Александр Викторович Ерёменко родился 25 октября 1950 в деревне Гоношиха Алтайского края в крестьянской семье. Окончил школу в алтайском городе Заринске. Работал литературным сотрудником в районной газете, каменщиком. В 1977 приехал в Москву и поступил в Литературный институт им. А.М.Горького (не окончил курса). Входил в московский клуб «Поэзия». В конце 1970-х – начале 1980-х годов часто выступал на формальных и неформальных встречах вместе с И.Ф.Ждановым и А.М.Парщиковым, и критики пытались объединить творчество этих поэтов разными терминами: «метареализм», «метафоризм», «метаметафоризм» и т.п. В периодике Еременко начал печататься в 1986, первая книга вышла в 1990. В 1990-е годы почти не писал стихов, однако на протяжении всего десятилетия воспринимался как активный участник литературного процесса, что во многом объясняется появлением большого количества подражателей его «интертекстуальной» («цитатной», «центонной») поэтической техники. Юрий Кувалдин написал эссе о творчестве Александра Ерёменко, и опубликовал в "Нашей улице" лучшую подборку его стихов.
Александр Еременко
У КАЖДОГО ЕСТЬ ШАНС
Поэт Александр Еременко – трансформатор огромной мощности, перерабатывающий поэтическую энергию в новое состояние рецептуального постижения мира, через сарказм и презрение к елею «советской поэзии».
Юрий КУВАЛДИН
***
В. Высоцкому
Я заметил, что, сколько ни пью,
все равно выхожу из запоя,
Я заметил, что нас было двое.
Я еще постою на краю.
Можно выпрямить душу свою
в панихиде до волчьего воя.
По ошибке окликнул его я, -
а он уже, слава Богу, в раю.
Я заметил, что сколько ни пью -
В эпицентре гитарного боя
словно поле стоит силовое:
"Я еще постою на краю..."
Занавесить бы черным Байкал!
Придушить всю поэзию разом.
Человек, отравившийся газом,
над тобою стихов не читал.
Можно даже надставить струну,
но уже невозможно надставить
пустоту, если эту страну
на два дня невозможно оставить.
Можно бант завязать - на звезде.
И стихи напечатать любые.
Отражается небо в лесу, как в воде,
и деревья стоят голубые...
***
Туда, где роща корабельная
лежит и смотрит, как живая,
выходит девочка дебильная,
по желтой насыпи гуляет.
Ее, для глаза незаметная,
непреднамеренно хипповая,
свисает сумка с инструментами,
в которой дрель, уже не новая.
И вот, как будто полоумная
(хотя вообще она дебильная),
она по болтикам поломанным
проводит стершимся напильником.
Чего ты ищешь в окружающем
металлоломе, как приматая,
ключи вытаскиваешь ржавые,
лопатой бьешь по трансформатору?
Ей очень трудно нагибаться.
Она к болту на 28
подносит ключ на 18,
хотя ее никто не просит.
Ее такое время косит,
в нее вошли такие бесы...
Она обед с собой приносит,
а то и вовсе без обеда.
Вокруг нее свистит природа
и электрические приводы.
Она имеет два привода
за кражу дросселя и провода.
Ее один грызет вопрос,
она не хочет раздвоиться:
то в стрелку может превратиться,
то в маневровый паровоз.
Ее мы видим здесь и там.
И, никакая не лазутчица,
она шагает по путям,
она всю жизнь готова мучиться,
но не допустит, чтоб навек
в осадок выпали, как сода,
непросвещенная природа
и возмущенный человек!
ПЕРЕДЕЛКИНО
Гальванопластика лесов.
Размешан воздух на ионы.
И переделкинские склоны
смешны, как внутренность часов.
На даче спят. Гуляет горький
холодный ветер. Пять часов.
У переезда на пригорке
с усов слетела стая сов.
Поднялся вихорь, степь дрогнула.
Непринужденна и светла,
выходит осень из загула,
и сад встает из-за стола.
Она в полях и огородах
разруху чинит и разбой
и в облаках перед народом
идет-бредет сама собой.
Льет дождь... Цепных не слышно псов
на штаб-квартире патриарха,
где в центре англицкого парка
Стоит Венера. Без трусов.
Рыбачка Соня как-то в мае,
причалив к берегу баркас,
сказала Косте: "Все вас знают,
а я так вижу в первый раз..."
Льет дождь. На темный тес ворот,
на сад, раздерганный и нервный,
на потемневшую фанерку
и надпись "Все ушли на фронт".
На даче сырость и бардак.
И сладкий запах керосина.
Льет дождь... На даче спят два сына,
допили водку и коньяк.
С крестов слетают кое-как
криволинейные вороны.
И днем и ночью, как ученый,
по кругу ходит Пастернак.
Направо - белый лес, как бредень.
Налево - блок могильных плит.
И воет пес соседский, Федин,
и, бедный, на ветвях сидит –
И я там был, мед-пиво пил,
изображая смерть, не муку,
но кто-то камень положил
в мою протянутую руку.
Играет ветер, бьется ставень.
А мачта гнется и скрыпит.
А по ночам гуляет Сталин.
Но вреден север для меня!
***
Бессонница. Гомер ушел на задний план.
Я Станцами Дзиан набит до середины.
Система всех миров похожа на наган,
работающий здесь с надежностью машины.
Блаженный барабан разбит на семь кругов,
и каждому семь раз положено развиться,
и каждую из рас, подталкивая в ров,
до света довести, как до самоубийства.
Как говорил поэт, "сквозь револьверный лай"
(заметим на полях: и сам себе пролаял)
мы входим в город-сад или в загробный рай,
ну а по-нашему - так в Малую Пралайю.
На 49 Станц всего один ответ,
и занимает он двухтомный комментарий.
Я понял, человек спускается как свет,
и каждый из миров, как выстрел, моментален.
На 49 Станц всего один прокол:
Куда плывете вы, когда бы не Елена?
Куда ни загляни - везде ее подол,
Во прахе и крови скользят ее колена.
Все стянуто ее свирепою уздою
куда ни загляни - везде ее подол.
И каждый разговор кончается - Еленой,
как говорил поэт, переменивший пол.
Но Будда нас учил: у каждого есть шанс,
никто не избежит блаженной продразверстки.
Я помню наизусть все 49 Станц,
чтобы не путать их с портвейном "777".
Когда бы не стихи, у каждого есть шанс.
Но в прорву эту всё уносится со свистом:
и 220 вольт, и 49 Станц,
и даже 27 бакинских коммунистов...
***
Идиотизм, доведенный до автоматизма.
Или последняя туча рассеянной бури.
Автоматизм, доведенный до идиотизма,
мальчик-зима, поутру накурившийся дури.
Сколько еще в подсознанье активных завалов,
тайной торпедой до первой бутылки подшитых.
Как тебя тащит: от дзэна, битлов - до металла
и от трегубовских дел и до правозащитных.
Я-то надеялся все это вытравить разом
в годы застоя, как грязный стакан протирают.
Я-то боялся, что с третьим искусственным глазом
подзалетел, перебрал, прокололся, как фраер.
Все примитивно вокруг под сиянием лунным.
Всюду родимую Русь узнаю, и противно,
думая думу, лететь мне по рельсам чугунным.
Все примитивно. А надо еще примитивней.
Просто вбивается гвоздь в озверевшую плаху.
В пьяном пространстве прямая всего конструктивней.
Чистит солдат асидолом законную бляху
долго и нудно. А надо - еще примитивней.
Русобородый товарищ, насквозь доминантный,
бьет кучерявого в пах - ты зачем рецессивный?
Все гениальное просто. Но вот до меня-то
не дотянулся. Подумай, ударь примитивней.
И в "Восьмистишия" гения, в мертвую зону,
можно проход прорубить при прочтенье активном.
Каждый коан, предназначенный для вырубона,
прост до предела. Но ленточный глист - примитивней.
Дробь отделения - вечнозеленый остаток,
мозг продувает навылет, как сверхпроводимость.
Крен не заметен на палубах авиаматок,
только куда откровенней простая судимость.
Разница между "московским" очком и обычным
в том, что московское, как это мне ни противно,
чем-то отмечено точным, сугубым и личным.
И примитивным, вот именно, да, примитивным.
Как Пуришкевич сказал, это видно по роже
целой вселенной, в станине токарной зажатой.
Я это знал до потопа и знать буду позже
третьей войны мировой, и четвертой, и пятой.
Ищешь глубокого смысла в глубокой дилемме.
Жаждешь банальных решений, а не позитивных
С крыши кирпич по-другому решает проблемы -
чисто, открыто, бессмысленно и примитивно.
Кто-то хотел бы, как дерево, встать у дороги.
Мне бы хотелось, как свиньи стоят у корыта,
к числам простым прижиматься, простым и убогим,
и примитивным, как кость в переломе открытом.
"НАША УЛИЦА", № 9-2000