшного известия и в середине
октября того же 41-го. И кому обязан конечным исходом тех четырех лет,
которые и принесли ему такую славу. А может, оттого, что не забыл,
пытался таким способом отделаться от конфуза. А заодно и от многих из
тех, кого назвал тогда братьями и сестрами, наливая дрожащими руками
воду в стакан, который, выдавая волнение говорящего, дробно постукивал о
графин. –
Однако, до этого
пока далеко, а вечер замечательный, и его сверстники очень талантливы. И
куда-то все вместе они потом идут по ночной Москве, будто продолжая
действо – каждый из них что-то читает и не только свое, но и чье-то,
если оно логично к разговору в данный момент. Какое-то пиршество мысли,
мечты и фантазии. И всем хорошо. И все будто пьяны. В то время еще не
разучились пьянеть без вина. Пьянеть от слов – от их особого
завораживающего расположения в строке, дающего одновременно и образ, и
мелодию ее звучания. И все это – до утра, когда все оказываются на
Воробьевых (никак не привыкнут к новому названию – уж больно сильно
впечатление от знаменитой клятвы, данной именно на горах с этим
названием). И все влюблены. Без этого немыслимо. Это тоже витает и тоже
пьянит. Точнее, наверное, от этого и идут все остальные восторги. И
как прекрасны спутницы. Наденька в новых туфлях. Они немножко натирают
пятку. Он тут же берет ее на руки и уже не опускает, пока они на
Воробьевых. И ей там – у него очень уютно, и она шепчет ему: «Неужели
может быть вот так? Неужели – не сон?» …
А еще он становится мастером спорта, выигрывая несколько престижных мотогонок, и покупает мотоцикл…
…КАК ЭТО БЫЛО! КАК СОВПАЛО…
И все бы хорошо, но у Наденьки не получается с ребенком.
Сказываются «мудрые» советы Олега Николаевича, который опасался
такого развития событий с юной возлюбленной, и рецепты его друга –
опытного гинеколога.
Летом они едут в Мацесту, где в одном из санаториев есть
специальные процедуры. Их обнадеживают, но говорят, что необходимо
несколько таких приездов.
И все бы хорошо, но папа все чаще приходит домой мрачным и они с
мамой о чем-то тихонько разговаривают. А потом и неожиданный арест
Всеволода Эмильевича, трагедия с Зиночкой и вскоре тот самый ночной
визит к папе, после которого они больше не увидятся. А через полгода,
не выдержав этого, уйдет из жизни и мама. Но перед этим их «уплотнят», и
они втроем станут жить в одной комнате, а из гостиной их квартиры
сделают кухню, где каждой из четырех семей будет отведено место…
И очередная поездка в Мацесту уже не состоится…
А потом заберут и его. Прямо в Институте подойдут два молодых
человека и попросят проехать с ними для важного разговора. И там, на
Лубянке сначала предложат рассказать о впоследствии знаменитом, но тогда
тщательно скрываемом письме конца 22-го года, в котором уже тяжело
больной – за год с небольшим до кончины, тогда еще формально Главный
Вождь, по сути, выразил свой испуг. Его явно страшила мысль о том, что
власть перейдет Лучшему Ученику, а тот наломает еще больших дров, чем
сам Учитель. То ли не выдержал Учитель того, что натворил, то ли
испугался, что Ученик поступит с ним и его близкими так же, как он сам
поступил с тем, у кого в конечном итоге отобрал власть. Или, как
говорят, подобрал ее, валяющуюся тогда под ногами, практически
совершенно бесхозной.
И в этом письме Он предложит отдать власть другому человеку,
которого Лучший Ученик, в течение многих лет будет бояться больше
собственной тени, пока не уничтожит в одной из дальних стран. Но даже
потом ему еще долго будут мерещиться многочисленные сторонники того,
кого предложил Учитель. И этих воображаемых сторонников он – Лучший
Ученик – будет уничтожать миллионами. А кому «повезет», заставит
бесплатно работать во имя процветания Его имени.
Историю этого письма Федя знал от папы. Но тот просил никогда и
ни с кем его не обсуждать, поскольку «не пришло еще время».
Почему сейчас в этом кабинете возник такой разговор, поначалу
было непонятным. Но, когда ему назвали конкретные фамилии людей, в
частности двух преподавателей, которых недавно уже взяли, стал
догадываться, поскольку следовали явные намеки на причастность тех к
распространению письма. И хотя все отрицал – не помогло. Статья 58
имела поразительное число оттенков.
– Домой он уже не вернется, и как окажется, именно в тот дом – больше никогда. И никогда не увидит своей Наденьки.
***
А пока молодого человека, враз ставшего «контрреволюционером»,
везут на Колыму в один из многочисленных уже к тому времени лагерей
Дальстроя. Но много золота добыть ему не доведется. Начнется война. И
он попадет в «штрафбат».
– В течение многих лет и даже десятилетий военные историки
обходили стороной одно довольно существенное обстоятельство, которое
имело место практически с самого начала вступления немцев на нашу
территорию. Ведь Гениальный Стратег так подготовился к этой войне, что
люди в ее начале гибли сотнями тысяч. Несмотря на нечеловеческие усилия
и, нередко, беспримерную храбрость еще оставшихся по эту сторону
колючей проволоки командиров и солдат отступать пришлось далеко. И
когда нависла угроза над Москвой, Стратег трухнул. И предпочел вернуть
еще не расстрелянным «троцкистам» и другим, в чем либо «
провинившимся» перед его «гениальной стратегией» подготовки к войне, их
военные звания и должности. А, кроме того, усилить сопротивление и
за счет «врагов» штатских. И даже уголовных элементов. Из тех и других
стали формировать батальоны штрафников, так называемые «штрафбаты»,
которыми «затыкали» теперь самые уязвимые места и бросали в атаки на
самые неприступные участки обороны немцев. Их можно было не снабжать
достаточным количеством боеприпасов и провианта. А иногда и вовсе не
снабжать по нескольку суток, поскольку снабжение штрафников шло в
последнюю очередь и по остаточному принципу. Потому что эти люди в
чем-то виноватые, а зачастую невиновные, были «пушечным мясом», и гнали
их, нередко, на верную смерть. Их – всяких: и честных, и негодяев, и
бывших зэков, и ослушавшихся приказа, и бежавших из плена, и
выступавших против насилия, несопоставимого с понятием «человек» – даже
по отношению к тому, кто действительно являлся врагом. Таким было
отношение к людям там, где «… так вольно дышит человек…» и где было
построено «самое справедливое и гуманное на Земле общество». –
Его первый бой был под Ельней в начале осени 41-го. Какие
испытал ощущения? Наверное, у штрафников они иные, чем у обычных бойцов.
Тут нужно «смывать кровью», хотя и далеко не всем понятно, что «смывать», а точнее – за что. Многие вину не признавали. Но то, что шанс «смыть» поставленные по чьей-то неумолимой воле пятна
давался именно таким образом – было ясно. Иного пути не
существовало. Да и, кроме того, если не побежишь вперед, даже, когда
очень страшно и понимаешь гибельность приказа – расстрел; своими же –
в спину: кем-либо из особистов заградотряда.
Но все же «смыть – не смыть» было тогда на втором месте. На
первом – гнать немца. И подымались в атаку именно с такой мыслью. И
бежал Федя вперед с винтовкой и гранатой, подстегиваемый тем, что не
может отдать Наденьку, папу, если он еще жив, Веру Васильевну, Сережку и
других друзей и близких. Не было в голове тогда «березок» и всякого
такого. Это потом уже многое придумают поэты и журналисты. Это потом
уже напишет великая Ахматова «…и мы сохраним свою русскую речь…». Все
это, конечно же, правильно. И оно наверняка сидело в голове любого
бойца, но, вероятно, в виде каких-то дальних образов. А в мыслях
тогда было другое – самые близкие.
И уж точно не тот «Стратег» с чьим именем на устах, якобы, шли в атаку.. Там
было не до Него. Да и в тот период многие уже прозрели и знали Ему
цену. Особенно среди «политических» штрафников и тех военных, которым
в 41-м стали массово возвращать их звания, а их самих – в армию. И
кричали там, подымаясь в бой, другое – то, что потом не каждый решался
воспроизвести даже устно.
Феде повезет. Его даже не зацепит. Хотя, казалось, там – в бою
такое невозможно было себе представить. Да и как могло иначе среди воя,
скрежета, дыма, крика, взмывающих клочков земли, горящих танков,
рвущихся гранат и стрекочущих выстрелов автоматов и винтовок. Он тоже
бежал и стрелял, падал и подымался, снова бежал и стрелял… Даже метнул
гранату в танк, но промахнулся. Пробежали какую-то деревушку, потом
поле, подбежали к речке. Некоторые немцы стали бросать оружие и
поднимать руки. Тех, кто не бросил, добивали уже в воде… Потом
вернулись в деревушку, которая называлась Смолкой. Ее-то и надо было
занять, потому что располагалась она хоть и на небольшой, но высоте,
откуда хорошо просматривалась местность, и было удобно бить по,
пытающимся возобновить наступление, немцам. В одном из дворов на
лавочке у сарая, глядя на догорающий дом, опершись на палку, сидел
старик. Он ни о чем не говорил, да и с вопросами к нему подходить никто
бы не решился. И какие могли быть вопросы, когда недалеко от бывшего
дома торчали два столба с натянутой между ними веревкой. А на веревке,
еще влажными, висели детское платьице, трусики и носочки. Старику
принесли воды, хлеба и кусочек сахара. А утром он сидел на том же
месте, только не опершись на палку, а облокотившись спиной о стенку
сарая. Палка лежала на земле. Вода и еда остались нетронутыми. Старику
закрыли глаза и похоронили во дворе.
– Именно там Федя наяву – будто кожей, ощутит, что «чужого горя не бывает». –
В живых из его батальона останется четырнадцать человек,
которых тут же перебросят под Москву, где в середине октября наша
оборона в районе Волоколамска «висела на волоске». Их вольют в другой
штрафбат, который уже трижды пополнится перед этим. И в течение 2-х
суток – 15-го и 16-го бои будут идти беспрерывно. Люди будут гореть в
своих танках, бросаться под немецкие, взрывая их сзади, идти
врукопашную, бежать впереди танков… Там Федя впервые почувствует, что
значит убить. И не выстрелом, а саперной лопаткой, которую, оказывается
можно вонзить в человека, как нож в масло. Именно так – «как нож в
масло» – отметит он про себя, потому что рассуждать на эту тему сможет
позже. А тогда будет не до этого. Слишком много событий, и нужно держать
«ухо востро», чтобы хоть как-то не напороться на нелепость. Хотя в
таком бою, наверное, хранить может только случай, или еще что-то, если
оно существует. И его сохранило. Лишь слегка оглушило, когда что-то
разорвалось неподалеку и швырнуло их, бежавших на Запад, словно котят.
Как он успел сгруппироваться, объяснить себе потом не мог, но из этого
полета вышел на что-то вроде кувырка и приземлился довольно мягко. Как
когда-то давно в спортивном зале. Это он тоже успел отметить. А, когда
встал, то происходящее вокруг ощутил, как в немом кино. И это «немое
кино» длилось почти сутки. Потом появился шум в ушах, который какое-то
время усиливался, после чего стал слышать отдельные слова, сказанные
громко. А еще через пару суток постепенно прошло. Только несколько
дней болели уши. Но обо всем этом он уже знал, поскольку сразу после
боя его привел в медсанбат командир отделения, и врач, осмотрев, написал
на клочке бумаги, что и как будет происходить и что «до свадьбы
заживет». Врач был пожилым – еще с Гражданской, и «сынки» вроде Феди
ему казались детьми.
– Уже много позже он узнает, что где-то близко – тут же под
Волоколамском будет и Сережка, который попадет сюда добровольцем из
ополчения, куда запишется в первые же дни войны. Но Сережке в одном из
этих боев оторвет запястье левой руки, и вернется он в свою мастерскую
на Масловку хоть и с боевой наградой, но инвалидом. Что, впрочем, не
помешает ему оставаться таким же «запойным» в работе и женщинах, как и
до войны. Приспособится и рисовать, и лепить. Ну а все остальное у
него оставалось на месте. –
А пока Федя отметит про себя, что в отличие от того первого боя
под Ельней, здесь, несмотря на не менее «жаркую» обстановку, не было в
голове уже столько хаоса. И даже моментами, вроде, соображал и
анализировал. А еще не выходил из головы тот немец, в которого вонзил
саперную лопатку. Не воспринимал он его теперь, как врага. Не было
почему-то той злости, что в бою. А немец представлялся просто
человеком, которого почему-то пришлось убить. Да еще так – «как нож в
масло». Если бы выстрелом, может и не думал бы сейчас о нем. А, может, и
думал. Почему-то он теперь видел себя со стороны. Будто и не совсем он,
а еще кто-то сидел в нем там, где не так давно все это происходило. И тот – «кто-то», доселе незнакомый так много диктовал ему там, а, может быть, и сохранил жизнь.
Размышления прервет командир отделения, который скажет, что его
ждет командир полка. Федя удивится и сначала подумает – розыгрыш. Но
это не был розыгрыш. В землянке сидел полковник и майор-особист,
который спросил – правда ли он владеет немецким. Оказалось, разведчики
взяли «языка», а переводчика контузило взрывной волной во время
обстрела. Немец был нерядовым, но и, очевидно, невысокого чина,
поскольку постоянно повторял, что такими сведениями владеют офицеры не
его, а более высокого ранга. Но кое-что ценное, очевидно, сказал,
потому что и полковник, и особист после этой беседы выглядели
довольными, и командир полка сразу стал звонить комдиву, а Феде пожал
руку и поблагодарил за службу, чем поначалу озадачил, поскольку разговор
с немцем как службу не воспринял. Хотя услышать такое было приятно.
Вообще, он обратил внимание, что, как ни парадоксально, но начинает привыкать к какой-то нормальной и даже, по сравнению с лагерной, осмысленной
жизни. Во всяком случае, здесь он понимал, что и зачем. Даже, когда
видел, как штрафниками затыкают дыры: именно им иной раз надлежало
бежать впереди танков, с чем он и сам столкнется и в этом, и в
следующем бою, когда по танкам в какие-то моменты станет успешно бить
немецкая артиллерия. Таков был приказ: их батальону до достижения
намеченного пункта – не останавливаться. Поэтому из штрафников и
выживали немногие. Но, все равно, участие в чем-то очень
необходимом сейчас для всех, кто бьется с немцем здесь и кто, чем может,
помогает в тылу, душу грело. А что дальше… Он запретил себе
размышлять на эту тему еще там – в лагере, где даже за короткий срок
понял, может быть, больше, чем за всю предшествующую жизнь.
А пока – короткая передышка. Прибывает очередное пополнение
штрафников, к чему он тоже начинает привыкать. На сей раз из их
отделения вообще остались лишь двое: кроме него еще тот самый командир,
что водил его в медсанбат. Зовут его Володя. Он тоже москвич. Мастер
спорта по стрельбе. Поспорил, что из 20-ти патронов с расстояния 50-ти
метров выбьет на импровизированной мишени из картона портрет. Уже к
15-му стало ясно, что портрет готов, поэтому из оставшихся 5-ти он
сделал усы. Через день был чемпионат Москвы. Но на него он уже не
попал, потому что в это время давал объяснения – «кто научил». А
поскольку никто не учил, а просто оставались патроны, то – «что имел в
виду и почему именно усы». Разговор не был долгим, но и выводы по тем
временам оказались почему-то очень даже гуманными – получил «всего
лишь» пять лет – самый мягкий срок по статье 58…
– А в третьем Федином бою на его глазах Володе оторвет руку
и тот прикажет ему взять командование на себя. И Федя поднимет
отделение и будет бежать впереди по снегу. И почему-то вспомнит
Чапаева. А потом ничего не будет помнить и очнется только в госпитале.
Память на какой-то короткий срок отшибет из-за контузии. А ранение будет
«удачным» – под легким навылет. Удачным во всех отношениях: и
остался жить, и не инвалидом, и комбат отметит храбрость в бою. И если
бы не штрафник, представили бы к награде, потому что то декабрьское
контрнаступление, когда немцев погнали от Москвы оказалось решающим, и
наградили тогда многих. И с этого момента угроза потерять столицу для
нас отпадет. Но он был штрафник, и лишь «смыл» кровью свой «грех». И
наградой ему стал перевод в нормальную часть действующей армии, с чем
его и поздравил Володя. Волею судеб их койки оказались в одной палате.
Володе надлежало в тыл, а ему дальше. –
И этим «дальше» через полгода – рана дала нагноение – станет
Ржев. То, что будет твориться там, по впечатлениям превзойдет даже
эмоции, испытанные в первом бою. Слов на это у него точно не хватит.
Тут что-то можно понять, наверное, читая Твардовского, которого он
полюбил еще с довоенных лет, потому что сразу почувствовал в его стихах
какую-то простоту и одновременно силу убежденности. А потом, когда
прочитал «Я убит подо Ржевом…», то отметил, что именно то и так было. И что лучше и точнее не скажешь. Потому что – «…Я зарыт без могилы… точно пропасть с обрыва… и ни дна, ни покрышки…» – там и было. А дальше –
«…Где травинка к травинке –
Речка травы прядет,
Там, куда на поминки
Даже мать не придет…».
Можно ли сказать сильнее и убедительнее того, о чем в двух последних строчках…
– Много лет спустя уже в середине 70-х в ЦДЛ, куда Борис –
теперь уже знаменитый Борис Слуцкий пригласит его на поэтический
вечер того самого Дезика Кауфмана, а теперь уже давно Давида Самойлова,
Федя в перерыве неожиданно встретит своего бывшего командира взвода,
который в бою подо Ржевом, когда убили командира роты, принял
командование на себя . Фамилию он забыл, но имя помнил. Слава. И хотя с
тех пор прошло больше 30-ти лет, очевидно, оба остались еще узнаваемы
друг для друга. К тому же Федя командовал под началом Славы одним из
отделений. И хотя поэтический вечер был замечательным, однополчане так
разговорились, что на второе отделение не пошли, а в полуподвальном
помещении, где в ту пору располагалось знаменитое Кафе поэтов,
просидели до закрытия Дома. Через день Слава дал ему свою рукопись о
тех событиях подо Ржевом, и Феде показалось, что так о войне еще никто не сказал. То была правда «из окопов», о которой почему-то в ту пору не принято было писать, хотя он и понимал почему
– больно уж в невыгодном свете пришлось бы увидеть тех, кто после
войны, занимая немалые должностные позиции, хотел выглядеть красиво.
Федя читал с восхищением от глубины и силы изложенного в рукописи,
когда на фоне, казалось бы, частной истории можно столько сказать не
только о войне, но и о положении в стране. О том, что привело к таким
жертвам. И это написал человек, который раньше свои эмоции в основном
выражал с помощью красок и кисти, поскольку работал художником
оформителем.
– Это потом уже мы узнаем, что в стране появился
замечательный писатель Вячеслав Кондратьев, который дебютирует повестью
«Сашка». Той самой, какую одним из первых еще в рукописи прочтет Федя
и которая станет событием в литературной жизни страны. –
Но пока до «события» еще несколько лет и Слава
рассказывает своему боевому товарищу, что рукопись уже побывала у
Симонова, и тот дал хороший отзыв, но, несмотря на это «Новый мир», все
же, не решился ее публиковать.
– Потом на это решится журнал «Дружба народов», и в
феврале 79-го года повесть наконец увидит свет. А дальше один из ее
персонажей будет последовательно переходить в другие повести
Кондратьева: «Встречи на Сретенке», «Отпуск по ранению», после чего
окажется в его романе «Красные ворота». И в том персонаже по имени
Володя, конечно же, будет виден сам автор. А точнее то, что он испытал и
в войну, и особенно после нее, когда поначалу думали, что
самое главное сделали: победили. И теперь такую жизнь построим, что
завидовать все будут. Ведь теперь ничто и никто не мешает. Победа
подавляющему большинству вселила огромный оптимизм. Но…победили одни, а
строить надлежало под руководством других, которые отсиделись в тылу, и
им не по нутру пришелся тот дух, что принесли эти победители в мирную
жизнь. Не по нутру была и их слава. Они хотели свою. Или, по меньшей
мере, иметь авторитет. Но где все это возьмешь. К их огорчению, ни то,
ни другое не дается с должностью. И стали эти руководители избавляться
от тех, кто более авторитетен. Сделать это было не так уж сложно,
поскольку самой популярной, как была с начала тридцатых, так и осталась
статья 58 УК РСФСР, которая теперь принимала «новые вливания».
Основным лозунгом этих «вливаний» стала борьба с космополитизмом. Но и
другие виды «борьбы» с кем, или с чем угодно не возбранялись. Тут все
средства оказались хороши. Лишь бы удержать власть снизу доверху. К
тому же пошел подъем экономики. Да и как ему не пойти, когда есть такие
рычаги, чтобы добавлять в систему ГУЛАГа бесплатную рабочую силу,
которая несколько поредела во время войны. Ведь многие, из взятых
оттуда, остались в земле.
Вот такая складывалась картина, и то, как власти обошлись с
победителями сразу после войны, и дальше не каждый сумел принять.
Очень уж многие были «отравлены» фронтовой мечтой о «светлом
будущем». Кто-то эту боль не выдержал вовсе, кто-то стал глушить ее,
уходя на дно стакана (или бокала – кто как), а кому-то повезло – их
психика оказалась крепче, или помогло философское начало. Но
Вячеслава Кондратьева среди последних, к сожалению, нет. Так и не смог
он принять того, что происходило после 45-го. Правда, в какой-то
момент в середине 50-х надежды на перемены к лучшему у него возникли…
Однако, единственный, оттого и самый яркий исполнитель гопака на
Главной даче подмосковья, взяв власть и отомстив хозяину той Дачи за
унижения, хотя и был ему соратником во многих грязных делах и до, и
после войны, сплоховал. Поначалу ему действительно удалось благое дело,
за что миллионы соотечественников, носивших статью 58, да и остальная
думающая и имеющая совесть часть населения и по сей день испытывают к
нему благодарность. Но дальше он этой властью распорядиться не сумел.
Да и, похоже, вообще не знал, что с ней делать, потешая сограждан, а
иной раз и остальной мир своими инициативами. И, в конечном итоге,
«доигрался» до того, что власть бездарно потерял. И перешла она к не
менее оригинальному персонажу – бывшему полковнику, который, хоть и
давно уже к тому времени был в отставке, но непременно захотел стать
маршалом, что ему угодливые подчиненные и оформили. А, кроме того,
соотечественники с удивлением узнали, что, оказывается, самым важным
местом сражений в войне 41-го, где решалась судьба Отечества, была
Малая земля. И этот самый человек – до времени неизвестный герой, бывший
тогда полковником, сыграл во многих главных эпизодах тех боев решающую
роль, поднимая боевой дух в воюющих там частях нашей Армии на
серьезную высоту… И вот теперь, дождавшись своего часа – так
неожиданно свалившейся в его руки роли первого лица государства, он
стал не только маршалом, но и «видным литератором», поскольку еще и
«написал блистательные воспоминания». Но и на этом не успокоился, а
добился еще одной заветной цели: по числу звезд Героя Советского Союза
превзошел, опять же с помощью услужливых подчиненных, даже самого
легендарного нашего маршала. Того, который от имени Верховного
Главнокомандования принимал 8-го мая 45-го года капитуляцию Германии, а
потом и на белом коне командовал парадом победителей на Красной
площади.
Но и это – Бог бы с ним. Пусть резвятся. Пусть тешатся. Что
с них взять. На этот счет он уже, казалось, не питал иллюзий. Но
синдром фронтовика, так блистательно изложенный в свое время Фолкнером,
сидел в нем все эти годы и не давал покоя. Видимо, взяв там – на
фронте высокую нравственную ноту, он не мог и не хотел мельчать…Какой-то
лучик надежды появился, было, во второй половине 80-х. Но он довольно
скоро понял, что и это – «мыльный пузырь». А в начале 90-х, когда
власть взял Теннисист, фронтовику окончательно стало грустно, и из этой
тоски он уже не вышел... Проводили его немногочисленные, но верные
друзья, среди которых был и Федя. Так в сентябре 93-го не стало
замечательного писателя Вячеслава Кондратьева. Но его произведения
остались и стоят в одном ряду с написанным такими же блистательными
авторами – Василем Быковым, Виктором Некрасовым, Виктором Астафьевым…, тоже сказавшими правду о войне и по тем же причинам с большим трудом первоначально попадавшими в печать. –
Но пока до этого далеко.И подо Ржевом Федя получает очередное
ранение. Оно в ногу. И опять ему везет. Пуля проходит навылет. Здесь же
– в госпитале к нему подойдет очень ладная девушка, чьи черты и
особенно глаза покажутся очень знакомыми. (Позже он узнает, что она
заходила за таблетками от головной боли).
– Не помните?
– Помню. Но где и когда?
– Мотоклуб.
– Неужели Марина?
– Изменилась?
– Конечно. Совсем ведь девочкой была. А теперь смотрю –
взрослая красавица. Глаз не оторвать. Поначалу подумал, что видел в
кино.
– Ну, уж в кино. Но все равно спасибо. А ты, куда пропал тогда –
до войны? Мы ведь к тебе приходили, но там ответили, что тоже не знают
и что Надя твоя там не живет.
– Было дело.
Марина приходилась племянницей тому самому Михалычу, что
работал сторожем в мотоклубе, где занимался Федя. И, наверное, от дяди
перешла ей любовь к мотоциклам. Дело в том, что Михалыч сам был в
прошлом известным гонщиком Виктором Поморцевым, которому тяжелая
травма не позволила с какого-то момента садиться на мотоцикл. Из
спорта пришлось уйти, но отойти от того, что было сопряжено с
мотогонками, он не смог. Остался в клубе, но не только был сторожем.
Мало кто мог сравниться с ним в доскональном знании каждой машины,
которая была в ведении клуба. Он обладал способностью по звуку
работающего мотора безошибочно определять, в каком состоянии «питомец» и
что нужно сделать, чтобы устранить неполадку, если таковую
обнаруживал. И любопытно, что его племяннице перешла не только любовь к
мотоциклу, но и умение его «слышать». Уже довольно скоро эта
добровольная помощница своего дяди к удивлению всех гонщиков и
персонала клуба, включая и самого Михалыча, научилась тоже безошибочно
определять состояние машины.
И еще – девочке очень хотелось участвовать в гонках, и она
мечтала о том дне, когда ей это будет позволено. Причем, соревноваться
намеревалась и с мужчинами. Когда чуть подросла, Михалыч стал позволять
ей иной раз прокатиться на «легком» мотоцикле. Остальное же время она
проводила, помогая кому-нибудь из гонщиков.
Когда появился Федя, стала помогать и ему, но вскоре остальные
обратили внимание, что в дни его тренировок – только ему. Это послужило
поводом невинных шуток, которые нередко вызывали у девочки румянец
смущения. В такие моменты Федя старался сгладить ее неловкость репликами
о том, что люди опытные и сами справятся, а ему – «сырому» новичку без
квалифицированной помощи – никак …
За четыре года, что он занимался мотоспортом, девочка
превратилась в очаровательную девушку-подростка, которая стала
напоминать Феде Наташу Ростову на ее первом балу… Такой он и запомнил ту Марину, что сейчас была перед ним в облике очаровательной молодой женщины.
Как ни странно, а может быть, при такой любви и не странно,
кроме Наденьки за эти почти четыре года вне дома, ни о какой другой
женщине он не думал. Но теперь, глядя на старую знакомую и все еще
пытаясь соединить ее довоенный облик с нынешним, ощутил, вдруг, что
перед ним не просто женщина, а желанная…
Желания, видимо, совпали, потому что через несколько дней в
землянке, где жили две ее напарницы-радистки, те как-то дружно нашли
неотложные дела, чтобы отлучиться до утра…
Марина потянулась к столу и взяла папиросу.
– Ты куришь?
– Второй раз. Первый был, когда я сменила Катеньку. Она вышла наружу, и ее «снес» снайпер…
– Прости меня, Мариш.
– За что? Я ведь там – в Москве о тебе мечтала. Всякий раз
что-то воображала, хоть и понимала, что ты видишь только Надю. Я и
завидовала тому, что у вас, как в кино, и хотела, чтобы ты когда-нибудь
обратил на меня внимание… Ну, как мужчина, а не так – будто старший
брат. Хотя и понимала, что тогда могла только насмешить этими
мечтами…Кстати, как Надя?
– Пока не знаю.
– Дело в том, что по его статье право переписки какое-то
время не полагалось, а после того, как он «смыл кровью» и написал с
фронта, ответа не получил. Да и как тут получишь, когда дислокация
нередко меняется. И к тому же такое творится, что и письма могут не
доходить... Как она там без него?
Марина будто почувствовала его мысли, но поняла по-своему:
– Не кори себя. Я тут поняла, что на войне не
бывает измен. Я многое здесь поняла. Гораздо больше, чем за всю
предыдущую жизнь. Кто знает, как дальше сложится, а кусочек счастья мы
друг другу подарили. Во всяком случае, ты мне – точно. Может, так
хорошо уже никогда и не будет.
– Ну, зачем ты так?
– Прости. Размечталась что-то и разболталась. Но ты ведь мне, как родной. Еще оттуда – из той жизни.
– Она так трогательно держала его руку, на плече которой
лежала ее голова, и гладила ладошкой. И не было в тот момент ни войны,
ни того, что ему завтра (точнее уже сегодня) в часть, а ей к рации –
ничего, кроме этих двух, которые больше не соединятся. Потому что через
неделю рядом с той землянкой, где они сейчас дарят друг другу
их первое и, как окажется, единственное свидание, разорвется снаряд. А
Марина в тот момент то ли выйдет из нее, то ли еще не войдет…
Много позже он напишет:
На войне не бывает измен –
Только встречи и только разлуки,
Потому что сплетенные руки
Так легко превращаются в тлен.
Оттого нет любовных интриг,
И приходит туда только данность.
Переходит она в благодарность –
Будто в вечность уносит тот миг.
Он поймет это сам. Но первой, кто ему об этом скажет, останется
та самая девочка, которая когда-то казалась ему так похожей на Наташу
Ростову на первом балу, хотя он и не мог знать, какой была Наташа
Ростова.
А тот «кусочек счастья» – она и тут оказалась права – действительно так и было, остался с ним на всю жизнь.
***
Его последний бой будет летом 43-го под Курском. На той самой, в
последствии знаменитой, «дуге», где было не менее жарко, чем подо
Ржевом, но, где настроение было уже другим. В воздухе будто витало, что
вот-вот немец иссякнет. А мы уже набрали достаточную силу, чтобы
начинать его гнать повсеместно…Но, все равно, потери несли огромные,
потому что немец цеплялся за каждый клочок нашей земли. К тому же еще и
оставлял за собой сожженное жилье, уничтоженных мирных жителей и
заминированные поля…
В этом бою ранит командира взвода, и тот прикажет Феде, как
одному из командиров отделения, принять командование на себя. С этим
взводом они возьмут назначенную высотку, и уже на ней он сам получит
ранение, которое окажется серьезным. Осколок попадет в ногу и перебьет
голень. И хотя кость срастется, ходить без палочки он уже не сможет. А
еще, поскольку та высотка окажется стратегически важной для последующих
действий, его представят к высокой награде – Ордену Красной Звезды.
Но вместо того, чтобы отправиться в Москву, он последует туда,
откуда прибыл на фронт. Поменяет лишь адрес. Дело в том, что в одном из
разговоров с ранеными однополчанами выскажется относительно нашей
неважной подготовке к войне, приведшей к такому числу жертв. И хотя
круг был узким, этого оказалось достаточным, чтобы наутро его вызвал
майор-особист. Поскольку теперь для фронта Федя стал недееспособен, то
шанса «смывать кровью» был уже лишен, поэтому свою «законную» 58-ю
получил тут же. И уже ни о какой боевой награде речи идти не могло.
Может быть, правда, то представление комбата и его лестная
характеристика спасли Федю от более тяжких последствий – планы особый
отдел выполнял разные…
Но, так, или иначе, попадет он в инвалидный лагерь Кача ( по
названию реки, или станции под Красноярском). И будет он там валить лес
лучковыми пилами, поскольку лагерь не имел статуса лесоповального, и
соответствующая механизация в нем была не положена. И везти этот лес
приходилось на коровах, потому что соответствующий транспорт тоже по
указанной причине будет не положен. А молочная ферма есть, и коров для
этих целей дают. Лес тот шел на изготовление мебели. Вот на таких
работах приходилось трудиться. В общем, расширил и обогатил Федя свои
профессиональные навыки, а также, контингент общения.
Контингент был пестрым и разнообразным. Настолько, что дальше,
казалось бы, некуда. Тут тебе и коммунисты, которые свято верят, что
«Он не знает, но обязательно разберется». И еще «недобитые» кадеты,
эсеры, монархисты, уклонисты… В общем, компания еще та, но, что самое
интересное – содержание разговоров почему-то «не просачивается».
Впрочем, может, и просачивается, но куда еще инвалидов приспособишь. А
тратить на них патроны, очевидно, разнорядки не поступало. Поэтому,
хоть и потихонечку – шепотом, но языками «чесали». А рассказать
некоторым было о чем. Федя, например, от двух известных эсеров, которые
не раз бывали в эмиграции, в частности в Швейцарии, вместе с Тем, кто с
выстрелом Авроры буквально взорвет представление мирового сообщества о
степени и масштабах жестокости, узнает о Его нетерпимости к тем, кому
Он проигрывал в дискуссиях. Что бывало. И не раз. Узнает он и о том,
сколько эти «добрые глаза» принесут горя, и что 37-й берет начало в
17-м и логически оттуда вытекает, о чем потом прочтет у Солженицына. И
что павлики морозовы могут появляться только в атмосфере Гражданской
войны – самого, пожалуй, страшного, что может быть для формирования
человека: где идет его ломка и ломка судеб людей, поскольку с того
знаменитого залпа 25-го октября такие понятия, как честь, порядочность,
чувство собственного достоинства упадут здесь в цене
практически до нуля. И заменят их классовой целесообразностью. А
нарушение каждой из 10-ти заповедей спишут на особый политический момент
– борьбу за некие идеалы, где уже за «благими намерениями» не окажется
места размышлениям о «слезе ребенка»… Он узнает столько, что потом
будет считать лагерь своей политической (и не только) академией.
И до середины 80-х невольно станет недоумевать, когда будет
слышать о том, что будущий Генералисимус что-то там «извратил», или от
чего-то там «отклонится» в «заветах» своего Учителя. Ничего Он в них,
кроме того, что задушит НЭП, не нарушит, а только «разовьет
применительно к новым условиям»…
В общем, когда Федя окажется на свободе, он ощутит себя
человеком с совершенно иным кругозором. И его мировоззрение будет сильно
отличаться от того, что думал тот – довоенный студент, который, хоть и
далек был тогда от криков «ура» всему происходящему, но, все же, по
необходимости тех лет был комсомольцем, во что-то светлое в своей
стране верил и ничего не имел против зачинателя первых в стране
субботников.
Я ВЕРНУЛСЯ в МОЙ ГОРОД, ЗНАКОМЫЙ до СЛЕЗ…
В Москве он
окажется лишь в 54-м. И сразу пойдет к Вере Васильевне. Почему-то
именно к ней, а не в свою бывшую квартиру, точнее уже комнату, потянет
его. А может, и не случайно. Дело в том, что в лагере уже перед
освобождением он встретит знакомого их семьи и узнает, что отец
расстрелян, а Наденьку, которая оставалась прописанной у себя, сразу же
после ареста Феди выселят по месту прописки. – Хорошо, не заберут вслед за ним, что в те годы активно практиковалось. – И
ему станет понятным, почему на свое письмо уже с Качи он получит
ответ: «адресат не проживает». Хотя и другие мысли иной раз посещали.
Но он их гнал…
На его звонок в Наденькину квартиру откроет дверь красивая,
совсем седая пожилая женщина с удивительно знакомыми чертами лица.
– Феденька.
Обнимет его и тихо заплачет. Потом будто очнется.
– Ну, что же мы стоим.
Когда вошли в комнату, он увидел фотографию Наденьки в черной
рамочке. Оказывается, они были где-то близко. Она с госпиталем тоже
попала на Курскую дугу. И там, в клуб, где находились раненые, во время
ее дежурства попал снаряд… Похоронка пришла в том же 43-м, и Вера
Васильевна «побелела» за ночь. И неизвестно, как бы на эту весть
отреагировал организм, но он обязан был выдержать и выдержал. А того,
кому он (организм) обязан был держаться, Федя узнает довольно скоро.
Через полчаса раздастся звонок, и в комнату войдет Наденька, а точнее,
существо с явными очертаниями ее фигуры: настолько явными, что даже
«ямочки» на плечах будут обозначены. А лицом – очень похожа на него.
Этому существу, оказывается, уже 15 лет, поскольку появилось оно через
несколько месяцев после того, как забрали Федю – в честь его мамы
существо назовут Оленькой. Оказывается, Надя знала, что в Мацесту ехать
уже не обязательно, но Феде до поры, до времени решила не говорить из
суеверия. Решила, что в какой-то момент, если все будет с этим
благополучно, сам увидит происходящие с ней изменения. И с этим
действительно все оказалось благополучно. Вот только Феде уже не могла
сообщить. Не та у него была статья, чтобы в тот год переписываться. А
потом уже и Наденьки не стало… Она ушла на фронт в 41-м, когда немцы
активно рвались в Москву, оставив Оленьку с Верой Васильевной, которым
на какое-то время пришлось эвакуироваться в Казань вместе с садиком,
где Вера Васильевна продолжала работать. Так и остались они вдвоем.
О судьбе мамы девочка узнает случайно, услышав в садике
разговор двух воспитательниц. И, когда спросит бабушку, та подтвердит. А
о судьбе папы, поскольку никто ничего не знал, Вера Васильевна сначала
придумает легенду, будто он на особом задании. И хотя в школе Оленька
скорее догадается, чем поймет, что это за «особое задание», поскольку
таких пап у ее одноклассников окажется немало, обсуждать этот вопрос с
бабушкой не будет. Но, видно, уж очень ей хотелось, чтобы хоть кто-то
из родителей был с ней, поэтому втайне надеялась увидеть папу,
которого знала только по фотографии, сохраненной Наденькой, а потом и
Верой Васильевной…
И вот она входит в комнату и видит, хоть и изменившуюся, но явно узнаваемую «фотографию».
– Папа?..
Сказала она это не совсем уверенно – то ли утверждая, то ли
удивляясь, то ли спрашивая его. Причем, спрашивая так, будто боялась
получить отрицательный ответ. Но откуда было взяться отрицательному
ответу, когда они оба глядя друг на друга, будто в немалой степени
смотрели в зеркало. И не нужно им было много времени, чтобы к этому
привыкнуть, хотя его ощущения продолжали раздваиваться, потому что
настолько явным был Наденькин силуэт. Да и к тому же эти «ямочки»,
которые всегда сводили его с ума, и он думал, что они единственные на
Земле. Ей было проще. Как-никак, но она его, все же, хоть и в
мечтах, но ждала. А он даже и не подозревал, что кроме Наденьки и Веры
Васильевны, кто-то на этом свете может еще у него быть. И какая
красавица. Скольких же эта девочка сведет с ума, если уже не сводит. И
действительно, по словам Веры Васильевны, звонков было «море», и в
гости постоянно приходили одноклассники. «Позаниматься». Вот и сейчас –
звонок в дверь… Точно – один из «отстающих» нуждается в консультации.
Но сегодня ее не будет. Сегодня у нее папа. И дочь не может от него
оторваться. И нисколько не смущаясь тем, что уже взрослая,
усаживается к нему на колени. Как же там уютно. И ему удивительно
хорошо, хотя и больно – будто и Наденька, и не она. Раздваивается
что-то. Но как же смягчает эту боль нежданно появившееся в его жизни
родное существо. И смягчает, и напоминает. Поэтому одновременно и «больно, и светло». – Прав был великий поэт. Так может быть одновременно.
Но не пережив такое, этого не поймешь. Такое можно только
почувствовать. А боль отдельно, от того, что Наденьки нет, останется на
всю жизнь, как и отдельное место Наденьки в его душе. –
А звонки продолжают идти. Да, выбор у девочки богатый…
– Но Оленька предпочтет Валерку – курсанта летного училища,
с которым через два года познакомится на танцах в парке культуры имени
Горького и выйдет за него замуж 18-ти лет. Она посвятит себя его
карьере и будет мотаться с ним по местам дислокаций во многом, по
словам Валерки, сделав из молоденького лейтенанта, в конечном итоге,
полковника, который лишь в этом звании в 80-м будет переведен на службу
в Москву. К этому времени их сыну Олегу будет уже 20-ть, и он
окончит то же училище, что и отец. И через несколько лет службы будет
направлен в военно-воздушную академию в подмосковное Монино, после чего
его оставят на преподавательской работе. Тот период как раз совпадет с
этапом бурного развития перестройки, которая не лучшим образом
отразится на военных. А у Олежки уже будет семья. И чтобы ее прокормить,
в 92-м в чине подполковника он будет вынужден демобилизоваться и пойти
охранником в один из коммерческих банков, подрабатывая еще на одной
из вырастающих в ту пору, как грибы, фирм. Благо, работа в режиме сутки
– трое позволяла это совмещать и не бедствовать семье, в которой уже
подрастали Феденька и Наденька – правнуки Феди – старшего. В них он,
конечно же, души не чаял. Впрочем, чувства были взаимными, и поход к
прадедушке дети всегда ждали, как праздник…
В 70-м тихо во сне уйдет Вера Васильевна, которая так
любила своего Феденьку, ставшего ей сразу сыном. Да и он в ней
чувствовал маму…
Но пока Вера Васильевна жива, и они втроем замечательно
проводят вечер, так нежданно выпавший каждому из них. Вера Васильевна
испекла пирог с яблоками, а Оленька то и дело «отшивает» очередного
желающего позаниматься, или погулять…
***
Вторым, к кому он пойдет в Москве, будет Сережка. Его
мастерская на Верхней Масловке мало чем изменится с довоенных времен. От
нее сразу повеет чем-то родным. Даже тот единственный Наденькин
портрет, который Сережка тогда – как только написал, попросил на
время оставить, потому что у него были еще какие-то идеи, так и стоял
на прежнем месте. И диван – ложе безумной любви довоенного студента и
медсестры, из которого почему-то периодически вылетала одна и та же
крайняя нижняя пружина, также был на прежнем месте… Вот только
Сережкина жена Наташа – тоже художница, с которой они вместе учились и
поженились еще на втором курсе, ушла перед самой войной.
– Прости меня, Сережа. Ты очень хороший. Но я полюбила. Я,
оказывается, не знала, что это такое. Прости меня, если можешь.
А что прощать, если полюбила. Это святое. Нельзя сказать, что
известие стало для него совсем уж неожиданным. Какие-то мысли,
наверное, посещали. Но он их гнал, утешая себя тем, что в семье бывают
разные периоды. Именно на эти «периоды» он и надеялся. А, может быть,
за этими мыслями хотел спрятаться…
И остался он без Наташки и Леночки, которой в ту пору было два
годика. А теперь уже 16-ть. Барышня. Папу любит. Они с ней друзья.
Часто к нему приходит. Ну а портретов любимой дочери – полмастерской…
– Женщины? Их, как и до войны, вокруг много. И они
замечательные. Но, оказывается, несмотря на все его «методы больших
чисел», Наташка так и осталась особняком. Единственной, кто ему нужен постоянно. Когда было все хорошо, об этом не думал. Понял лишь, потеряв ее…
– Она счастлива. Там тоже девочка. И к нему приходит. Очень
славная. Танечка. Вот портрет. Курносенькая в веснушках. Трогательная.
На Мишку – ее отца похожа. Ей уже 12.
– Комнату? Конечно. Живи в моей. А я здесь. Уже привык.
Хоть и оставляла Вера Васильевна Федю у себя, пока не
разберется с жильем –ведь комнату с его арестом отобрали совсем, и
теперь предстояла бумажная волокита, чтобы доказать, что и у тебя была
собственная крыша над головой – но он счел это неловким. Ведь у Веры
Васильевны тоже была лишь комната.
Сережка же жил на той же Верхней Масловке рядом с мастерской. И
его предложение оказалось для Феди, как нельзя кстати. Он-то шел сюда
попросить друга позволить ему ночевать в мастерской. Но, когда сидели,
почувствовал, что больно будет оставаться здесь одному – так много в
этих стенах было связано с Наденькой.
На следующий день Вера Васильевна ждала в гости. Был как раз
выходной, и Сережка взял Леночку. Как ни странно, но он не успел до
войны познакомиться с Наденькиной мамой, иначе знал бы обе новости не
из Фединого рассказа… Когда увидел копию своего друга, даже замер. Как
же природа может распорядиться. Но, тут же, замер еще раз, когда
Оленька поздоровалась и подошла. Это действительно была Надя и по
голосу, и по походке, и по многим остальным движениям, которые помнил
цепкий глаз художника. С Леночкой они сразу нашли общий язык, и к
удовольствию их родителей между ними установится такая же близкая
дружба. Вечер пролетел незаметно, и расставаться никому не хотелось.
Сережка умудрился сделать настолько теплый набросок портрета Веры
Васильевны, что теплота его отношения к этой, испытавшей такое горе
женщине, чувствовалась едва ли ни физически. Это тронуло хозяйку, и она
сказала, что у нее появился еще один сын…
***
А этот «сын», какой уж год никак не мог забыть свою Наташку. И,
наверное, от этого его фантазии по отношению к женщинам били ключом.
Возлюбленными в основном были его модели, и он сразу же пришел к
выводу, что только написанные после «моментов истины» портреты, или
ню, обретают истинную глубину и наполненность.
В своем увлечении дойти и в этом вопросе «до оснований, до корней, до сердцевины» Сережка «кипел» настолько, что Федя как-то назвал его период «затянувшимся бабьим летом».
– Ты точно умрешь на этом диване…
И все бы хорошо, но вот без Наташки, которая столько раз прощала ему его «дежурные влюбленности»,
не мог. Тосковал даже среди такой бурной жизни. А может, она и была
такой бурной, что тосковал и хотел это заглушить – сидела в его душе
Наташка. Так и осталась там единственной, ради кого он был готов отдать все и, пожалуй, всех. Хотя Феде говорил, что его бы не отдал…
Женщины, которые, естественно, появлялись теперь и у Феди, были
в основном, из подруг Сережкиных подружек. Но никогда и ни с одной из
них он не остался в мастерской. Он обнаружит, что это пространство для
него так и останется принадлежать Наденьке...
***
Бумажная эпопея с получением жилья затягивалась, и тут
подвернулся случай. Один из многочисленных знакомых Сережки оказался
управдомом, в ведении которого был готовый к сдаче дом на Беговой. Там
требовались дворники и лифтеры, причем под эти должности давали
комнаты. И Федя подумал – почему бы нет. Дворником, конечно, не
позволяла палочка, а лифтером… После добычи золота и лесоповала очень
даже комфортно в сравнении с теми условиями, какие выпали ему в
последние полтора десятка лет. Комната, да еще и работа рядом с ней. О
чем большем можно мечтать в его положении. К тому же здесь в отделе
кадров не смотрят на судимость. Это пока еще состоится
официальная реабилитация – о темпах работы официальных лиц он уже
получил представление, восстанавливая право на отобранное жилье. –
Потом он узнает, что на судимость все же смотрят, но Сережка сделает
портрет тщеславному управдому, и тот не сможет ему отказать. Позже
окажется, что и его соседом по квартире будет человек, хорошо знакомый
со статьей 58, но там другая история, и тот человек приходился
управдому племянником… –
Итак – лифтером. Он и не думал, что это настолько хорошо.
Жильцы дома – в основном люди приятные. Хлопот почти нет, поэтому есть
время читать, что он с детства любит, и чего, к счастью, не был лишен
все эти годы, поскольку на Каче была хорошая библиотека. И он там
прочитал все, а что-то и по нескольку раз. Благо, срок позволял. Но
то, что удалось сохранить Наденьке из библиотеки его родителей – а когда ее выселяли, она сумела перевезти столько книг, сколько смогла вместить их с Верой Васильевной комната
– разве сравнишь с ассортиментом Качи. К тому же здесь на трех
языках. А он не забыл. Дело в том, что там – на Каче были и
представители Коммунистического интернационала, которых еще с 30-х наш
Главный Шпиономан заставил бесплатно строить социализм в своей стране. И
с ними Федя охотно поддерживал беседы на их языках. Особенно немецком
и французском. В общем, все складывается удачно. Жаль, только, без
Наденьки…
И комната замечательная в удобной квартире. А квартира
действительно хорошая. Недаром в такой же поселился архитектор этого
дома, который строили пленные немцы. Федя прав – это пока еще признают инвалидность, полученную на войне, пока
восстановят боевую награду, пройдут годы. А тут он уже может позволить
себе баловать Оленьку и Веру Васильевну, хоть и скромными, но, все же,
подарками. И Сережке отдать долг. Он хотел это сделать в первую
очередь, поскольку до поступления на работу жил за его счет. Но когда
принес тому деньги, услышал такое, что желание расплатиться с
другом моментально отпало. Лекция о понятии «дружба», тут же
вдохновенно прочитанная Сережкой, будет настолько убедительной и яркой с
образными комментариями и нередко «по латыни», что ему даже стыдно
станет от своего побуждения…
***
Его соседом по 2-х комнатной квартире и будет тот самый
Валентин, о ком уже шла речь в начале этого рассказа, который, как мы
теперь знаем, доводился племянником управдома. Он получит жилье тем же
путем, что и Федя, и единственным между ними отличием в это процедуре
станут их должности – Валя устроится дворником…
Вечером 9-го мая, после того, как Федя вернется от Большого
театра, где долго будет всматриваться в лица, надеясь, хоть кого-то, с
кем был под Ельней, Москвой, Ржевом, или Курском, узнать, но не узнает,
раздастся звонок в дверь. На пороге стоял Валя, а в руках у него было
то, что, естественно, должно стоять на столе, за которым будут сидеть
двое мужчин, да еще в такой день. Неторопливый разговор пойдет до утра,
настолько им найдется, что друг другу сказать. Из этой беседы Федя
узнает, что его сосед родом из Смоленска и в 41-м окончил Смоленское
стрелково-пулеметное училище. А 22-го июня выпускники этого училища
находились в летнем лагере им. Ворошилова под Смоленском…И их били и
бомбили, как беззащитных котят. И хотя все до того страшного дня витало
в воздухе, конкретная подготовка к войне была запрещена.
Поэтому людей «косило, как траву»… Попал в окружение. Вышел. И хотя
оружие и документы были при всех, кто выбрался, не поверили, что люди
попали в такое положение не из трусости. И в штрафбат. А в 43-м
ранение, плен. Потом побег. И в «награду» знакомый Феде лесоповал до
того же 54-го, только в другом месте. В лагере узнает, что никого из
семьи в живых не осталось – в их дом в Смоленске попала бомба.
Единственным из родни был дядя, который жил в Москве. Тот самый, что
работал управдомом…
В общем, картина знакомая…
***
Но, слава Богу, теперь ни войны, ни того ГУЛАГа. И выходит
«Оттепель», как надежда, как первая ласточка. И «Теркин на том свете», и
«Один день Ивана Денисовича»… Это потом долго не появятся и
станут ходить по стране в рукописях «В Круге первом», «Крутой
маршрут», «Колымские рассказы»… Наберут и «рассыпят» «Раковый корпус».
Это потом станет ясно, что автор «Оттепели» размечтался, и
он за это получит с самой высокой трибуны. И тогда уже станет ясно, что
движение в сторону чего-то «с человеческим лицом» нам не грозит.
Потому что слишком уж у многих там – в том прошлом «рыльце в пушку». И
если развитие пойдет во вроде бы намеченном новом направлении, то даже
инициатор того, о чем было сказано вслух, предстанет далеко не в
лучшем виде… Да и вообще, зачем этот дух свободы. В такой атмосфере,
прежде всего, неудобно управлять. Потому что надо что-то принципиально менять. А так вроде бы сказали, обсудили, осудили и хватит…
Но это, все же, немножко потом. А сейчас столько
надежд. Тут тебе и Политехнический с новой волной таких молодых и таких
звонких. Чем-то напоминают они тех – довоенных. Но, все же, дерзость у
них другая. Тем – довоенным такие вольности атмосфера за окном не
позволяла… А «Современник»! Явление в театральной жизни, где, как и в
Политехническом, разговор о наболевшем, причем, не только со сцены, но и
потом – сразу после спектаклей – в фойе до утра. И мечты, мечты…
Ив Монтан. Как приятно слушать такую французскую
речь. Как жаль, что не дожила мама, и как хорошо, что Оленька тоже
понимает по-французски. Спасибо Вере Васильевне. Нашла возможность ее
научить… После концерта хотелось подойти поблагодарить артиста. Но
какой там. Великого шансонье и не менее великую его Симону так
охраняли и держали на такой дистанции от зрителей, что муха не пролетит.
– А потом он узнает, что знаменитый гость спросил высшего
руководителя: «Зачем?». Спросил с укоризной, потому что в этот момент
наши танки войдут в Венгрию. –
Ван Клиберн. И опять же так жаль, что нет мамы. Ее любимый
Чайковский. Особенно 1-й концерт. Но Вера Васильевна тоже из
«недобитых». Может быть, поэтому ее эмоции – будто мама рядом…
А годом раньше в течение двух летних недель Москва в
разноголосице молодых голосов всего мира. На улицах импровизированные
концерты. Джаз! Кто бы мог подумать, что такое когда-нибудь возможно
здесь – в столице «отдельно взятой».
Джаз – вообще особая статья. У нас он рассматривается, как
буржуазная культура, а, следовательно, и «рассадник» того, что нам
нежелательно, поскольку – «источник разложения». Но сейчас даже не
верится: и Эдди Рознер, и Олег Лундстрем, и даже приезжает сам Бенни
Гудман и дает во Дворце спорта ЦСКА единственный, правда, в Москве, но,
все же, концерт при таком стечении людей. Единственный, потому что
постараются его отправить дальше. И чем дальше от столицы, тем лучше.
Пусть уж в основном концертирует в Средней Азии. Страна-то большая, и
32 концерта, предусматриваемые контрактом, есть куда распределить. И
сделают это довольно изящно: «все хотят». И пусть джаз зародился в
бедных кварталах, но все-таки не у нас, а в далеком Новом Орлеане. И
пусть – у негров, но все-таки в стране с идеологически враждебной нам
системой. К тому же эта музыка дышит такой свободой, такой
степенью импровизации. И отношения между исполнителями во время
концерта тоже нам непривычны – каждый из них по очереди солирует и так в это время
подают его коллеги, что не может он не чувствовать себя звездой,
причем, наделенной всеобщей любовью. А все это так вредно для
советского человека, потому что – как ходить после этого строем. А, если
не строем, то, как этим всем управлять. Мы этого не умеем. Да и зачем?
Послушали и хватит. Вроде бы и что-то из свободы, но в меру. Не надо
баловаться. Так ведь можно далеко зайти.
Один уже зашел. Размечтался. Не посоветовался. Возомнил из
себя. А «враги» подхватили. И Нобелевскую премию дали. Подумаешь –
гений. Мы и не таких видали. Вон, как дружно осудили соратники по перу.
Осудили до того, что вскоре: «…Ах, осыпались лапы елочьи,/Отзвенели его метели./До чего ж мы гордимся, сволочи,/Что он умер в своей постели…».
К сожалению, среди выступивших будет и Борис. Но не из трусости –
боевому офицеру не пристало. Ему и в самом деле не нравился роман и
особенно его публикация на Западе. Вот только видимо не подумал он,
к чему могут приводить такие выступления, а потом до конца дней
мучился. Потому что и «слово не воробей…», и тот, кого он сгоряча, хоть
и искренне осудил, действительно имел право сказать о себе: «…Я весь мир заставил плакать/Над красой земли моей…».
А, следовательно, и заслужил у этого «мира» –у тех, кто жил в его
эпоху – более бережного отношения. Впрочем, не он один…
А «качели» продолжаются. С одной стороны импульс какой-то
свободы вроде бы дан и оживление в культурной жизни по инерции идет.
Тут тебе и «Звездный билет», тут тебе и «Наследники Сталина», и
«Тишина»… С другой – декабрь 62-го на выставке неформальной живописи в
Манеже. И реакция тогдашнего «Главного искусствоведа» на некоторое из
увиденного. Особенно, ставшая знаменитой, его «дружеская беседа» со
скульптором, которому впоследствии предстоит поставить памятник этому
«Знатоку». Правда, Тот оценить скульптуру уже не сможет.
Но пока «Знаток» не только жив, но и во власти. И уже у себя в
Кремле в начале весны следующего года собирает всю мало-мальски
заметную художественную интеллигенцию. И уж там-то показывает себя во
всей красе. Вот где станет понятно, что «размечтались».
Но, так, или иначе, все же, импульс, им посланный без малого
десять лет назад, нет-нет, да где-нибудь пробьется. То театр на
Таганке появится. С его необыкновенными поэтическими спектаклями, где
столько между строк и такое единение с залом, в котором, как и в
«Современнике», случайных зрителей почти нет. На один из таких
спектаклей «Павшие и живые» Федя пойдет с Борисом и Дезиком, которые
перед этим на генеральной репетиции были очень довольны тем, как
молодые актеры читают их стихи. А вместе с ними и стихи тех, кто не
вернулся. Федя никак не ожидал услышать, что вот эти – совсем юные,
могут так чувствовать войну и поэтическое слово. Мало кто из актеров
может владеть таким словом в такой степени верно, будто сам написал. А у
этих ребят, что ни выход, то «в десятку». Будто сами оттуда – с той
войны. Потом после спектакля познакомится с Межировым и останется
вместе с «живыми» авторами и Любимовым, а также актерами в фойе, чтобы
поговорить о спектакле. Да и не только о нем…
И «Современник» умудряется продолжать свою линию. К 50-летию
залпа Авроры выпускает трилогию «Декабристы», «Народовольцы»,
«Большевики», написанную и поставленную так, что наша историческая «эволюция» налицо. И это позволяет понять, почему мы пошлем свои танки в Прагу душить «пражскую весну» и почему
те из наших соотечественников, которые наиболее активно станут
протестовать, принудительно окажутся в психиатрических изоляторах.
Появится даже термин «шизоинакомыслящий».
Встретил случайно на улице Ивана Семеновича. Тот узнал Федю.
Обрадовался. И хотя с 54-го уже не служил в театре, на вид был в
прекрасной форме. Тут же повел Федю в театр. В тот вечер был балет. И
танцевала Ольга, что после того, как на сцене сломала ногу, делала
пока нечасто. Для Феди она, как была тогда – в 30-е, так и осталась
Ольгой, поскольку между ними всего год разницы, хотя для многих она
теперь уже Ольга Васильевна. После спектакля зашли к ней за кулисы. Она
тоже сразу его узнала. Больше того – спросила о Наденьке… А потом их с
Иваном Семеновичем пригласила к себе домой, где они далеко за полночь
слушали Федин рассказ. Там было о чем послушать. К тому же, в начале
50-х Ольгу тоже коснулось: были арестованы многие родственники ее отца, а потом и муж. Ее же
не тронули, очевидно, потому что она была любимой балериной Главного в
стране ценителя этого вида искусства. Рассказ Феди произвел сильное
впечатление. Ольга плакала, а Иван Семенович посоветовал ему
попробовать все это записать…
– Великий тенор был оптимистом и считал, что справедливость
все равно восторжествует. Может, от этого так долго жил, и в такой
хорошей форме находился до конца дней. –
В какой-то степени он оказался прав. Федя почувствовал это в
середине 80-х. Ему понравилось предлагаемое человеком из Ставрополья.
Казалось, вот-вот и общими усилиями что-то сделаем и будем жить в
приличной стране. И Бог с ним, что и сам этот человек, и его
приближенные не очень владеют русским языком, путая значения некоторых
слов и не всегда верно расставляя ударения. Это все поправимо. Важно,
что сама идея привлекательна. Жаль, что столько времени потеряли. Если
бы это началось сразу после «Кукурузного гения», который так хорошо
сказал «а», но не пошел дальше. Ну, ничего – «времена не выбирают».
Зато сейчас дождались, наконец. Какие публикации, какая
раскрепощенность в искусстве! Какие дискуссии с трибун, начиная с
самой высокой! Какие радио- и телепередачи! И, как и в прежние времена
– «Современник». Теперь уже он ставит «Крутой маршрут», с которым его
позовут почти во все страны мира и которому суждена несказанно долгая
жизнь. На спектаклях неизменно плачут, потому что та «почва и судьба», что там дышит, не может оставить равнодушным…
Но и этот выходец из народных масс, а затем вскормленный
«руководящей и направляющей», также как и «Кукурузный гений» дальше
буквы «а» не пошел. Больше того, сказав ее, решил, что все образуется
само собой, а он в это время вместе с любимой женой посмотрит мир. И до
того расслабился, что власть довольно скоро потерял. А тот, кто ее у
него отобрал, наделает такого, что долго еще придется расхлебывать,
если вообще это возможно сделать, хотя бы в той мере, чтобы жить в
стране стало удобоваримо…
***
В 77-м в театре он встретит Ниночку (теперь уже Нину Даниловну)
– бывшую однокурсницу, тайно и безнадежно в те далекие годы в него
влюбленную. Да и кто тогда не был в него влюблен. Красавец, самый
одаренный на курсе, с тремя языками, да еще и мотогонщик. Разве тут
устоишь.
Но всех постигало одно и то же огорчение. Потому что –
Наденька. И кроме нее он никого не видел. Ниночка входила в круг его
друзей, поэтому с Надей была знакома. Они даже симпатизировали друг
дружке, хотя, конечно же, втайне Нина ей завидовала. Но Федя узнает это
только теперь – так хорошо она сумела тогда скрыть…
– Вышла замуж за однокурсника Витьку Коробова. Нет его уже.
Почки. Два внука. Доцент. Читает на юрфаке МГУ «Государство и право».
Ведет семинары и факультатив. Сережку помнит и будет рада видеть…
Впервые после Наденьки он ощутит, что в такой степени
опять неравнодушен к женщине. Какие-то очень трепетные из, казалось бы,
навсегда оставленного в прошлом, моменты вновь так неожиданно к нему
вернутся.
– Это – неправда, что у шестидесятилетних все иначе, чем у
молодых. Может быть, только глубже. И ценишь это больше. А эмоции,
оказывается, те же. –
И такое, неожиданно свалившееся на обоих счастье, будет длиться
12 лет. В 89-м Ниночки не станет. И очень многое в его жизни
погаснет. Потому что он, вдруг, обнаружит в себе то, о чем эти 12 лет не
задумывался – потребность видеть и ее глазами…
Но пока Ниночка жива. И они идут к Сережке.
– Постой, постой… Неужели!?...А как с парашютом – попробовала хоть разок?
Дело в том, что Нина с детства очень боялась высоты. Она не
могла смотреть вниз даже с 4-го этажа. Ей становилось дурно. А Сережка в
те далекие 30-е, зная это, подтрунивал, советуя вышибать клин клином –
прыгнуть разок с парашютом. И уверял, что после этого не только
перестанет бояться, но и напротив – полюбит высоту. Узнает другие –
неведомые ей пока ощущения. И рассказывал в деталях всю процедуру
подготовки к прыжку, самого полета и приземления, отчего девушке
становилось совсем дурно.
Надо сказать, что Сережка знал все эти подробности не
понаслышке, поскольку увлекался парашютным спортом еще с 10-го класса, и
к моменту таких разговоров с Ниной за его плечами было уже серьезное
число прыжков…
С этого дня они часто станут приходить к Сережке вместе. Ниночка на 12 своих последних лет переедет к Феде…
***
Случится так, что самых близких ему людей он потеряет почти
одновременно. Вслед за Ниной тремя месяцами позже в том же 89-м уйдет и
Сережка. В последние годы с ним случится довольно резкая перемена.
Хотя внешне вроде бы останется таким же. «Источников вдохновения» у
него, по-прежнему, будет много. И на любой вкус. Однажды – даже
негритянка.
– Непередаваемо! А темперамент! А фантазия! Богиня!
Сережка долго не мог прийти в себя от восхищения и даже на
Федино: «Хорошо – не Клеопатра» никак не отреагировал. Не заметил,
увлекшись свежими воспоминаниями…
Но его портреты и ню уступят теперь место условным лицам. В
основном лицам солдат. Все они будут в чем-то вроде буденовок с 5-ти
конечной звездой. Изображал он лица в виде 5-ти угольников. Одну
половину, отделяемую от другой линией носа, чуть заметно смещал вниз –
делал легкую вертикальную ассиметричность. А потом слегка затенял
смещенную часть. И создавалось впечатление того, что он называл
знаменитой строчкой: «Это легкий переход в неизвестность от забот…». Все, кто из его коллег бывали в мастерской, единодушно признавали, что такой эффект – Сережкина находка.
А еще в тот период он нередко рисовал следы уходящего человека,
которые в каком-то месте раздваивались, потом еще раз, еще…, и один
из следов обязательно возвращался. А возвратившись, топтался вокруг –
будто что-то, или кого-то искал. Или ждал.
В его последнем рисунке эти следы не возвращались. Они уходили
от 2-х перевернутых лодок. На дне одной из них зияла щель, причем,
будто кто-то специально ее сделал, расколотив доску…
Сережка лежал на том самом – знаменитом диване. Рядом с диваном
стоял этот рисунок. И скорая уже ничего не могла сделать…
Рисунок Леночка потом подарит Феде, а он в какой-то момент напишет, посвятив Сережке, такие строчки:
«…Нас возвышающий обман…»
С вопросом – где мы, или кто мы,
Или на что порой готовы,
Найдя «пылинку дальних стран».
Но мы живем здесь и сейчас,
А не в заоблачном «когда-то»,
И лишь сверяем наши даты,
Которые глядят на нас
С улыбкой, или же в слезах –
Это зависит от причины…
Их расставляет время чинно,
Чтоб о себе нам рассказать.
А эпиграфом к нему возьмет знаменитое: «…Но кто мы и откуда,/Когда от всех тех лет/Остались пересуды,/А нас на свете нет?»
…И ЛЕСА НЕТ – ОДНИ ДЕРЕВЬЯ…
Когда уйдет
и Сережка, может быть, Федя вспомнит совет Ивана Семеновича, а может
его и самого потянет писать обо всем, что сохранила память. И это
поможет ему уходить от того одиночества, которое он, вдруг, станет
испытывать точно физически. Чтение, конечно, тоже помогало. Особенно
любил в этот период Аксенова, у которого выделял «Московскую сагу» и
«Ожог». Перечитывал «Чевенгур» у Платонова. У Рассадина – «Фонвизин». У
Булгакова, чаще всего «Белую гвардию», а у Пушкина «Египетские ночи». А
также, на его столе постоянно находились томики Блока, Дезика и
Верлена (на французском). Но к собственным воспоминаниям на бумаге
тянуло теперь значительно сильнее. Он нередко так увлекался, что терял
чувство времени, подтрунивая потом над собой по поводу сходства и
различия между графоманом и граммофоном.
Писал отрывисто не хронологически. В каких-то местах – в стиле
одного из любимых им – В. Катаева, который окрестил такую манеру
письма «мовизмом», где немножко придумано в ассоциативном ряду
размышлений. Но даты происходящего ставил. Поэтому и удалось из его
записей составить представление о жизни этого человека в разные ее
периоды, начиная с детства, и об атмосфере времени, а точнее, времен,
которые «не выбирают» – как он их чувствовал.
В его записях часто встречаются фрагменты собственных
стихотворений. Их довольно много. Но он редко доводил те строчки до
конца. Видимо, поэтические наброски в данном случае служили иной цели –
они были помощниками в точной передаче определенного ощущения. И
пользовался он ими тогда, когда говорил о чем-то самом интимном ( а
значит и главном), где просто рассказ ничего не передаст, а поэтическая
фраза способна на верную интонацию, глубину и неоднозначность
пережитого. Ну, например: «Ты осталась весточкой оттуда,/Где всегда так долго длится день..». Или: «Догорает огарок свечи – /То ли след темноты, то ли слепок./И, наверное, будет нелепым/Мне просить тебя: «Ты не молчи»…
Много рассуждает об искусстве как таковом – о его сути, основываясь на высказывании Ницше о том, что «искусство нам дано, чтобы не умереть от истины». И опираясь на него – это высказывание, подробно говорит о стихотворении Блока «Балаганчик», особенно о его второй половине: «…Тащитесь
траурные клячи!/Актеры, правьте ремесло,/Чтобы от истины ходячей/Всем
стало больно и светло!/В тайник души проникла плесень,/Но надо плакать,
петь, идти,/Чтоб в рай моих заморских песен/Открылись торные пути». В Блока он влюблен чуть не с пеленок и именно от того, что его поэзия несет в себе вот это «больно и светло»…
А вообще писал довольно сдержанно. В нескольких местах он
приводит строчки, очевидно, одного из самых любимых стихотворений
последних лет, написанных одним из самых любимых его поэтов – тем
самым, когда-то очень молодым на тех еще Воробьевых горах Дезиком: «Не
торопи пережитого,/Утаивай его от глаз./Для посторонних глухо слово/И
утомителен рассказ./А ежели назреет очень/И сдерживаться тяжело,/Скажи,
как будто, между прочим/И не с тобой произошло…». Вот и говорил он «как будто, между прочим» о том, что довелось пережить…
Свою последнюю запись он тоже назвал строчкой Дезика: «…И леса нет – одни деревья…». Потом что-то написал и тщательно зачеркнул. Лишь конец фразы можно было хоть и с трудом, но разобрать: «…унывать – это грех». Потом следовало его стихотворение. На сей раз, похоже написал он его полностью:
У исключений правил нет –
Они, как правило, случайны,
И тайна их первоначальна,
Как без предмета силуэт.
Или, как разовый билет
Туда, где, вдруг, объявлен праздник.
И не казенной в буднях фразой,
А той, что оставляет след.
Он может быть совсем не прост
В не зарастающей тропинке –
Ведь даже память без запинки
Не отвечает на вопрос
О том, куда был тот билет,
И где когда-то шел тот праздник,
И почему иная фраза,
Вдруг, навсегда оставит след.
А дальше: «Похоже, права была одна старая женщина, которая
как-то сказала: «На свете важно любить и быть любимым. Все остальное не
имеет смысла»…В продолжение следует несколько слов по-французски, а потом:
«Какой прекрасной мечтой нас увлекли с выстрелом Авроры и как цинично
обманули. Но тот Увлеченный, кто не успел понять этого обмана, в любом
случае был прав в том, что «самое дорогое у человека – это жизнь».
Наверное, поэтому, несмотря ни на что, даже сейчас – в это смутное,
непонятное, не свободное, а вседозволенное в своей бездуховности и
цинизме время жить нужно так, чтобы…». Тут крючок последней буквы
этого слова «поехал» вправо, и эта буква в таком необычном очертании
оказалась последней, которую Федя (давно уже Федор Моисеевич) успел
написать.
Было это 7-го ноября 99-го года. В тот день ему исполнилось 82.
Когда Оленька пришла его поздравить, он сидел за столом, и было такое впечатление, что заснул. Так и оказалось.
Но на сей раз уже не проснулся.
“Наша улица” №156 (11) ноябрь
2012