суббота, 10 марта 2012 г.

Юрий Кувалдин АНГЕЛ АПОЛЛИНЕРА

Юрий Кувалдин

АНГЕЛ АПОЛЛИНЕРА

эссе

Последний большой холст художника Александра Трифонова называется "Ангел Аполлинера" и навеян стихотворением "Белый снег", которое я сам обожал в юности и часто читал вслух своим друзьям - художникам, артистам и поэтам.

Гийом Аполлинер

БЕЛЫЙ СНЕГ

В небе ангелы, ангелы в белом!

Нарядился один офицером,

Нарядился второй поваренком.

Остальные запели звонко.

Офицерик небесного цвета!

От прекрасной весны и от лета

Ты получишь медаль всех лучше -

Солнце на грудь ты получишь.

Пух и перья летят из гусей:

Повар взялся за дело, и кружит,

Кружит снег над землей. Почему же

Я не рядом с любимой моей?

Перевод Михаила Кудинова (Гийом Аполлинер. Стихи. Литературные памятники. Издательство "Наука", Москва, 1967 год)

Любопытно, что внебрачный сын итальянского офицера и польской дворянки родился в Риме и его записали Вильгельмом Аполлинарисом Костровицким. Именно записали. Всех нас записывают. А можно запись убрать. Не согласиться с теми, кто тебя нарек. Так появился псевдоним Аполлинер, произведенный от отчества. Никто не рождается с именем, никто не рождается с национальностью, никто не рождается с конфессиональной принадлежностью... Все это вбивается в родившегося, а он думает, что он таким и родился. Сначала Аполлинер учился в школе в Монако. В 1899 году он переехал в Париж, где сдружился с Пикассо и другими авангардистами.

Одно из самых моих любимых стихотворений Аполлинера - "Мост Мирабо" - было написано в 1912 году. Плавание по волнам времени и памяти начинается именно с "Моста Мирабо", трагического прощания с Мари, с чувства, растворившегося во всей книге.

МОСТ МИРАБО

Под мостом Мирабо тихо Сена течет

И уносит нашу любовь...

Я должен помнить: печаль пройдет

И снова радость придет.

Ночь приближается, пробил час,

Я остался, а день угас.

Будем стоять здесь рука в руке,

И под мостом наших рук

Утомленной от вечных взглядов реке

Плыть и мерцать вдалеке.

Ночь приближается, пробил час,

Я остался, а день угас.

Любовь, как река, плывет и плывет

Уходит от нас любовь.

О как медлительно жизнь идет,

Неистов Надежды взлет!

Ночь приближается, пробил час,

Я остался, а день угас.

Проходят сутки, недели, года...

Они не вернутся назад.

И любовь не вернется... Течет вода

Под мостом Мирабо всегда.

Ночь приближается, пробил час,

Я остался, а день угас.

Перевод М. Кудинова

Утром вышел к Братеевскому мосту. Подумал и перешел его на ту сторону в Марьино. Постоял на той стороне, посмотрел на свой шоколадный дом, нашел свои окна, и пошел обратно. Шел медленнее, чем в ту сторону. Шел, смотрел на реку, на белый трехпалубный пароход на приколе, и думал. В литературу войти невозможно. У многих не хватает дыхания на длинную дистанцию жизни.

Навстречу по мосту промчался велосипедист с ребенком на раме. Видимо, отец катает через Москву-реку ребенка, чтобы тот сразу впитывал размах двух берегов одной реки: Братеева и Марьина.

Медленно читаю стихи Вадима Перельмутера, пока сканирую его книгу "Стихо-Творения", которую я издал в "междуцарствие", в 1990 году, фантастическим для стихов тиражом в 30 тысяч экз. И не нахожу ни одного проходного стихотворения, ни одной пустой строфы, ни одной лишней строки. Все у Вадима Перельмутера напитано мыслью, наблюдательностью и грустью. Перельмутер - грустный, даже несчастный поэт, уходящий из Филей в Сокольники, потом в Вадковский переулок, а уж оттуда в Германию. Пусть уходит. Разве дело в том, как перемещается тело в пространстве. Главное - поэтическая миссия Вадимом Перельмутером выполнена. Книга написана. Книга живет. Книга будет жить.

А чтобы книга жила, в нее нужно вложить душу.

Лучший вечер поэта Евгения Блажеевского провел я 30 ноября 1996 года, страшно подумать, уже более десяти лет назад, исчезает время, убирает из жизни людей, срезает и меня время, как пел Мандельштам. И Женя Блажеевский вторил ему. Блажеевский сильно напитан Мандельштамом, вообще, классической поэзией, Серебряным веком, но всё в себе переварив, выходил к каким-то немыслимым откровениям, как о любви, допустим. Посмотрите, почувствуйте, вчитайтесь, запомните такие строки Евгения Блажеевского:

Я ухожу. Вокруг туман и грязь.

Но знак метро маячит у дороги,

Где буква "М" вольготно разлеглась,

Согнув и разведя в коленях ноги!..

Итак, тот вечер был в квартире на Ордынке, в Ахматовском культурном центре, который я придумал и организовал, сняв на год за крупную сумму эту квартиру у Бориса Ардова. Борис теперь в могиле. Теперь и Жени нет. Но есть тексты. Евгений Блажеевский положил свою жизнь на алтарь литературы. Он обессмертил свое имя. Каждое его стихотворение - целый пласт жизни, пульсирующей всеми нервами и жилами, всем тем, о чем писать в СССР не разрешалось. Евгений Блажеевский - поэт правды подворотни, двора, переулка, кухни. Он писал так, как сам считал нужным.

Но дело не в вечерах, и мы ляжем все как один в могилу, дело в том, что сами произведения Евгения Блажеевского живут своею собственной жизнью. Как живет сам по себе Мандельштам. Как живет Рубцов. Как живет Бодлер. Как живет Тиняков... Как живет настоящая Поэзия, та, которую можно читать с листа и про себя. Вся эстрада тут вянет.

И вот я вижу - стихослагатели всё дают мне в "Нашу улицу" стихи. Видимо, они считают до сих пор стихи словесностью. Я же его в этом разубедил. Писание стихов говорит о неразвитости человека, о первом шаге к литературе. Стихи не входят в литературу. Везде и всюду эти стихослагатели рвутся к микрофону, чтобы доканывать своими виршами слушателей. Я уже просто боюсь встречаться с поэтами, они вывернут твою душу, скандируя вслух свои "сочинения". Я вообще считаю, что там, где двое, там нет литературы. Литература - это передача мыслей на расстоянии, через текст. Литература - это тотальное одиночество, когда душа с душою говорит. Я перестал ходить на поэтические вечера, где поэт достает толстую стопу стихов и начинает добивать зал каждой новой страницей. На слух текст не воспринимается. И хотя Мандельштам писал, что "мы только с голоса поймем, что там царапалось, боролось", но с голоса плохо что воспринимается, кроме Петра Лещенко с его "Рюмкой водки"! Поэты закруглились в прошлом веке. Был всплеск моды на стихи, поскольку они отличаются от разговорной речи. Но это не так совсем. Они наивный отход от разговорной речи. Не более. Писание стихов - это невежество. Так говорю я, Юрий Кувалдин. Так говорит Юрий Лотман. Настоящее словесное искусство - это художественная проза. Новый век говорит нам: стихи - это эстрада! В подтверждение поют перед микрофоном: Булат Окуджава, Владимир Высоцкий, Юрий Визбор, Александр Городницкий, Евгений Бачурин, Александр Галич... Поэты даже писать по бумаге или другим каким образом, на компьютере или пишущей машинке, не умеют. Например, Александр Павлович Тимофеевский не умеет писать в самом настоящем смысле слова, диктует жене. Со стихами я совсем разошелся. Я их даже не включаю в литературу. Они - детище эстрады. Я допечатываю стихи последних своих друзей, в частности, Тимофеевского в 100-м номере. Конечно, есть исключения, есть литературные, писательские поэты, такие как Евгений Блажеевский, Иосиф Бродский, Вадим Перельмутер, Евгений Рейн, Олег Чухонцев... Я больше из стихослагателей никого печатать не буду. Стихослагателям говорю: немедленно прекратите писать стихи, как Воланд запретил писать стихи Ивану Бездомному. Будьте писателями. Под словом писатель предполагается прозаик. Поэтов писателями не считаю.

Но у каждого правила, как говорится, есть свои всевозможные исключения, подчас пепречеркивающие само правило. Под солнцем всё возможно.

Поэта Евгения Лесина я считаю писателем. Не знаю, есть ли еще где такой литературный газетчик, как Евгений Лесин, нет ли, но он должен был быть в одном экземпляре и именно Евгением Лесиным, Евгением Эдуардовичем, космонавтом независимой литературы, тушинским алконостом, стратонавтом, автором бессмертной поэмы "Где мы, капитан?" (в прозе, как "Мертвые души"). Евгений Лесин учился у Татьяны Бек в Литературном имени Пешкова институте. Но главное литературное образование Евгений Лесин получил на улице, как и всякий приличный писатель. У ларька. В подворотне. Зимой в подъезде у батареи. Когда Евгений Лесин работал в "Книжном обозрении", эта газета была лучшей в стране. Теперь Евгений Лесин работает в "Независимой газете" ("Экслибрисе"), и эта газета лучшая литературная газета в стране... и мире. Где бы ни насаждал литературу Евгений Лесин, от него не отстает, то есть везде за ним хвостом идет со своими вызывающими любовь "Нового мира", "Знамени" и "Дружбы народов" произведениями писатель Юрий Кувалдин. Евгений Лесин в этих газетах напечатал уже целый том эскапад писателя Юрия Кувалдина и этим прославился на всё Тушино и Братеево. Скоро слава наша докатится до Бибирево, а там, глядишь, и по Алтуфьевскому шоссе за Москву разольется. Вот что значит печататься у Евгения Лесина. Одним словом, пройдут века, завянут помидоры...

Я писал десять лет назад в "Независимой газете" о замечательной постановке философа режиссуры Петра Фоменко "Пиковой дамы" в Театре им. Вахтангова. Статья моя называлась "ДВА "Н"". Двойные смыслы. Повсюду двоничество. От Голядкина никуда не уйти. Когда-то, в начале 70-х, в кинотеатре "Киев" шли "закрытые" фильмы вроде Куросавы или Вайды. Я приводил в этот кинотеатр подружек и друзей и говорил, что вот здесь было Еврейское кладбище. Оно располагалось на берегу Москвы реки перед окружной железной дорогой, как раз там, где сейчас построен театр для "Мастерской Петра Фоменко". Такие вот исторически-театральные смыслы. Лежал здесь до перенесения на Новодевичье кладбище Исаак Левитан, подстреливший при Чехове чайку, а теперь стоит Театр Петра Наумовича Фоменко. Более глубокого двойного смысла не найдешь. В середине 90-х годов я писал свой роман "Родина". Там есть такой эпизод:

"Саврасов посмотрел в сторону гостиницы "Украина", сказал:

- А вон и Еврейское кладбище виднеется.

- Где? - удивились все.

- Да вон же, на берегу Москвы-реки, за кинотеатром "Киев".

- А почему ж там кресты? - удивился Жаботинский.

- Это православное Дорогомиловское кладбище. Еврейское отделено от него только деревянным забором, - сказал Саврасов.

Все увидели деревянный гнилой покосившийся забор.

- Но вход на Еврейское кладбище, - продолжил знаток Москвы Алексей Саврасов, - значительно дальше Дорогомиловского, близ моста Окружной железной дороги.

Там, где шоссе закрывалось земским шлагбаумом, расположилось Еврейское кладбище.

На правой стороне шоссе, за кирпичными воротами, выступает серое в арабском вкусе здание молельни с куполом, увенчанным переплетающимися двумя треугольниками - печатью Соломона или кабалы.

От ворот в глубину кладбища ведет широкая, усыпанная песком дорожка. На ней какая-то служебная кирпичная постройка разделяет кладбище на две половины.

Немного не доходя до этой постройки, с краю дорожки, погребен "Тургенев русской живописи" - Исаак Ильич Левитан, родился 18 августа 1860 года, умер 22 июля 1900 года. На его могиле самый простой памятник, каких много на православных кладбищах, только снят крест.

Надпись сделана по-русски: "3десь покоится прах нашего дорогого брата Исаака Ильича Левитана (следуют даты рождения и смерти). Мир праху твоему".".

Люблю ходить к метро "Марьино" пешком по бесконечному Братеевскому мосту. Даже сильный шум и грохот проносящихся мимо машин не мешает. Река здесь очень широкая и делает поворот на выход из Москвы. Сильный ветер все время дует в лицо с такой силой, что слезы лются из глаз сами собой и зимой и летом.

После этого поставил диск с Петром Лещенко. Редакция зазвенела рюмками, стаканчиками, заблистел рыжим боком самовар.

У самовара я и моя Маша

Вприкуску чай пить будем до утра...

Я пришел на винзавод специально посмотреть работы Виталия Копачёва. Два огромных панно, 230 на 500 см, под номером 9.1 Виталий КОПАЧЁВ Из серии "Невозможные соединения" больше всего соответствуют линии Кандинского в искусстве. Хотя Василий КАНДИНСКИЙ не знал, что такое рецептуализм, а Виталий КОПАЧЁВ является одним из ярких представителей этого течения, обоих художников объединяет абстрактное преобразование интеллектуальных трансформаций трансцендентного. Иначе не скажешь, поскольку вытягивание одной линии судьбы из другой, происходит столь мгновенно и непредсказуемо, что твои ассоциативные ряды теряют всякую опору не только в реальном, но в метафизическом пространстве. Лидер Третьего русского авангарда художник Александр ТРИФОНОВ сказал, что Виталий КОПАЧЁВ - это КАНДИНСКИЙ XXI века.

Хотя каждый художник должен стремиться к самому себе, нащупать в себе себя, чтобы увидеть себя со стороны.

Конечно, творческой личности нужно себя высоко держать. Стараться не общаться с мелкими людьми, которые тебя все время будут опускать на землю, приравнивать к себе. И тут я опять вставляю Пушкина. В юности я страстно хотел быть драматическим актером, бегал в студию МХАТа, а потом в начале 60-х годов, юнцом, поступил в студию Владимира Высоцкого и Геннадия Яловича. Они создали Московский экспериментальный театр и студию при нем. Ибо все в те времена завидовали "Современнику" Олега Ефремова. Студия и театр помещались в клубе милиции на улице Дзержинского (ныне Лубянка). Там-то я начал понимать, что хороший актер - это пустой сосуд, который с максимальной точностью вмещает в себя другие жизни, каждый раз новые. Андрей Синявский в "Прогулках с Пушкиным" приходит к парадоксальной мысли, что Пушкин был абсолютно пуст в этом смысле. Такое высказывание тончайшего критика многих специалистов по Пушкину, да и рядовых читателей, ошеломило. Как, Пушкин - и пуст?! Моя задача в художественном тексте заключается в том, чтобы максимально выразительно вывернуть себя наизнанку по системе Станиславского, сыграть все роли всех своих персонажей. Чтобы изобразить влюбленного, нужно серьезно влюбиться, чтобы показать пьяного, следует пить неделю без перерыва, чтобы, дойдя до точки, понять, что пьянство очень тяжелое и предельно ответственное дело. Вот читатели и будут верить тогда тебе, и станут восторженно восклицать: "Гляди-ка, вот это по-нашему, взял и стакан водки под соленый огурец выпил, и бабу выебал!" Ибо сказано давно: "Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок - не так, как вы - иначе". (Александр Пушкин. Из письма Петру Вяземскому из Михайловского во второй половине ноября 1825 года.) Я актер и я режиссер своих произведений. И в этом смысле - я полифонист.

Но не до такой степени, чтобы печатать поэтов. Писатель должен всего лишь писать, то есть работать постоянно над обновлением формы, которая и есть содержание. Все прочее - мирская суета, в том числе и служение нравственному идеалу. Как правило, в эти служители записываются малоталантливые, партийные люди, которые от неудач начинают проклинать литературу и зажимать ей рот.

Для того чтобы словесное творчество воспринималось как искусство, оно должно быть отделено от практической речи. На заре словесного искусства возникало категорическое требование: язык литературы должен отличаться от обыденного, воспроизведение действительности средствами языка с художественной целью - от информационной. Так определилась необходимость поэзии.

Общепринятым заблуждением неподготовленных авторов (как правило, поэтов) считается утверждение, что обычная речь людей и прозаическая речь - одно и то же и, вследствие этого, что проза по отношению к поэзии - явление первичное, предшествующее. Я не могу согласиться с тем, что художественная проза представляет собой исторически исходную форму, однотипную с разговорной нехудожественной речью. Первый литературный порыв выражается в том, чтобы заговорить на "другом" языке, отличном от "прозы" жизни, заговорить "стихами". Почти вся русская провинция литературу понимает, как писание стихов. Поэтому я стихов в своем журнале не печатаю. Стихотворная речь была первоначально единственно возможной речью словесного искусства. Этим достигалось "расподобление" языка, отделение его от обычной речи. И лишь затем начиналось "уподобление": из этого - уже резко "непохожего" - материала создавалась проза. Поэтому в любом литобъединении вы обнаружите только поэтов, а если и попадется прозаик, то лишь начинающий, записывающий язык улицы, и это исключение лишь подтвердит правило. И в Литинститут девяносто процентов поступающих идут со стихами. Стиховая речь мыслится как нечто более сложное по структуре. Я же считаю, что на типологической лестнице, построенной по схеме: движение от простоты к сложности, - расположение жанров иное: разговорная речь - песня (текст+мотив) - "классическая поэзия" - художественная проза. Разумеется, схема эта имеет лишь характер грубого приближения.

Понятие простоты в искусстве значительно более всеобъемлющее, чем понятие прозы. Оно шире даже, чем такое литературоведческое обобщение, как "реализм". Я не устаю повторять, что представление о простоте как синониме художественного достоинства появилось в искусстве весьма поздно, характеризуя высокую зрелость художественной культуры человека. Ибо простой человек всегда думает об украшенности, о красивостях. Представление об "украшенности" как необходимом знаке того, чтобы искусство воспринималось именно как искусство (как нечто "сделанное" - модель), будет присуще многим исторически ранним художественным методам.

Ту же черту можно отметить и в современном эстетически неразвитом "взрослом" вкусе, который всегда в литературе рассматривает красоту, как стихи, а прозу и вовсе за искусство не считает. (Из сказанного, конечно, нельзя вывести обратного силлогизма о том, что всякие стихи, уже сами по себе, - свидетельство эстетической невоспитанности.) Потом нельзя забывать, что стихи, как правило, детская забава, а проза - дело позднего философского осмысления жизни. Понимание простоты как эстетической ценности приходит на следующем этапе. Оно неизменно приходит как отказ от украшенности. Ощущение простоты искусства возможно лишь на фоне искусства "украшенного", память о котором присутствует в сознании зрителя-слушателя. Художественная проза возникла на фоне определенной поэтической системы как ее отрицание. И исходя из этого настоящая поэзия возникает как преодоление, даже отрицание выдающихся образцов прозы. Таким образом формула усложняется, и выглядит так: 1. Разговорная речь. 2. Песня (текст+мотив). 3. Поэзия. 4. Проза. 5. Классическая поэзия. 6. Художественная классическая проза. Конечно, эти уровни могут уходить по спирали ввысь, как арифметика стремится стать высшей математикой, как народная мудрость стремится стать философией.

Как в поэзии есть философ Борис Леонидович Пастернак.

Как-то у Александра Тимофеевского я спросил о Пастернаке.

..."Я постучал. Послышались шаги, дверь открылась. На пороге стоял человек с седой косой челкой, с широко посаженными восточными глазами, со скуластым и с большой нижней челюстью лицом: сам Пастернак! Первое, что он спросил: "Вы не студенты литинститута?" Мы говорим - нет. "Ну, тогда проходите!". Я говорю: "А почему вы спросили про литинститут?" - "Да, студенты литинститута на днях тут приезжали, били мне стекла чернильницами-непроливашками... Протестовали" Он провел нас по коридорам и комнатам, в одной из которых мы заметили двух каких-то дам, в самую дальнюю комнатку. Потом я узнал, что в ней он умер..."

Потом у Кирилла Ковальджи я спросил о Пастернаке.

"...Потом мы пошли к Пастернаку. Уже смеркалось. Открыли калитку, вошли. И в это время он пошел навстречу нам с какими-то двумя женщинами. И я подошел к нему и говорю: "Борис Леонидович, мы к вам из Литинститута". Он как-то навис надо мной своей лошадиной головой и как-то так по-детски так говорит: "Ко мне, разве вы не знаете, кто я такой? Разве вы не знаете, что, кроме вреда, я ничего не смогу вам принести". Мы его стали успокаивать, что любим его читать. А он: "Вы видите, я сейчас с дамами. Пожалуйста, приходите ко мне завтра". Завтра мы не пришли. Вот это была вся моя встреча с Пастернаком, к сожалению".

И у Евгения Рейна я спросил, когда мы с ним выпивали у него на кухне в его квартире на "Соколе": "У вас не было желания с ним познакомиться?"

- Как же! Я с ним знаком. Я с Бобышевым возвращался из туристической поездки в Карпаты. И мы заехали в Москву. И решили посетить Пастернака. Я узнал его адрес. В Лаврушенском переулке. Мы пришли. Там сидит консьержка, говорит, что его нет дома, он на даче. Мне показалось, что она вводит нас в заблуждение. Мы вышли, выпили пива, вернулись, ее нету. Поднялись на лифте на восьмой этаж. Я нажимаю кнопку, открывается дверь, стоит Пастернак. "Здравствуйте, мальчики!" Мы зашли. Он нас чудесно принимал, расспрашивал, но меньше всего он хотел говорить о стихах. А он нам все время рассказывал про "Доктора Живаго", подробно-подробно. Это был август 57 года. Потом спрашивает: "Ребята, вы есть хотите?" Мы говорим, что немного. Он повел нас на кухню. И сделал яичницу из десяти яиц! Нарезал батон, заварил крепкий чай... "

Ну а когда я сам, Юрий Кувалдин, приехал к Пастернаку, уже теперь не помню, но тоже после скандала с присуждением ему Нобелевской премии, шум стоял в читающей Москве жуткий, а я настолько был любопытен, что поехал в Переделкино. Мне было лет 12-13. Сквозь прозрачный штакетник увидел в огороде человека в плаще, в сапогах и в кепке, с лопатой в руках. Думаю, работник какой. Я даже фотографии Пастернака не видел тогда. Да, помню, день был пасмурный. А рядом с человеком стоит высокий юноша с тетрадкой в руках. Работник увидел сквозь штакетник меня и крикнул: "Мальчик, вы тоже со стихами ко мне?" Я сразу понял, что это и есть Пастернак. Я быстро прошел, даже пробежал в калитку, по дорожке к Пастернаку. Юноше, который был прежде меня, Пастернак сказал: "Вы хороший поэт. Пишите дальше и не забывайте мне показывать". Потом Пастернак взял мою тетрадку. Быстро прочитал и тоже похвалил меня, сказав потом, что со стихов я постепенно перейду на прозу. Тогда я сразу не понял этого. А теперь понимаю, мои стихи были тяжеловесны и длинны, как оды Ломоносова. Я и подражал Ломоносову, поскольку моя школа помещалась в здании бывшей Славяно-греко-латинской академии. От Бориса Леонидовича Пастернака мы с юношей вышли в состоянии эйфории. Восторженно разговорились, познакомились. Это был Вадим Перельмутер.

Личность сидит за столом и пишет каждый день.

Оказывается, многие вещи требуют регулярного повторения. Репетиций, тренировок, к чему, собственно, и призывает великий мастер слова Юрий Карлович Олеша.

Написав это, я сразу вспомнил, именно тут же вспомнил, ну что делать, если я перегружен впечатлениями и ассоциациями по мере развития темы, итак я с ходу вспомнил свой визит в начале 2004 года в высотный дом на Котельниках к Никите Владимировичу Богословскому. Девяностолетний старик был настолько бодр и непосредственен, что с порога меня огорошил признанием: "Я умру через два месяца". Я ошеломленно опустился на стул в прихожей и, чтобы скрыть свое ошеломление, принялся снимать ботинки и надевать тапочки. Богословский стоял передо мной в синем полосатом махровом халате и казался мне чрезвычайно высоким, хотя на самом деле он был невысокого роста. Я многое опускаю из той встречи. Полностью моя беседа с Богословским была напечатана в четвертом номере за 2004 год "Нашей улицы" и вошла в девятый том моего собрания сочинений. Я привожу здесь лишь то, что связано с Олешей.

Я спросил Никиту Владимировича, что стало причиной начала его писательства. То что он выдающийся композитор, автор "Темной ночи", известно всем. А вот почему он начал писать? Хотя вопрос, надо признаться, довольно сложный, и на котрый сам я отвечаю всем свои творчеством.

Вот тот замечательный фрагмент из беседы с Богословским, где он говорит о Юрии Карловиче Олеше:

"Может быть, потому, что я всегда был книголюбом, домашняя библиотека у меня тысяч десять томов, любовь к литературе, еще и такое - а ну-ка попробую и я, это какой-то элемент, вряд ли это можно назвать честолюбием, но спортивно-соревновательный элемент был. Чувствуя в себе какие-то силы, какие-то мысли, я пытался запечатлеть их на бумаге. Русский язык я довольно хорошо знал, фантазия у меня была всегда достаточная и музыкальная, и литературная, идущая оттого, что я впитал из прочитанного. Я очень хорошо знал Юрия Карловича Олешу. Мы с ним чуть ли не каждый день встречались в кафе "Националь". У меня даже есть такое эссе по поводу наших встреч. Я с Юрием Карловичем был в отличных отношениях. Он людей, по-моему, не очень любил. Он мне рассказывал много разных историй из своей жизни. Знаменитая история с одним его днем рождения. Он лежал, без копейки денег, просто закрывшись рваным одеялом и повернувшись лицом к стене. И Эммануил Казакевич, который был влюблен в творчество Олеши, решил сделать ему подарок. Узнал у Ольги Густавовны его размеры, и купил ему очень хороший костюм в комиссионке. И принес туда, и Ольга подходит к Юрию Карловичу, и говорит: "Юра, Юра, посмотри, какой прекрасный подарок тебе сделал Эмма". Олеша повернулся, посмотрел одним глазом и сказал: "Не мои тона". И повернулся к стенке опять. Я почему вспомнил про Олешу. Он как бы создал систему работы писателя, если назвать эту систему по его книге "Ни дня без строчки". Но я думаю, у меня такое подозрение, что "Ни дня без строчки" Олеша написал за одну неделю, и потом выдал это за "Ни дня без строчки". Зная его манеру, и зная его неожиданный напор недели на две, и потом полная расслабленность, пауза. Я думаю, что это была одна из его легенд. У меня бывает такое состояние, когда на меня что-то находит, и я пишу как бы в беспамятстве".

Довольно часто в последнее время я бываю на Новодевичьем кладбище, на новом десятом участке, там, если идти по главной аллее прямо в конец кладбища, минуя знаменитую голову Никиты Хрущева Эрнста Неизвестного, где похоронены великие мои современники (я был с ними в той или иной мере знаком): Юрий Нагибин, Владимир Лакшин, Михаил Ульянов, Иннокентий Смоктуновский, Альфред Шнитке... И вот могила Никиты Богословского. Надгробный памятник из черного камня: откинутая крышка концертного рояля, на которой выгравирован портрет Богословского...

У метро видел театральную афишу. Блещут имена: Шекспир, Островский, Ибсен, Гоголь, Достоевский... Под впечатлением от этой афиши шел через мост и думал, чем бездарнее театр, тем гениальнее у него репертуар по названиям: "Чайка", "Гамлет", "Горе от ума", "Лес", "Последняя жертва", "Недоросль", "Ревизор", "Бешеные деньги", "Бедность не порок", "Сирано де Бержерак", "Ромео и Джульетта", "Укрощение строптивой" и так далее и тому подобное. Театры без лица, без идеи, без цели... Конечно, если "Горе от ума" ставит 90-летний Юрий Петрович Любимов, то тут и сам умом рехнешься от трансцендентности яви перешедшей в таинство. Таганка - вне критики. Там пел Володя!

Свое лицо трудно заиметь. Тут надо взять современную пьесу, да такую, чтобы... Не такую, а нужно взять совершенно рецептуальную пьесу замечательного писателя и драматурга Андрея Николаевича Яхонтова "Никто не любит рыжих и черных". Рецептуальную потому, что дает режиссерам рецепт, вроде Нагорной проповеди, как и что делать на сцене, кого выпускать, кого разводить и сводить.

Несколько лет назад я, сидя на кухне - а где же еще сидеть писателям и непринужденно беседовать? - у Андрея Яхонтова в Гагаринском переулке, спросил:

"- Известно, что вначале было Слово. Но кто его написал? Несколько упрощая проблему, скажу, что писатель. Писатель умер. Слово осталось и стало управлять людьми и другими писателями, то есть Слово стало Богом. Исходя из этого, я формулирую первый вопрос: Андрей Николаевич, с чего началось ваше писательство?

- Мой друг, очень хороший писатель, он не из литературной семьи, для него было каким-то страшным потрясением и порогом, который он не мог преодолеть, вот это само, что ли, физическое писание, сам процесс, когда берется ручка, берется лист бумаги, и начинаешь водить перышком. Потому что никто из его предков ничем подобным не занимался и, напротив, его родители корили и говорили, что занимаешься ерундой какой-то, сидишь, портишь бумагу, вот иди и осваивай нормальную профессию. Я к чему запомнил этот разговор с моим другом, потому что у меня ситуация была прямо противоположная. Дедушка мой писал, писал статьи, он писал книгу о Пушкине, которую так и не закончил. Он историк по образованию, окончил историко-филологический университет Московского университета задолго до революции. Революция 1905 года застала его студентом. Потом он для того, чтобы кормить семью, в сталинскую эпоху сочинил книгу "Как нам организовать кредитное товарищество". Это такая на самом деле новелла о человеке, который был очень одарен, и ему эпоха не дала написать книгу о Пушкине, о Петре Великом, он был специалистом по эпохе Петра Великого, а вот книжка о промысловом кредитовании издана и стоит у меня на полке, как воспоминание, во-первых, о дедушке, а, во-вторых, как напоминание о таких гримасах эпохи. Это дед по отцу, Петр Виссарионович Яхонтов. А отец мой, Николай Петрович Яхонтов, был актером. Он очень хорошо начинал, он молодым человеком снялся в фильме "Сын полка", сыграл одну из главных ролей, разведчика Егорова. Потом судьба не задалась. Он был человек очень тонкий. Он писал стихи, писал рассказы. Никогда ничего из этого не было опубликовано. Папа был человек с замечательным чувством юмора. Мы с ним ходили на футбол. Какой-то газетой, может быть, даже "Советским спортом", был объявлен поэтический конкурс на футбольную тему. И он сочинил замечательную поэму, над которой хохотали очень многие, когда он читал ее вслух. Он написал ее онегинской строфой. Я до сих пор помню две такие строчки:

Еще неясно, до морозов

Продержится Н. П. Морозов?

Такой был Н. П. Морозов тренер. Папа мне всегда говорил: "Андрюша, может быть, ты хочешь записать какую-то мысль, образ тебе понравился. Мы ходили с тобой за грибами, ты видел такую картинку восхитительную, когда лес пламенеет. Может быть, ты хочешь это на бумагу перенести?" И я, вообще-то, изумлялся, меня не тянуло, но, когда я ездил в пионерские лагеря, когда я слушал по ночам рассказы, ужастики, как они теперь называются, своих приятелей, потом, когда я начал уже читать фантастику, Александра Беляева, Рея Бредбери, папа заботливо подкладывал эти книги, в голове складывались, возникали сюжеты... захватывающие литературные сюжеты... Я прочел всю тогдашнюю библиотеку приключений, с Буссенаром ("Капитан Сорви-голова"), с Жюлем Верном ("Дети капитана Гранта"), это все папина заслуга. Я родился в самом центре Москвы, где и теперь живу, в арбатских переулочках, Еропкинском и Мансуровском, они бок о бок, очень близко идут от Пречистенки к Остоженке. Дом, в котором прошло мое детство, цел. Мы жили в подвале. Дом выходил на два переулка. С одной стороны был парадный вход, с другой - черный. В Мансуровском жил Мастер. Сейчас я понимаю, насколько мне близок Булгаков, ну, уже просто, как человек. Раньше, конечно, не задумывался, да и не знал, что он там жил. Этот домик у меня, кстати, описан. У меня есть такая повесть "Дождик в крапинку", вот там мое детство, и там эти арбатские переулочки, и страшный домик, который пугает всю детвору, потому что он - за какими-то немыслимыми заборами, запорами, и кто туда приезжает - совершенно неизвестно. Может быть, Воланд? Просто удивительно. Этот домик до сих пор цел. Там вокруг очень много разрушили сейчас. Оставили дом, где я рос, тот страшный домик, где жил Мастер. Вообще, в этих переулках много интересного. Напротив дворика, где я рос, была резиденция Хрущева, с громадными металлическими воротами. Конечно, я понимаю Булгакова, потому что в этих переулочках таится до сих пор еще такая поэзия и такое неблагополучие, которое, собственно, и спроецировалось на судьбу Мастера. Я очень хорошо понимаю, я вижу, действительно, ту картинку, которую он нарисовал, потому что я мимо этих домов проходил, я в этих окнах, хотя запрещалось взрослыми заглядывать, видел ту жизнь, которую нарисовал Булгаков.

- Определение пути. Я разовью мысль о том, что писатель - это не социальная функция. Многие, выбирая профессию, Андрей Николаевич, включают себя сразу в социум, определяют свои параметры, рамки, в которые они себя ставят, или, как пел Высоцкий, попадают в колею, по которой они, как трамвай, катят всю жизнь и безвестными исчезают. Писатель для меня - это Бог, который над схваткой, а не в толпе белых или красных. Писатель выходит вообще из социума. И это не профессия, это миссия, или служение, вот так, примерно, скажу высоким стилем.

- Удивительно то, о чем вы, Юрий Александрович, сейчас говорите, про миссию, про служение, ведь до сих пор кажется, что все литература уже сказала, сказал Булгаков. И никого ничему не научила. То, что вы пишете в своей книге "Кувалдин-Критик", продолжают собираться члены МАССОЛИТа. Мы сегодня это видим. И делят без конца дачи, продолжается вся эта непотребщина, а безвестный Мастер, я убежден в этом, сидит где-то в переулочке, в своей каморке, создает бессмертное произведение. Мы не можем представить Мастера человеком с благополучной судьбой. Не можем представить Андрея Платонова сияющим, улыбающимся, принимающим награду из рук власть предержащих. Мы видим его несчастным, в его шарфике, таким он запечатлен в нашем восприятии. Какой самый естественный наряд для Мастера? Фрак, костюм, галстук, рубашка обычная, повседневная? Нет, самый естественный наряд для Мастера - смирительная рубашка. Вот, и сразу мы представляем и видим его. Для меня не было ничего неожиданного в мысли - сесть за письменный стол и начать фиксировать жизнь так, как ты ее видишь…"

Писатель, даже если он отсутствует в жизни, всегда присутствует в тексте, то есть в Боге!

Юрий Олеша первопроходец коротких, в одно дыхание, записей. Он провозвестник живого журнала в интернете, где объясняются столь же кратко, правда, до высочайшего художественного уровня Олеши там никому не достать. ЖЖ - информация, Олеша - художество. Информация не нужна художеству. И даже враждебна. Олеша бросил писать сюжетные вещи. Даже его первая повесть "Зависть", в сущности, бессюжетна. Там важен стиль, художественные особенности текста. Никакой театр, никакой кинематограф не передаст особенности художественного текста. Адекватное переложение текста кинематографом - это показ текста на экране, чтение с экрана текста, букв, слов, фраз, как в интернете. Литература адекватна только в кодировании мира буквами и в дешифровке второй реальности через буквы. Литература - это писание и чтение в одиночестве. Где уже двое - там нет литературы.

Для того, чтобы что-то написать, нужно просто начать писать, постоянно развивая мысль, не останавливаясь на поворотах, которые, якобы, ты не запланировал вначале. Писательство есть следование внутреннему голосу, а не предварительному плану. Внутренний голос почти всегда противоречит внешнему, то есть принятому, привычному. Внутренний голос - художник и ниспровергатель истин. Произведение рождается только в процессе писания, соединения одного слова с другим, иными словами, самое талантливое пишется экспромтом, как, допустим, писал Исаак Бабель: "За царскими вратами мы нашли чемодан с золотыми монетами, сафьяновый мешок с кредитками и футляры парижских ювелиров с изумрудными перстнями. А потом мы считали деньги в комнате военкома. Столбы золота, ковры из денег, порывистый ветер, дующий на пламя свечей, воронье безумье в глазах пани Элизы, громовый хохот Ромуальда и нескончаемый рев колоколов, заведенных паном Робацким, обезумевшим звонарем.

- Прочь, - сказал я себе, - прочь от этих подмигивающих мадонн, обманутых солдатами..."

Писать постоянно нужно не только писателям, но и художникам. Об этом я своему сыну говорю с рождения. Он еще лежал в колыбели, а я ему читал вместо ночной сказки "Преступление и наказание". Близкие меня считали сумасшедшим, говорили, что я испорчу ребенка. Да, я испортил ребенка: он стал художником.

И пишет холст за холстом.

А я - строчку за строчкой.

Художнику Александру Трифонову, моему сыну, не нужно идти в русле традиции. В детстве я ему говорил: "Саша, не копируй природу или то, что не тобой создано. Создавай свой не бывший до тебя мир". Художник Александр Трифонов начинает традицию с себя, в самом себе обнаруживая отправную точку, на которую следует оглядываться, переходя от холста к холсту, находя традицию в собственном творчестве. Так поступает каждый большой художник. Так поступал великий Казимир Малевич, поставивший на реализме жирную точку в виде "Черного квадрата".

Так борются с традицией настоящие интеллигенты, поскольку писателем и художником может стать только интеллигент, а так называемые выходцы из народа, раз они переходят в сферу творчества, становятся тоже интеллигентами, выйти из народа сумел каждый человек, благодаря одному и тому же действию и из одного и того же маста.

Итак, в конце 80-х и в 90-х годах я часто виделся с Львом Эммануиловичем Разгоном на различных вечерах, по большей части литературных. Помню, мы с ним рядом сидели на вечере барда Александра Городницкого. И когда зазвучала песня "Тихо по веткам шуршит снегопад", мы с Разгоном стали подпевать эту одну из лучших бардовских песен 60-х годов. "Снег" Городницкого накрепко связан с оттепелью... и, в подтексте, с зоной.

Тихо по веткам шуршит снегопад,

сучья трещат на костре.

В эти часы, когда все еще спят,

что вспоминается мне?

Неба таежного просинь,

редкие письма домой.

В царстве чахоточных сосен

быстро сменяется осень

Долгой полярной зимой.

Снег, снег, снег, снег,

снег над палаткой кружится

Вот и окончился наш краткий ночлег.

Снег, снег, снег, снег,

тихо на тундру ложится

По берегам замерзающих рек

снег, снег, снег...

Задушевные песни Александра Городницкого идут со мною всю жизнь. В них есть трагическая лиричность, интеллигентная сдержанность и тихое мужество противостояния грубости, невежеству, партийности, какой бы эта партийность ни была.

Тем более что об этом написаны и такие строки:

Осип Мандельштам

* * *

За гремучую доблесть грядущих веков,

За высокое племя людей

Я лишился и чаши на пире отцов,

И веселья, и чести своей.

Мне на плечи кидается век-волкодав,

Но не волк я по крови своей,

Запихай меня лучше, как шапку, в рукав

Жаркой шубы сибирских степей.

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,

Ни кровавых кровей в колесе,

Чтоб сияли всю ночь голубые песцы

Мне в своей первобытной красе,

Уведи меня в ночь, где течет Енисей

И сосна до звезды достает,

Потому что не волк я по крови своей

И меня только равный убьет.

17-28 марта 1931, конец 1935

Стихотворения Осипа Мандельштама ходили по рукам. Первое стихотворение, которое мне попало в руки в 1959 году, было "За гремучую доблесть грядущих веков". Оно было на фотокарточке, с которой я переписал его в общую тетрадку, куда заносил все, что было "против КПСС и Сталина". Я в своем журнале "Наша улица" стихи не печатаю по той простой причине, что первая моя книга называлась "Улица Мандельштама". Саму повесть о стихах "Улица Мандельштама" я писал в конце 60-х начале 70-х годов. Но прежде чем писать ее, я собрал все до единого стихотворения Осипа Эмильевича и тексты я сверял с его вдовой Надеждой Яковлевной Мандельштам, у которой я бывал в Черемушках. Так вот, после Мандельштама я писать стихи запретил, а те, кто их пишет, тот не знает Мандельштама, не знает, что стихи - это приговор и смертная казнь. Иосиф Бродский весь вышел из Мандельштама. В 1991 году я выпустил сборник "Сохрани мою речь" тиражом 100 тысяч экз. В 1993 году, когда "скончалась" "Союзкнига" и тиражи в твердый счет покупать перестали, тираж упал до 2 тысяч экз., который тогда мне казался микроскопическим, а теперь это даже большой тираж.

Составителем обоих сборников был мой приятель, неугомонный и неутомимый Павел Нерлер, во втором сборнике подключивший Олега Лекманова, который ныне выпустил в ЖЗЛ книгу о О.Э.Мандельштаме. Так с малого потока началась река Мандельштама.

Я шел на закате через мост и видел в отраженном красном зареве караван из трех нагруженных песком барж, которые вел всего один маленький речной буксир с надписью на белой рубке "Окский".

Юрий Лотман учил в Тарту Елену Скульскую. Елена Скульская работала в газете с Сергеем Довлатовым. Диктаторы любят стихи и не любят прозу. Юрий Кувалдин беседовал с Еленой Скульской на Балтийской. В поэзии Елены Скульской - прибалтийское изящество. Стихи - коротки, и их можно петь за столом. Елена Скульская очень красивая женщина. Проза требует другого подхода. В чем тут дело? А дело заключается в ритмичности. Скажем, рифмованное четверостишие работает по принципу четырехтактного двигателя. Каждая рифма в четверостишии - как вспышка искры в цилиндрах, расположенных по кругу. Елена Скульская пишет стихи и прозу, поэтому ее жизнь искрит от этого противоречия.

Над излучиной Москвы-реки пролетел вертолет. Он шел от Братеевского моста с креном на юг к Бесединскому мосту на кольцевой дороге.

От Осипа Мандельштама я свободно перешел к Юрию Лотману и Елене Скульской. От них рукой подать, как от Марьина до Братеева, до Андрея Немзера и даже до Аполлона Григорьева.

Аполлон Григорьев - лучший критик во времена писателя Федора Достоевского.

Аполлону Григорьеву принадлежит крылатое выражение: "Пушкин - наше всё". (Из сочинения в четырех статьях (ст. 1, разд. 2) "Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина" (1859).

На похороны Аполлоши Григорьева, самые бедные и бездомные, явились его приятели Достоевский, Аверкиев, Страхов, Вс.Крестовский, композитор Серов... По дороге с Митрофаньевского кладбища зашли в какую-то кухмистерскую, и там состоялся обед со спичами... предлагали более или менее хмельные здравицы. А в городе, в литературном мире, в театре смерть Григорьева прошла очень холодно. И в театре его не любили за критику игры актеров. С Григорьевым трудно было водить закадычную дружбу, если не делать возлияний Бахусу...

Андрей Немзер - лучший критик во времена писателя Юрия Кувалдина. Андрей Немзер сказал, модернизировав Дениса Фонвизина: "...не все то вздор, чего не знает Митрофанушка".

("Г-жа Простакова. Ах, мой батюшка! Да извозчики-то на что ж? Это их дело. Это-таки и наука-то не дворянская. Дворянин только скажи: повези меня туда, свезут, куда изволишь. Мне поверь, батюшка, что, конечно, то вздор, чего не знает Митрофанушка".)

Театр невольно пересекается с литературой. Но театр - смертен, а литература - вечна. Михаил Козаков назвал театр рисунками на песке. И написал книгу об этом, чтобы стать бессмертным. Режиссерам и актерам, которые хотят сохранить себя для вечности, нужно писать. Чем знаменит Константин Станиславский? Тем, что все записывал, писал. От Таганки больше останутся Валерий Золотухин с Владимиром Высоцким, нежели Юрий Любимов. Любимову не нужно было спорить со Станиславским. Любимову нужно было писать свою систему, писать книги.

То же я постоянно говорю Александру Сталину (Бурдонскому). По его приглашению был на премьере в Театре Армии.

В гениальной пьесе Генрика Ибсена "Серебряные колокольчики" ("Йон Габриэль Боркман") есть момент, когда разговор заходит о смене имени. Имя руководит человеком, Слово ведет его по жизни. Слово есть Бог. Слово правит миром. Выдающийся режиссер, народный артист России Александр Васильевич Бурдонский, он же родной внук Иосифа Виссарионовича Сталина, он же сын Василия Иосифовича Сталина с потрясающей художественной силой развернул на сцене словами Генрика Ибесена драму собственной жизни, когда в любой момент он мог бы быть сломлен, раздавлен, испепелен, превращен в пыль, но он выстоял, сделал себя сам и, говоря словами Ницше, вышел на новую спираль вечного возвращения к вершинам духа. Как к этим вершинам постоянно восходил Максимилиан Волошин, по произведениям которого я многое выстроил в своей жизни.

Что бы ни возникло связанное с Волошиным, всегда вспоминается Володя Купченко, в шортах, и со своими кастрюльками-судками, идущий в рабочую столовую. Петрович, как я его зову по отчеству, носит в судках первое - щи или суп, и горячее второе блюдо - кашу, макароны с мясом и с подливкой, а также компот. Светлая русая борода, толстые линзы очков. Ночь. Свет высокого фонаря плавно покачивается от морского ветерка на желтой стене столовой. Трещат цикады. Владимир Петрович Купченко ночной сторож и знаток творчества Максимилиана Волошина. Живет в маленькой комнате первого этажа Дома Волошина. Я живу чуть ли не в собачьей будке в глубине Коктебеля, далеко от моря, по дороге на Старый Крым. Цикады трещат все время, как провода высоковольтных линий. Там дешевле - два рубля за трое суток. Давным-давно, тридцать пять лет назад.

А еще раньше, у самого истока жизни, я понял, что я умру. Было очень страшно и я стал искать зацепку за бессмертие. И нашел ее в Слове.

Слово есть Бог. Почему Бог? Слово есть слово, и этих слов тысячи в русской языке и миллионы во всех языках мира вместе взятых. Но только теперь я въехал в то, что было первое слово, как первое семя, от которого пошли все слова и все языки мира. И навел меня на эти мысли Николай Гумилев своим суггестивным "Словом":

В оный день, когда над миром новым

Бог склонял лицо Свое, тогда

Солнце останавливали Словом,

Словом разрушали города...

Но забыли мы, что осиянно

Только слово средь земных тревог

И в Евангелии от Иоанна

Сказано, что Слово - это Бог...

Имя Гумилева шире, чем имя поэта, это - целая вселенная. Как старый самиздатчик, могу сказать, что стихи Гумилева у меня были почти все собственноручно перепечатанные на машинке в шестнадцать лет. До сих пор этот том переплетенных машинописных страниц стоит у меня на полке. В советский период Гумилева не издавали. "День Писателя" мною преподнесен в форме притчи, причем сам я там и главный герой и третье лицо: "Юрий Кувалдин, исполненный литературы, тоже захотел начать историю с себя, и когда он возвратился от Иордана, то поведен был в пустыню". Язык - это шифр, говорил Александр Владимирович Мень, с которым я познакомился в Коктебеле в Доме Волошина у Владимира Купченко. Трехтомный "Библиографический словарь" Александра Меня, изданный недавно, открывает многие великие и страшные тайны языка, который управляет людьми, водит их по миру, ссорит и мирит, убивает и воскрешает...

Вот три зеленых тома его стоят на полке книжного стеллажа. А за окном - рассвет над Москвой рекой со скользащими по воде лучами.

Поэзия есть состояние души, а не рифмованные строки.

Помню, сидим мы на кухне в Ахматовке. Окна смотрят во двор, где стоит, соображает Олег Турков из маленького двора. Рюмочки, стаканчики... Слышатся шаги на лестнице. Блажеевский вытягивает шею и прислушивается с блаженно-недоумевающим видом.

- Это Викторов. Я ему сказал, чтобы подъехал с бутылкой, - говорит он изменившимся, потеплевшим голосом. - Да ты его знаешь. Помнишь в ЦДЛ выпивали?!

Дверь открывается. Но в квартиру входит не Боря Викторов, а Боря Ардов. С бельмом на глазу. За деньгами. Я молча наливаю рюмку. Ардов выпивает и не закусывает. Я отсчитываю ему несколько тысяч зеленых за аренду его обшарпанной квартиры, чтобы превратить ее в Ахматовский культурный центр. Из дальней комнаты выходит мой сын Саша и с улыбкой наблюдает, как Боря Ардов собирает на полу доллары, которые выпали веером из его неверных рук. После того, как Боря Ардов покидает квартиру, Блажеевский хохочет, приговаривая: "Вот как надо Ахматовой торговать".

Через несколько месяцев я устроил блестящий поэтический вечер Евгения Блажеевского в приведенной в божеский вид квартире Ардовых, где часто останавливалась Анна Ахматова, приезжая из Ленинграда, где она жила, в Москву.

Ей отводили маленькую комнатушку, с кроватью и тумбочкой у окна.

Вот я вспомнил о встречах в Ахматовке по субботам:

1. Евгений Рейн, поэт - 23 ноября 1996

2. Евгений Блажеевский, поэт - 30 ноября 1996

3. Геннадий Калашников, поэт - 7 декабря 1996

4. Лев Аннинский, критик - 14 декабря 1996

5. Михаил Ардов, мемуарист - 21 декабря 1996

6. Никита Заболоцкий, мемуарист - 28 декабря 1996 + вручение "премии"

7. Галина Корнилова, писатель - 18 января 1997

8. Игорь Меламед, поэт - 25 января 1997

9. Людмила Сараскина, литературовед - 1 февраля 1997

10. Сергей Костырко, литературовед - 22 февраля 1997

11. Наталья Горбаневская, поэт - 1 марта 1997

12. Семен Липкин, поэт - 15 марта 1997

13. Александр Тимофеевский, поэт - 22 марта 1997

14. Татьяна Бек, поэт - 12 апреля 1997

При этом постоянно действовала выставка картин художника Александра Трифонова, моего сына, ныне Лидера Третьего Русского Авангарда, выставляющегося в Нью-Йорке и в Париже.

К Ахматовке можно было подойти с разных сторон по переулкам.

Пасмурным теплым весенним декабрьским деньком иду по любимому 1-му Казачьему переулку, в котором до сих пор стоит бревенчатый дом, в котором в начале 90-х годов торговал элитарными, то есть настоящими книгами Марк Фрейдкин. Настоящие книги - это Булгаков, Мандельштам, Платонов, Пильняк, Замятин, Волошин... Все эти авторы были изгнаны из книжных магазинов широким шопингом попсы. Марк Ильич Фрейдкин продавал и то, что я издавал: Лев Копелев, Юрий Нагибин, Фазиль Искандер, Юрий Кувалдин, Евгений Блажеевский, Станислав Рассадин, Лев Аннинский, Ирина Роднянская и т.д. и т. п. Из 1-го Казачьего, минуя Полянку, перехожу в 1-й Хвостов переулок. Тут прямо у метро "Полянка" расположился бездарный книжный магазин "Молодая гвардия" (одно название - убийственно), торгующий книжным ширпотребом - попсой. Это он изгонял писателей со своих прилавков. С книгопродАвцами с тех пор я окончательно разошелся. Недобитые комсомольцы! Ладно, иду мимо фасадом обращенного ко мне семиэтажного желтого дома киношников, его еще называют "Домом артистов". Он был построен в 1937 году. Здесь жил Рошаль (доска), Дзиган (доска)... Во дворе еще сохранился гараж Михаила Ромма. Прихожу домой, из телевизора режиссер Владимир Наумов рассказывает, что он жил в доме на Большой Полянке, а сам в кадре - я узнаю - сидит у дома в Хвостовом. Дом этот идет 28 номером по Большой Полянке, правда, 2-м корпусом. С Полянки его сразу и не увидишь.

Владимир Наумов гениально строит свою Вавилонскую башню.

На Ордынке - Ахматовка с Баталовым и Ахматовой. На Полянке - Наумов с Савченко! А уж дальше идет Голубков Сергей Петрович, приват-доцент, Баталов Алексей Владимирович, пасынок Виктора Ардова, сын Нины Ольшевской от Владимира Баталова, брата Николая Баталова, актера МХАТа, сводный брат Михаила и Бориса Ардовых. От Баталова отнимаем "Бат" и получаем Алова, без которого не было бы Наумова. Алов и Наумов! "Знамя вперед!" - командует Кузьма Петров-Водкин. Слепые с Брейгелем топчут грязь со снегом, спускаясь от Якиманки к Парку искусств - поклониться железному Феликсу и Петру Церетели Зураба. Великий кинорежиссер Владимир Наумович Наумов ошарашил меня в 1970-м году "Бегом", как Михаил Афанасьевич "Мастером и Маргаритой" в 1967 году в журнале "Москва". До сих пор хожу ошарашенный живописью и Натальей Белохвостиковой. Красивая пара - Владимир Наумов и Наталья Белохвостикова. Я подхожу к ним и дарю номер своей "Нашей улицы" с материалом о Юрии Любимове. На Таганке. В фойе. 26 апреля 2006 года. На премьере "Антигоны". Владимир Наумович Наумов родился 6 декабря 1927 года в Ленинграде. В 1952 году окончил режиссерский факультет ВГИКа, где занимался в мастерской И.А.Савченко вместе с Марленом Хуциевым. "Июльский дождь". "Бег".

Итак, из одного течет другое, как золотистого меда струя.

Так "На Васильевский остров я приду умирать..." Иосифа Бродского вытек из "Я вернулся в мой город, знакомый до слез" Осипа Мандельштама.

Иду себе по Большой Полянке, ворон считаю. Где хочу, останавливаюсь. Например, у дома № 52, обращенного фасадом во двор, где когда-то был санаторий, в котором после страшных загулов лечился Сергей Есенин. Достоверно известно, что именно здесь, на Полянке, в больничной палате, написано стихотворение, знакомое ныне каждому почитателю поэта:

Вечер чорные брови насопил,

Чьи-то кони стоят у двора.

Не вчера ли я молодость пропил?

Разлюбил ли тебя не вчера?

Не храпи, запоздалая тройка!

Наша жизнь пронеслась без следа.

Может, завтра больничная койка

Успокоит меня навсегда.

Может, завтра совсем по-другому

Я уйду, исцеленный навек,

Слушать песни дождей и черемух,

Чем здоровый живет человек...

Сергей Есенин, весь кудрявый и синеокий, выхватывает меня глазами, подходит и спрашивает:

- Вы не подскажете, как найти Казанский переулок?

Я врубаюсь не сразу. Думаю, что Есенин ошибся.

- Казачий, может быть, вам нужен? - переспрашиваю я.

- Нет, Казанский переулок... Мне сказали, что он где-то к Якиманке идет.

Тут я сразу вспоминаю этот Казанский переулок, по которому много раз ходил, когда часто лет десять назад бывал в Доме Скульптора в 1-м Спасоналивковском переулке. Говорю Сергею Есенину:

- Сейчас нырните сразу во 2-й Спасоналивковский... Вон он, первый налево. А из него метров через сто-двести свернете направо. Это и будет Казанский переулок. Он идет параллельно Полянке и Якиманке, как бы их небольшой дублер, лучик малый...

На лице Сергея Есенина возникает благодарная улыбка. Он понимает, что напал на старого москвича, знатока всех улочек-закоулочек.

По одной и той же улице проходишь десятки, сотни, а то и тысячи раз, если родился и живешь в Москве уже больше 60 лет, и не замечаешь каких-то удивительных подробностей, потому что проходишь по делу, а не просто гуляя и рассматривая город. Гулять и рассматривать люди не умеют в силу своей закабаленности социумом. Это только писатель Юрий Кувалдин идет сегодня, руки в брюки, по Большой Полянке, рассказ новый обдумывает. Вчера зацепился, а сегодня уже на объект съездил. Хотя так же, руки в брюки, ходил и Виктор Некрасов, и Андрей Платонов, и Юрий Казаков, и Юрий Нагибин, и Николай Гоголь, и Антон Чехов... В общем, когда их никто не видел и не узнавал на улице.

Я часто о себе говорю в третьем лице. Кувалдин пошел, Кувалдин написал... Я и своих авторов учу наблюдать за собой со стороны. Как будто ты самого себя видишь на экране. Сам сидишь в зрительном зале и одновременно ходишь по сцене. Так рукопись должна отлежаться, чтобы увидеть ее новыми глазами. Как будто через тысячу лет другой читатель читает твое произведение. Потом, настоящий писатель должен понимать, что слава к нему придет после смерти, и что он не будет свидетелем своего торжества. Как Достоевский не знает, что Юрий Кувалдин написал повесть "Поле битвы - Достоевский", а опубликовал ее Александр Эбаноидзе в журнале "Дружба народов", и что Грузия отсоединилась от Советского Союза, и что Советский Союз после России возник, а Лев Кулиджанов поставил великолепный фильм "Преступление и наказание" со Смоктуновским - Порфирием Петровичем, и Тараторкиным - Раскольниковым. А Пушкин не читал Достоевского, и не знает даже, что ему поставили памятник, и тем более не догадывается, что на Пушкинской площади есть станция метро "Пушкинская"!

Сядешь на "Пушкинской", доедешь до "Пролетарской", пересядешь на "Крестьянскую заставу" и доедешь до "Марьино". А там пешочком через мост, испытание выносливости, преодоление ветра. Особенно осенью, когда в лицо летят листья с дождем и снегом.

Знакомая осенняя пора.

А как скажешь "Глухая пора листопада", так слышишь фальцет с хрипотцой Юрия Владимировича Давыдова. Узкая пешеходная арка в его доме на Малой Бронной, идем с ним и он говорит: "Представляете, старик, Малая Бронная в два раза длиннее Большой!" - и по-стариковски, чуть шамкая, смеется. Конечно, Юрий Владимирович для меня был стариком, поскольку родился в 24 году и был старше меня на 22 года. Когда он прочитал мой роман "Так говорил Заратустра", то восклицал: "Ну вы дали, старик, пороху! Видно, что не советский писатель, пишете, как думаете!" Бывший при разговоре критик Станислав Рассадин поддержал: "Я бы дал Юрию Кувалдину за эту вещь Букера, но кто его бы выдвинул - Кувалдин летает сам по себе, не в стае..." Между прочим, Станислав Рассадин в тот год возглавлял Букеровское жюри. В Переделкино Юрий Давыдов занимал половину старой дачи. На другой половине жил Анатолий Жигулин, страдалец и зэк. Я очень люблю прозу Юрия Давыдова. Он умер пять лет назад. Но он жив, ибо воплощен в Слове.

Кто знает "Столп и утверждение истины" Павла Александровича Флоренского, тот помнит его рассуждение о грехе как об о-грехе. Да, есть русское слово "огрех", которое приводит нас к пониманию греха как ошибки. Согрешить, значит сбиться с истинного пути. А каков истинный путь? Путь к бессмертию. Проблема бесследного исчезновения людей с лица земли заключается в невоплощенности их в Слове. То что не было записано, того не существовало. Кто не воплотил себя в Слове, тот и не жил. Не было его на свете. Приговор суровый, но верный. Писатель Юрий Кувалдин говорит об этом с регулярностью маятника, который хочет быть судьбою каждого живущего. Писатель Юрий Кувалдин потому написал десять томов своих произведений, что в отрочестве (1961) начал изучать книгу Павла Флоренского "Столп и утверждение истины". Павел Флоренский по приговору тройки НКВД расстрелян на Соловках 8 декабря 1937 года. Это пугало и одновременно поднимало ввысь.

Кто будет изучать эту книгу вслед за писателем Юрием Кувалдиным, тот тоже будет писателем. Конечно, с точки зрения примитивного, бытового сознание они жили, даже, быть может, жили интересной жизнью, но жизнь эта не вышла из них наружу, не стала достоянием других людей, культурным достоянием, а исчезла вместе с ними. Отсюда грех - это нежелание выйти из состояния само-тождества, из тождества "Я=Я", или, точнее "Я"! Вне выхождении из себя - и есть коренной грех, или корень всех грехов. Прекрасно выходил из себя Федор Достоевский, прекрасно выходил из себя Михаил Булгаков, прекрасно выходил из себя Андрей Платонов... Из себя выходит только писатель, перелагающий свою душу в Слово! Иными словами, писатель безгрешен.

Но трудно об этом говорить, когда вокруг тебя живые писатели.

У Акимыча всегда было полным-полно народа. Приходили выдающиеся поэты-переводчики Вильгельм Левик, Элисбар Ананиашвили, Семен Липкин, Александр Ревич, Евгений Витковский, Асар Эппель... Изредка - чародей античного перевода Сергей Васильевич Шервинский. Как бы в сторонке - Евгений Рейн, несомненный выдающийся поэт, а с ним еще на Мещанской и на Шаболовке его ученик - Иосиф Бродский, поэт-гений. И сам по себе один из лучших современных поэтов - Вадим Перельмутер. Я уже тогда стал побаиваться такой концентрации гениев. Что-то в этом было нездоровое. Скорее всего - инерция Серебряного века. Продолжение дела Максимилана Волошина, Осипа Мандельштама, Владислава Ходасевича, Николая Гумилева... Сам Акимыч прекрасно писал стихи.

Аркадий Штейнберг

НАПУТСТВИЕ

Пускай на службу человечью

Идет мой затрапезный стих

И вровень с обиходной речью

Простейшим будет из простых.

Пусть он гнушается притворством

Картонной булки показной.

И станет откровенно черствым,

Насущным, как ломоть ржаной.

Пусть будет он подобен хлебу,

Чье назначение и честь -

На повседневную потребу

Тому служить, кто хочет есть.

Итак, Акимычу 11 декабря 2007 стукнуло 100 лет. Наливаю стакан водки и пью в его честь без закуски. Акимыч хорошо умел выпить.

Конечно, выпивать у нас умеют многие. Вот, к примеру, на презентациях, когда наливают, так пьют все. Фотохудожник Лев Мелихов обычно кивает мне за занавеску, где уже налито. Хрусталь блеснул, как фотовспышка.

Я ходил по великолепной галерее, любовался изумительными по композиции, тону и колориту работами фотохудожников и скандировал про себя из Николая Гумилева:

...Я знаю веселые сказки таинственных стран

Про чёрную деву, про страсть молодого вождя,

Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,

Ты верить не хочешь во что-нибудь кроме дождя.

И как я тебе расскажу про тропический сад,

Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав.

Ты плачешь? Послушай... далёко, на озере Чад

Изысканный бродит жираф.

Я с превеликим удовольствием побывал в Африке, благодаря тому, что всего лишь завернул с Пушкинской за угол и переступил порог Нового Манежа, где опять, как прошлом году, увидел совершенно изумительные по мастерству фотоработы Льва Мелихова и его вечного и гениального ученика Сергея Ястржембского, но не одного, а со своей ослепительной супругой Анастасией. Так у Евгения Рейна всегда вечным учеником был Иосиф Бродский. А Сергей Ястржембский, в должности и в лире, как Федор Тютчев, мне представлялся в эти минуты тем красивым и гордым конквистадором, о котором тот же гений стиха Николай Гумилев, в возрасте 35 лет расстрелянный большевиками в 1921 году, писал:

Я конквистадор в панцире железном,

Я весело преследую звезду,

Я прохожу по пропастям и безднам

И отдыхаю в радостном саду.

Как смутно в небе диком и беззвездном!

Растет туман... но я молчу и жду

И верю, я любовь свою найду...

Я конквистадор в панцире железном.

И если нет полдневных слов звездам,

Тогда я сам мечту свою создам

И песней битв любовно зачарую.

Я пропастям и бурям вечный брат,

Но я вплету в воинственный наряд

Звезду долин, лилею голубую.

Наверняка эту поэтическую мысль поддержит мой друг Лев Мелихов, который может читать Гумилева и не только его, но и Мандельштама, и Пастернака, и Бродского, часами наизусть, что он делал специально для меня, когда мы однажды допоздна сидели в его мастерской. Я полагаю, что особую поэзию, сам утонченный и нервный дух ее, передает посетителям выставки Лев Мелихов, патриарх художественной фотографии.

В выставочном зале в Георгиевском переулке Новый Манеж открылась фотовыставка "Африка на троих". И был хороший фуршет.

А вот Кирилл Ковальджи сразу сказал: фуршета не будет. И стал поэтому благодарить зал за то, что пришли, зная, что фуршета не будет.

В малом зале ЦДЛ поэт Кирилл Ковальджи представил свою новую большую книгу стихотворений "Избранная лирика", выпущенную издательством "Время", которое зарекомендовало себя одним из лучших качественных издательств, издающих серьезную, интеллектуальную литературу. В этом отношении книга поэта Кирилла Ковальджи встает в один ряд с книгами классических поэтов. Надо еще добавить, что книга сделана с любовью, в необычном формате, в прекрасном переплете.

Выдающийся поэт современности Кирилл Ковальджи родился в 1930 году в селе Ташлык, в Бессарабии, входившей тогда в состав Румынии. Окончил Литературный институт им. М. Горького. Первая публикация в 1947 году, первый сборник стихов "Испытание" в 1955 году в Кишиневе. Автор многих поэтических и прозаических книг, среди которых книги стихотворений "Лирика" (1993), "Невидимый порог" (1999/2000) и "Обратный отсчет" (2003), выпущенные моим Издательством "Книжный сад".

Лирика Кирилла Ковальджи полна философских реминисценций, трансцендентной устремленности в вечность. Поэт краток, я не нахожу у него длинных стихотворений, хотя, быть может, и таковые встречаются в книге, но суть в том, что Ковальджи, правильно понимая сущность поэзии, ее лапидарность, никогда не мучает читателя длинными сентенциями. Вот пример этой краткости, которая мне особенно нравится:

У России свой путь. Вековые вопросы

Возвращают на круги своя...

На границе вагоны меняют колеса -

У России не та колея.

Конечно, не та, если Слава Лён сразу накрыл стол, еще до начала вечера и ходил по залу с бутылкой водки в руке.

Да, известный поэт и ученый Слава Лен провел мировую премьеру своего арт-проекта "Рецептуализм как большой стиль" 13-го декабря в 19 часов в Государственном Литературном музее в Трубниковском переулке, 17.

Слава Лён родился 13 декабря 1937 году во Владимире. Поэт и прозаик. Окончил с отличием Московский государственный университет им. М. В. Ломоносова (1961). В 1966 году защитил кандидатскую, в 1972 - первую докторскую диссертацию (по экологии), в 1979 - вторую (в Австрии, по философии деятельности). В 1980 - 2000-ых годах ему присвоили звание действительного члена/члена-корреспондента восемь европейских и американских академий наук и искусств.

Слава Лён

СМЕРТЬ ЯЗЫКА

СОВНАРКОМ спросил у НАРКОМПРОСА

где пропеллер ОСОВИАХИМА

но ГЛАВПУРОМ острота вопроса

переплавлена в лоханку ГИМНА

мы в тазу стирали ГИПРГОРА

грани ГОРСОВЕТА и ВАСХНИЛА

неплохая лошадь у Егора

неплохой аэроплан у Нила

ДОСААФ захлопнул парашютом

помощь МОПРУ бедного еврея

ЛУНА/ЧАРСКОГО в цензурой перешитом

киноцикле "СТАЛИНСКОЕ ВРЕМЯ"

всесоюзный староста КАЛИНИН

уды вшил он шимпанзе в начале года

НКВД поставил на колени

ГПУ по имени ЯГОДА

и ЧЕКИСТАМ к маю дело шили

ко ДМСТ лупили тростью

СТАЛИН назывался ДЖУГАШВИЛИ

и никак не назывался ТРОЦКИЙ

ДКА и ВЖД любили

спарить - впарить СД пятилетке

ЧТЗ и ЗИС автомобили

ББК и КМВ калеки

МПС КВЖД в ГУЛАГЕ

ЧСВН КПЗ не пиво

ВМН - могиле бедолаги

ни ГР - ни пола - и ни ФИО

АБВГДЕЖИкаем

ЁПРСТУФХВоем

всё-таки под номером мелькаем

Щ-417 под конвоем

и цыплят по осени на перья

изводя считаем пятый угол

и в гробу дубовом как пропеллер

крутится языкознатец Гоголь

7 мая 1959

Систематизатор культуры поэт Слава Лен предельно ясно сформулировал программу свободных художников нового времени: "РЕ-ЦЕПТУАЛИЗМ - ИСКУССТВО ТРЕТЬЕГО ТЫСЯЧЕЛЕТИЯ" имеет целью возродить идею Большого стиля в ситуации углубляющихся коммуникабельности, взаимосвязанности и единения человечества. В ситуации глобализации".

Писатель Юрий Кувалдин говорит: "Мне кажется, что каждый пишущий должен ответить для начала на очень простой и понятный вопрос: чем для него является литература? Для меня здесь ответ прост: то, что не зафиксировано в слове, того не существовало. Для меня сама жизнь, в которой бултыхаются миллионы, не имеет отношения к литературе. Жизнь служит лишь поводом для литературы. Жизнь - конечна, литература - вечна, рецептуальна. Рецептуализм естественным образом родился на "Нашей улице". Задача рецептуализма состоит в неконфликтном планетарном объединении языков и культур. И в этой парадигме работает неистощимый творец новых наукоформ поэт Слава Лён".

Искусство теорий и поэзии Славы Лёна открывает нам глубинную реальность и частное в его связи со Всеобщим. Искусство адекватно трансцендентной компоненте бытия, интимному таинству, реальности, обнаруживающейся в глубинах человеческого "я". Поэзия Славы Лёна проникает в сокровенное человеческое, говорит о вершинах существования.

Великое искусство малочувствительно к времени, почти не ведая эволюции. Вместе с тем я-то знаю, что классика происходит от модернизма. Чехов - величайший модернист нового времени. Великое искусство не может не быть модернистским, ибо творчество не терпит повторения, каждое поколение прочитывает Книгу по-новому, слышит свой зов Бытия. К искусству вполне применим принцип пролиферации, нового зрения, неведомой перспективы: новую литературу нельзя скопировать со старой. Самое важное в Славе Лёне - новое слово: в этом - все. Укорененность и абсолютная новизна - два лика модернизма. Поэт и теоретик искусства Слава Лён - катаклизм, уготованный культурой. Сама же культура, как жизнь, - океан альтернатив, конкурирующих и обогащающих друг друга.

И это обогащение должно происходить еще и при условии разъединения себя с собой. То есть ты должен уметь видеть себя со стороны. Например, я смотрю в окно и вижу себя идущего на мост. Ты должен выходить из себя.

Твердая рука писателя Игоря Шевелева вывела писателя Юрия Кувалдина бурлаком на новую Волгу, чтобы тянуть баржу современных реминисценций, надрываться от новизны рецептуализма XXI века и закрытого профессором Славой Лёном постмодернизма XX века. Вот, например, начало у Шевелева, которое сразу же рецептуально прикрепляет меня к одному шедевру, о котором скажу после цитаты: "Все говорят: Волга, Волга. От всех слышу, а сам ни разу не видел. То с любимой девушкой поплыву, смотреть некогда. То с любимыми детьми от бывшей девушки, глаза в стороны разбегаются. То с Соросом и его фондом. То с оркестром под управлением Спивакова. Сколько раз плавал с севера на юг, с запада на восток, из конца в конец, насквозь и как попало - а ни разу не видел толком. То есть не писал, как и что, а, значит, не видел по-настоящему. Выпивал, да. Закусывал. А не видел". ("Выдь на Волгу: чей стон раздается?")

Виктор Астафьев удивлялся славе "пьяницы", как он говорил, Венички.

Веничка не так прост, как думали. Мол, ходит и пишет, сидит и выпивает. Больше, конечно, выпивает, чем пишет, но и пишет немало. Он влезает в душу и не желает оттуда удаляться. И писатель, иногда пишущий в дань детству стихи, Евгений Лесин ходит с Веничкой в груди: "Все говорят: Розанов, Розанов. Ни дня без опавших листьев, мол, Улетное и Мимоездное, записки из похмелья и выписки из дневников сумасшедших охотников. Враки все это! Никакого Розанова Юрий Олеша не обкрадывал. А обкрадывали все, и обкрадывали "наше все" - Пушкина А.С." ("Мой Пушкин".)

Скажет Лесин, скажет Веничка.

А я скажу больше, сейчас никто не уверен, что Волга впадает в Каспийское море! Волга является всего лишь притоком Камы", поэтому именно Кама впадает в Каспийское море!

Итак, кто же гнездится в подсознании? Конечно, основатель рецептуализма, развитого до манифеста в журнале "Наша улица", Веничка.

Писатель Венедикт Ерофеев задал эту интонацию: "Все говорят: Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел. Сколько раз уже (тысячу раз), напившись, или с похмелюги, проходил по Москве с севера на юг, с запада на восток, из конца в конец и как попало - и ни разу не видел Кремля".

Сила писателя заключается в его фундаментальной опоре на классическую мировую литературу. Зеркала и отражения основополагающе направляют наши стремления к созданию новых форм.

Вот и у писателя Игоря Шевелева, копающего глубоко и бесстрашно, есть замечательная мысль в "Двойнике": "Его беда, что он не может мыслить по заказу. Подозревает даже, что это невозможно. Но не в армии, где приказ мыслить выполняется без прекословия. Если старшина - армейский бог, то почему не предположить, что Бог является в звании старшины, пока все это творит. Ему нравится принадлежать к коллективному мозгу нации, а не к ее говну, как сказал классик, которого, как показывает история, никто не отменил, как нельзя отменить прошлое. Если мозг не может мыслить, надо найти, в чем зацепка. Размыслить саму зацепку".

Если писатель Федор Достоевский для литературного критика Виссариона Белинского и поэта Николая Некрасова начинался с "Бедных людей", то для писателя Игоря Шевелева писатель Федор Михайлович Достоевский начинается с "Двойника", с раздвоенности сознания, с раздвоенности образа, с раздвоенности самого себя на тело и текст, где первое - переменно и временно, а второе - вечно и метафизично. Следовательно, писатель Игорь Шевелев всегда создает Бога, если твердо верить тому, что Он есть Слово.

Очень тяжело писать слова каждый день, а надо. Иначе исчезает день за днем бесследно, как будто и не было тебя на свете.

Что уж говорить о тяжелом труде скульпторов, друзей моих. Взять, например хрупкую, прекрасную Ольгу Александровну Победову. А она сдвигает горы... брильянтовые. Она член-корреспондент Российской академии художеств (2001), заслуженный художник Российской Федерации (1998).

В сущности, искусство Ольги Победовой является бесконечной импровизацией на тему поэзии бессмертного стекла. Почему-то я тут вспомнил "Стеклянный зверинец", но сразу пошел дальше, не оглядываясь, по Маросейке под легким московским снежком. Пока шел, вспомнил строчки из "Петербургских строф" Мандельштама:

...Зимуют пароходы. На припеке

Зажглось каюты толстое стекло.

Чудовищна, как броненосец в доке, -

Россия отдыхает тяжело...

Толстая Россия мне представилась стеклянным броненосцем! Вот что делает поэзия, скрещивая разнородные понятия, нужные мне для понимания творчества Ольги Победовой. У нее сверхтолстое стекло! Мандельштам точно ставит слово "толстое стекло". Изящества в нем нет.

У него стекло-броненосец! У Победовой стеклянная Россия, превращенная в поющие на голос церкви свой!

Я ни с чем не сопрягаю слезы чистого стекла Ольги Победовой, кроме красоты самой Ольги Победовой с красотой ее стекла. Ее скульптуры из родниковой воды в остановленном мгновении. Они поражают нереальностью форм самого высококачественного оптического стекла, с которым практически не сталкиваемся в обычной жизни. Это не просто стекло, это наивысшее стекло, подобное алмазам, превращенным рукой скульптора Ольги Победовой в огромные бриллианты. Она создатель оригинальных объемных стеклянных форм, в которых супрематизма блики, как "Серебряные колокольчики" Генрика Ибсена в гениальной постановке Александра Сталина (Бурдонского) в Театре Армии, играют новизною рецептуализма третьего тысячелетия прозрачно, звонко и трагично.

От Театра Армии до Садово-Каретной рукой подать. Идещь по Самотечному бульвару по прекрасным аллеям.

Когда-то на Садово-Каретной был кинотеатр "Экран", напротив него или наискосок стояла пивная "Три столба". Заходим с приятелем после ночного дня рождения, дым столбом, шум, гам, стоим, проталкиваемся, берем пару кружек пива и тарелку сушек. Выискиваем место у высокого круглого стола как раз у одного из трех столбов. Только что от него отошли двое в телогрейках и мы на их место быстро. Стоит напротив некто в измызганном драповом пальто с большими пуговицами, расстегнутый, в майке. По виду можно сказать, сильно пьющий, но интеллигент. В нем сочетается несочетаемое. Небритость, но культурная, развязность, но аристократическая. Черный с сединой чуб спадает на глаза. Я достаю бутылку "Московской" и прихваченный в автомате газировки на улице Чехова стакан. Сначала приятелю. Тот мигом выпивает и запивает пивком. Потом себе, выпиваю, и когда пью, вижу алчущие глаза пьющего интеллигента, в которых написано: налей. Наливаю полстакана, протягиваю. Визави мигом опрокидывает стакан и со смаком облизывает губы языком. Познакомились. Он Юра и я Юра. Он старик для меня, поскольку мне едва минуло лет шестнадцать-семнадцать. Разговорились. Он говорит, что вчера в подвале опять набухались, сегодня сам не свой. Ладно, слово за слово, разговорились. Он говорит, что писатель. Я говорю, какой? Он говорит, что Юрий Домбровский. Я говорю - не читал. Потом, гуляя по дворам и переулкам, добавили пару бутылок портвейна "777", потом взяли еще на Сретенке ликер "Шартрез", выпили в переулке, куда он просил его проводить, а то захмелел, в Большом Сухаревском, напротив цирка.

Когда позже, в 66-м году я увидел на прилавке книгу издательства "Советская Россия", Москва - 1966, Юрий Домбровский "Хранитель древностей", я чуть, как говорили в классе, не опупел. Не обманул тот некто пьющий - его рисованная голова была на фронтисписе.

Когда хочется поговорить с умным человеком, не нужно никого тревожить по телефону, разыскивать среди знакомых, родных и сослуживцев - умный собеседник ждет вас в книгах. Книга и есть та настоящая жизнь, которой живу я, которой живут близкие мне по духу авторы моего журнала. Их трудно найти, их очень мало. Таких собеседников я и печатаю. Например, очень мудрого и тонкого писателя, даже лирика симфонической прозы Владимира Скребицкого. В "Доме поэта" Максимилиан Волошин развивал эту мысль:

Мой кров - убог. И времена - суровы.

Но полки книг возносятся стеной.

Тут по ночам беседуют со мной

Историки, поэты, богословы.

И здесь их голос, властный, как орган,

Глухую речь и самый тихий шепот

Не заглушит ни южный ураган,

Ни грохот волн, ни Понта мрачный ропот.

Мои ж уста давно замкнуты... Пусть!

Почетней быть твердимым наизусть

Исписываться тайно и украдкой,

При жизни быть не книгой, а тетрадкой.

Искренние интеллигентные произведения замечательного писателя Владимира Скребицкого относятся именно к той литературе, о которой говорит Макс. Вот совсем музыкальный фрагмент из рассказа Владимира Скребицкого "Плющиха и несть ей конца": "Да, все, что было раньше, оборвалось... Могучий мутный поток, который нес меня через проходные дворы, мимо свалок мусора, мимо голубятен, мимо тополей, по лабиринту заборов и дворов, сквозь чердаки, забитые хламом, сквозь слуховые окна, выходящие на покатые крыши, вынес меня к клубу "Каучук", где на афише значилось: "кинофильм" - ни названия, ни страны, и я увидел ее и воспарил... Воспарил над послевоенной Москвой - как может воспарить мальчик, входящий в дом, где всю ночь кутили взрослые, где стол залит кровью вина, где всюду разбросана битая посуда и недокуренные папиросы, где пиршество войны смешало роскошь и убожество, где ни у кого еще нет сил начать убирать и наводить порядок... И мальчик поднимается над этим "пейзажем после битвы" в парах молодости и похмелья и опускается в истому подмосковных дач, зеленых участков, волейбольных площадок, патефонной музыки, и встречает девушку, выбежавшую из пансионата со своим чемоданчиком, и начинает любить первый раз в жизни".

Подобных прекрасных мест в прозе писателя Владимира Скребицкого предостаточно, если не сказать даже, что все его произведения сотканы художником поющей души. Такой души, какая была у Аполлинера с его ангелами в белом, с его мостом Мирабо, с Парижем авангардистов.

"НАША УЛИЦА" №105 (8) август 2008