Юрий Кувалдин
ВЕРТИКАЛЬНАЯ ЭЛЕГИЯ
АФАНАСИЮ МАМЕДОВУ
Не «о», когда армия литературоведов стройными рядами марширует… о Пушкине, о Толстом… и Мандельштам им с горки: «Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов…», а мысли в связи… Я зажигаюсь от хорошей прозы, я завожусь с пол-оборота от изумительной прозы Афанасия Мамедова. «Открываю глаза (кажется, стучат). Вижу на столе початую бутылку лимонного ликера, немытые кофейные чашки, волнообразные размоченные вафли, набитую окурками пепельницу и снимаю первые три вопроса: Где я? Кто я? Что это за штабель стоит с коробочками у меня в комнате?» Афанасий Мамедов находится в своём тексте даже тогда, когда выходит из себя, в жизнь, но всё равно не покидает своё положение в Книге, в самой полной мере наслаждаясь своей жизнью в тексте, вот и приходится мириться с раздвоенностью, посылая благодарность Господу, с точностью ежегодного дня рождения.
В лабиринте размышлений Афанасия Мамедова превалирует поэзия: «Как исчислить время, если теперь воскресенье не отличить от понедельника? Фарфоровыми чашками утреннего/дневного/вечернего чая? Черно-белыми фильмами эпохи Феллини с Куросавой…», или: «Как бы ни старались мы идти в ногу со временем, порою даже заглядывая вперед, нет-нет да что-нибудь упустим: это одно из наших вечных свойств. Зато какое дивное наслаждение обнаружить это упущенное и осознать, что твое случайное открытие - неслучайно».
Новые формы напрашиваются сами по себе. При этом хочется к чёртовой матери отбросить так называемое «содержание». Этим самым «содержанием» убили всяческую любовь к литературе в школе. Они не видели главного - формы произведения. Поясняю для любителей «содержания»: форма - это не то, что стоит за словами, а сами слова. Умеющие видеть и писать слова становятся поклонниками литературы, а некоторые из них начинают писать сами.
Повсюду и прежде всего нас окружают формы, из которых нужно сложить свое художественное здание, чтобы быть ни на кого не похожим, выработать свою линию, взять свою тональность, запеть своим голосом в полной раскрепощенности, и пусть твои формы будут самые абсурдные, не стоит бояться их, даже если минутой ранее ты вздрагивал в испуге от их диссонанса, но, отбрасывая скудную основу рассудка, ты обнаружил в себе существо сильное, по-видимому, из-за того, что совершенно спонтанно хватило духу на взлёт в бессознательное, и в этом не мог упрекнуть себя.
«Стоя в очереди за выпивкой, я думал о том, что могло бы помочь человеку вернуть бесцельно потраченное время, и может ли оно, это возвращенное время, оказаться записанным в книгу, по сути, стать самой книгой, ну, или, на худой конец, маленьким рассказиком?» («Дзэн в городе N»)
Если бы литература занималась только информацией, то она превратилась бы в лоскуты взаимной переписки, равной пересудам на скамейке у подъезда старушек, впрочем сплошь и рядом я сталкиваюсь с такими лоскутами на полстранички, причём с негативной начинкой о смертях, неизлечимых болезнях и так далее в том же духе, как будто до них в литературе не было Набокова, Гоголя, Искандера, Нагибина, Бунина, Толстого, Достоевского, Платонова, и почти не вижу, за редчайшими исключениями, полноценные художественные полотна, в которых сложные синтаксические конструкции, пронизанные изобразительными средствами языка, философскими размышлениями, призывают интенсивно работать моё вдохновение, удваивающее моё стремление к уходу от информации к многозначной форме, которая и есть содержание.
«До двух-трех дня народу было мало, и Илья думал о том, что если люди не начнут приходить сюда толпами, всех передавят за несколько минут, несмотря на решительно настроенных десантников Лебедя». («Евангелие от Пазолини»)
В литературе всё выглядит иначе, чем в жизни. Это и понятно, поскольку литература собрана в художественную форму, когда был произведён отбор согласно высокому вкусу художника, а жизнь брошена нам в неотформованном, хаотичном виде, причём без конца и без начала. Память о лучших местах молодости действует по тому же принципу, что и литература. Мы тоскуем о тех местах, где нам было очень хорошо. Но не возвращаемся туда, зная, что время обманывает нас пространством. Поэтому можно сделать вывод, что память сама по себе сродни художественной литературе.
«Я хотел объяснить ей, чем настоящие бакинские дворы отличались от настоящих питерских, одесских или московских, но подумал, что все равно у меня ничего не выйдет, лучше мы пойдем купаться, а после сходим попробовать местные кутабы. Надо только с помощью моей проверенной логарифмической линейки перевести те полтора века, что стоит мой бакинский дом, в пляжное измерение, дать время стремительно пролететь сквозь череду новых режимов и старых историй, после чего разрушить стены и перекрытия, чтобы это не сделали другие». («Шебеке»)
Я пишу как хочу. И это мне очень нравится. Некоторые не понимают меня, хотят приспособить под себя. Если писатель хоть чуточку будет подделываться под чужой вкус, то он может поставить на себе крест. Современники всегда отторгают, не приемлют новое, идут известными путями. Должен ли писатель подделываться под читателя? Николай Васильевич Гоголь уже под меня не подделается. И Федор Михайлович Достоевский тем более. Что же из этого следует? А то, что слава моя придет через 500 лет, когда все мнения будут подчинены моему единственному мнению, как аксиома и как вершина художественного совершенства. Слышу лай шавок из подворотен. Почему? А потому, что я всегда шел поперек, всегда искал новые формы. Для того чтобы понять писателя, его нужно читать, каждый день, чтобы привыкнуть к нему, войти в него, понять его. И тогда жизнь без него будет уже невыносима.
Как звучит имя: Хорхе Луис Борхес! Загляденье! И он сказал: «Каждый по-своему воображает рай, мне он с детских лет представляется библиотекой».
Вот! Истинно сказано. Мы дети библиотеки. Афанасий Мамедов в одной беседе коснулся этого: «Еще в 80-х проза Борхеса мне казалась прозой будущего: короткий, до предела сжатый рассказ, несущий в себе все, когда-то написанное человечеством: от евангелий до «Улисса» Джойса. Рассказ - «весь мир в кармане», но время, которого у нас для чтения остается все меньше и меньше, идет, а рассказ как жанр, все еще остается забитым в угол, романы же, несмотря на предсказанную им скорую кончину, по-прежнему главный литературный жанр и хлеб для издателя. Однажды Борхес посетовал на то, что каждая следующая его книга выходит очень похожей на предыдущую».
В «Дружбе народов» я публиковался в 90-х годах. В прошлом веке. Как-то главный редактор Александр Луарсабович Эбаноидзе, сам замечательный прозаик, обратил моё внимание на прозу Афанасия Мамедова. Я спросил почему. Потому что вы умные оба. Все мы дети Бабилона. Что является основой творчества? И я отвечаю: беременность. Постоянная беременность новым произведением. И когда оно, созревшее, выходит из врат Бога, из Бабилона, Вавилона, на свет, то я ощущаю такое опустошение, что жизнь моя повисает на волоске, я готов вот-вот умереть. Но какая-то неведомая сила вновь оплодотворяет меня, и я с какого-то пустяка, с какого-то малюсенького сперматозоида созидаю новую жизнь, новое произведение. Всё в этом мире есть совокупление, беременность и роды. Вспомним Станиславского о месте, времени, и действии. И окрасим своеобразными красками Баку и Москву, наши Бабилоны. Разными путями к одному и тому же - к своей книге, которая встанет на полку вечности.
"У всякого человека в нижнем месте целый империализм сидит…", - говорит Саше Захар Павлович устами писателя Андрея Платонова. Писатель Юрий Кувалдин уточняет: там не империализм сидит, а Бог, в эвфемистическом написании как Христос. Женский пол в писаниях не учитывается, или называется просто как место для Бога, или врата Бога - Бабилон, Вавилон. Но нужно учесть, что Бог везде и всюду прикрывается - фиговым листком, брюками, другими буквами. Например, у них там в Испании повсюду ходят-бродят Ибаны, у нас же они прикрыты - Иваны, в Германии сама Германия звучит и пишется как Хермания, а хер - величественная приставка, и т.д. Гер в Вавилоне - это и есть Бог и его всесильное дело, причина причин, свет и мрак, земля и небо, вода и огонь, слово и дело… Язык везде один, но из-за этого сокрытия имени Бога, даже запрета на его произнесение, перепутался до непонимания на разных территориях. Но вот пришел интернет - Бог объединения языков в один, ибо Бог один во множестве, а множество едино в Боге.
"- Саш, - сказал он, - ты сирота, тебе жизнь досталась задаром. Не жалей ее, живи главной жизнью.
Александр молчал, уважая скрытое страдание приемного отца.
- Ты не помнишь Федьку Беспалова? - продолжал Захар Павлович. - Слесарь у нас такой был - теперь он умер. Бывало, пошлют его что-нибудь смерить, он пойдет, приложит пальцы и идет с расставленными руками. Пока донесет руки, у него из аршина сажень получается. "Что ж ты, сукин сын?" - ругают его. А он: "Да мне дюже нужно - все равно за это не прогонят".
Лишь на другой день Александр понял, что хотел сказать отец.
- Хоть они и большевики и великомученики своей идеи, - напутствовал Захар Павлович, - но тебе надо глядеть и глядеть. Помни - у тебя отец утонул, мать неизвестно кто, миллионы людей без души живут, - тут великое дело... Большевик должен иметь пустое сердце, чтобы туда все могло поместиться...
Захар Павлович разжигался от собственных слов и все более восходил к какому-то ожесточению.
- А иначе... Знаешь, что иначе будет? В топку - и дымом по ветру! В шлак, а шлак - кочережкой и под откос! Понял ты меня или нет?..»
Вот как уклонённою одинокой тропой через тайгу сочинительствует армиями слов писатель гениальный наш Платонов Андрей.
Афанасий Мамедов, вне всякого сомнения, поддержит меня в разговоре о гении и скажет своё элегическое: «Каждое слово платоновского «вавилонского» языка ведет нас к пределу существования, без которого невозможно постичь собственное «Я», вылупившееся из «звериного» - бешено-пенного, стайного. Платонов страшен, он ходит по краю, он и есть - самый край, за которым исчезает плоть, он - безвестный, обдуваемый космическим ветром угол человеческого сознания. За этим углом - звездная россыпь накрывает нашу четырехтысячелетнюю цивилизацию.
У каждого Платонов свой, и каждая встреча с этим писателем - переселение души на несколько этажей выше. Его по праву можно назвать «вертикальным» классиком».
Классик в классике живёт в чернозёме бакинской нефти и деревянных ботах Арбата.
Афанасий Мамедов стоит у только что отремонтированной станции «Смоленская», обращённой в пятидесятые серпастые и молоткастые, исполняет роль персонажа Вагифа Исмаиловича, помолчав, скажет:
«В больших городах… старики не успевают поделиться своим опытом, уроки мгновенности и сиюминутности преподают уходящие трамваи и автобусы, а не восходы солнца и не очертания облаков». («Время четок (кланяйся и уходи)»)
«Мы с тобою поедем на «А» и на «Б» посмотреть, кто скорее умрёт…» Осип Эмильевич, ещё не умер ты, ещё ты не один!
Вот как надо писать. Тела бренны. Слова вселенны и безмерны. Писатель писателя видит издалека!
«Больше всего ему хотелось поскорее отделаться от цитирований донесений, писем, телефонных разговоров, касавшихся окружения Чопура. Он не мог не понимать, что за одни только эти имена и правду, стоявшую за ними, его могли… Он не думал об этом. Разве станет автомобильный гонщик думать о том, что с ним случиться, если его авто влепится в какое-нибудь дерево на скорости сорок миль в час? Он думал о том, как же легко ему станет, когда он освободится от возложенного на него груза. Скажет себе самому: «Я сделал все, что смог, пусть те, кто сможет, сделают лучше». («Пароход «Бабелон»»)
Почему БабЕлон-то?! А не Бабилон! Господа, тут Афанасий Мамедов отсылает вас к эпиграфу к своему трансцендентному роману. Вчитайтесь: «Знаков наших не увидели мы, нет больше пророка, и не с нами знающий - доколе?» (Теилим, 74:9) Вдумайтесь! Мы живём в знаковой системе, проще - в буквах. Проникая в глубины языка, Афанасий Мамедов меняет лишь огласовку. И возник почти Бабель, по отчеству Афанасия Мамедова «Исаак»! Самый сексуальны рассказчик.
Увлекла Афанасия Мамедова, как и меня, словесность, время службы ей - вся жизнь, до возникновения языка на земле была безвидность, ибо без названий, без слов нет ничего, и вот животное заговорила, и закрепило на камне первые знаки, чтобы по ним другие наши ребята-приматы становились человеками, потому что человек есть Слово, как Бог, он и слеплен по образу и подобию, но не знает об этом, потому что животными остаются и со словами, добавил это, будто показал себя слишком далёким от приматов, нет, я такой же примат, но ставший Книгой, этого упрека не выносят ребята из кэшбека, но возразить им нечего, они крутились под ногами, мешая жить наганами и автоматами, но теперь память о них - в начале любого кладбища огромными монументами, кричащими - был никто и исчез как никто, растроганности человекообразные не вызывают, они веселы, пока в стае, а помянуть их добротой - это уж слишком.
В порядке действенного использования теории рецептуализма, контекст не может быть понятен, поскольку тело для всех дано одно, а названия разные. Дорогой Кант первым увидел это различие, после самого возникновения языка с мата. Бог - это материальная часть и тела и языка. Крест по диагонали рождает главный знак Бога - Х. Отец, живущий опасными причудами, пишущий "ненаписанную книгу" в русле ницшевского мировоззрения, а скорее всего высказывающий вслух в беседах с сыном мысли о гипнотической подчиненности человека богам и авторитетам, этот отец - по мысли сына: отбросок общества, потому что только отошедшие от реальных проблем, могут ниспровергать богов и себя называть богами. Отец и называет себя Заратустрой, хотя на вопрос сына: "Где храмы твои, Заратустра?", отвечает: "Мои храмы - колючая проволока, мои верующие - зэки, мои пастыри - конвоиры". Сын же в противоположность отцу воплощает философию гордости в свою жизнь, поскольку считает всех людей только конкурентами, которых можно обойти и которых он обходит, благодаря беспримерной хитрости, тончайшему изощрению ума, расчетливости, гордости и, конечно, отбрасывая социалистическую мораль. Писатель Юрий Кувалдин продолжает делать текст, в котором он живет, в целостности всех гармонических частей. Герой его повести "Вавилонская башня" - неуемный собиратель и читатель книг врач Шевченко. Он регулярно ходит в "Книжную лавку для интеллектуалов" и покупает там книги, "новые поступления" и тащит их домой, в свою маленькую комнату в коммунальной квартире, на Второй Парковой улице. Комната его напоминает "фундаментальную библиотеку, вернее склад этой библиотеки". Там нет "места для передвижения", кругом одни книги. И даже кровать стоит в нише из книг, в "книжной арке". У него есть вычерченная им на "бумажной простыне" схема, в которую он аккуратными мелкими буквами вносит названия своих новых поступлений и имена авторов, расстилая ее на полу. Схема эта - нечто вроде Вавилонской башни, в форме конуса, с широким основанием и узкой вершиной, строение из книг, где каждая - кирпичик этой башни. В основании лежит Библия, по мнению Шевченки, "плохо написанная книга" с литературным "персонажем по имени Яхве", а дальше идут Платон, Фихте, Спиноза, Конфуций, Гоголь, Гегель, Макиавелли, Достоевский, Ницше, Толстой, Тургенев, Шатобриан, Языков, Тютчев, Ренан, Фома Аквинский, Кувалдин, Чехов, Блок, Астафьев, Сэлинджер… Шевченко живет в мире книг и в своем внутреннем мире и общается с великими. К нему в гости приходит Достоевский, и Шевченко критикует его, как какого-нибудь студента Литинститута. Писатель Юрий Кувалдин истолковывает “вещь в себе” Канта в духе последовательного превращения безъязыкой плоти в текст. Кант - это, прежде всего, текст, книга. Как и Тора, как и Евангелие, как и произведения Юрия Кувалдина, наряду с лучшими писателями: Антоном Чеховым, Юрием Нагибиным, Федором Достоевским, Юрием Домбровским и Андреем Платоновым.
«Вот он проходится по палубе «Бабелона» - так называлось пришвартованное судно, - разглядывает исподтишка гомонивших пассажиров: ни одного примелькавшегося лица, все вроде как «чисто» на этом пароходике, ну разве что какие-то две дамы в чадрах стоят на корме и лялякают о чем-то своем, многодетном, вернее, одна из них, толстая, лялякает, а другая, высокая, не обделенная привлекательными формами, невнимательно слушает подругу-болтунью - похоже, ее куда больше занимает левый береОтражает суть книги, то, что связано с ней и сюжетно, и суггестивно. Вообще, когда я даю названия своим вещам, я практически всегда исхожу из этих составляющих: название произведения - это код, это эссенция, это завязь его, если хотите, сжатая версия для удобного хранения. Но есть у удачного названия еще одно свойство, а именно: мгновенно настраивать читателя на необходимую автору волну. Немаловажную роль здесь играет и ритмический рисунок, он как бы намагничивает слова, тем самым сакрализуя самое название. Получается такой шаманский бубен, с помощью которого ждут послания свыше. Однако с названием не все так однозначно было. Я обязан поэту и писателю Глебу Шульпякову, в свое время уговорившему меня на моем литературном вечере, с помощью шуточного голосования, вернуться к старому названию.
- Интересно, каким же было новое?
- Просто - «Пароход Вавилон».
- Чем же вас все-таки не устроило прежнее?»
В беседе с Татьяной Новиковой Афанасий Мамедов проясняет это. Сначала преамбула:
«Произведения русского писателя с бакинскими корнями Афанасия Мамедова хорошо известны читателю России и Азербайджана. Автор романов «Хазарский ветер» и «Фрау Шрам», сборников рассказов «Слон», «Апшеронские хроники» и других произведений недавно выпустил новую книгу под названием «Пароход Бабелон». В интервью порталу «Москва-Баку» прозаик и литературный критик Афанасий Мамедов рассказал о реальных персонажах своего романа, который он писал более 10 лет. Рассказал от кого его дед скрывался в Баку, а также поделился интересными историями своей семьи, в круг которой входила и правнучка карабахской принцессы. Раскрыл секрет своего бакинского текста, которым пишет исключительно он, и рассказал какая из его книг подверглась попытке экранизации».
А теперь прояснение:
«- С чем связано столь странное название книги и что оно отражает?
- Отражает суть книги, то, что связано с ней и сюжетно, и суггестивно. Вообще, когда я даю названия своим вещам, я практически всегда исхожу из этих составляющих: название произведения - это код, это эссенция, это завязь его, если хотите, сжатая версия для удобного хранения. Но есть у удачного названия еще одно свойство, а именно: мгновенно настраивать читателя на необходимую автору волну. Немаловажную роль здесь играет и ритмический рисунок, он как бы намагничивает слова, тем самым сакрализуя самое название. Получается такой шаманский бубен, с помощью которого ждут послания свыше. Однако с названием не все так однозначно было. Я обязан поэту и писателю Глебу Шульпякову, в свое время уговорившему меня на моем литературном вечере, с помощью шуточного голосования, вернуться к старому названию.
- Интересно, каким же было новое?
- Просто - «Пароход Вавилон».
- Чем же вас все-таки не устроило прежнее?
- Видите ли, мне на тот момент казалось, что больно много разных Бабилонов расплодилось за последнее время, причем через «и», причем часто с определяющим добавлением: раз Бабилон, он обязательно должен быть золотым, другим никак. Кафе, рестораны, магазины и даже клубы, все заработали на древний арамейский, то бишь бабилонский манер. К сложившейся моде название моего романа не имеет никакого отношения. Оно вынашивалось мною очень давно. Еще до всей этой моды. Связано оно поначалу было с именем известно писателя Исаака Бабеля. Вот его фамилия звучит так как надо. Название романа я долго пробовал на вкус, вспоминал «Иудейскую войну» Иосифа Флавия. Башню под самое небо… С парохода «Бабелон», отплывающего от стамбульского причала к Принцевым островам, на одном из которых квартировал Демон революции - товарищ Троцкий, начинается роман, и заканчивается он встречей главного героя с теми людьми, которые сопровождали его на «Бабелоне», следили за каждым его шагом в Константинополе, совсем недавно переименованном в Стамбул. А еще Бабелон - это Вавилон нашей жизни, со всеми ее виражами. Неприкаянной и неприкрашенной живой жизни. И у каждого времени он свой. Вавилон ХХ века оказался вместилищем трагических судеб миллионов людей, в каком-то смысле он стал отражением сорока веков нашей цивилизации. Со всеми ее переворотами, войнами, тронами, и, конечно, лагерями…»
Афанасий Мамедов на фоне моря. Молчит. Но я слышу, о чём он думает: «Ну, конечно, он о Баку слышал, у него много, очень много друзей из Баку. Бакинцы - это особая порода, он это знает, и растворяются они в других городах особым образом, не теряя след родного города. Ефим хотел сказать, что иногда это происходит за счет других городов и людей, но воздержался. Поймут ли его правильно девушки?..
Фотограф перекинула фотоаппарат через голову, мелькнули темные подмышки, вспыхнул на солнечном свету опушек покатого плеча, и Ефим почувствовал легкий сердечный перебой, мгновенно сменившийся грустью по чему-то неопределенному, потраченному ни на что, безвозвратно утерянному.
Что же я делаю, спрашивал он себя. Почему готов рассказать о себе все? Только потому, что они хорошенькие, что от них веет началом жизни? Я же не на войне, где предпочтительней делать больше, чем меньше, чем бы эти «больше» и «меньше» не оказались в итоге.
Что?.. Нравится ли ему архитектура Баку? О, да!.. Конечно! В особенности бакинский модерн. Эти каменные нимфы с мужественным взглядом и толстой шеей, что держат под контролем улицы. Он не стал говорить, что бакинский модерн навевает воспоминания о далеких европейских городах, в особенности часто перед глазами встает южное побережье Франции…
- А на какой город похож Баку?
Ему следовало бы сказать барышне Марзие, что Баку похож на Баку, но он сказал:
- Вероятно, вы хотели спросить, какой город напоминает мне Баку? Стамбул, как если бы Стамбул был к тому еще немножко Ниццей, Каннами и Валенсией.
Девушки засияли, похоже, им сравнение показалось удачным, хотя о Ницце, Каннах и Валенсии они представления не имели. Просто красиво звучали названия городов».
Всё дело в форме, а не в содержании. Ибо форма и рождает содержание. Так что содержание всегда и всюду вторично по отношению к форме. Каждая буква имеет форму. Графическую. Фонетическую. Буквы, сливаясь в слова, образуют более сложную форму. Слова, соединяясь в цепочку текста, рождают более сложную форму. Вот форма из трёх букв: «Явь». Три буквы вытягивают целую цепь ассоциаций и, скажем, картину «Явление Христа народу». Никому никогда не показывался, а тут Явился! Явь! И ты никогда и никому не показывай свою Явь. Потому что все и так знают, что это такое, и кто это такой. К тому же помни: тайное станет Явным. Я же к этой сентенции добавляю свою: Явное станет тайным.
Созвучен мне слог Афанасия Мамедова. Там Бродский в колокол звонит осколками Джона Донна:
Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины…
И дальше, как заведённому, можно писать километрами, и читатель как собачёнка на поводке, будет бежать за новаторской симфонией твоего текста, как я завожусь от прозы Афанасия Мамедова.
«…Кто-то начал читать отрывки из проповеди Джона Донна, той самой, знаменитой, о смерти, и, когда он дошел до места: «если по ком-то звонит колокол, он звонит по тебе», я уже поднимался, чтобы остановить компрессоры. Я закрыл паросиловое хозяйство, оставил ключи и сообщил дежурному, что он остается один; я шел туда, куда и не думал идти, тем более в комендантский час». («Фрау Шрам»)
Дайте персонажу подумать! Его играет автор!
В простой жизни редко встретишь созвучного твоей душе человека, хотя плаваешь, как рыба в океане, на улицах и в метро среди бесчисленных косяков тел. Другое дело, вспоминаю, в армии. Из сотен солдат вдруг выплывает один с книжкой стихов, согнутой и засунутой под погон, куда мы засовывали пилотки, что считалось шиком, чтобы идти с открытой головой. Вообще, в местах, откуда нельзя уйти по своей воле, люди сразу разбиваются по интересам. Так я выплыл из болотной толпы, а форма в армии, известно, болотного цвета, с книжкой Бодлера «Цветы зла», и на неё слетелись ребята из Питера, Риги и, разумеется, несколько москвичей с высшим образованием.
И Баку как столица мира!
«Перед глазами сразу пошли кинокадры - кровать в больнице, женщина лежит, а киноследователь в халате, накинутом на опогоненные плечи, записывает показания ее, положив лист на папку… А потом кадры уже не кинодопроса: представилось, как будут загонять мне в задницу бутылку и так далее! Я запаниковал. Я к двери бросился. Остановил себя. Нельзя, нельзя, а то увидят… Споткнулся на пороге кухни о завернувшийся линолеум. Уже ныряя в лаз, подумал: а как же я туда пролезу..?» («Самому себе»)
И всё время Афанасий Мамедов, исполняя роли своих персонажей, думает, А мысль существует только в слове.
Теперь я люблю бессюжетное. Хороший писатель и пишет всегда бессюжетно. Важно «как» написать, а не «про что». Достоевский сюжет брал для виду, чтобы пуститься во все тяжкие своего эпилептического ума. Ох!
Невольно прыгнешь к Мандельштаму:
Подумаешь, как в Чердыни-голубе,
Где пахнет Обью и Тобол в раструбе,
В семивершковой я метался кутерьме.
Клевещущих козлов не досмотрел я драки,
Как петушок в прозрачной летней тьме,
Харчи, да харк, да что-нибудь, да враки, -
Стук дятла сбросил с плеч. Прыжок. И я в уме.
Писать нужно так сложно, чтобы тебя никто не понимал, кроме любителей литературной формы (которая и есть содержание), вот ведь ясно, что прошло слишком много времени, чтобы самому стать формой, когда даль прошлого приобрела вид хрупкой снежинки, такой хорошенькой, светящейся, орнаментальной, конструктивистской, что и всё это самое ушедшее представилось невероятным счастьем, всё плохое улетело в чёрную дыру бесследно, и вот, глубоко осознанная сущность жизни, на сей раз обращенная в этот ледяной кристаллик, догадался, что, вопреки всему, нужно складывать свою снежинку из воспоминаний, оставшихся в моей памяти, и от этой по-детски наивной мысли удивился бытийной глубине, сталкивающей понятия живого и мёртвого, и отчетливо разглядел в капле от растаявшей снежинки свои старческие и одновременно младенческие черты.
«В их романе было слишком много “если”. Если она… Если он… Немудрено, что так все кончилось. И так быстро. А сколько наговорили, сколько всего наобещали друг другу, думали, словами прилепятся. Раньше ему казалось, самое тяжелое в расставании, когда сам для себя еще не решил - уходишь или нет, а потом, если решил … уходи, уходи и ни о чем не думай, но сейчас - как будто котенка, как будто щенка на улицу вышвырнул. Ест совесть, ест. Афик даже поискал телефонный номер в записной книжке, хотя без труда бы вспомнил его и так, но потом отчитал себя: ничего с ней не случится, выживет. Лучше всего …» («На круги Хазра»)
Художественное произведение создается из ничего, потому что "ничего" и есть суть искусства. Не разбирающиеся в искусстве простые люди говорят, мол, что хотел сказать автор своим произведением. Да ничего я не хотел сказать. Чехов для простодушных людей добавил, когда его спросили, что он хотел сказать своим рассказом: лошадей воровать плохо. Рисую как хочу и только, чтобы обеспечить бессмертие души. Душа есть Слово. Все свои произведения я варил и варю из топора. В прозе важна форма и только форма, которая и есть содержание. Что такое форма в литературе? Это буквы. Буквы я, обычно, складываю в слова. А то, что читатель видит за буквами, это его дело. Я для читателей давно не пишу. Я пишу для себя и для другого писателя. Писатель пишет для писателя.
Деревянный человек пустой головой расшибёт стальную балку. Деревья вырастают до основания черепа. Балка имеет форму вечности, если согнута в арку. Череп нужен для того, чтобы его выкапывали археологи. Пустое дерево называется тростником, хотя является травой. Археологи убеждаются, что череп пуст. Пустота имеет форму колеса, потому что все время вращается. На пустой голове растёт тростник, хотя это волосы. Арка всасывает пустоту, потому что создана для сквозняка. Тростник мыслит, потому что существует сам по себе и в своей пустоте.
Как-то в одном из интервью Афанасий Мамедов сказал: «Настоящая литература космополитична. Бесспорно, помнить и ценить свои корни очень важно, но пока ты не уйдешь от них, многое будет скрыто от тебя. Когда я писал «Фрау Шрам», я, конечно, чувствовал себя человеком другой ментальности, но активно использовал этот опыт. Мне часто говорят о том, что я написал слишком автобиографический роман, но это не соответствует действительности. Любой писатель - обманщик, и обман заключается как раз в том, чтобы написать так, чтобы все подумали, что это было, а не наоборот. Для меня не существует вопроса, чему отдать предпочтение - литературе воображения или литературе факта. Самое трудное и одновременно самое интересное для меня - это из какого-то отдельно взятого факта, смещая градус, создать абсолютно художественное произведение».
"Наша улица” №262 (9) сентябрь 2021