вторник, 11 января 2011 г.

СВОЁ ОКНО

ХУДОЖНИК АЛЕКСАНДР ТРИФОНОВ “ОКНО”

Окно как крест, и крест как окно. Горизонталь, придавившая всех твоих современников, которые в бесконечном добывании хлеба насущного на вертикаль даже не додумываются взглянуть. Ибо вертикаль предназначена для художников, переживающих свое время, живущих во всех временах, как живет Босх, как живет Гомер, как живет Рублев, как живет Чехов, как живет Малевич, как живет Кафка... Раскольников из метафизического мира смотрит в окно на биологических существ, безостановочно говорящих в мобильники, и точит топор. Эти же с мобильникми пытаются с биологической стороны заглянуть в метафизическое окно, но ничего не видят, потому что букв не разбирают, или даже если разбирают, то складывают их в совершенно непостижимые фразы, не доступные их примобиленному уму, вернее его отсутствию, ибо умный человек весь день молчит в одиночестве, пишет рассказы и рисует картины. На днях замечательный писатель Валерий Роньшин написал мне в письме, что не только мы с ним молчим целыми днями напролёт, целыми неделями молчим, годами не роняем ни слова, а еще у него в Сербии товарищ тоже молчит и никогда не разговаривает по мобильному телефону, потому что у него его нет, как нет мобильного телефона у меня, как нет его и у Валерия Роньшина в красивом городе Санкт-Петербурге с прорубленным в Европу окном.
В буклете художника Александра Трифонова приведены слова поэта Евгения Лесина: “Но если сил нету, если до пива идти далеко, а раскрыть том Федора Михайловича рука не поднимается ("не достоин!"), тут без Трифонова не обойтись”. Но для этого нужно знать контекст из Достоевского:
“Он вынул топор совсем, взмахнул его обеими руками, едва себя чувствуя, и почти без усилия, почти машинально, опустил на голову обухом. Силы его тут как бы не было. Но как только он раз опустил топор, тут и родилась в нем сила.
Старуха, как и всегда, была простоволосая. Светлые с проседью, жиденькие волосы ее, по обыкновению жирно смазанные маслом, были заплетены в крысиную косичку и подобраны под осколок роговой гребенки, торчавшей на ее затылке. Удар пришелся в самое темя, чему способствовал ее малый рост. Она вскрикнула, но очень слабо, и вдруг вся осела к полу, хотя и успела еще поднять обе руки к голове. В одной руке еще продолжала держать "заклад". Тут он изо всей силы ударил раз и другой, всё обухом и всё по темени. Кровь хлынула, как из опрокинутого стакана, и тело повалилось навзничь. Он отступил, дал упасть и тотчас же нагнулся к ее лицу; она была уже мертвая. Глаза были вытаращены, как будто хотели выпрыгнуть, а лоб и всё лицо были сморщены и искажены судорогой.
Он положил топор на пол, подле мертвой, и тотчас же полез ей в карман, стараясь не замараться текущею кровию, - в тот самый правый карман, из которого она в прошлый раз вынимала ключи. Он был в полном уме, затмений и головокружений уже не было, но руки всё еще дрожали. Он вспомнил потом, что был даже очень внимателен, осторожен, старался всё не запачкаться... Ключи он тотчас же вынул; все, как и тогда, были в одной связке, на одном стальном обручке. Тотчас же он побежал с ними в спальню. Это была очень небольшая комната, с огромным киотом образов. У другой стены стояла большая постель, весьма чистая, с шелковым, наборным из лоскутков, ватным одеялом. У третьей стены был комод. Странное дело: только что он начал прилаживать ключи к комоду, только что услышал их звякание, как будто судорога прошла по нем. Ему вдруг опять захотелось бросить всё и уйти. Но это было только мгновение; уходить было поздно. Он даже усмехнулся на себя, как вдруг другая тревожная мысль ударила ему в голову. Ему вдруг почудилось, что старуха, пожалуй, еще жива и еще может очнуться. Бросив ключи, и комод, он побежал назад, к телу, схватил топор и намахнулся еще раз над старухой, но не опустил. Сомнения не было, что она мертвая. Нагнувшись и рассматривая ее опять ближе, он увидел ясно, что череп был раздроблен и даже сворочен чуть-чуть на сторону. Он было хотел пощупать пальцем, но отдернул руку; да и без того было видно. Крови между тем натекла уже целая лужа. Вдруг он заметил на ее шее снурок, дернул его, но снурок был крепок и не срывался; к тому же намок в крови. Он попробовал было вытащить так, из-за пазухи, но что-то мешало, застряло. В нетерпении он взмахнул было опять топором, чтобы рубнуть по снурку тут же, по телу, сверху, но не посмел, и с трудом, испачкав руки и топор, после двухминутной возни, разрезал снурок, не касаясь топором тела, и снял; он не ошибся -- кошелек. На снурке были два креста, кипарисный и медный, и, кроме того, финифтяный образок; и тут же вместе с ними висел небольшой, замшевый, засаленный кошелек, с стальным ободком и колечком. Кошелек был очень туго набит; Раскольников сунул его в карман, не осматривая, кресты сбросил старухе на грудь и, захватив на этот раз и топор, бросился обратно в спальню.
Он спешил ужасно, схватился за ключи и опять начал возиться с ними. Но как-то всё неудачно: не вкладывались они в замки. Не то чтобы руки его так дрожали, но он всё ошибался: и видит, например, что ключ не тот, не подходит, а всё сует. Вдруг он припомнил и сообразил, что этот большой ключ, с зубчатою бородкой, который тут же болтается с другими маленькими, непременно должен быть вовсе не от комода (как и в прошлый раз ему на ум пришло), а от какой-нибудь укладки, и что в этой-то укладке, может быть, всё и припрятано. Он бросил комод и тотчас же полез под кровать, зная, что укладки обыкновенно ставятся у старух под кроватями. Так и есть: стояла значительная укладка, побольше аршина в длину, с выпуклою крышей, обитая красным сафьяном, с утыканными по нем стальными гвоздиками. Зубчатый ключ как раз пришелся и отпер. Сверху, под белою простыней, лежала заячья шубка, крытая красным гарнитуром; под нею было шелковое платье, затем шаль, и туда, вглубь, казалось всё лежало одно тряпье. Прежде всего он принялся было вытирать об красный гарнитур свои запачканные в крови руки. "Красное, ну а на красном кровь неприметнее", - рассудилось было ему, и вдруг он опомнился: "Господи! С ума, что ли, я схожу?" - подумал он в испуге.
Но только что он пошевелил это тряпье, как вдруг, из-под шубки, выскользнули золотые часы. Он бросился всё перевертывать. Действительно, между тряпьем были перемешаны золотые вещи -- вероятно, всё заклады, выкупленные и невыкупленные, -- браслеты, цепочки, серьги, булавки и проч. Иные были в футлярах, другие просто обернуты в газетную бумагу, но аккуратно и бережно, в двойные листы, и кругом обвязаны тесемками. Нимало не медля, он стал набивать ими карманы панталон и пальто, не разбирая и не раскрывая свертков и футляров; но он не успел много набрать...
Вдруг послышалось, что в комнате, где была старуха, ходят. Он остановился и притих, как мертвый. Но всё было тихо, стало быть, померещилось. Вдруг явственно послышался легкий крик, или как будто кто-то тихо и отрывисто простонал и замолчал. Затем опять мертвая тишина, с минуту или с две. Он сидел на корточках у сундука и ждал едва переводя дух, но вдруг вскочил, схватил топор и выбежал из спальни.
Среди комнаты стояла Лизавета, с большим узлом в руках, и смотрела в оцепенении на убитую сестру, вся белая как полотно и как бы не в силах крикнуть. Увидав его выбежавшего, она задрожала как лист, мелкою дрожью, и по всему лицу ее побежали судороги; приподняла руку, раскрыла было рот, но все-таки не вскрикнула и медленно, задом, стала отодвигаться от него в угол, пристально, в упор, смотря на него, но всё не крича, точно ей воздуху недоставало, чтобы крикнуть. Он бросился на нее с топором; губы ее перекосились так жалобно, как у очень маленьких детей, когда они начинают чего-нибудь пугаться, пристально смотрят на пугающий их предмет и собираются закричать. И до того эта несчастная Лизавета была проста, забита и напугана раз навсегда, что даже руки не подняла защитить себе лицо, хотя это был самый необходимо-естественный жест в эту минуту, потому что топор был прямо поднят над ее лицом. Она только чуть-чуть приподняла свою свободную левую руку, далеко не до лица, и медленно протянула ее к нему вперед, как бы отстраняя его. Удар пришелся прямо по черепу, острием, и сразу прорубил всю верхнюю часть лба, почти до темени. Она так и рухнулась. Раскольников совсем было потерялся, схватил ее узел, бросил его опять и побежал в прихожую”.
Дело не в том, хорош или плох Родион Раскольников, дело обстоит совершенно иначе, если говорить прямо, то здесь положено начало нового искусства, которое удаляется от биологического существования к метафизическим высотам. Именно поэтому Казимир Малевич поставил жирной точкой "Черного квадрата" конец реализму, как фотографической исчерпанности искусства. В живопись с этого момента пришла мысль. Художник отныне не срисовывает не им созданную природу, а создает на холсте свой собственный оргинальный мир, поднятый до небывалых высот собственной глубочайшей метафорической философией. В литературе этот процесс начинается с Достоевского. Для меня. Хотя и до Федора Михайловича пытались оторваться от реальности, однообразной и постоянно завтракающей, обедающей и ужинающей. Нет, мы больше не хотим обедать! Мы переходим жить во вторую, литературную реальность, где всё обстоит иначе по велению Слова. Метафора хождения художника Александра Трифонова по морю, как по новым, мощёным сиреневой брусчаткой аллеям Царицынского парка, была спрогнозированна еще Гомером в его гекзаметрической фразе: "Встала из мрака с перстами лазурными Эос"! Вот что нам нужно!
Одновременно с уходом от жизни в метафизику появилось понятие рецептуализма. Это могучее художественное направление, у истоков которого стоял поэт и ученый Слава Лён, осветило дорогу всем новым творцам, идущим в мир от себя, как сказал о творчестве Александра Трифонова выдающийся художник Игорь Снегур, создающим свой мир в знаковой системе. Линейеное искусство, практически, завершило свой путь уже к началу Серебряного века. Осип Мандельштам перевернул мир несоединимыми понятиями, расщепил атом метафоры и вызвал цепную реакцию поэтической философии.

Кто время целовал в измученное темя, -
С сыновьей нежностью потом
Он будет вспоминать, как спать ложилось время
В сугроб пшеничный за окном.
Кто веку поднимал болезненные веки -
Два сонных яблока больших, -
Он слышит вечно шум - когда взревели реки
Времен обманных и глухих.

Два сонных яблока у века-властелина
И глиняный прекрасный рот,
Но к млеющей руке стареющего сына
Он, умирая, припадет.
Я знаю, с каждым днем слабеет жизни выдох,
Еще немного - оборвут
Простую песенку о глиняных обидах
И губы оловом зальют...

В перегородках старого сознанья художник Александр Трифонов прорубил окно в метафизику картинописи, никак не связанной с физиологией временных тел. Туда же устремлял свой взгляд великий Федор Достоевский, переводя своих Мышкиных, Карамазовых и Раскольниковых в евангелическую сферу рецептуализма. Предчувствие нового есть знак гениальности. Море любых времён и замысловатых сюжетов совмещаются художником здесь и сейчас, чтобы осветить будущее.
В романе Юрия Кувалдина “Родина” говорится: “Она увидела мертвую Родину, лежащую около кровати с неестественно подвернутой рукой, в застиранной ночной рубашке, с заголенным подолом, в слабом солнечном свете, пробивавшемся сквозь тяжелые шторы, - значит, это произошло утром, и она тут целый день пролежала, - еще не успела раздвинуть их, думала, возможно, сходить в уборную, приспичило, потом вернуться, открыть шторы и уж затем идти умываться и приводить себя в порядок перед обязательной утренней прогулкой по Вспольному до Патриарших и обратно.
Когда же она в первый раз прочитала “Преступление и Маргариту”? Кажется, еще в шестом классе. Раскольников ходил Вспольным переулком на Патриаршие пруды, там стоял книжный киоск вместо “Соки-воды”, в котором в свое время, до войны, спрашивали лимонада Берлиоз с Бездомным. В киоске теперь продавался роман “Мастер и наказание” ...И с топором, поблескивающим заточкой, на петле под пальто. Ага! Алену по голове и сестру Лизавету ее под иконами обухом! Треск черепа, как расколотое полено.
А вот что на эту тему говорили Маркс-Ленин-Сталин-Энгельс-Воланд-Порфирий Петрович? Угрохала мать? Подвесила Родину на перекладине?”
Художник Александр Трифонов выпустил новый буклет под названием “Окно”, из которого выглядывает Родион Раскольников с пробитым черепом.
- Как? - воскликнет читатель. - Ведь череп Родион Романович пробил старухе!
Нет, пишет в послесловии Юрий Кувалдин, Раскольников прорубил череп собственной судьбы.

Юрий Кувалдин

“Наша улица” №134 (1) январь 2011