МАКСИМИЛИАН
ВОЛОШИН
РОССИЯ
поэма
(1924)
1
С Руси
тянуло выстуженным ветром.
Над
Карадагом сбились груды туч.
На
берег опрокидывались волны,
Нечастые
и тяжкие. Во сне,
Как
тяжело больной, вздыхало море,
Ворочаясь
со стоном. Этой ночью
Со дна
души вздувалось, нагрубало
Мучительно-бесформенное
чувство -
Безмерное
и смутное - Россия...
Как
будто бы во мне самом легла
Бескрайняя
и тусклая равнина,
Белесою
лоснящаяся тьмой,
Остуженная
жгучими ветрами.
В
молчании вился морозный прах:
Ни
выстрелов, ни зарев, ни пожаров;
Мерцали
солью топи Сиваша,
Да
камыши шуршали на Кубани,
Да
стыл Кронштадт... Украина и Дон,
Урал,
Сибирь и Польша - всё молчало.
Лишь
горький снег могилы заметал...
Но
было так неизъяснимо томно,
Что
старая всей пережитой кровью,
Усталая
от ужаса душа
Всё
вынесла бы - только не молчанье.
2
Я нес
в себе - багровый, как гнойник,
Горячечный
и триумфальный город,
Построенный
на трупах, на костях
«Всея
Руси» - во мраке финских топей,
Со
шпилями церквей и кораблей,
С
застенками подводных казематов,
С
водой стоячей, вправленной в гранит,
С
дворцами цвета пламени и мяса,
С
белесоватым мороком ночей,
С
алтарным камнем финских чернобогов,
Растоптанным
копытами коня,
И с
озаренным лаврами и гневом
Безумным
ликом медного Петра.
В
болотной мгле клубились клочья марев:
Российских
дел неизжитые сны...
Царь,
пьяным делом, вздернувши на дыбу,
Допрашивает
Стрешнева: «Скажи -
Твой
сын я, али нет?». А Стрешнев с дыбы:
«А
черт тя знает, чей ты... много нас
У
матушки-царицы переспало...»
В
конклаве всешутейшего собора
На
медведях, на свиньях, на козлах,
Задрав
полы духовных облачений,
Царь,
в чине протодьякона, ведет
По
Петербургу машкерную одурь.
В
кунсткамере хранится голова,
Как
монстра, заспиртованная в банке,
Красавицы
Марии Гамильтон...
В
застенке Трубецкого равелина
Пытает
царь царевича - и кровь
Засеченного
льет по кнутовищу...
Стрелец
в Москве у плахи говорит:
«Посторонись-ка,
царь, мое здесь место».
Народ
уж знает свычаи царей
И свой
удел в строительстве империй.
Кровавый
пар столбом стоит над Русью,
Топор
Петра российский ломит бор
И
вдаль ведет проспекты страшных просек,
Покамест
сам великий дровосек
Не
валится, удушенный рукою -
Водянки?
иль предательства? как знать...
Но
вздутая таинственная маска
С лица
усопшего хранит следы
Не то
петли, а может быть, подушки.
Зажатое
в державном кулаке
Зверье
Петра кидается на волю:
Царица
из солдатских портомой,
Волк -
Меншиков, стервятник - Ягужинский,
Лиса -
Толстой, куница - Остерман -
Клыками
рвут российское наследство.
Петр
написал коснеющей рукой:
«Отдайте
всё...» Судьба же дописала:
«...распутным
бабам с хахалями их».
Елисавета
с хохотом, без гнева
Развязному
курьеру говорит:
«Не
лапай, дуралей, не про тебя-де
Печь
топится». А печи в те поры
Топились
часто, истово и жарко
У
цесаревен и императриц.
Российский
двор стирает все различья
Блудилища,
дворца и кабака.
Царицы
коронуются на царство
По
похоти гвардейских жеребцов,
Пять
женщин распухают телесами
На
целый век в длину и ширину.
Россия
задыхается под грудой
Распаренных
грудей и животов.
Ее
гноят в острогах и в походах,
По
Ладогам да по Рогервикам,
Голландскому
и прусскому манеру
Туземцев
учат шкипер и капрал.
Голштинский
лоск сержант наводит палкой,
Курляндский
конюх тычет сапогом;
Тупейный
мастер завивает души;
Народ
цивилизуют под плетьми
И
обучают грамоте в застенке...
А в
Петербурге крепость и дворец
Меняются
жильцами, и кибитка
Кого-то
мчит в Березов и в Пелым.
3
Минует
век, и мрачная фигура
Встает
над Русью: форменный мундир,
Бескровные
щетинистые губы,
Мясистый
нос, солдатский узкий лоб,
И
взгляд неизреченного бесстыдства
Пустых
очей из-под припухших век.
У ног
ее до самых бурых далей
Нагих
равнин - казарменный фасад
И
каланча: ни зверя, ни растенья...
Земля
судилась и осуждена.
Все
грешники записаны в солдаты.
Всяк
холм понизился и стал как плац.
А надо
всем солдатскою шинелью
Провис
до крыш разбухший небосвод.
Таким
он был написан кистью Доу -
Земли
российской первый коммунист -
Граф
Алексей Андреич Аракчеев.
Он
вырос в смраде гатчинских казарм,
Его
познал, вознес и всхолил Павел.
«Дружку
любезному» вставлял клистир
Державный
мистик тою же рукою,
Что
иступила посох Кузьмича
И
сокрушила силу Бонапарта.
Его
посев взлелял Николай,
Десятки
лет удавьими глазами
Медузивший
засеченную Русь.
Раздерганный
и полоумный Павел
Собою
открывает целый ряд
Наряженных
в мундиры автоматов,
Штампованных
по прусским образцам
(Знак:
«Made in Germany» , клеймо: Романов).
Царь
козыряет, делает развод,
Глаза
пред фронтом пялит растопыркой
И
пишет на полях: «Быть по сему».
А
между тем от голода, от мора,
От
поражений, как и от побед,
Россию
прет и вширь, и ввысь - безмерно.
Ее
сознание уходит в рост,
На
мускулы, на поддержанье массы,
На
крепкий тяж подпружных обручей.
Пять
виселиц на Кронверкской куртине
Рифмуют
на Семеновском плацу;
Волы в
Тифлис волочат «Грибоеда»,
Отправленного
на смерть в Тегеран;
Гроб
Пушкина ссылают под конвоем
На розвальнях
в опальный монастырь;
Над
трупом Лермонтова царь: «Собаке -
Собачья
смерть» - придворным говорит;
Промозглым
утром бледный Достоевский
Горит
свечой, всходя на эшафот...
И всё
тесней, всё гуще этот список...
Закон
самодержавия таков:
Чем царь
добрей, тем больше льется крови.
А всех
добрей был Николай Второй,
Зиявший
непристойной пустотою
В
сосредоточьи гения Петра.
Санкт-Петербург
был скроен исполином,
Размах
столицы был не по плечу
Тому,
кто стер блистательное имя.
Как
медиум, опорожнив сосуд
Своей
души, притягивает нежить -
И
пляшет стол, и щелкает стена, -
Так
хлынула вся бестолочь России
В
пустой сквозняк последнего царя:
Желвак
От-Цу, Ходынка и Цусима,
Филипп,
Папюс, Гапонов ход, Азеф...
Тень
Александра Третьего из гроба
Заезжий
вызывает некромант,
Царице
примеряют от бесплодья
В
Сарове чудотворные штаны.
Она,
как немка, честно верит в мощи,
В
юродивых и в преданный народ.
И вот
со дна самой крестьянской гущи -
Из тех
же недр, откуда Пугачев, -
Рыжебородый,
с оморошным взглядом -
Идет
Распутин в государев дом,
Чтоб
честь двора, и церкви, и царицы
В
грязь затоптать мужицким сапогом
И до
низов ославить власть цареву.
И всё
быстрей, всё круче чертогон...
В
Юсуповском дворце на Мойке - Старец,
С
отравленным пирожным в животе,
Простреленный,
грозит убийце пальцем:
«Феликс,
Феликс! царице всё скажу...»
Раздутая
войною до отказа,
Россия
расседается, и год
Солдатчина
гуляет на просторе...
И
где-то на Урале средь лесов
Латышские
солдаты и мадьяры
Расстреливают
царскую семью
В
сумятице поспешных отступлений:
Царевич
на руках царя, одна
Царевна
мечется, подушкой прикрываясь,
Царица
выпрямилась у стены...
Потом
их жгут и зарывают пепел.
Всё
кончено. Петровский замкнут круг.
4
Великий
Петр был первый большевик,
Замысливший
Россию перебросить,
Склонениям
и нравам вопреки,
За
сотни лет к ее грядущим далям.
Он,
как и мы, не знал иных путей,
Опричь
указа, казни и застенка,
К
осуществленью правды на земле.
Не то
мясник, а может быть, ваятель -
Не в
мраморе, а в мясе высекал
Он
топором живую Галатею,
Кромсал
ножом и шваркал лоскуты.
Строителю
необходимо сручье:
Дворянство
было первым Р.К.П. -
Опричниною,
гвардией, жандармом,
И
парником для ранних овощей.
Но,
наскоро его стесавши, невод
Закинул
Петр в морскую глубину.
Спустя
сто лет иными рыбарями
На
невский брег был вытащен улов.
В
Петрову мрежь попался разночинец,
Оторванный
от родовых корней,
Отстоянный
в архивах канцелярий -
Ручной
Дантон, домашний Робеспьер, -
Бесценный
клад для революций сверху.
Но
просвещенных принцев испугал
Неумолимый
разум гильотины.
Монархия
извергла из себя
Дворянский
цвет при Александре Первом,
А семя
разночинцев - при Втором.
Не в
первый раз без толка расточали
Правители
созревшие плоды:
Боярский
сын - долбивший при Тишайшем
Вокабулы
и вирши - при Петре
Служил
царю армейским интендантом.
Отправленный
в Голландию Петром
Учиться
навигации, вернувшись,
Попал
не в тон галантностям цариц.
Екатерининский
вольтерианец
Свой
праздный век в деревне пробрюзжал.
Ученики
французских эмигрантов,
Детьми
освобождавшие Париж,
Сгноили
жизнь на каторге в Сибири...
Так
шиворот-навыворот текла
Из
рода в род разладица правлений.
Но
ныне рознь таила смысл иной:
Отвергнутый
царями разночинец
Унес с
собой рабочий пыл Петра
И
утаенный пламень революций:
Книголюбивый
новиковский дух,
Горячку
и озноб Виссариона.
От их
корней пошел интеллигент.
Его мы
помним слабым и гонимым,
В
измятой шляпе, в сношенном пальто,
Сутулым,
бледным, с рваною бородкой,
Страдающей
улыбкой и в пенсне,
Прекраснодушным,
честным, мягкотелым,
Оттиснутым,
как точный негатив,
По
профилю самодержавья: шишка,
Где у
того кулак, где штык - дыра,
На
месте утвержденья - отрицанье,
Идеи,
чувства - всё наоборот,
Всё
«под углом гражданского протеста».
Он
верил в Божие небытие,
В
прогресс и в конституцию, в науку,
Он
утверждал (свидетель - Соловьев),
Что
«человек рожден от обезьяны,
А
потому - нет большия любви,
Как
положить свою за ближних душу».
Он был
с рожденья отдан под надзор,
Посажен
в крепость, заперт в Шлиссельбурге,
Судим,
ссылаем, вешан и казним
На
каторге - по Ленам да по Карам...
Почти
сто лет он проносил в себе -
В
сухой мякине - искру Прометея,
Собой
вскормил и выносил огонь.
Но -
пасынок, изгой самодержавья -
И
кровь кровей, и кость его костей -
Он
вместе с ним в циклоне революций
Размыкан
был, растоптан и сожжен.
Судьбы
его печальней нет в России.
И нам
- вспоенным бурей этих лет -
Век не
избыть в себе его обиды:
Гомункула,
взращенного Петром
Из
плесени в реторте Петербурга.
5
Все
имена сменились на Руси.
(Политика
- расклейка этикеток,
Назначенных,
чтоб утаить состав),
Но
логика и выводы всё те же:
Мы
говорим: «Коммуна на земле
Немыслима
вне роста капитала,
Индустрии
и классовой борьбы.
Поэтому
не Запад, а Россия
Зажжет
собою мировой пожар».
До
Мартобря (его предвидел Гоголь)
В
России не было ни буржуа,
Ни
классового пролетариата:
Была
земля, купцы да голытьба,
Чиновники,
дворяне да крестьяне...
Да
выли ветры, да орал сохой
Поля
доисторический Микула...
Один
поверил в то, что он буржуй,
Другой
себя сознал, как пролетарий,
И
почалась кровавая игра.
На всё
нужна в России только вера:
Мы
верили в двуперстие, в царя,
И в
сон, и в чох, в распластанных лягушек,
В
социализм и в интернацьонал.
Материалист
ощупывал руками
Не
вещество, а тень своей мечты;
Мы
бредили, переломав машины,
Об
электрофикации; среди
Стрельбы
и голода - о социальном рае,
И ели
человечью колбасу.
Политика
была для нас раденьем,
Наука
- духоборчеством, марксизм -
Догматикой,
партийность - оскопленьем.
Вся
наша революция была
Комком
религиозной истерии:
В
течение пятидесяти лет
Мы
созерцали бедствия рабочих
На
Западе с такою остротой,
Что
приняли стигматы их распятий.
И наше
достиженье в том, что мы
В
бреду и корчах создали вакцину
От
социальных революций: Запад
Переживет
их вновь, и не одну,
Но
выживет, не расточив культуры.
Есть
дух Истории - безликий и глухой,
Что
действует помимо нашей воли,
Что
направлял топор и мысль Петра,
Что
вынудил мужицкую Россию
За три
столетья сделать перегон
От
берегов Ливонских до Аляски.
И тот
же дух ведет большевиков
Исконными
народными путями.
Грядущее
- извечный сон корней:
Во
время революций водоверти
Со дна
времен взмывают старый ил
И
новизны рыгают стариною.
Мы не
вольны в наследии отцов,
И,
вопреки бичам идеологий,
Колеса
вязнут в старой колее:
Неверы
очищают православье
Гоненьями
и вскрытием мощей,
Большевики
отстраивают стены
На
цоколях разбитого Кремля,
Социалисты
разлагают рати,
Чтоб
год спустя опять собрать в кулак.
И
белые, и красные Россию
Плечом
к плечу взрывают, как волы, -
В
одном ярме - сохой междоусобья,
Москва
сшивает снова лоскуты
Удельных
царств, чтоб утвердить единство.
Истории
потребен сгусток воль:
Партийность
и программы - безразличны.
6
В
России революция была
Исконнейшим
из прав самодержавья,
Как
ныне в свой черед утверждено
Самодержавье
правом революций.
Крыжанич
жаловался до Петра:
«Великое
народное несчастье
Есть
неумеренность во власти: мы
Ни в
чем не знаем меры да средины,
Всё по
краям да пропастям блуждаем,
И нет
нигде такого безнарядья,
И
власти нету более крутой».
Мы
углубили рознь противоречий
За
двести лет, что прожили с Петра:
При
добродушьи русского народа,
При
сказочном терпеньи мужика -
Никто
не делал более кровавой -
И
страшной революции, чем мы.
При
всем упорстве Сергиевой веры
И
Серафимовых молитв - никто
С
такой хулой не потрошил святыни,
Так
страшно не кощунствовал, как мы.
При
русских грамотах на благородство,
Как
Пушкин, Тютчев, Герцен, Соловьев, -
Мы шли
путем не их, а Смердякова -
Через
Азефа, через Брестский мир.
В
России нет сыновнего преемства
И нет
ответственности за отцов.
Мы
нерадивы, мы нечистоплотны,
Невежественны
и ущемлены.
На дне
души мы презираем Запад,
Но мы
оттуда в поисках богов
Выкрадываем
Гегелей и Марксов,
Чтоб,
взгромоздив на варварский Олимп,
Курить
в их честь стираксою и серой
И
головы рубить родным богам,
А год
спустя - аморского болвана
Тащить
к реке привязанным к хвосту.
Зато в
нас есть бродило духа - совесть -
И наш
великий покаянный дар,
Оплавивший
Толстых и Достоевских
И
Иоанна Грозного. В нас нет
Достоинства
простого гражданина,
Но
каждый, кто перекипел в котле
Российской
государственности, - рядом
С
любым из европейцев - человек.
У нас
в душе некошенные степи.
Вся
наша непашь буйно заросла
Разрыв-травой,
быльем да своевольем.
Размахом
мысли, дерзостью ума,
Паденьями
и взлетами - Бакунин
Наш
истый лик отобразил вполне.
В
анархии всё творчество России:
Европа
шла культурою огня,
А мы в
себе несем культуру взрыва.
Огню
нужны - машины, города,
И
фабрики, и доменные печи,
А
взрыву, чтоб не распылить себя, -
Стальной
нарез и маточник орудий.
Отсюда
- тяж советских обручей
И
тугоплавкость колб самодержавья.
Бакунину
потребен Николай,
Как
Петр - стрельцу, как Аввакуму - Никон.
Поэтому
так непомерна Русь
И в
своевольи, и в самодержавьи.
И нет
истории темней, страшней,
Безумней,
чем история России.
7
И этой
ночью с напряженных плеч
Глухого
Киммерийского вулкана
Я вижу
изневоленную Русь
В
волокнах расходящегося дыма,
Просвеченную
заревом лампад -
Страданьями
горящих о России...
И
чувствую безмерную вину
Всея Руси - пред всеми и пред каждым.