Дмитрий Рысаков
ПРЕВРАЩЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА В МЫШЬ
повесть
1.
Чтобы разобраться, в какое положение попал Тиглев, взяв однажды теплой осенью в руки мышь, нужно вкратце описать тот день, который предшествовал случаю.
Рано утром он скрутился на краю постели из-за возгласов жены. Ей понадобился проездной билет. Весь марафет этой женщины, миндальный разрез ее глаз, тонкая надменная фигура, были призваны, кажется, усилить изжогу Тиглева; как зачехленное орудие, валторна, черная гаубица, затянутая в колокол юбки, с черными вишневыми губами, она, нависнув над ним, держала косметичку, в которую очень скоро вкладывала миниатюрные, выпачканные сажей и дегтем пыжи, шомполы и гусеничные, цвета слоновьей кости катушки.
В прихожей на тополином пне, принесенном с улицы после знаменитого московского урагана, сидит “Растропович” (не виолончелист Ростропович) и завязывает шнурки. Так его называет Тиглев, как-то пытался связать известность с "расторопностью". Он хмуро и взросло приветствует Тиглева. Это его семилетний сын. Тиглев в ответ жует губами, прощупывает вслед за женой карманы валяющихся на полу брюк, встает, выходит в прихожую, морщась от света, запускает дрожащие руки в полости вчерашнего пиджака. Билет он обычно держит в паспорте. Но паспорта нигде нельзя найти! Паспорта нет.
- Я его потерял, - горько признает он, прислонясь к стене и понимая, что жена сейчас всплеснет руками и разразится.
Жена всплескивает руками и разражается, но Тиглев слушает ее спокойно, потому что вот он, паспорт - за галошницей. Из-под мутной обложки Тиглев извлекает билет, защелкивает его клипсой на зеркале, недобро расходится с женой в коридоре и идет в гостиную листать книгу.
Кто знает, сколь долго может уходить, казалось бы, до писка экипированная женщина, у которой и рот подведен, и связка ключей звенит в одной руке, а другой подхвачен зонт, но все ее что-то тормозит - то она посчитала, что слишком легко оделась, то чиркнула подошвой на полу и снова разворот – за тряпкой, то заклинило молнию или что-то с каблуком, снова маятником качается на локте сумочка, - кто живет истовым временем, тот согласится, что все эти приготовления нестерпимы. День наступил, но торжественное, освещенное изнутри сознание Тиглева как бы уже прогоркло от этих проволочек, и очистить его можно было бы только сном, в свою очередь невозможным, потому что по лестнице в подъезде выкатывались с ранцами дети, и летели в тартарары различные приспособления, вчера изобретенные Тиглевым для них.
Он мечтал растянуть на улицах прогулочные тросы и цеплять к ним детей карабинчиками.
Сейчас, подойдя к окну, он возвращается к этому проекту.
“Карабинчики… допустим, и собачьи шлейки, а ноги обуть в свинцовые буты. Дети пошли нынче какие-то особенно противные. Почтовый ящик подожгли вчера, изорвали квитанцию…”
В доме темно. Ничто не видно за окном из-за еще густой, но уже какой-то синеватой гнилостной листвы. Дворничиха с протокольным лицом сгребает лопатой мусор. За женой хлопнула дверь, и Тиглев кинулся в спальную перетряхивать зимние вещи. Ему нужно-то было – так, восстановиться. Но денег не нашлось решительно ни копейки. Только табачная труха, лузга и ветхие нитки. Тонкие пластиковые вешалки срывались с перекладины. Тиглев швырнул на кровать пальто, стеганую куртку, французский пуловер, и замер. В голове покалывало электричеством. “На кухне...”
За газовой плитой стояла призовая бутылка, выигранная на свадьбе Жанны. Гости затеяли игру - придумывать к слову “выпить” синонимы. За кем будет последнее слово, тот получит шампанское. Тиглев придумал слово и придерживал его, пока не выдохнутся другие, а они скандировали – “вмазать”, “кирнуть”, “раздавить”, “врезать”, “дерябнуть”, “долбануть”, - и когда, наконец, перебрали все слова и стали давиться от напряжения, он подозвал к себе сына (у самого Тиглева был тихий голос), и сын вместо него прокричал:
- Жахнуть!
На врученной бутылке расписались молодожены. Тиглев с умилением рассматривал их росписи. Невеста накрутила затейливые завитки. Какая увесистая, теплая, правда, бутылка. Тамада распорядился открыть ее через год. Это ничего, ничего это все… Все бы ничего! Но вернется жена, всплеснет руками… Можно, конечно, аккуратно распечатать фольгу, откупорить, немного хлебнуть из горла и тут же, разбавив водой, запечатать обратно. Или выкачать как-нибудь шприцем. Но Тиглев поставил бутылку в дверцу холодильника, чтобы в таком позоре отпала необходимость.
Копилка сына. Тиглев отыскал глиняную розовую свинью, отнес ее на кухню, сдвинул в сторону посуду и поставил копилку на стол. Щель была довольно широкой, но как ни тряс Тиглев копилку, ни одна монета не выскочила. Только клеенка собиралась в складки под локтями. Монеты все ложились плашмя перед прорезью. Тиглев обозлился и, понимая одновременно, что не потащится в магазин с медью, все-таки взял в туалете, в шкафчике с инструментами, пинцет, который в прошлые времена его теща украла из лаборатории НИИ, и стал вылавливать десятикопеечную медь, несколько раз останавливался, осеняемый мыслью, а не разбить ли к черту свинью. Не разбить ли, пока силы не покинули его?
Но ни о чем больше не думая, он открыл холодильник, перевесился через дверцу, вынул на свет вчерашний приз, сорвал и смял в клочья фольгу и сунул ее в карман, сделал несколько жадных глотков, выкурил длинными затяжками одну за другой две сигареты, оделся, почистил ботинки (так, что из рук вылетела щетка), помочился в туалете, допил бутылку, закатил ее под кровать и вышел из дому. Он отправился занимать деньги у Жанны. Неудобно, конечно, наведываться к ней наутро после свадьбы, но что делать.
Жанна родилась у Никитских ворот и воспитывалась няней, детсад ей заменяли прогулки на Тверском бульваре, пионерлагеря - дачи в яузских поймах Тарасовки и среди высоких сосен Кратово. Золотой отроковицей лежа связанной в скирдах и мечтая быть красиво освобожденной (чему способствовали новые французские романы Анны и Серж Голон), она рано смекнула, что вид стреноженной дамы более всего распаляет ухажеров, и однажды решила научиться семенить. Шпалы детской железной дороги в Кратово подходили для этого вполне, и там впервые ей встретился Тиглев, собиравший землянику на насыпи.
Тиглев тронул дверную ручку, и Жанна тут же открыла ему. Они прошли на кухню. Тиглев избегал смотреть на нее. Придерживая рукава халата, она разливала в пиалы ягодный чай. Ее муж удачно сбывал по магазинам мясные деликатесы и сидел на героине. Сейчас он спал в той самой детской комнате, где Жанна выросла и которую пропитала своим будоражащим запахом, где в дверцах шкафа под стеклом вековал сумрачно-гобеленовый гербарий, а по зеркалу наискосок, если смотреть в полуденные часы с кровати, пролегал мучной след пудры.
Они разговаривали тихо; ничего не было слышно. Тиглев курил одну сигарету за другой, в который раз проводил пальцем по цветочному горшку, обклеенному чечевичными зернами, и вскоре стал расходовать мужнины сигареты. Створка окна, вытягиваемая воздушным потоком, вот-вот должна была шарахнуть; Тиглев и Жанна ждали с опаской, когда это произойдет, и наконец, шарахнуло, с подоконника рухнул ворох журналов и поднялся сквозняк. “Мне пора”, - сказал Тиглев, выпутывая лицо из-под занавески, закрыл со своего места окно и встал. Жанна тоже выпрямилась, затушила сигарету, сказала “я в ванную переодеться”, а Тиглев через гостиную вышел на балкон. Крыша соседнего здания была устелена листвой. Во дворе стояла старая перекрашенная “Тойота”.
Жанна появилась за спиной Тиглева и сказала: “Никогда не носила джинсы, а вот теперь ношу”. Подтянула на бедрах обновку, немного повертелась перед Тиглевым и даже подпрыгнула. “ У нормальной женщины две проблемы: нечего одеть и некуда вешать”, - засмеялась она, и он впервые посмотрел на нее, посмотрел болезненно.
Они оделись и вышли на площадку к лифту. В лифте Тиглев два этажа стоял просто так, а потом обхватил Жанну руками, но к этому времени лифт уже самортизировал, и Жанна, присев, выскочила из-под плеча Тиглева и пошла вперед нервной походкой.
На улице перед аркой она открыла сумочку. Тиглев увидел протянутую тысячную купюру. Он помедлил, и Жанна убрала руку.
- Но я действительно плохо расслышала, сколько тебе нужно.
- Я возьму, конечно, эту тысячу, пускай скажут, что Тиглев альфонс и выжига, я отполощу ее в волнах революции…
- Замолчи!
Она толкнула его сжатыми кулачками и вдруг запылала лицом и заплакала, а он смотрел на нее с все усиливающейся нежностью. В такие минуты он вспоминал ее совсем юной, неоформившейся, в розовом газовом шарфике; ее глаза - то лихорадочные от конъюнктивита, то холодные как Женевские озера; волосы, не совсем густые, но еще не пахнущие табаком, белесые как грузди в сумерках груди. Так происходило всегда, когда Тиглев восхищался ею. За что она удостаивала Тиглева слезами, неизвестно. Они расстались под аркой: Жанна свернула к бронзовым львам – Хлебному переулку, Тиглев пошел по направлению к “Пушкинской”.
В пять часов он забрал Растроповича из музыкальной школы. Решили пройтись, по такой-то погоде. Сын, волоча по земле мешок со сменкой, подбирал природный материал - кленовые листья, “вертолетики” и каштаны, а Тиглев нес гитару и вслух читал задом наперед заголовки на дорожных щитах. Сейчас он возьмет два “Жигулевских”, последних на сегодня, и пусть это дешевое, пустоватое пиво сморит его, зато он заснет нормально и ночью примется за работу. Ему наступил тридцать пятый год, он уже не стеснялся целовать мать; преподавал на заочном факультете в институте на “Бауманской” в здании бывшей военной академии имени Берии. Там в подвале собиралось его тайное общество, состоящее из одного областного писаки с анархической бородкой, двух сотрудников малотиражных газет, сельского учителя, никогда не снимающего с рук перчаток, двух-трех кандидатов наук и пышного попа-расстриги. Все они, дети конца века, ожидали неминуемых исторических сдвигов, изучали магнетические науки и конспирологию, соблазнялись трупоядной графикой средневековья, декламировали Бодлера и выкидывали в спичах восторженные длани, тени которых, еще длинней и многомерней в подвале от низкого света, распластывались по потолкам и стенам; в их речах сквозила накатанная отрепетированная некромания; все они, и Тиглев тоже, ждали какого-то прорыва, какой-то конвертации их тяжких предчувствий, и действительно: все рушилось. Но окончательная гибель мира подступала чересчур медленно, противно природе молодости, и, выходя из подвала с горящими глазами, снимая и пряча по карманам черные нарукавные повязки, заговорщики, растворялись в скотоподобной каракулевой толпе, видели, что никакие их самые изощренные умственные приемы не распространяют вокруг сколько-нибудь заражающего действия.
Дома Тиглев писал переводы и статьи для франкфуртских запрещенных изданий. LIVING IN A REAL TIME, или LENIN EAST RICH, или DIE GEMUTLICHE ALTE ZEIT – так назывались его статьи. Стол его, заваленный словарями и справочниками с засаленными торцами, был в крошках сухарей, липкий от пролитого пива. До всего Тиглеву было дело, жизнь его набирала такие обороты, что дни вспыхивали коротко и с сухим треском, как шутихи.
Но сейчас вдоль тротуара навстречу Тиглеву бежала мышь, мелкая непритязательная мышь. Когда Тиглев с Растроповичем приблизились к ней, она заверещала (мыши, как знают немногие, способны верещать), подкралась к ботинку Тиглева, обнюхала его, встала на задние лапки и, прыгнув на ботинок, вскарабкалась прямо по брюкам и по куртке Тиглеву на плечо. Вот это был трюк! Растропович округлил рот. Мышь спряталась за воротником Тиглева и спокойно выглядывала оттуда. Тиглев не шевелился. Сын забегал вокруг отца. Подошел пенсионер, укорачивая поводок с запсиховавшим пуделем. Подтянулись прохожие с детьми. Тиглев попытался вытащить мышь из-под воротника… И тут она его и хватила, да так, что полетела по воздуху от судорожного движения руки Тиглева, да так, что пенсионер отпрянул и пудель затанцевал на месте, а сын сощурился, когда Тиглев стал высасывать кровь из ранки, и бросился искать чистый подорожник, но где найдешь в городе чистый подорожник!
Дальше события развивались следующим образом. Он все-таки взял два “Жигулевских”, у остановки, а не в супермаркете: он менял магазины, потому что продавщицы, разумеется, начинали узнавать его, а это неприятно, когда узнают в винных отделах: он старался не встречаться взглядами с продавщицами (сплошь хохлушками) и не ронять им запоминающихся слов.
Вернулись домой, сын позвонил маме на работу и сообщил о происшедшем. Жена позвала Тиглева к телефону - он отказался подходить. Он действительно в это время подтягивал ослабшие гайки кухонного стола. Жена через Растроповича умоляла Тиглева обратиться в травмпункт. Но Тиглев выхватил трубку и нажал “отбой”, а сына загнал в детскую делать уроки. Он терзался утренними унижениями, которые потерпел от жены.
В девять часов Тиглев разорвал пакет с гречкой и просыпал ее по всей кухне. Сварил что осталось, подмел кухню, разогрел мясо. Оба поужинали из общей сковородки перед телевизором в спальне. Сковородку поставили на табуретку, сами сели на корточки. Играл “Зенит” с греками. Обдумав, что у жены должны начаться “дни”, Тиглев во время рекламы сбегал на кухню и нарезал себе на хлеб чеснока.
Она пришла и прямо с порога, даже не подняв руки к пуговицам, испепелила Тиглева взглядом. Он усмехнулся и начал врать, что палец защемил замком молнии - куртку застегивал и защемил. Все, все, посмеялись, и хватит, сколько можно муссировать, мусолить. Рассусоливать тут одно и то же…
От гнетущего взгляда жены он укрылся в спальне. Долго стоял и тупо созерцал неубранную кровать, вывороченные вещи из шкафа. Услышав, что жена загремела посудой на кухне, Тиглев бросился в туалет, выпростал из кармана фольгу от шампанского и спустил ее в унитаз.
Через какое-то время он уже в необъяснимом спокойствии шагал по улице Достоевского в сторону площади Борьбы, где трамваи описывают полукруг и желтые дома поднимаются по небольшому взгорку. Был поздний чистый октябрьский вечер. Моросил, впрочем, мелкий карябающий дождик. Если с Тиглевым равнялась женщина, приподнимая перед ним зонт, выставляя свое личико под свет фонарей, он для развлечения придумывал ей едкое обозначение, которое отваживался даже тихо произносить: “ишь, фря”, “можно подумать, какая фифа”, “ну-ну, финтифлюшка” или “глянь: прошмандовка”. В горле у Тиглева от таких обозначений весело кипело. Он шел наугад мимо желтых корпусов больницы. Как ему казалось, травмпункт находился где-то здесь. На пустынной дороге он окликнул прохожего и спросил огня, но тот не дал, потом ему встретился скучающий охранник, который охотно подсказал дорогу, наконец, Тиглев повстречал молодых людей, которые вели третьего, уж они-то кивнули ему на неприметный, в серой зелени замызганных кустов флигель. На крыльце флигеля посасывали тонкие сигаретки две младшие сестры, или ассистентки. Обе развернулись к Тиглеву с любопытством. Это и был травмпункт. Через открытую дверь было видно, что в фойе уборщица моет полы. Ассистентка, что была помоложе, спросила Тиглева, что у него. Тиглев объяснил. Пришлось подождать, пока пол подсохнет. Обе девушки угостились у Тиглева сигаретками и еще покурили с ним. Они ежились в накинутых куртках.
Потом одна из них проводила Тиглева к кабинету, разъясняя по пути, что пробу крови у него брать не будут. (Уборщица вслед за ними на вытянутых руках везла швабру, Тиглев поторапливал ноги и посматривал на мокрый шлейф, оставляемый на полу тряпкой - он начинал паниковать, когда за ним стирают следы).
- Мышь? – удивился дежурный врач. – Где вы ее нашли?
Тиглев все рассказал.
- Какого цвета, серая? Может, мышь-полевка? Не крыса?
Ассистентка заполняла анкету. Под халатом ее, кипельно-белым, просвечивало нарочитое черное белье. Тиглев стал описывать, что мышь была своего рода как домашняя, но ассистентка перебила его несколькими обидными вопросами.
- Заболеванием нервной системы страдаете? Употребляете спиртные напитки?
- …Почему вы не принесли мышь с собой? Шерсть короткая? Гладкая? Как мы установим бешенство? – заторопился дежурный врач, встал и заходил по кабинету. - Где ваш полис? Что вы мне эту бумажку суете? Порвите ее и бросьте в корзину, она давно недействительна. Вот корзина. Бросайте-бросайте. Я вынужден отправить вас в больницу. Вас там продержат до утра. Фокусник.
Ассистентка достала из корзины просроченный розовый полис Тиглева, вернула его Тиглеву вместе с анкетой, прошептав “еще пригодится”. Дежурный врач подскочил к нему и еще раз пренебрежительно поднес к глазам рану. Все врачи смотрят на раны пренебрежительно.
Вскоре дежурный и ассистентка занялись написанием каких-то бумаг. В создавшейся тишине Тиглев спросил, свободен ли он.
- Езжайте на Комсомольскую. Новая Басманная, дом шесть, - сказала ассистентка вдруг невыразительным голосом и передала ему направление.
Это было бы поражением, если бы Тиглев, прикрывая в недоумении дверь, не услышал за спиной:
- Подождите, я вас провожу.
Она со связкой ключей вышла за ним. В фойе уже не горел свет.
- Вы не бойтесь - сорок уколов в живот сейчас не делают, как раньше. Сейчас современные вакцины. Шесть инъекций: в день обращения, потом на 3-й день, на 7-й, 14-й и 28-й. Весь курс, скорее всего, будете проходить у нас, – она вдруг снизила голос, - вы знаете, где мы находимся? Здесь четырнадцать лет жил Достоевский. Хотите, я вам покажу?
Она повела его по темному извилистому коридору. Что такое? Сразу за гардеробом начинался какой-то монастырский ход. Госпитальный холод от стен. Вмурованные в раствор между кирпичами крюки, не закрашенные побелкой, торчали как в колодце. У высоких двухстворчатых дверей горел красный зрачок сигнализации. Ассистентка открыла вмонтированный в стену ящик, вынула из него огрызок свечи, неумело и резко, как это обычно делают женщины, обращаясь с электричеством, отключила тумблер – возможно, системы пожаробезопасности. Они зашли в неосвещенную квартиру. Воздух внутри квартиры был затхлый и нежилой. Ассистентка зажгла свечку. Сразу при входе, справа, за больничной шторкой стояли два сундука. Она кивнула на них, удерживая внимание на свечке, и сказала: “Здесь спал он и брат его Михаил”. Сундуки, маленькие - дворники хранят в таких под лестницами веники и лопаты, – были накрыты сложенными пополам стегаными одеяльцами.
Дальше они прошли в гостиную. По окнам стояли овальные столы. Темнели в углах иконы в окладах. Молчаливые ходики висели на глухой стене. Тиглев мельком посмотрел на часы. Был десятый час. Точно такой же дощатый пол, покрытый коричневой эмалью, у меня дома, подумал он. Деревянный конь, опаленная с краев скатерть на столе. Еще поворот направо. Следующая комната совсем синяя – кабинет отца, за низкой перегородкой - родительская спальня. На грубой лавке в углу стоит широкий белый кувшин для умывания с просунутым сквозь ручку полотенцем. Ассистентка как будто впервые обходила здешние комнаты и глазами спрашивала Тиглева, идти ли дальше. По улице проехала машина и обрызгала окно; пламя свечки, дрейфовавшее под прикрытием ладони ассистентки, качнулось в лунке и открыло еще больше ее легкую шею, шею дуэньи, вырезались еще больше ее тонкие ноздри, глубоко втопленные, рубином засочилась мочка уха, брови, черные, распятые, раздвинулись в быстром изумлении - Тиглев, чтобы не выставить все как нападение, хотя изумление ее не смолкало, принял у нее огарок и привлек ее к себе: она прижалась к нему в каком-то мерзнущем ипохондрическом смущении, и словно метель ужалила им глаза, а сердца их заулыбались ужасно; и вот уже Тиглев - баловень ее ресниц - в кармашке ее обнаруживает, словно в мешочке с хворостом лаванды - что это? что? – смятые бланки, рулончики марли, сломанные зубочистки, конфетные обертки…
- Ты с ума сошел, - говорит она тихим, внушительным голосом, закрывается от него, толкает от себя; низко опустив плечо, ловит под халатом черную лямку.
Они выходят в галерею со сводчатым потолком. В нишах стен горбятся на псевдомедных ветках слабые светильники. Тиглев идет покачиваясь. В самом конце под стеклянной колбой лежит рукописный лист, рядом с ним перо. Белые, белые, холодные стены, теряющиеся в своде потолка. Галерея шагов в двадцать пять длиной. Столько на дуэли, столько до эшафота, универсальное расстояние.
- Здесь выход, - говорит она и открывает Тиглеву дверь прямо на улицу.
2.
Тиглев по телефону успокоил жену. Ничего серьезного, сказал он, никакого вмешательства врачи ему не навязывают и даже внешне безразлично отнеслись к его случаю, но для профилактики все-таки послали в больницу, там продержат скорее всего до утра. Жена хоть и прислушивалась к Тиглеву настороженно, но, кажется, была довольна, что отправила его в травмпункт, раз врачи всполошились и удостоили дело таким вниманием. Голос ее звучал хрипло. Уже легла, подумал Тиглев, повесил трубку и спустился под землю.
Он сел в почти пустой вагон; во всем поезде горел лишь аварийный свет. Напротив Тиглева дремал какой-то работяга; мальчик у него на коленях освещал красным фонариком и разрисовывал шариковой ручкой яблоко. В черных окнах вагона мелькал размазанный свет, на курточке ребенка вспыхивали флюоресцентные нашивки. Тиглев развернул бумагу из травмпункта и в свете мелькающих тоннельных огней разобрал вписанные сестрой строчки: “укушенная ссадина 1 п. левой кисти”, “неизв. мышь, Москва”, “спровоцир.”, “не страдает”, “часто”, “госпитализация”.
На площади трех вокзалов он окунулся в толпу. И поскольку была пятница, народец попадался хмельной и непотребный. Снова собирался дождь. Пенсионерка попыталась надеть полиэтиленовый пакет на голову, но он не налез ей, и она побежала так. Шел чиновник, перебирая ногами, сворачивая только под прямым углом. Громыхнул гром, и в толчее, одновременно и независимо друг от друга, три женщины внезапно остановились и стали рыться в своих сумочках. Как стало тесно в мире, а был он так широк, подумал Тиглев, нырнув в длинный подземный переход, завертелся в сутолоке и вырвался наверх, потом преодолел встречный поток, обогнул здание Казанского вокзала и уже подался вперед наобум – так дорога легче искалась, изредка у опрятных людей спрашивал, где Новая Басманная. Прошел весь Басманный переулок, забрел в Басманный тупик, вернулся, постоял на перекрестке. Увидел указатель на Старую Басманную. Но где Новая? Неужели Новую он проскочил?..
Тиглев шел долго, никуда не торопясь. Он любовался влажным асфальтом, скользким как графит, любовался атласной, съедобной на вид штукатуркой цветных старых домов, подрумяненной розоватым уличным светом, шел через парк пустых поливальных машин к новым улицам, к новым поворотам, из которых нет-нет да выплывет на малом ходу “УАЗик” милиции, замрет, где драка в подворотне, и отправится дальше по рейду. У зеленых помойных баков копошились бродяги. Двое в штатском, прижав к стенке приезжего, шарили у него в карманах.
И вот он у ворот больницы. На воротах замок; охранник высунул говорящую голову из окошка будки, перед будкой стоит медработница в халате и слушает его: кто знает - может, объяснения охранника сейчас так важны для этой женщины? Тиглев неуверенно подергал створку ворот. Охранник заметил его, но виду не подал. Медработница тоже обернулась и подошла к воротам. Тиглев протянул ей через решетку бумагу, и она велела охраннику открыть ему.
Он пересек площадку, заставленную тремя или четырьмя скорыми, и взобрался по пандусу в приемное отделение. В регистратуре сидела фифа и внушала кому-то по телефону, что для мужчины после пятидесяти микроинфаркт мозга – обычное дело. Да-да, статистически рядовой случай. Можете не сомневаться.
– И хватит морочить мне голову! - она бросила трубку, вскочила и надолго пропала в служебной комнатке. Вошел охранник и аккуратно, словно на горячий уголек геморроя, опустился в ее кресло. Тихо было; слышалось, как урчит в животе у охранника. Вдруг распахнулись обе створки входной двери, ворвался холодный ветер, ввезли на каталке старуху. Вместе с врачами ее сопровождал высокий удрученный мужчина с длинными волосами. Он поглаживал старуху поверх одеяла.
Пришли еще двое: один, грузный с лицом сварщика, держался за сердце, другой, в полосатых летних штанах, скользил по сторонам нагловатым взглядом и непрерывно разговаривал по телефону. По коридорной стене со стороны кабинетов, на метровой высоте, тянулась дюралюминиевая планка, защищающая стену от ударов каталками. Кафель и дерматин были повсюду. На блестящем полу пятна плохо оттертой крови. Полосатый оборвал разговор словом, схожим с итальянским - “ла реведере”, и захлопнул крышку телефона. Это румыны или молдаване, подумал Тиглев.
Проходили старшие сестры, сновали уборщицы, экипажи скорой шли с планшетами. Главные врачи, в халатах внакидку, выпрастывали вперед руки как генералы. Появился, щелкая чистыми пальцами, молодой принимающий врач, изящный, картавый, только из отпуска, как он объявил коллегам, и пригласил Тиглева и румын в кабинет предварительного обследования.
Первый румын улегся на кушетку и расстегнул куртку. На товарища его врач взглянул вопросительно. “Ничего, я здесь постою”, - сказал полосатый, сменил опорную ногу и повернулся к врачу вполоборота, чтобы смотреть сразу и в коридор, и на своего друга. Все происходящее было интересно. Тиглев сел с градусником подмышкой на противоположной кушетке. Под курткой у больного румына ничего не было, кроме шерстяной груди. Врач распределил по ней датчики для снятия кардиограммы.
- Ну, с вами будет попроще, - теперь он повернулся к Тиглеву и стал непрерывно писать, глядя на бумагу из травмпункта. Один только раз он поднял на Тиглева голову и уточнил:
- Гм… Мышь была серая?
- Коричневая.
- Хорошо, сходите пока снимите укус.
У дверей рентгеновского кабинета было написано “не входить”. Тиглев присел на скамеечку. В коридоре реаниматолог говорил женщине с заплаканными глазами, что ее супруг в боксе, операция будет утром и надеяться надо на два исхода: благоприятный или неблагоприятный. (Видно было, что ему сравнительно легко давался бесчувственный тон. Но он при этом смотрел в пол, потому что женщина стояла перед ним красивая.)
- Он должен был понимать, что нельзя пить с кем попало, тем паче у вокзала, где приезжий для преступников, как… – врач поискал глазами и вдруг остановился на Тиглеве, - как сыр для мыши.
Тиглев вздрогнул. Реаниматолог продолжал смотреть на него. Виски Тиглева как будто прихватило морозом, сердце забилось, все видимое вокруг стало затягивать в воронку, и вывеска “реанимация” стала страшить его новым, дополнительным смыслом; он вспомнил, как в детстве, среди кустов волчьих ягод и барбариса он нашел мышиный горох и наелся им из стручков, и как воспитательница пригрозила ему, что он превратится в мышь, и изменения произойдут немедленно, и действительно, после недолгого ожидания в глазах маленького Тиглева потемнело, заклубился туман, точь-в-точь как в “Синей птице” или в каком-то другом спектакле - с январскими шарами, мишурой, где оркестранты душат деки, гудит рой скрипок, марши в детской, канонада короля, тромбоны, трели, дробь, бегство врассыпную...
Через минуту Тиглев проснулся и резко поднялся, скрипя одеревеневшей шеей. Тут же подсек его холодный огонь, прихлынувший к ноге, до этого поджатой в неудобном положении. Держась на стену, он захромал к кабинету, готовый ретироваться, если на него цыкнут. В кабинете с бронированными стенами слышался ровный гул вентиляторов рентгеновских машин. Окна были задраены. За стеклом в укрытии, какие бывают в музыкальных студиях или на переговорных пунктах, он увидел девушку. Тиглев спросил, нельзя ли ему сделать снимок. Она же, стоя перед зеркалом, пальцами поднимала уголки губ, собирала за ушами кожу, усиленно надувала щеки. Тогда Тиглев постучал в толстое стекло. Она отпрянула, оставив на зеркале исчезающую дымку пара.
Тиглев вышел на улицу со свежим маслянистым негативом. Он спросил молодого водителя, который курил на пандусе, где находится 4-е отделение.
- Идите через сквер к синему подъезду.
В темноте больничного двора рассматривался сквер. Тиглев миновал его; из двери синего подъезда, через выпиленный лаз, выполз на четвереньках щенок, отряхнулся, на Тиглева посмотрел так, словно запоминал его. Тиглев зашел в обшарпанный подъезд, под ногами захрустела отлетевшая с потолка вместе с грунтовкой краска. На лестнице припозднившийся маляр расставил козлы так, что нельзя было пройти под ними не согнувшись.
Маляр стоял, подперев головой потолок, и, усмехнувшись Тиглеву прямо в глаза, вдруг промямлил:
- Провели на мякине.
- Что? – сразу крикнул кто-то этажом выше.
- Пузыри на лепнине, говорю, - повторил маляр и веером выжал кисть в грязное ведро.
Тиглев поднялся на второй этаж. Ручки стеклянных дверей изнутри прихвачены цепью и опять замок. Тиглев нашел кнопку звонка, позвонил, подождал, еще раз позвонил. Звонки, казалось, должны были разбудить мертвого. Послышались издалека шаги. Появилась дежурная сестра.
- Простите, это 4-е отделение?
- Нет, десятое, - огрызнулась сестра и завозилась с замком.
- Десятое… – Тиглев не понимал, зачем она тогда открывает.
- Носит вас по ночам, - сказала она грубовато.
Ох уж эти непроснувшиеся сестры! Фюфочка.
Перевалило за полночь. Они прошли по полутемному коридору к посту дежурной. Доски пола заворчали под волнами линолеума. На сестре был аквамариновый халат и брюки с куцей молнией сзади. Она зевнула, нагнулась у стола, нащупала шнур выключателя, несколько раз им пощелкала, зажгла настольную лампу и села.
Она тоже долго записывала. И тоже спросила про мышь, и слушала его с изумлением и переспрашивала, заполняя формуляры и бумаги, промазывая клеем по корешку листы - история болезни Тиглева обрастала и пухла прямо на глазах, - тянулась к карандашнице, оказавшейся очень близко к Тиглеву. Несколько раз свела под столом колени.
“Здесь проходит много людей. Она со всеми так”, - решил Тиглев и отвел глаза в сторону. Сестра записала карандашом его фамилию в сетку на белой оргалитовой доске. Потом проводила его к дверям ординаторской и предложила подождать.
- Как поговорите с врачом, постучите мне в сестринскую, - сказала она и ушла.
Тиглев принялся ждать, оглядывая пустой больничный коридор. Правильно ли он делает, что не сообщает о себе, что жмется здесь как бедный родственник? Он покашлял и облокотился на подоконник, заставленный градуированными пузырьками. Погрел о батарею колени. Дежурная сестра даже не заглянула в ординаторскую. Ждут ли его там? Знают ли о нем? Возможно, сестра позвонила туда по внутреннему телефону, только откуда, из сестринской? со своего поста?
Наконец он решился напомнить о себе и дернул ручку. В полуосвещенной комнате по радио пел известный мужеложец. В середине комнаты, спиной к Тиглеву, стоял в халате огромный как слон ординатор и усаживал на свою голову открахмаленную шапочку. Словно слоновьи уши, висели полы его халата, отбрасывая на желтую стену свинцовые тени. Не оборачиваясь, ординатор произнес:
- А стучать вас когда-нибудь учили?
Тиглев вернулся, постучал и заново застыл на пороге. Ординатор милостиво кивнул. За перегородкой из пищевого шкафа кто-то посапывал – наверное, напарник или блатной больной. Комната была не особенно казенного вида, не видно было ни стеклянных колб, ни резиновых или стеклянных трубочек, ни этажерок. На столе шеренга пузырьков с раствором левомицетина. Под стеклом на обороте бланка – непонятная, спешно набросанная надпись фломастером: “Не забывать о Кропоткине!” Горсть конфет “Стратосфера” в хрустальной розетке. На мгновение Тиглеву даже показалось, что он у себя дома, перед своим рабочим столом. Ординатор обмерил взглядом Тиглева, указал ему на стул и сам уселся писать. Он непрерывно писал латынью и непрерывно говорил, а Тиглев, примостившись рядом на стуле, чуть не засыпая, слушал его на удивление внятную бодрую речь:
- Вы поступили к нам с укусом, не до конца представляя, как мы будем дальше с вами действовать. Мы обязаны принять в отношении вас антирабические меры, то есть меры против бешенства. Бешенство – общее для человека и животных инфекционное заболевание, которое всегда заканчивается смертью. Понятно? Бешенство, в данном случае - человека, можно предупредить только профилактическими прививками, эффективность которых зависит от срока обращения. Вам должно быть понятно, что с настоящего момента вы находитесь не только под наблюдением врачей, но и под надзором действующего законодательства. Понятно. Поясняю, что согласно постановлению Думы о мерах борьбы против эпидемии чумы, холеры и так далее лица, пострадавшие от укусов животного, попадают под контроль властей. Мы проведем экстренную профилактику от столбняка. Сегодня же начнем активную иммунизацию. Во время нее прием спиртных напитков запрещен категорически. Даже спиртосодержащие средства, такие как валерьянка, нельзя: вероятность летального исхода - семь к десяти. Вы вправе согласиться на курс прививок или отказаться от него. За тем или иным вашим решением должна стоять ваша подпись. Здесь все понятно, да? Вес свой знаете? Подпишите расписочку.
Если не считать чрезмерную ласковость его тона, Тиглев не почувствовал в словах ординатора явного издевательства. К тому же Тиглев был разбит ранним похмельем. Он только сожалел, что ординатор не встал, не обнял дружески его за плечо, и не сказал ему, Тиглеву, что сейчас два часа ночи. Сестра стелит постель. Введем сыворотку и спатушки. А завтра утром домой. Несерьезно это - занимать койку с этим вашим комариным укусом. Нет, Тиглев подписал бумагу, ординатор отвел его в перевязочную, нанес ему на укус деревянным шпателем бесцветную мазь и перевязал кисть. Потом показал, где прививочный кабинет.
У прививочного кабинета Тиглев упал в кресло, снял куртку и подбил ее к подлокотнику, потому что точно знал теперь, что придется ждать.
Пришла ночная сестра, открыла прививочный кабинет, включила белый свет. Пол в кабинете, как в какой-нибудь парикмахерской, был выложен стерильной плиткой, стертой на пороге до шоколадного цвета. Сестра срезала головку ампулы. Вскрыла упаковку шприца.
- Пройдите, - позвала она. - Засучите рукав.
У Тиглева предательски, как пишут в книгах, задрожали колени. Здесь уж нужно сказать, что родился он хвостатым мальчиком и у него остался шрам ампутации. Хирурги оставили ему отросток, лишний позвонок, который со временем покрылся ороговелой кожей. Поэтому Тиглев порадовался, когда все было сделано в предплечье. Сестра велела ждать минут двадцать в коридоре, а сама скрылась в сестринской. Тиглев вопросов больше не задавал. Сейчас она проводит его в одну из палат. Все кончено, пойдемте спать, господа.
В коридоре вполнакала горели боковые лампы, дверь прививочного кабинета была приоткрыта. Из ближайшей палаты вышел, пошатываясь, человек в семейных трусах. Баюкая перебинтованную руку, он склонил к ней рот и чуть не шептал ей что-то сквозь бинты. По крайней мере, губы его жалостливо складывались, что не шло его достаточно мужественному лицу. Он сел рядом с Тиглевым.
- Болит? – спросил Тиглев равнодушно.
Человек покачал головой: да, мол, болит.
- Собака?
- Каустик. Едкий натрий. На пивзаводе брызнуло.
Видимо, привлеченный ярким светом из прививочного кабинета, он рассчитывал на обезболивающий укол. Через двадцать минут сестра вернулась, вколола и ему, и Тиглеву, на этот раз уже под лопатку. Тиглев тихонько охнул. Человек сразу ушел спать со своей рукой в палату.
А Тиглеву сестра опять сказала:
- Ждите.
Он скрутился в своем оборудованном гнезде. Когда еще через полчаса сестра пришла и позвала его и вколола уже в задницу, Тиглев, застегивая ремень, спросил, а сколько еще будет.
- Шесть или четыре, смотря какой у вас вес, - ответила она и сверилась с данными. – Четыре укола осталось.
Это была подобная приговору новость.
Когда, после первого укола из четырех, он поплелся, прихрамывая, курить в туалет, он почувствовал, что под кожей собиралось какое-то уплотнение, - при движении это почувствовал. В туалете по углам стояли пустые коричневые корзины, на подоконнике - банки с залитыми водой окурками. Тиглев попил воды из-под крана и выкурил сигарету.
Дальше продолжалось так: укол, перекур, гнездо. Укол, перекур, гнездо. Тиглев все время ходил жадно пить, стараясь не касаться крана. Он перестал тщательно заправляться и ходил по коридору расхристанный. Сестра пропадала в сестринской, в которой звучал телевизор. Тиглеву иногда казалось, что она про него забывала. Урывками он заглядывал в историю своей болезни и успел прочитать, в несколько заходов, кое-что из написанного там: “Диагноз: инфицированная укушенная рана левой кисти. Anamnesis morbi: со слов больного, 13.10 около 17:00 в быту укушен неизвестной дикой мышью в Москве. Укус спровоцирован. Обратился в травмпункт, откуда направлен в ГКБ № 6”.
И вот сестра делает последний укол и велит ему идти до лифта в конце коридора и на нем подниматься на третий этаж во вторую палату, что Тиглев честно исполняет: идет по коридору до конца, до таблички ВЫДОХ (больные шутники переклеили буквы), обнаруживает грузовой лифт, не удивляется ему, видит кнопки вызова лифтера: 3 звонка, давит три звонка, приезжает лифт, открывается дверь, за дверью – квелая старуха…
Тиглев встал на пороге палаты. Грезилось ему или нет, но палата была пуста. Он различил в темноте четыре кровати. Работал холодильник. Пятая кровать, разобранная, была поставлена у двери на попа. В углу свалены стопки белья. Настоящая каптерка. Он пробрался к кровати у окна, включил ночник, увидел матрас в синем полиэтиленовом чехле, штангу с крючками, приваренную к спинкам кровати, - приспособление для тяжелобольных. Кое-как стал застилать кровать, просунул одеяло в боковую прореху пододеяльника, на простыне увидел два бурых, не поддавшихся хлорке пятна. Одно пятно в ногах, другое в голове. Тиглев вертел простынь и так и этак. Потом сел, проверяя панцирную сетку. Едва не коснулся пола. Снял водолазку и бросил на стул, потом, подумав, снова ее надел и лег. Холодно было. Завтра выпустят. Хотелось выпить, чтобы заснуть, но когда теперь выпьешь. На стене мерцал белесый квадрат от уличного фонаря. Он погрел ногу об ногу. Правая ступня была словно лед - видно, промок ботинок. Тиглев свинтил ноги. Открылась дверь и неслышными шагами вошла сестра. “Какой горячий, - потрогала она его лоб. – Почему не разделся? Смотри, у тебя наизнанку”. Она стала стягивать с него водолазку, нарочно углубляясь локтем к нему в пах. “Не надо, я так”, - пробормотал Тиглев, испугавшись, но она уже припала к его груди и, задыхаясь, с остервенением стала целовать его. “Не надо…” – стал просить он, приподнимая голову, чувствуя, что весь взмок. “Так говорят женщины”, - тихо прошептала она, словно что-то сверх этого объясняя ему, и вдруг сдернула с него одеяло и опутала Тиглева волосами. Тиглев освобождал ее от женских тряпок, удивляясь, какое у нее хрупкое, как у подростка, тело.
После того как на лице ее, почти детском, заиграл каждый мускул, когда глаза, блуждая, показали синюю кукольную белизну, а плечи странно ссутулились, Тиглев обнаружил, что забрезжил рассвет. Она распростерлась неподвижно над ним. За окном закричали вороны. Осознав, что он лежит выгнутый дугой, упершись пятками и затылком в спинки кровати, он рухнул вниз. Сестра медленно высвободилась от Тиглева и устроилась рядом, обняв его шею слабой рукой. Некоторое время они лежали в молчании. Бедра ее временами вздрагивали.
“Как тебя зовут?” – спросил он.
- Ульрика, - ответила она.
“Глумная”, - подумал про себя Тиглев. - Давно здесь?
- Я в соседнем корпусе работаю, здесь подругу подменяю.
Тиглев осторожно уточнил:
- Ты из группировки - “Баадер – Майнхоф”?
- Да.
- Но ведь ее посадили, и она покончила с собой.
- Неправда. Мне помогли бежать.
- Я читал “Роте арме фрактион” – тебе его тоже вменили?
- Да многое. Манифест этот, связь с палестинцами, ограбления банков… - Она взяла его руку и положила себе на грудь, хотя трогать ее грудь ему уже не хотелось. - Что теперь будет, после того, как я тут, с вами, у меня ведь здесь ухажер, работник столовой…
Тиглев изловчился и одной рукой закурил сигарету. Он сдернул с пачки прозрачную оболочку и стряхивал в нее пепел.
- Ты знаешь, Ульрика. С тех пор многое изменилось. Стена рухнула, Вьетнам выстоял. Арафат умер. Папа умер. Слободан умер.
- Но напалм продолжается, целые народы колонизируются. Все так же преследуют буддистов. Обстреливают безоружных волонтеров на флагмане “Флотилии свободы”.
- Ульрика, ваша деятельность – пудинговая пыль. – Тиглев затянулся. – Пиротехника. Марши, клоунада с гнилыми помидорами. Ты, прирожденная террористка, вывела борьбу из кабинетной тиши, но во что ты ее превратила - в овощное рагу. Хуже – свела к уголовщине.
- Мы делали что могли: подставляли свои головы под дубинки полиции, привлекали внимание прессы, политиков, чтобы пробудить общественность. Мы нуждались в деньгах…
- …и теперь вы, красные экстремисты, можете быть довольны: Европа вавилонизирована, права беженцев и меньшинств защищаемы профессиональными гуманистами, а в Индийском океане хозяйничают эмансипированные флибустьеры.
Тиглев все это время говорил по-немецки. Он забылся на полуслове. Проснулся он оттого, что в палате включили общий свет. Ульрики не было. На пороге шептались: два санитара с тележкой и старуха-лифтерша. Было мутное утро. Тиглев перевернулся в кровати и мельком увидел, что ввезли на тележке нового больного. Он расслышал, как лифтерша застелила постель, больного сняли с тележки и положили в кровать (тот что-то неслышно пришептывал), выключили свет и все вышли. “Надеюсь, по крайней мере, он не будет храпеть”, - подумал Тиглев и отвернулся к стене.
Сосед повертелся-повертелся – и, видно, заснул; но верхнее небо его, как у всякого исстрадавшегося человека, запало. Послышалось сиплое предвестие кошмара. Тиглев даже улыбнулся. “Я знал”, - сказал он себе. Он даже пожал себе левой рукой правую – под одеялом - настолько он оценил свое верное предчувствие. Но тотчас чуть не заплакал. “Из-за тебя, серая тварь, я здесь, под пыточными крючьями, под этим покрывалом, провонявшим мазью Вишневского. Там, далеко, на севере Москвы, светятся мои окна, гостиная - я так гордился ею с улицы зимними вечерами, когда повесил вертикальные жалюзи. Всей семьей выходили смотреть, всей семьей, оставив включенным свет. Где теперь я? Что со мной будет?” Тиглев заскулил, заметался в кровати, сгреб простынь и затолкал ее в ногах. Все тело ныло, ломало под лопаткой, ныли плечи и ягодицы. Оплыли лимфоузлы подмышками. Щека прилипла к синему чехлу матраса. По телу волнами ходил жар. Но удивительное дело - кровь стояла холодной в жилах. Сосед уже храпел во всю глотку. Тиглев чмокал губами и цокал языком, как делала его жена, чтобы пресекать его храп. Но сосед притворно-настороженно прислушивался, скрипел зубами, как бы переставая дышать... Но только чтобы набрать силы!
Теперь он еще больше разбушевался. Он храпел с изнеможением, распустив все мехи своего организма, заиграв всеми его внутренними мембранами. Что делать? - Тиглев влез наполовину в ботинки, встал, прошлепал по палате на полусогнутых ногах, взял в углу бандуру от спинки разобранной кровати, которую приметил еще вначале, подошел, сминая на ботинках задники, к кровати соседа и опустил бандуру ему на голову. Голова под бандурой развалилась как зимняя тыква, сосед всхлипнул, дернулся и совершенно затих. “Опять притворяется”, - прошептал Тиглев и, размахнувшись, опустил бандуру еще раз. Отступил, чуть не падая, потому что стоял на цыпочках, и стал колошматить бандурой уже просто так, машинально, и в то же время как-то скрупулезно, внимательно вглядываясь в черноту размозженного черепа в воронке подушки, и вдруг вспомнил, как в детстве помогал бабушке процеживать через марлю компот из черноплодной рябины с яблоками. Стена была забрызгана кровью. Он схватил стопки белья и накидал сверху соседа высокий курган. Кругом был тошнотворный запах. Сердце Тиглева бешено колотилось.
3.
- Укушенный, укушенный! – трясла его разносчица. – Вставайте завтракать.
Первое, что увидел Тиглев, когда разлепил глаза – сосед выбирается из-под кургана. Этот маленького роста человек с рыжей бородкой опустил на пол белый, в гипсе голеностоп и широко и добродушно зевнул. Взгляд его отсутствовал, голова была обмотана полотенцем. Тиглев не счел нужным с ним поздороваться, не было у него на это никаких сил. Разносчица внесла в палату две плоские тарелки с пустой перловкой, два стакана коричневой бурды, отдельную тарелку с серым хлебом, кусками масла и сахаром в железнодорожном фантике.
Тиглев выпросил у нее ложку, но есть не стал, пощипал хлеб и отпил ячменного суррогата из стакана. Умылся (в палате был умывальник), вытерся рукавом и вышел в коридор. Стены и двери в коридоре были обиты почерневшей жестью. Разносчица, как оказалось, еще и выполняла обязанности кастелянши и следила за передвижениями больных. Она сообщила Тиглеву, что его переводят на второй этаж в седьмую палату, так как место, где он сейчас находится, предназначено для переломов и спинномозговых травм, а гнойная хирургия переполнена. Так сказала разносчица.
Тиглев собрал свое постельное белье, завернул в пододеяльник простынь с пятнами и поспешил вниз, к 11-часовому уколу. Колясочники в коридоре играли в карты. Они взялись за ободки колес и разъехались перед ним.
На втором этаже бродили больные, кисти у всех были перевязаны, у некоторых под бинтами были вздутия величиной с половник, с намечающимися рубиновыми подтеками. На посту дежурной сидела новая сестра. Седьмая палата встретила Тиглева дружественно. Она была полна народом. Все четверо новых соседей были покалечены собаками; только ночной знакомый Тиглева, с мужественным подбородком, пострадал от каустика, которым моют бутылочную тару, остальные – рабочий парень, веки которого словно натерли школьной пуговицей, старик с золотыми зубами, а также малохольный юноша – потерпели от собак, причем каждый хвастал своей породой, так что Тиглеву трудно было с самого начала набрать очки перед обществом. Ну а тебя-то кто, спросил малохольный. Мышь, ответил Тиглев. С синими веками парень полуобернулся. “Резали?” – показал он на перебинтованную руку Тиглева. “Нет, у меня так, ерунда. Прокол. С булавочную головку”, - ответил Тиглев. “Ну и что, - сказал малохольный, - подожди, будут резать. Здесь всем режут. Одного кошка поцарапала - и то резали. А надо ткани вычищать, что ты думаешь. Гангрена же расползется мгновенно. Вон у старика – завтра операция. Зашили, а там гной собрался, отпороли и по новой. Не, по-любому будут резать”. И малохольный как-то коротко и просто вздохнул. У Тиглева исказилось лицо, он встал и заходил по палате. Он чувствовал, что движения у него от нервного напряжения неуемные, что его соседи, возможно, стерегут каждый его жест. Выдвинул из тумбочки ящик и обнаружил там книгу про скульптора Коненкова. Книга увлекла его, и так, пролежав плашмя в верхней одежде над книгой, прислушиваясь к разговорам в палате и читая порой одну и ту же строчку несколько раз подряд, Тиглев пообвыкся и стал понемногу приходить в себя. Соседи были со своим съестным в банках и газетных свертках, со своими мухами в голове, едва только не пахнущие махоркой простецкие бесшабашные люди. “У нас ведь как, - толковал старик золотозубому, хлебая щи из литровой банки, - пролил какую-нибудь гадость, растопырил ноги, посмотрел: а! - все обветрится, растопчется, растащится тудэма-сюдэма. И будет незаметно. Или так бывает: не идет. Заклинят, законтрят, подопрут, подслюнявят, всунут бумажку, спичку, ластик, щепку... Но так, чтоб несомненно. Ежели не так и не эдак, все одно – само образуется. Все перемелется, мука будет...”
Человек с подбородком - Илья Николаевич - подсел рядом и сказал Тиглеву весело: “Я давно на тебя смотрю”, и быстро ввел его в политику палаты.
- У них тут четыре философских школы: я стоик, старик Чакрыгин - киник, молдаванин Миша – эпикуреец, малохольный - метафизик.
Илья Николаевич заставил Чакрыгина показать Тиглеву свои шрамы. Чакрыгин, хоть и совершал трапезу, охотно наклонил голову:
- Это – буковая табуретка, а это… - он показал другой шрам, выше, - железный прут. Смотри, ноги прямые.
Он поднялся, поплевал на ладони, сказал “Оп!” и резко встал на руки. Потом вернулся к своему обеду.
- И было в моей жизни настоящее убийство, - прихлебывая щи, Чакрыгин обвел взглядом всех. - Настоящее. Это была болонка плешивая, слепая. Друг заказал. Не могу, говорит, - разбрасывает кости по всей квартире, прячет их где ни попадя, а потом забывает. Ночью идешь на кухню, спотыкаешься. Возьми на себя - кокни ее, одним словом. Ну, присмотрел я колодец, подманил сосиской и столкнул.
- Надежно все сделал? – спросил малохольный.
- Что ты! – Чакрыгин застучал ложкой по дну банки. - Колодец глубокий, вентиль с резьбой. Сгинула навеки. Столкнул и захлопнул люк. Ну и (он повернулся к слушателям вместе со стулом) – друг мне заплатил десять долларов. А что, тоже деньги. Нравственность я не люблю, вы знаете ведь, я киник.
Позвали на перевязку.
У перевязочной образовалась очередь, пропускали дам. Все были разные дамы, пенсионерки и блеклые особы, были девицы в комбинезонах из модной мятой ткани, алкоголичка держала пистолетом перевязанный палец. Вышла из кабинета бабушка и направилась на мужскую половину.
- Ты куда, бабуля? – одна из очереди остановила бабушку за плечи и повернула в другую сторону.
- Это она женихов пошла искать, - засмеялись женщины.
Бабушка всем кивала, улыбалась и упорно двигалась наперекор подталкивающим.
Женщины кончились, и начали запускать мужчин. Поскольку Тиглев был в гражданской одежде, ему посоветовали снять свитер и обуться в бахилы, чтобы не гневить врачей. Когда Тиглев вошел в перевязочную, он увидел оглушительно кричащего Чакрыгина, сел между двумя больными, держащими наперевес руки над длинным столом с расстеленными клеенками, тут же были поставлены лотки; три врача действовали сосредоточенно и молча, главный, ночной ординатор, отдавал приказания молодым ассистенткам, а сам занимался Чакрыгиным, сидящим от Тиглева справа. Самому Тиглеву досталась ассистентка с суконным лицом, под халатом ее тянулись к ушам тоненькие проводки плеера, она состригла Тиглеву ножницами узелок бинта и стала разматывать, Тиглев уже не справился, скосил глаза направо, на белые лучевые кости Чакрыгина, между которыми орудовал щипцами ординатор; Чакрыгин кричал и горстью здоровой руки тер себе переносицу, словно снимая назойливую паутину. Наконец ординатор наложил ему повязку и перешел к Тиглеву.
- Ого, - сказал он.
Тиглев с ужасом уставился на свою припухшую и почерневшую рану.
“…Status lokalis: на ладонной поверхности левой кисти в области 1-го пястно-фалангового сустава имеется рана размером 0,3х0,2 см без отделяемого. Вокруг раны отек и гиперемия. Движения в кисти ограничены…” – читал Тиглев в своей истории.
Он стоял с приспущенными штанами, когда в прививочный кабинет вошел ординатор.
- Какую сегодня колете?
- Пятьсот шестьдесят шестую.
- А пятьсот пятидесятая?
- Всю извели.
Речь, видимо, шла о сериях вакцин. Ординатор с сестрой обменялись серьезными взглядами. Между ними произошел следующий немой разговор.
- А какую, извините, я ему должна колоть, если не привезли пятидесятую?
- Нет, я вас о другом спрашиваю: какую вы заносите в тетрадь?
- Пятидесятую. Но я не успеваю. У меня нет помощницы. Я как на конвейере.
- Вот. И отчитываться в конце месяца будете вы. Понятно?
Победное слово было за ординатором. “Понятно” он говорил слишком нейтрально, чтобы Тиглев не захотел попросить разъяснений, насколько опасна для него замена пятидесятой на шестьдесят шестую, но ординатор так беспощадно приподнял на сестру бровь, что вторгаться с расспросами было нелогично. “Спрошу у своих, - подумал Тиглев, - они все знают”. Действительно, соседи Тиглева знали если не все, то практически все. Они знали, например, что ординатора зовут Вячеслав Викторович Хабибулин, а Тиглев, не привыкший интересоваться людьми, так бы раззявой и проходил до выписки, без понимания как обратиться к нужному человеку, если, например, потребуется его окликнуть в коридоре. А ведь от него многое зависит – больничный лист, режимные поблажки...
- А вам, - обернулся он к Тиглеву, - надо будет остаться у нас еще на денек. Вы ведь сами видели.
Тиглев связался с женой. Так и не дождавшись его утром, она вызвала для Растроповича маму, чтобы перед работой привезти Тиглеву какие-то вещи, стояла одетой, готовой к выходу, и ждала его звонка - она предполагала, что его задержат, что с этим не шутят. Голос ее сорвался. Когда он повесил трубку, к нему подошла та бабушка, которая искала женихов, и спросила, нет ли у него ножа. Она обратилась к нему очень настойчиво. Тиглев посмотрел на ее рот, на сморщенную, словно вельвет, кожу над верхней губой, и отчетливо замотал головой.
- Зачем вам нож, бабушка? – спросила у нее проходившая мимо дежурная.
- Ой, заснуть не могу, бока все намяла, на матрасе пуговицы какие-то - хочу их срезать, - произнесла бабушка и повлеклась следом за дежурной, не переставая озираться на Тиглева.
Днем он вышел на больничный двор. Воздух, осенний, был по-утреннему свеж; вспыхивали стекла раскрываемых больничных окон, блестели оцинкованные желоба городских крыш. Три аллеи вели к круглой клумбе, в центре которой стояли в желтых листьях плакучие березы с плетьми до земли. Толстый тополь рос у ворот. Из багажника “копейки” мужик вытаскивал ящики с продуктами и заносил их в ларек. Тиглев купил в ларьке газированной воды и, обходя лужи, прогулялся вокруг клумбы. Он заметил, что из окон больничных корпусов на него смотрят больные. На крыльцо вышел, грызя семечки, Чакрыгин. Выкатились колясочники.
В двенадцать часов Тиглев увидел в проходной знакомое бежевое пальто жены. Почему-то именно это пальто, пахнувшее родным запахом, определило для него, что он давно не участвует в своей прошлой жизни. Необычная обстановка ли, или маячившие в черной форме охранники, или что-то еще, но Тиглеву жена показалась растерянной и незнакомой. Эта встреча была похожа на череду их прежних смущенных свиданий, когда они оба попеременно поглядывали друг на друга с блеском в глазах. В окнах застекленного фойе видно было, как проезжают машины и проходят по тротуару люди, не слишком деловитые и не слишком праздные. Из-за поредевшей листвы на деревьях свет с неба казался резким. Вот дама поставила свой автомобиль передними колесами на тротуар и минуту спустя, переобувшись в салоне, вышла на каблуках.
Чакрыгин все еще грыз на крыльце семечки.
– Не так-то легко на душе, когда все знаешь о законах жизни… - вздохнул он, когда Тиглев молча встал на ступеньке возле него.
За оградой больницы по улице шел прохожий и отчего-то останавливался, свернув набок голову и согнув ногу.
- …Но часто не видишь дальше своего носа, – продолжал Чакрыгин сам себе. - Вон странный прохожий тормозит. Попробуй-ка разгадать его.
Он стал вслух считать его шаги. Тиглев закурил сигарету. Пройдя семь шагов, прохожий снова остановился.
– Я вычислил его закон, - пробормотал Чакрыгин, - чудак останавливается через равные промежутки: делает определенное количество шагов и встает замертво!
Но на следующий раз шагов было четырнадцать.
– Теперь-то оно все ясно: каждый раз он удваивает их количество, будем считать дальше.
Чакрыгин стряхнул с ладони остатки семечек, так усиленно он наблюдал за прохожим, и вскоре с грустью признал:
- Я просчитался. Прохожий выгонял камешек из ботинка.
Тиглев вернулся в палату. Снял гражданскую одежду, оделся в больничную, ноги сунул в гостиничные тапочки. Молдаванин Миша спросил его, открылся ли ларек и чем в нем торгуют. Тиглев что-то отвечал, поглядывая за остальными больными. Как только он почувствовал на себе легкую и удобную для лежания одежду, он вынужден был признать, что хоть и простился со своим независимым видом, но все-таки отстаивал его как мог. Кажется, и соседи одобрили. Жена положила ему спортивные штаны и футболку. Она забыла положить расческу, вот что плохо, и зубной пасты нет, щетка есть, а пасты нет, пасту она хотела купить по дороге, но нигде не встретила. И почитать ничего не привезла. Тиглев лег читать про Коненкова и втихомолку притрагивался через повязку к своей ране. Коненков, оказывается, дружил с Есениным. Есенин съездил в Америку с Айседорой, вернулся в Москву франтом. Он не понравился Коненкову. Но вскоре Коненков сам уехал в Америку на пятнадцать лет. Где же Тиглев видел барельеф Коненкова? Барельеф с косматой головой. На Тверском бульваре, у магазина “Армения”?
Вечером того же дня Тиглеву назначили прием в ординаторской. Тиглев заранее занял в коридоре место.
Хабибулин шел по коридору и во всех секциях гасил свет. Очень возможно, что такой порядок завел он сам – нравилось, наверное, по-хозяйски проходить и щелкать разбросанными тут и там, а кое-где спрятанными под пожарными стендами выключателями. Возможно, что еще в самом начале того, как стать светилой, он остановил руку, быть может, этой самой кастелянши и уверил ее, что с настоящего момента только он, Хабибулин, будет распоряжаться здесь режимными вопросами.
Когда Тиглев вошел, Хабибулин, не отрываясь, читал его историю. По всему было видно, что он готовит для Тиглева изуверский разговор. Полированный стол был залит желтым светом лампы. Звучало, как прежде, радио.
- Садитесь, неординарный вы человек, - сказал Хабибулин. – Случайно наткнулся на вашу статью в газете. Я и раньше встречал ваши статьи. Вы ведь публицист?
Тиглев промолчал.
- То-то смотрю, лицо мне знакомо. Вот данные из вашей анкеты: вы преподаете. Я хорошо знаю этот институт. Что, там у вас собираются люди? Приносят вам материалы? В ваших статьях – апофеоз какого-то ада, как у всех русских слабаков. Вы были в музее Маяковского? Вот в таком вы обитаете антижизненном пространстве. Ад, дорогой Тиглев, не какие-то особо красные пасти и белые клыки, а перекошенный рот отчаянного существования. Вас укусила фундаменталистская мышь. Вы это понимаете? Для вас ад наступил задолго до биологической энтропии. Вы должны это понять. Ад – это ваша жизнь…
Тиглев смотрел на Хабибулина с величайшим уважением. К чему клонит этот человек? Неужели устраивает ему, Тиглеву, допрос? Неужели не понимает, что Тиглева не сбить разглагольствованиями, неужели не видит, что Тиглев сам себе неволен? “Все здесь подмена. Спектакль. Профанация”, - думал Тиглев и молчал.
- …Но только странно, почему вы действуете, ни с кем не совещаясь. Мыслишки-то у вас подернуты правым флером. Совершенно неясно, в каких контурах плещется ваша мысль. Кажется, вы нахватали отголоски каких-то демагогических спичей, не более. Я не встретил ни одного авторитетного источника, на который бы вы сослались. В этом смысле статьи ваши далеко не безукоризненны. Вы что-то хитрите. Что-то недовысказываете. С кем вы по существу? Кто вы? Из какой группировки? Вот вы пишите: “Мы делаем то, что уже само делается, мы сами себе невольны”. Что это? Кто это – “мы”? Что делается? Откуда такая уверенность? Откуда вы? Непонятно. Конечно, здесь найдутся люди, понимающие больше, чем я. Я достаточно молодой ординатор. Я не понимаю смысла политического квохтанья.
- Из группировки, взявшей на себя ответственность за громкие идейные ликвидационные акции последнего времени, - неожиданно вступил Тиглев. - Власть получила невидимого монстра, как ЭТА с ее 40-летней практикой подпольного существования. Когда-нибудь на основе разгромленных движений должна была выкристаллизоваться организация прямого действия, не имеющая проблем с регистрацией в минюсте. Не важно, как называют себя эти люди - комбатантами, фалангистами, фундаменталистами...
- Ошибка власти, - продолжал он, - застарелая, заключалась не только в разгоне законопослушных консервативных революционеров, в зажигании комедиантской активности на Болотной площади, не только в строительстве эклектических церквей и стравливании фалангистов с декадентской молодежью, склонной к мазохистским играм с наручниками, но и в создании интеллигентских кружков с навязыванием им слишком прозрачных агентов. Власть слишком заглубила подполье и расплодила неподконтрольных одиночек и чудаков вроде тех, кто устраивает одиночные пикеты под окнами Моссовета...
В дверь постучали, и просунулась голова дежурной.
- Вячеслав Викторович, котломой с горячкой выбежал.
- Как выбежал? Он же в коме! – протянул неожиданно тонким голосом Хабибулин, встал и вышел в коридор. Дежурная ему что-то объяснила. Хабибулин вернулся в кабинет бледный и сказал Тиглеву:
- Помогите мне, Тиглев. Сейчас по третьему этажу бежит человек в очень тяжелом состоянии, радикально тяжелом. Это средних лет мужчина, котломой, работник больничной столовой, вчера он выбросился из окна и сломал обе ноги, мы закатали его по пояс в гипс. Он никому не дается, у него - белка, а это, знаете, нечеловеческая сила. Мы погоним его с северной стороны на вас, а вы его ловите. Умоляю, Тиглев, помогите нам.
Ординатор после этих слов подорвался и выскочил за дверь. Тиглев за ним вступил в сумрак коридора. Было пустынно, под порогом одной только палаты мерцали как иней голубые вспышки телевизора. Да еще кто-то сверху перебирал струны гитары. Тиглев прошелся до женского отделения и повернул обратно, но обезумевшая от страха дежурная спешно закрывала, как шлюзы, двери, и перед ним заперла. Стало быть, этот котломой, если удастся Хабибулину его план, побежит по черной лестнице и выскочит через аварийный выход. Тиглев в конце женского крыла обнаружил стеклянную галерею, ведущую в соседний корпус. Она напоминала школьный переход в столовую и спортивный зал. Послышался шум нескольких пар ног по лестнице. Это бежал горячечный, гонимый врачами и ассистентами. Опасность состояла в том, что горячечный воспользуется галереей, увидев впереди себя такой простор, и в его захват включится медицинская рать из соседнего корпуса, что, конечно, для репутации Хабибулина было бы лишним.
Неясно, что вынудило Тиглева участвовать в этой операции. Он стоит здесь, в устье галереи, расправив руки, освещенный разве что проблесковыми маячками проезжающих по Старой Басманной экстренных машин. Но сейчас усталость и боль преобразились в милость, и божественная благодать к нему снизошла –он готов служить заслоном надвигающемуся безумию.
Галерея наполнилась шумом сдерживаемого дыхания - это бежал котломой, изламывая на ходу руки, а позади него, в белых раздвоенных халатах, бежали его преследователи. Бег придавал беглецу устойчивости, и он непременно упал бы, если б остановился. Он выбрасывал вперед гипсовые ходули с невероятным проворством, вытаращив невидящие изнеможенные глаза. Медики располагали известием, что Тиглев в ключевом месте погони, и облегченно сбавляли шаг. Теперь предстояло отличиться Тиглеву. Зверь сам бежал к нему в руки. И пусть Тиглева назовут приспешником этих сомнительных врачей, он взялся за дело, он на самом краю обороны. В конце концов, что как не нарушение порядка произвел котломой? И, не рассчитав заранее и наверняка, какие именно действия надо предпринять, чтобы остановить котломоя, Тиглев, спохватясь, свалил его с ног одним встречным ударом в голову.
Котломой лежал, как хлебопашец в поле. Врачи склонились над ним. Позы их были тихи, всю прозрачную трубу галереи плашмя обложил дождь. И казалось - прозрачная труба вращалась под мощными струями, но вращалась в другую сторону, против их вихревого потока. Ассистентки и дежурные сбились как куры по правую руку от Хабибулина. Начали перекладывать котломоя на каталку, но это была каталка не из тех, легкой конструкции, задвинутых по дальним углам больничных коридоров, а тяжеловесная, с жесткой лежанкой и деревянным подголовником. Кто-то расстегнул котломою ворот. В этот момент карман Тиглева пронизала быстрая дрожь, и он сообразил, что это телефон и пришло сообщение. Пальцы его с трудом находили кнопки. Lu tebja, beshenyj ty moj, – написала ему Жанна.
Хабибулин, осторожно взяв Тиглева под руку, повел его по галерее в сторону незнакомого корпуса.
- Кругом соглядатаи! – пояснил он. – Мы не закончили о вашем деле. Так что вы там вообразили, в ваших статьях? Я понял, вы ведете борьбу за фаланстер, царство серого однообразия.
- Я могу сказать только одно: я питаю привязанность только к тем людям, которые похожи на меня, - спокойно ответил Тиглев. – И не возражаю против того однообразия, в котором будут процветать только подобные мне.
Хабибулин внимательно вгляделся в Тиглева.
- Вам, Тиглев, прежде всего следует отказаться от призывов к насилию...
- Я против насилия. Только уничтожение…
- …и от левого флера. Вот вы здесь пробавляетесь, я знаю, интрижками. Вы котломоя убили, я вижу, из ревности. Вы влюбились, Тиглев, и захотели спрятать концы. Фемина высасывает вас. Где ваша энергия, где ваша сила, если не вы черпаете, а вас черпают?
- В женщине много инстинкта, которому следовало бы поучиться.
- Тиглев, мы отпускаем вас под данную вами расписку. Насчет котломоя не волнуйтесь, я все улажу. Я только об одном прошу вас, Тиглев: проводите его. Отвезите его в анатомический корпус. Бабушка у нас страшливая… Вам осталось-то – сделать это, и вы свободны. Возвращайтесь к своим делам. Вы и так намучились у нас, вижу, лицо ваше как будто посерело. Вам нужно больше быть на здоровом воздухе, да, Тиглев, завтра мы вас выписываем. Я уже отдал вашу историю старшей сестре.
***
Опять зарядил дождь. Под козырьком подъезда больницы стояли: сын и жена Тиглева, подчиненная печальным мыслям. Сам Тиглев, заметно похудевший, появился из бокового входа, поднял воротник, раскрыл зонт и направился к ним. Автомобили с шипением скользили по мокрой дороге. Сын заметил:
- Мам, наш папа так изменился - раньше под ливнем ходил открытый, а теперь прячется под зонт.
Они рассмеялись и обнялись: мать сплела руки на затылке сына, сын зацепился пальцами за кармашки ее пальто. Но именно в это мгновение жена вдруг осознала, что у Тиглева началась водобоязнь.
“Наша улица” №130 (9) сентябрь 2010