Юрий Кувалдин
НОВОЕ НЕБО
рассказ
Взял бутылку, ёлку и лампочки, вышел из подъезда, закурил, подумал, и пошел к Москве-реке, от меня рукой подать, очень широкой в этом месте, прилёг на берегу на снег и уставился в звёздное небо.
Смотрю на новое небо, потому что у нас с каждым 1 января всё новое, и думаю.
Не смотрю по сторонам просто так, я всюду вижу слова. Смотрю на небо - вижу слово «небо», смотрю на голубя, сидящего на карнизе - вижу слова «голубь» и «карниз». Иначе говоря, писатель есть такой человек, который видимое превращает в слова, потом эти слова прокручивает в стиральной машине операционного устройства под названием «мозг», просушивает на верёвках текста, гладит утюгом горячего вдохновения, чтобы получилось нечто, обозначаемое словом «рассказ» (или «роман», кому как угодно).
Смотрю на зимнее небо нового поворота и думаю.
Матерный, канцелярский, мадридский, рабский, матросский, сеульский, театральный, берлинский, судебный, журналистский, нью-йоркский, шахматный, каирский, сакральный, футбольный, элитарный, казанский, полицейский, парижский, иерусалимский, московский, юридический, рижский, художественный, царский, херсонский, литературный, фараонский, королевский, компьютерный, варшавский, имперский, пекинский, блатной и т.п. и т.д. - коммуникативные знаковые разновидности, на глазах сливающиеся в один язык человечества.
Иным часом при углублении в себя у меня рождается мысль, что жизнь представляет собой литературное произведение, закрывающее покрывалом всё безумие мелькающей и исчезающей по законам таблицы Менделеева так называемой реальной жизни, и я принимаю эти свои догадки как аксиому, но лишь для меня самого, поскольку люди не выпрыгивают из своих тел и своего времени, твёрдо веря в то, что они и есть единственное и возможное олицетворение жизни, поскольку никогда не согласятся с моими рассуждениями, что действительность недействительна, и что жизнь осуществляется только в тексте.
Человек даже не замечает, как огораживает сам себя. Он идёт в толпе метро в собственной огородке, не замечая никого вокруг, и даже не здоровается, как говорил Шукшин, первое время в Москве здоровавшийся с каждым встречным, но потом привык и перестал. В который уже раз вижу, как меняют металлическое ограждение газонов у дома, раз в пятый, наверное, за пять лет. К подъезду низенький заборчик не подвели, довольствовашись лицевой частью со стороны дороги. У подъезда на стуле, который выносит с собой, ибо скамеек здесь нет, чтобы не привлекать посторонних, сидит старушка и с сожалением спрашивает: «А что это нас не огородили?»
Смотрю на прощальное и встречное одновременно небо старины и новизны между 2015 и 2016 годами и думаю.
Тут по радио заигроали 3-ю симфонию Брамса.
И под неё, Господи, так это незаметно приблизился ко мне Григорий Блехман, чьё 70-летие мы отметили в уходящем году! Да не один подошёл, а с Блоком! С Александром Александровичем! Ну, на троих у нас дело пошло веселее.
- Григорий Исаакович, а Блок сам разговаривать может? - спрашиваю я, не в состоянии отвести взгляда от совершенно белого носа Блока, от его белых глаз, от его белого лба, от его белых губ, от всего белее белого лица, и не только от лица, от всего его белого, снежного.
- Конечно может, - отвечает Блехман и, обращаясь к Александру Александровичу, просит: - Прочтите наше.
Что-то заскрипело, загудело, как будто заработала музыкальная машина, и глухим замедленным голосом с басовыми интонациями Блок, снежно улыбнувшись, заговорил:
Смотрю на новое небо, потому что у нас с каждым 1 января всё новое, и думаю.
Не смотрю по сторонам просто так, я всюду вижу слова. Смотрю на небо - вижу слово «небо», смотрю на голубя, сидящего на карнизе - вижу слова «голубь» и «карниз». Иначе говоря, писатель есть такой человек, который видимое превращает в слова, потом эти слова прокручивает в стиральной машине операционного устройства под названием «мозг», просушивает на верёвках текста, гладит утюгом горячего вдохновения, чтобы получилось нечто, обозначаемое словом «рассказ» (или «роман», кому как угодно).
Смотрю на зимнее небо нового поворота и думаю.
Матерный, канцелярский, мадридский, рабский, матросский, сеульский, театральный, берлинский, судебный, журналистский, нью-йоркский, шахматный, каирский, сакральный, футбольный, элитарный, казанский, полицейский, парижский, иерусалимский, московский, юридический, рижский, художественный, царский, херсонский, литературный, фараонский, королевский, компьютерный, варшавский, имперский, пекинский, блатной и т.п. и т.д. - коммуникативные знаковые разновидности, на глазах сливающиеся в один язык человечества.
Иным часом при углублении в себя у меня рождается мысль, что жизнь представляет собой литературное произведение, закрывающее покрывалом всё безумие мелькающей и исчезающей по законам таблицы Менделеева так называемой реальной жизни, и я принимаю эти свои догадки как аксиому, но лишь для меня самого, поскольку люди не выпрыгивают из своих тел и своего времени, твёрдо веря в то, что они и есть единственное и возможное олицетворение жизни, поскольку никогда не согласятся с моими рассуждениями, что действительность недействительна, и что жизнь осуществляется только в тексте.
Человек даже не замечает, как огораживает сам себя. Он идёт в толпе метро в собственной огородке, не замечая никого вокруг, и даже не здоровается, как говорил Шукшин, первое время в Москве здоровавшийся с каждым встречным, но потом привык и перестал. В который уже раз вижу, как меняют металлическое ограждение газонов у дома, раз в пятый, наверное, за пять лет. К подъезду низенький заборчик не подвели, довольствовашись лицевой частью со стороны дороги. У подъезда на стуле, который выносит с собой, ибо скамеек здесь нет, чтобы не привлекать посторонних, сидит старушка и с сожалением спрашивает: «А что это нас не огородили?»
Смотрю на прощальное и встречное одновременно небо старины и новизны между 2015 и 2016 годами и думаю.
Тут по радио заигроали 3-ю симфонию Брамса.
И под неё, Господи, так это незаметно приблизился ко мне Григорий Блехман, чьё 70-летие мы отметили в уходящем году! Да не один подошёл, а с Блоком! С Александром Александровичем! Ну, на троих у нас дело пошло веселее.
- Григорий Исаакович, а Блок сам разговаривать может? - спрашиваю я, не в состоянии отвести взгляда от совершенно белого носа Блока, от его белых глаз, от его белого лба, от его белых губ, от всего белее белого лица, и не только от лица, от всего его белого, снежного.
- Конечно может, - отвечает Блехман и, обращаясь к Александру Александровичу, просит: - Прочтите наше.
Что-то заскрипело, загудело, как будто заработала музыкальная машина, и глухим замедленным голосом с басовыми интонациями Блок, снежно улыбнувшись, заговорил:
Тяжкий, плотный занавес у входа,
За ночным окном - туман.
Где твоя постылая свобода,
Страх познавший Дон-Жуан?
За ночным окном - туман.
Где твоя постылая свобода,
Страх познавший Дон-Жуан?
Холодно и пусто в пышной спальне,
Слуги спят, и ночь глуха.
Из страны блаженной, незнакомой, дальней
Слышно пенье петуха.
Слуги спят, и ночь глуха.
Из страны блаженной, незнакомой, дальней
Слышно пенье петуха.
Что изменнику блаженства звуки?
Миги жизни сочтены.
Донна Анна спит, скрестив на сердце руки,
Донна Анна видит сны...
Миги жизни сочтены.
Донна Анна спит, скрестив на сердце руки,
Донна Анна видит сны...
Чьи черты жестокие застыли,
В зеркалах отражены?
Анна, Анна, сладко ль спать в могиле?
Сладко ль видеть неземные сны?
В зеркалах отражены?
Анна, Анна, сладко ль спать в могиле?
Сладко ль видеть неземные сны?
Жизнь пуста, безумна и бездонна!
Выходи на битву, старый рок!
И в ответ - победно и влюбленно -
В снежной мгле поет рожок...
Выходи на битву, старый рок!
И в ответ - победно и влюбленно -
В снежной мгле поет рожок...
Пролетает, брызнув в ночь огнями,
Чёрный, тихий, как сова, мотор,
Тихими, тяжелыми шагами
В дом вступает Командор...
Чёрный, тихий, как сова, мотор,
Тихими, тяжелыми шагами
В дом вступает Командор...
Настежь дверь. Из непомерной стужи,
Словно хриплый бой ночных часов -
Бой часов: "Ты звал меня на ужин.
Я пришел. А ты готов?.."
Словно хриплый бой ночных часов -
Бой часов: "Ты звал меня на ужин.
Я пришел. А ты готов?.."
На вопрос жестокий нет ответа,
Нет ответа - тишина.
В пышной спальне страшно в час рассвета,
Слуги спят, и ночь бледна.
Нет ответа - тишина.
В пышной спальне страшно в час рассвета,
Слуги спят, и ночь бледна.
В пышной спальне холодно и странно,
В пышной спальне - ночь мутна.
Дева Света! Где ты, донна Анна?
Анна! Анна! - Тишина.
В пышной спальне - ночь мутна.
Дева Света! Где ты, донна Анна?
Анна! Анна! - Тишина.
Только в грозном утреннем тумане
Бьют часы в последний раз:
Донна Анна в смертный час твой встанет.
Анна встанет в смертный час.
У написанного разное время. Произведение, читаемое современниками, совсем не то, которое прочтут лет сто спустя. У книги и у читателя время не совпадает. Книга скользит по времени, оставляя читателей далеко позади, встречая новых. Вот почему в старых книгах мы видим намного больше, чем видели в них современники. А некоторые книги читаются вслух в Храмах Книги, потому что они совсем потеряли счёт времени, как бы доказывая очевидную истину, что времени вовсе не существует. Оно есть только у современников автора, привязанных к реальностям и условностям только своего времени. У художников время отсутствует, потому что они говорят иносказательно, говорят притчами.Бьют часы в последний раз:
Донна Анна в смертный час твой встанет.
Анна встанет в смертный час.
Доходит до моего слуха, что меня ругает такой-то. Ну, и пусть ругает. Потом я слышу, что другой меня сильно хвалит. Ну, пусть хвалит. Третий сообщает, что меня умышленно замалчивают недобитые совки, сложившие совесть за зарплату, потому что если они не будут получать зарплату, то литература погибнет. Ну, и пусть замалчивают. Главное, не углубляться в домыслы, почему тот меня ругает, другой хвалит, а третьи замалчивают. Всё это лишь свидетельствует о степени моей известности и значимости. Год от года этот ком мнений постоянно нарастает, сливается в единый голос, в сплошной гул. И я буду рад, когда через 500 лет скажут, что за свет теперь будет платить не Пушкин, а Кувалдин.
Что со мной случается? А то, что всё вокруг случайно. Сошлись случайно, следовательно, я есть случайный в этом случайном мире. Всё, оказывается, зависит от случая сочленения Его и Её. Некоторые стараются от случайности уйти в пресловутую закономерность, которую выводят задом наперёд, сплетая свои случившиеся уже в прошлом случайности в некую правильную или неправильную судьбу. Но судьба - итог случайностей, а не будущее. Пей чай и слушай, и будет тебе случай. Так что не стоит сопротивляться случаю, его сладкому обаянию, помня постоянно при этом, что ты сам случаен.
Москвичи запасаются дровами. Нет газа. Нет электричества. Нет воды. Нет бензина. Нефть кончилась. Машины стоят на приколе. И печей нет. Квартиры не приспособлены для печного отопления. Греются у костров во дворе. Подбрасывают дрова в костёр, чтобы не гас. Варят пищу на костре, чтобы не околеть с голоду. Но и дрова скоро кончились. Сжигают всё, что горит. Подумали москвичи, подумали, не знают, что делать. Потом интуитивно потянулись огромными колоннами с детьми, собаками и кошками на Юг, кто в Сирию, кто в Израиль, кто в Египет. Вход в Египет. Там, сказали, печи не нужны, там необходимы холодильники.
Очутилась вечером надо мной декабрьская луна, причём отучилась тучами, но они её не скрывали, а только краешками касались, как бы боясь заслонить от моего взгляда, а я стоял на высоком холме над замёрзшей рекой, вдоль которой зажглись белым светом фонари, делая снег ещё белее, но это не мешало ярче яркого светить луне, чудо читалось в заоблачном личике, лучи от него серебрились венчиком, лучшее чувствует счастья участие, иначе часы очищенья напрасно потрачены, точно в отчаянье плачет отличница, предновогодняя луна, ученица земного объятия, врачует вечера.
Смотрю на луну во всех отношениях новую и совершенно непринуждённо думаю.
Пассажиров привлекает внимание вошедшая почти полуобнажённая парочка, обнимающаяся и целующаяся. Все оголённые места и на мужчине и на женщине испещрены синими наколками, как будто их только что выпустили из тюрьмы. А они себя чувствуют актёрами, и всячески подчёркивают свою игру в пьесе из жизни московского дна. Не жизнь, а сплошные театральные эффекты! А вот по вагону идет совсем юная девушка с огромным животом, и без всякого стеснения, как будто только что вышла из одной кулисы и идёт по сцене к другой, жалобно просит помочь на содержание её будущего ребенка. Сочувствующих в вагоне не оказывается.
Смотрю на старое, как мир, небо и думаю, что оно новое.
Первые свои произведения я писал чернилами перьевой ручкой. Довольно часто из-за того, что я хотел быстро фиксировать свои мысли, коих у меня к 10 годам скопилось уже достаточно, с кончика металлического пера соскакивали кляксы. Какое архаическое и ласкающее слух слово «клякса»! Это всего лишь калька с германского слова «klecks» - капля (пятно). А ведь в ту пору оно было в большом ходу у нас в школе, больше похожей на армейское подразделение, поскольку мальчики носили солдатскую форму, только серого цвета, и фуражки с фибровым козырьком. Так вот у меня на гимнастерке и на брюках появлялись такие же чернильные пятна - кляксы, уже в ту пору говорившие о моем пристрастии к писательству.
Смотрю на новогоднее небо и думаю об архаическом российском Рождестве, встроившемся задом наперёд в придуманный календарь, чтобы было только поперёк цивилизованной Европы.
Не понимаю, как люди узнают человека, которого не видели 20 лет. Они о нём никогда не думали, не вспоминали, потому что давным-давно учились или работали где-то вместе. Но где? Этот вопрос не существенен. Важно другое, как это знакомое лицо именовалось. Да и он проходит мимо, едва замешкавшись, в глазах сверкнула искра. Тоже узнал, но не понял, кого узнал. Я это говорю к тому, что частенько сталкиваюсь в метро или на улице с подобными лицами. И они вроде меня узнают, и я их узнаю. При этом ни подходить к ним, ни выяснять подробности давнего знакомства не возникает никакого желания.
В изоляции можно перенести многое, но не отсутствие курева. Если нечего курить, то становится жутко, как будто сигарета заменяет тебе всё: и книгу, и собеседника, и собственные мысли, и даже еду. Курение обладает свойствами дела, которым ты занят и без которого жить не можешь. Для пишущего человека курение концентрирует внимание и в какой-то мере само по себе вызывает к жизни необходимые картины, в которых совершенно произвольно начинают жить не знакомые тебе до этой минуты люди. Курение подобно театральному занавесу: как только закуришь, он открывается и персонажи начинают говорить. Вместо занавеса открывается кормушка камеры, надзиратель суёт пару сигарет.
Смотрю, не отрывая глаз, на небо вечности и думаю о вечном, бесконечном, первом встречном.
Мастер Трифонов в малом вечное понимая краску как угол зрения чертит линию яви явления для дали дальней не своего поколения там в отблесках перпендикулярных точно вороны взмах крыла капли воздуха нашего времени мысль свою явят в иных небесах
Художник Александр Трифонов родился 8 сентября 1975 года в Москве.
В жизни всё так быстротечно, что не успеешь насладиться молодостью любви, как уже подступила старость. Совершенно иначе дело обстоит в художественной литературе: дочитал книгу до конца, и вновь перешёл к началу. Ты молод, полон надежд, и первая любовь бежит на тебя, как на ловца зверь. Тут задержал дыхание, и несколько раз перечитываешь сладкие строки. Не оттого ль в храмах читают тысячелетиями одни и те же тексты?! Выводы не делаю. Они в Книге.
Смотрю пульсирующим сердцем на новое небо и думаю глазами художника, зная, что писателю думать вредно, потому что это сильно мешает смешивать краски и красить холсты, как любил говорить художник московский дворов Коля Недбайло.
Всё качается из стороны в сторону, и даже снизу вверх, и туда и обратно, качается, поблескивая золотом грузного маятника, качается небо, то уходящее в черноту, то вспыхивающее пожаром света, качается жизнь, возникающая из ничего и кончающаяся ничем, качается на волнах лодка без людей, качается насос, качающий из-под земли черную мазь для сжигания в машинах, качающихся из стороны в сторону над пропастью вечности, качается хорошее, превращающееся на глазах в плохое, качается голубь на проводах, качаются любящие, воспроизводящие качание следующих поколений, качающихся от плюса к минусу, высекая электричество любви.
Смотрю на новое небо и думаю.
Стоит в пивной хорошо одетый гражданин, тяжело дышит и бесконечно упивается в своих бессвязных монологах своим величием, до недавнего времени присущим ему. Не подойдешь! Впереди чёрная машина охраны, сзади машина охраны, с ним рядом в мягком кресле личный телохранитель. И всё время выспрашивает у собутыльников, помнят ли они, кто он такой? Тело вроде бы то же, но чего-то этому телу не хватает. И глаза на месте, и нос, только сильно покрасневший, и высокий лоб с залысинами. Всё на месте. А каким боком разглядеть в нём должность?!
Смотрю всю жизнь на небо и никак не могу насмотреться, поэтому, как только посмотрю туда, всё время начинаю думать, хотя это и вредно.
Навязчиво бродит в голове это слово - «мельница». Бесконечное вращение жизненного колеса, перемалывающего всё на свете, наводит на мысль о муке как муке. В муках мелются зерна тел на мельнице вечности. Перемолоть даже камни способно колесо на земной оси. Но совершается превращение твёрдого в пыль незаметно. Вдохновляюще звучит фраза: «Жизнь хорошего помола!» Медленно пересыпаю в ладонях речной песок - это и есть мука из тел наших предшественников.
Слепой пел гекзаметром без запинки: «Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос…» А мы не слушаем, но в одиночестве без певца, он нам здесь не нужен, по написанному читаем его текст. Недоразумение. Устное пение исчезает. Устную речь нужно записать. Но как мог слепой писать? Таких недоразумений много. Рассуждают о романе и говорят, что смотрел его по телевизору. Разве по телевизору показывали текст романа? Слепой не увидит картинку. Неграмотный не напишет совершенный ритмический текст. Кто-то стоит за кадром. Главный. Как сценарист, или как Феллини.
Смотрю на прощальное и встречное одновременно небо между старым 2015 и новым 2016 годами и думаю.
Тут подходит от моста ко мне в ватнике и валенках Александр Городницкий.
- Споём? - спрашивает Городницкий.
- Споём! - после стопки водки воодушевляюсь я.
Тихо по веткам шуршит снегопад.
Сучья трещат на огне.
В эти часы, когда все еще спят,
Что вспоминается мне?
Неба забытая просинь,
Давние письма домой...
В царстве чахоточных сосен
Быстро сменяется осень
Долгой полярной зимой…
Сучья трещат на огне.
В эти часы, когда все еще спят,
Что вспоминается мне?
Неба забытая просинь,
Давние письма домой...
В царстве чахоточных сосен
Быстро сменяется осень
Долгой полярной зимой…
Известная песня известного Александра Моисеевича.
Известность - это то, к чему липнут пчёлы. Они вылетают из ульев метро и несутся туда, куда указывает известное название. Я не хожу по известным названиям. Я иду туда, куда никто не знает даже как пройти. Некоторые люди там ходят, но по делу. Бездельник один я. Стою на крутом изгибе переулка у двухэтажного домика. Я знаю название не только этого переулка, я знаю названия почти всех улиц и переулков Москвы. Но названия этого милого переулка, сплошь состоящего из ладных, пригнанных друг к другу домиков, где блаженно и одиноко стою, покуривая, прислушиваясь к шороху листвы от легкого ветерка под ногами, пригретый осенним солнышком, я не скажу и никому никогда не укажу сюда дорогу.
Ну, что делать, если сам Херасков покровительствовал рассаднику наук. Хорошо сказал Батюшков в 1816 году, и, спустя годы, сошел с ума. Херасков, Россияда, рассадник. Страхуйте от русского сада. Пришёл Грибоедов, чтобы с горя написать про ум. Николай же Васильевич Хохол, на русской земле как Гоголь, вообще подробнейшим образом довел до нашего сведения «Записки сумасшедшего». В «Идиоте» не только «идиот» с ума сошел, но и Настасья Филипповна, и все с ума посходили (не смог я даже пересчитать бесконечное повторение в романе господина Достоевского сочетания «с ума» - сошёл, сошла, сошли и прочее). А уж Чехов довершил диагностирование и лечение в «Палате Nо 6».
Бляха-муха! Ни одной души на берегу великой заснеженной Москвы-реки. Городницкий, как снег, испарился. Приложился к бутылке, зажёг лампочки на ёлке.
Андрей Синявский в "Прогулках с Пушкиным" приходит к парадоксальной мысли, что Пушкин был абсолютно пуст. Такое высказывание тончайшего критика многих специалистов по Пушкину, да и рядовых читателей, ошеломило. Как, Пушкин - и пуст?! А дело в том, что все мы рождаемся пустыми, как барабаны, и с первыми впечатлениями, выраженными словами, начинаем формироваться как личности. Синявский интуитивно почувствовал это через невероятную восприимчивость Пушкина к созданным до него литературным шедеврам.
И всё-таки самое лучшее встречать, зажигать и выпивать одному. Тут уж себе волю, и оказывается, в тебе столько понапихино, что диву даешься, успеваешь только записывать снегом по новому небу!
Как-то лежал на лесной поляне полдня в тени сосны, перелистывал страницы умной книги, и до того вчитывался, что был не на поляне, а в буквах книги. Высшее наслаждение тайной жизни - быть не там, где ты есть, а в параллельном литературном мире. Но это не главное. Сущность полянного чтения в том, что ни одна душа не побеспокоила меня, и даже не появилась на горизонте. Шорох травы и далекий редкий стук дятла лишь доносились до моего слуха.
Смотрю на небо и снова думаю, потому что не могу не думать, голова кипит, как котёл с компотом из сухофруктов, который мы пили в пятедесятые годы.
Как только увижу тропинку, сразу сворачиваю на неё с асфальта, потому что тропинка прямее квадратной геометрии улицы, на которой стоят небоскрёбы в длину, чтобы обойти которые по периметру часа не хватит, тропинка виляет, но выводит кратчайшим путём туда, куда мне нужно. Это потом догадаются, что тропинка удобнее угловатых горизонталей и перпендикуляров планировки новых районов, и заасфальтирют тропинку, чтобы народу ходить было удобнее. Так и в творчестве ты идёшь бессознательно по нехоженым путям, прокладывая свою тропинку, которая спустя столетия станет многолюдным проспектом почитателей твоего таланта. Проложи свою тропинку!
Смотрю на новое в своей первобытной красе небо и думаю, как жрец фараона Яхве Моисей думал о своём новом в незыблемости истин небе.
Бывают осенние сухие вечера, когда прозрачное небо на глазах из голубого, с легкими облаками, становится синим, и темнея до бархатистого ультрамарина, даёт возможность старым московским улицам с новыми очень широкими тротуарами, выложенными основательными мраморными плитами, превращаться в сценическую площадку, подсвеченную рампой нижних огней витрин, ярусами гирлянд окон вторых и третьих этажей, рифмующихся с матовой лепниной карнизов и свечками фонарей, сходящихся в одну точку в перспективе.
Имение находилось в красивом месте над рекой. В этом имении жил он. Она тоже с ним жила. Мы частенько удивлялись, не понимая, кто они такие, чтобы иметь такое имение. Тем не менее, простодушно завидовали им, пригретым солнцем случая на высоких местах иерархической лестницы. Потом они куда-то пропали, а через пару лет на их место в имении въехали другие он и она. Он сменил того, который сначала занимал это имение. Теперь и по телевизору показывают его, а не того, который до него занимал его место.
Смотрю на небо настоящего и думаю о небе вечности, которое во мне и я в нём.
Всегда с волнительным интересом читаю записи Абрама Кормана. Он очень тактично проникает за предмет, за внешние свойства людей, в самую потаённую сущность человека - в психику, в тончайшие движения души, куда способны проникнуть лишь мастера литературы. Шкатулочка с пуговицами в Харькове. И я в юности зачитывался «Жаном-Кристофом» Ромена Роллана. Через почерк чувствуешь человека, в этих буквах остаётся душа. Почерк есть стиль писателя, и не имеет значения пером по бумаге он создаётся, как писал Гоголь, стоя за конторкой, или выстукивается на пишущей машинке, как это делал Набоков, ибо пишут не рукой, не машинкой, не, тем более, компьютером, а головой. Вот голова у Абрама Кормана - писательская.
Смотрю на новое небо и думаю вот о чём. О чём же, Кувалдин, ты думаешь в снегу у мигающей огоньками елки на заснеженном берегу Москвы-реки?
В тебе сидит одно гнетущее переживание и целый день крутит тебя, не позволяет иным мыслям перекрыть его. А нужна пауза, и не нужно стараться быстро переключиться на иной лад. Всё равно не получится, поскольку в душе действуют какие-то неуловимые силы концентрации на одном и том же переживании. Потом, спустя время, чувствуешь, как боль переживания отпускает. Весь этот период переживания ты сдерживал себя, не выпускал боль наружу, и проехал её без ущерба для окружающих. В этом твоя сила. Ты был в себе всё это время, ты молчал.
День, как звено цепи, натянутой в склепе жизни без окна в пещере сна, но ты ищешь окно на голой стене, чтобы его открыть, которого нет, потому что оно должно быть, ведь без веры в окно нельзя увидеть висящие головою вниз над рекой в отражении неба хризантемы, зеркальным хлороформом усыпившие прошлое.
Долго смотрел на реку, пытаясь найти на воде название этой реки, но на воде ничего не было написано. А город как называется? Так же, как и река. Понятно. И пошёл по безымянной длинной улице, на которой дома обозначены лишь цифрами, чтобы на табличках прочитать название этой улицы, но не нашёл. Мимо проходили люди, в лица которых я вглядывался, стараясь узнать их имена. Но, как ни вглядывался в глаза и лбы, имён не узнал. Опять пришёл к реке, долго шёл по берегу, стараясь найти табличку с названием.
Московские редкости. Это к слову, что в Москве всё есть. Бескрайнее залитое осенним солнцем зелёное поле ипподрома. Вдали на дорожке девушка гарцевала на чёрном коне. Не с фасадной колоннады я в юности подходил, а задами и огородами, как ходят только москвичи, знающие все проулки и переулки, с улицы Горького подземным переходом под вокзалом на Нижнюю улицу, затем сворачивал направо на Верхнюю, с неё молодым жеребёнком перескакивал на Скаковую, каковая незаметно переходила в Беговую аллею, с которой сквозь штакетник железного забора открывалась вся эта неимоверная лошадиная страна. С удовольствием перечитывал старенькую потёртую в бумажной обложке книжицу Дмитрия Урнова «По словам лошади», 1964 года издания.
Смотрю на бездонное новое небо и бездонно и бесконечно думаю.
Начинающим авторам, или неуверенным в себе людям, или сомневающимся в своих способностях всегда и прежде всего советую зайти в книжный магазин и просто окинуть взглядом тысячи книг, чтобы отрезветь, и никогда больше не писать. Литература есть дело интеллектуальное, предполагающее наличие философского художественного ума у автора, который стартует только после того, как впитает в себя хотя бы часть вершин мировой классической литературы. Только после этого можно что-то сделать в литературе (где всё уже сделано), продвинуться хотя бы на миллиметр вперёд, сказав свое оригинальное Слово.
Подумал и понял, что литературу во многом делают Юрии. Вот Юрии навскидку и близкие сердцу моему и со мной: измаявшийся Юрий Домбровский («Факультет ненужных вещей»), раздвоенный Юрий Нагибин («Дневник»), одинокий Юрий Казаков («Трали-вали»), энциклопедичный Юрий Тынянов («Смерть Вазир-Мухтара»), мужающий Юрий Коваль («Суер-Выер»), неудобный Юрий Милославский («Укреплённые города»), пугающий Юрий Мамлеев («Шатуны»), праздничный Юрий Олеша («Ни дня без строчки») и сам по себе Юрий Кувалдин («Так говорил Заратустра»).
Великие речи тихи, потому что свободно текут по реке текста, не призывая немедленно их громогласно проталкивать в зал прилюдно, им достаточно того, что их про себя прочтут потомки. Мелкие речи гремят иерихонски со всех трибун и из всех телевизоров сразу. Бесцельный человек - не человек, а засохшее дерево, вроде бы он есть, но на самом деле его нет. Сердце вроде бы стучит, но будильник тоже стучит. Пошёл взглянуть на засохшее дерево, но его уже нет, только опилки вокруг пня по траве желтеют.
Острым лезвием ножа нарезаю тонкие дольки лимона, раскладываю веером по небольшой плоской тарелке с золотым ободком. Прозрачные колёсики со спицами, готовые покатиться велосипедиками. Притормаживаю их из чайной серебряной ложечки сахарным песком. На расстоянии ощущаю кислую сладость и вижу, как белые хрусталики становятся детскими слезинками, искрящимися в солнечном свете окна.
Смотрю на небо и думаю.
Душа его неисповедима. Он смотрит на мир снисходительно, мол, я всё про всех знаю. Но душа слагается из слов, а не из взглядов, сложенных на груди рук и отставленной ноги победителя. Слова, конечно, он всякие при жизни говорил, и даже их печатали в книгах. Но какой-то неуловимый рок определяет, чему сохраняться в веках, а что тут же следом за гробом автора сбрасывать с телеги времени. Вот это самое неопределенное «время» и отберёт, кого надо, без участия заинтересованных лиц и, главное, автор об этом не узнает. В этом могущество литературы.
Откликнусь ли на зов, если из подпола оргия жизни зовёт на пир любви, на этот бесконечный грех, дабы сменить эфемерные чары на пользу создания ребенка, и с ним перелететь в собственное детство, как тучка скользит с места на место, как корабли в морях ночей по звёздам ищут путь, раскачиваясь на змеиных валах мирового омута, когда будоражат душу призраки, не знаю, откликаться ли на этот зов, бросая себя в круговорот тел в природе без последней молитвы?!
Ты видишь нечто, ещё не зная что, и начинаешь выявлять это нечто, подыскивая для него слова. Вот ежедневная работа писателя - подыскивать слова. Ты уже не в состоянии расслабиться и болтать без всякой задней мысли о чём угодно, как это позволяют себе обычные люди. Ты всё время начеку, постоянно проверяешь себя на соответствие переводчика устной речи в письменную. Это две независимые языковые культуры. Устная речь обедняется, адекватно перенесенная на бумагу. А письменная речь, воспроизводимая устно, частенько кажется выспренной. Вот поэтому и приходится подыскивать слова, чтобы достичь естества и новизны в записанных словах.
Смотрю на небо и думаю.
Один в переулках брожу без тебя. На окнах цветы герани алеют. Водопроводные трубы блестят серебром. Голуби качаются на проводах. Одни за другими люди выходят из-под земли. Над лестницей входа в метро строят наконец-то крышу. Нескончаемыми шеренгами идут по мосту через реку машины. Не поймешь, где вода, а где движется река машин. На газонах началась вторая жизнь жёлтых одуванчиков. Бабье лето кончилось. Снег, не долетая до асфальта, тает в воздухе, ещё теплом под ногами. Началось лето мужицкое.
Человека всегда нужно поддержать. Человека нужно поддержать в радости. Человека нужно поддержать в горе. Лучшая поддержка человеку, сказать самому себе, помолчи. Когда молчат и не откликаются, и не лезут в душу, это и есть лучшая поддержка. Каждый человек не может вырваться из своего тела. Носит себя в футляре тела всю жизнь. Он сидит в себе одиноко и так же одиноко переживает горе и восторгается счастьем. Что проку оттого, что другие одинокие, такие же как и ты, скажут тебе: сочувствую?
Надо ждать, ничего не делая, или делать, ничего не ожидая? Тут дорогу подсказывает само совмещение слов: надо ждать, то есть надежда! Но, с другой стороны, можно подправить конструкцию букв в слове «надежда» так, что и в надежде будет дело, не просто сидеть сложа руки и надеяться на всевозможные земные блага, а в силу способностей «деяться», совершать деяния. Конечно, здесь приплетаются паронимы «одеть» и «надеть», и совпадения «одежда» с «надёжностью», и в этом прелесть работы с буквами. Иными словами, «надежда» содержит в себе и дело и ожидание его завершения, чтобы начать новое дело.
То, что не названо словом, того не существует. Безымянное тело не есть тело, потому что даже как тело оно не существует без названия «тело». Почему природа безымянна? Потому что при родах не имела названья. Что-то рождалось, что-то крутилось, что-то бегало миллиарды оборотов Земли вокруг Солнца. То было время сокрытия, тайны. Сами собой как бы появлялись. Потом наступило время первой палочки на камне, иероглифы, буквы. Пошла разгадка тайны. Оказывается, тайна является лишь нашим незнаньем. Знанье приходит через названья. Когда туман невежества рассеется, выяснится, что сама природа создана по написанному Слову (проекту).
Смотрю на небо и выпиваю.
Поднимем настроение! Выпьем? Красненького! Или сразу долбанем бутылку на двоих? Нет, пройдем строевым шагом мимо гастронома с песней! Согласен, ведь настроение можно поднять только в строю, в парадной колонне из ста шеренг по десять человек в каждой. И с левой ноги, правое плечо вперёд, на одного линейного дистанция, шагом марш! Запевай! Поправилось настроение? Очень. А ты говоришь, выпьем. Надо уметь поднимать себе настроение всухую.
Смотрю на небо и новую поднимаю.
Какие-то очевидные истины всё время маячат перед глазами, придерживаясь которых пройдешь поле жизни без потрясений. Если все опасности исходят от людей, то следует постараться максимально ограничить их круг, а к тем, которые всё же остаются в луче твоего внимания, относиться предельно снисходительно. Только в этом случает твоё поле жизни станет творческим, на нем произрастут прекрасные цветы твоих произведений. В противном случае люди сядут тебе на голову.
Смотрю на небо и закуриваю.
Я тебя никогда не забуду. Ты меня никогда не забудешь. Ты всё же меня позабудешь, но я-то не забуду тебя. Ты меня на рассвете забудешь. Забывать необутая будешь. Но уж я-то никогда тебя не забуду. Говорит так, как будто он уже побывал из 20 своих лет в 120, и вернулся обратно, обнаружив её там 100-летнюю возле себя. Он меня никогда не забудет. Она меня никогда не забудет. Ты меня, я тебя, она меня, он её, они всех, и все их - никогда не забудут. Я больше так поступать не буду. Дневник на стол, вызову родителей в школу, потому что ты меня забыл, встань в угол, потому что ты меня забыла!
Когда в насмешку тут и там себя во всех я вижу сам, соединяя всех в себе, я равным становлюсь судьбе всего во всём, вот фокус в чём, не отопрёшь меня ключом, люблю я быть самим собой, являясь общею судьбой, я отдан пламенным мечтам - себя я вижу тут и там, поскольку создаю всё сам.
К счастью ведёт уверенной дорогой отказ от всяческих излишеств. Все радости - призрачны, и приводят лишь к страданиям. Отказ от праздника жизни дарует тебе спокойствие и свободу. Поел кашки, посидел дома у огонька, и остался цел и невредим. Великое искусство сохранять себя. Вот поэтому писательство есть самое безопасное дело в жизни. При условии, что при жизни ты никому написанное не показываешь. Это счастье - знать, что у тебя гора написанного на высшем уровне, но ты держишь всё это втайне. Конечно, лучше было бы рискнуть, показать. Но ведь известно, что лучшее - враг хорошего.
Когда листва облетела и деревья с кустарниками стоят голые, хорошо обламывать ветки, нависающие над узким тротуаром, к тому же отгороженному металлическими столбиками от проезжей части, по которой сплошным потоком бегут автомобили, так что тебе некуда увернуться, те самые ветки, которые жалко было обламывать летом, и под которыми постоянно приходилось тормозить, дабы не выколоть глаза, и нагибаться, затрудняя себе путь, а сейчас после ночных заморозков все мешающие ходьбе ветки отламываются с хрустом, как сосульки, легко и непринужденно, вот иду и обламываю, иду и расчищаю путь людям, чтобы ходили они с поднятой головой и никому не кланялись.
Вспомнил:
Известность - это то, к чему липнут пчёлы. Они вылетают из ульев метро и несутся туда, куда указывает известное название. Я не хожу по известным названиям. Я иду туда, куда никто не знает даже как пройти. Некоторые люди там ходят, но по делу. Бездельник один я. Стою на крутом изгибе переулка у двухэтажного домика. Я знаю название не только этого переулка, я знаю названия почти всех улиц и переулков Москвы. Но названия этого милого переулка, сплошь состоящего из ладных, пригнанных друг к другу домиков, где блаженно и одиноко стою, покуривая, прислушиваясь к шороху листвы от легкого ветерка под ногами, пригретый осенним солнышком, я не скажу и никому никогда не укажу сюда дорогу.
Ну, что делать, если сам Херасков покровительствовал рассаднику наук. Хорошо сказал Батюшков в 1816 году, и, спустя годы, сошел с ума. Херасков, Россияда, рассадник. Страхуйте от русского сада. Пришёл Грибоедов, чтобы с горя написать про ум. Николай же Васильевич Хохол, на русской земле как Гоголь, вообще подробнейшим образом довел до нашего сведения «Записки сумасшедшего». В «Идиоте» не только «идиот» с ума сошел, но и Настасья Филипповна, и все с ума посходили (не смог я даже пересчитать бесконечное повторение в романе господина Достоевского сочетания «с ума» - сошёл, сошла, сошли и прочее). А уж Чехов довершил диагностирование и лечение в «Палате Nо 6».
Бляха-муха! Ни одной души на берегу великой заснеженной Москвы-реки. Городницкий, как снег, испарился. Приложился к бутылке, зажёг лампочки на ёлке.
Андрей Синявский в "Прогулках с Пушкиным" приходит к парадоксальной мысли, что Пушкин был абсолютно пуст. Такое высказывание тончайшего критика многих специалистов по Пушкину, да и рядовых читателей, ошеломило. Как, Пушкин - и пуст?! А дело в том, что все мы рождаемся пустыми, как барабаны, и с первыми впечатлениями, выраженными словами, начинаем формироваться как личности. Синявский интуитивно почувствовал это через невероятную восприимчивость Пушкина к созданным до него литературным шедеврам.
И всё-таки самое лучшее встречать, зажигать и выпивать одному. Тут уж себе волю, и оказывается, в тебе столько понапихино, что диву даешься, успеваешь только записывать снегом по новому небу!
Как-то лежал на лесной поляне полдня в тени сосны, перелистывал страницы умной книги, и до того вчитывался, что был не на поляне, а в буквах книги. Высшее наслаждение тайной жизни - быть не там, где ты есть, а в параллельном литературном мире. Но это не главное. Сущность полянного чтения в том, что ни одна душа не побеспокоила меня, и даже не появилась на горизонте. Шорох травы и далекий редкий стук дятла лишь доносились до моего слуха.
Смотрю на небо и снова думаю, потому что не могу не думать, голова кипит, как котёл с компотом из сухофруктов, который мы пили в пятедесятые годы.
Как только увижу тропинку, сразу сворачиваю на неё с асфальта, потому что тропинка прямее квадратной геометрии улицы, на которой стоят небоскрёбы в длину, чтобы обойти которые по периметру часа не хватит, тропинка виляет, но выводит кратчайшим путём туда, куда мне нужно. Это потом догадаются, что тропинка удобнее угловатых горизонталей и перпендикуляров планировки новых районов, и заасфальтирют тропинку, чтобы народу ходить было удобнее. Так и в творчестве ты идёшь бессознательно по нехоженым путям, прокладывая свою тропинку, которая спустя столетия станет многолюдным проспектом почитателей твоего таланта. Проложи свою тропинку!
Смотрю на новое в своей первобытной красе небо и думаю, как жрец фараона Яхве Моисей думал о своём новом в незыблемости истин небе.
Бывают осенние сухие вечера, когда прозрачное небо на глазах из голубого, с легкими облаками, становится синим, и темнея до бархатистого ультрамарина, даёт возможность старым московским улицам с новыми очень широкими тротуарами, выложенными основательными мраморными плитами, превращаться в сценическую площадку, подсвеченную рампой нижних огней витрин, ярусами гирлянд окон вторых и третьих этажей, рифмующихся с матовой лепниной карнизов и свечками фонарей, сходящихся в одну точку в перспективе.
Имение находилось в красивом месте над рекой. В этом имении жил он. Она тоже с ним жила. Мы частенько удивлялись, не понимая, кто они такие, чтобы иметь такое имение. Тем не менее, простодушно завидовали им, пригретым солнцем случая на высоких местах иерархической лестницы. Потом они куда-то пропали, а через пару лет на их место в имении въехали другие он и она. Он сменил того, который сначала занимал это имение. Теперь и по телевизору показывают его, а не того, который до него занимал его место.
Смотрю на небо настоящего и думаю о небе вечности, которое во мне и я в нём.
Всегда с волнительным интересом читаю записи Абрама Кормана. Он очень тактично проникает за предмет, за внешние свойства людей, в самую потаённую сущность человека - в психику, в тончайшие движения души, куда способны проникнуть лишь мастера литературы. Шкатулочка с пуговицами в Харькове. И я в юности зачитывался «Жаном-Кристофом» Ромена Роллана. Через почерк чувствуешь человека, в этих буквах остаётся душа. Почерк есть стиль писателя, и не имеет значения пером по бумаге он создаётся, как писал Гоголь, стоя за конторкой, или выстукивается на пишущей машинке, как это делал Набоков, ибо пишут не рукой, не машинкой, не, тем более, компьютером, а головой. Вот голова у Абрама Кормана - писательская.
Смотрю на новое небо и думаю вот о чём. О чём же, Кувалдин, ты думаешь в снегу у мигающей огоньками елки на заснеженном берегу Москвы-реки?
В тебе сидит одно гнетущее переживание и целый день крутит тебя, не позволяет иным мыслям перекрыть его. А нужна пауза, и не нужно стараться быстро переключиться на иной лад. Всё равно не получится, поскольку в душе действуют какие-то неуловимые силы концентрации на одном и том же переживании. Потом, спустя время, чувствуешь, как боль переживания отпускает. Весь этот период переживания ты сдерживал себя, не выпускал боль наружу, и проехал её без ущерба для окружающих. В этом твоя сила. Ты был в себе всё это время, ты молчал.
День, как звено цепи, натянутой в склепе жизни без окна в пещере сна, но ты ищешь окно на голой стене, чтобы его открыть, которого нет, потому что оно должно быть, ведь без веры в окно нельзя увидеть висящие головою вниз над рекой в отражении неба хризантемы, зеркальным хлороформом усыпившие прошлое.
Долго смотрел на реку, пытаясь найти на воде название этой реки, но на воде ничего не было написано. А город как называется? Так же, как и река. Понятно. И пошёл по безымянной длинной улице, на которой дома обозначены лишь цифрами, чтобы на табличках прочитать название этой улицы, но не нашёл. Мимо проходили люди, в лица которых я вглядывался, стараясь узнать их имена. Но, как ни вглядывался в глаза и лбы, имён не узнал. Опять пришёл к реке, долго шёл по берегу, стараясь найти табличку с названием.
Московские редкости. Это к слову, что в Москве всё есть. Бескрайнее залитое осенним солнцем зелёное поле ипподрома. Вдали на дорожке девушка гарцевала на чёрном коне. Не с фасадной колоннады я в юности подходил, а задами и огородами, как ходят только москвичи, знающие все проулки и переулки, с улицы Горького подземным переходом под вокзалом на Нижнюю улицу, затем сворачивал направо на Верхнюю, с неё молодым жеребёнком перескакивал на Скаковую, каковая незаметно переходила в Беговую аллею, с которой сквозь штакетник железного забора открывалась вся эта неимоверная лошадиная страна. С удовольствием перечитывал старенькую потёртую в бумажной обложке книжицу Дмитрия Урнова «По словам лошади», 1964 года издания.
Смотрю на бездонное новое небо и бездонно и бесконечно думаю.
Начинающим авторам, или неуверенным в себе людям, или сомневающимся в своих способностях всегда и прежде всего советую зайти в книжный магазин и просто окинуть взглядом тысячи книг, чтобы отрезветь, и никогда больше не писать. Литература есть дело интеллектуальное, предполагающее наличие философского художественного ума у автора, который стартует только после того, как впитает в себя хотя бы часть вершин мировой классической литературы. Только после этого можно что-то сделать в литературе (где всё уже сделано), продвинуться хотя бы на миллиметр вперёд, сказав свое оригинальное Слово.
Подумал и понял, что литературу во многом делают Юрии. Вот Юрии навскидку и близкие сердцу моему и со мной: измаявшийся Юрий Домбровский («Факультет ненужных вещей»), раздвоенный Юрий Нагибин («Дневник»), одинокий Юрий Казаков («Трали-вали»), энциклопедичный Юрий Тынянов («Смерть Вазир-Мухтара»), мужающий Юрий Коваль («Суер-Выер»), неудобный Юрий Милославский («Укреплённые города»), пугающий Юрий Мамлеев («Шатуны»), праздничный Юрий Олеша («Ни дня без строчки») и сам по себе Юрий Кувалдин («Так говорил Заратустра»).
Великие речи тихи, потому что свободно текут по реке текста, не призывая немедленно их громогласно проталкивать в зал прилюдно, им достаточно того, что их про себя прочтут потомки. Мелкие речи гремят иерихонски со всех трибун и из всех телевизоров сразу. Бесцельный человек - не человек, а засохшее дерево, вроде бы он есть, но на самом деле его нет. Сердце вроде бы стучит, но будильник тоже стучит. Пошёл взглянуть на засохшее дерево, но его уже нет, только опилки вокруг пня по траве желтеют.
Острым лезвием ножа нарезаю тонкие дольки лимона, раскладываю веером по небольшой плоской тарелке с золотым ободком. Прозрачные колёсики со спицами, готовые покатиться велосипедиками. Притормаживаю их из чайной серебряной ложечки сахарным песком. На расстоянии ощущаю кислую сладость и вижу, как белые хрусталики становятся детскими слезинками, искрящимися в солнечном свете окна.
Смотрю на небо и думаю.
Душа его неисповедима. Он смотрит на мир снисходительно, мол, я всё про всех знаю. Но душа слагается из слов, а не из взглядов, сложенных на груди рук и отставленной ноги победителя. Слова, конечно, он всякие при жизни говорил, и даже их печатали в книгах. Но какой-то неуловимый рок определяет, чему сохраняться в веках, а что тут же следом за гробом автора сбрасывать с телеги времени. Вот это самое неопределенное «время» и отберёт, кого надо, без участия заинтересованных лиц и, главное, автор об этом не узнает. В этом могущество литературы.
Откликнусь ли на зов, если из подпола оргия жизни зовёт на пир любви, на этот бесконечный грех, дабы сменить эфемерные чары на пользу создания ребенка, и с ним перелететь в собственное детство, как тучка скользит с места на место, как корабли в морях ночей по звёздам ищут путь, раскачиваясь на змеиных валах мирового омута, когда будоражат душу призраки, не знаю, откликаться ли на этот зов, бросая себя в круговорот тел в природе без последней молитвы?!
Ты видишь нечто, ещё не зная что, и начинаешь выявлять это нечто, подыскивая для него слова. Вот ежедневная работа писателя - подыскивать слова. Ты уже не в состоянии расслабиться и болтать без всякой задней мысли о чём угодно, как это позволяют себе обычные люди. Ты всё время начеку, постоянно проверяешь себя на соответствие переводчика устной речи в письменную. Это две независимые языковые культуры. Устная речь обедняется, адекватно перенесенная на бумагу. А письменная речь, воспроизводимая устно, частенько кажется выспренной. Вот поэтому и приходится подыскивать слова, чтобы достичь естества и новизны в записанных словах.
Смотрю на небо и думаю.
Один в переулках брожу без тебя. На окнах цветы герани алеют. Водопроводные трубы блестят серебром. Голуби качаются на проводах. Одни за другими люди выходят из-под земли. Над лестницей входа в метро строят наконец-то крышу. Нескончаемыми шеренгами идут по мосту через реку машины. Не поймешь, где вода, а где движется река машин. На газонах началась вторая жизнь жёлтых одуванчиков. Бабье лето кончилось. Снег, не долетая до асфальта, тает в воздухе, ещё теплом под ногами. Началось лето мужицкое.
Человека всегда нужно поддержать. Человека нужно поддержать в радости. Человека нужно поддержать в горе. Лучшая поддержка человеку, сказать самому себе, помолчи. Когда молчат и не откликаются, и не лезут в душу, это и есть лучшая поддержка. Каждый человек не может вырваться из своего тела. Носит себя в футляре тела всю жизнь. Он сидит в себе одиноко и так же одиноко переживает горе и восторгается счастьем. Что проку оттого, что другие одинокие, такие же как и ты, скажут тебе: сочувствую?
Надо ждать, ничего не делая, или делать, ничего не ожидая? Тут дорогу подсказывает само совмещение слов: надо ждать, то есть надежда! Но, с другой стороны, можно подправить конструкцию букв в слове «надежда» так, что и в надежде будет дело, не просто сидеть сложа руки и надеяться на всевозможные земные блага, а в силу способностей «деяться», совершать деяния. Конечно, здесь приплетаются паронимы «одеть» и «надеть», и совпадения «одежда» с «надёжностью», и в этом прелесть работы с буквами. Иными словами, «надежда» содержит в себе и дело и ожидание его завершения, чтобы начать новое дело.
То, что не названо словом, того не существует. Безымянное тело не есть тело, потому что даже как тело оно не существует без названия «тело». Почему природа безымянна? Потому что при родах не имела названья. Что-то рождалось, что-то крутилось, что-то бегало миллиарды оборотов Земли вокруг Солнца. То было время сокрытия, тайны. Сами собой как бы появлялись. Потом наступило время первой палочки на камне, иероглифы, буквы. Пошла разгадка тайны. Оказывается, тайна является лишь нашим незнаньем. Знанье приходит через названья. Когда туман невежества рассеется, выяснится, что сама природа создана по написанному Слову (проекту).
Смотрю на небо и выпиваю.
Поднимем настроение! Выпьем? Красненького! Или сразу долбанем бутылку на двоих? Нет, пройдем строевым шагом мимо гастронома с песней! Согласен, ведь настроение можно поднять только в строю, в парадной колонне из ста шеренг по десять человек в каждой. И с левой ноги, правое плечо вперёд, на одного линейного дистанция, шагом марш! Запевай! Поправилось настроение? Очень. А ты говоришь, выпьем. Надо уметь поднимать себе настроение всухую.
Смотрю на небо и новую поднимаю.
Какие-то очевидные истины всё время маячат перед глазами, придерживаясь которых пройдешь поле жизни без потрясений. Если все опасности исходят от людей, то следует постараться максимально ограничить их круг, а к тем, которые всё же остаются в луче твоего внимания, относиться предельно снисходительно. Только в этом случает твоё поле жизни станет творческим, на нем произрастут прекрасные цветы твоих произведений. В противном случае люди сядут тебе на голову.
Смотрю на небо и закуриваю.
Я тебя никогда не забуду. Ты меня никогда не забудешь. Ты всё же меня позабудешь, но я-то не забуду тебя. Ты меня на рассвете забудешь. Забывать необутая будешь. Но уж я-то никогда тебя не забуду. Говорит так, как будто он уже побывал из 20 своих лет в 120, и вернулся обратно, обнаружив её там 100-летнюю возле себя. Он меня никогда не забудет. Она меня никогда не забудет. Ты меня, я тебя, она меня, он её, они всех, и все их - никогда не забудут. Я больше так поступать не буду. Дневник на стол, вызову родителей в школу, потому что ты меня забыл, встань в угол, потому что ты меня забыла!
Когда в насмешку тут и там себя во всех я вижу сам, соединяя всех в себе, я равным становлюсь судьбе всего во всём, вот фокус в чём, не отопрёшь меня ключом, люблю я быть самим собой, являясь общею судьбой, я отдан пламенным мечтам - себя я вижу тут и там, поскольку создаю всё сам.
К счастью ведёт уверенной дорогой отказ от всяческих излишеств. Все радости - призрачны, и приводят лишь к страданиям. Отказ от праздника жизни дарует тебе спокойствие и свободу. Поел кашки, посидел дома у огонька, и остался цел и невредим. Великое искусство сохранять себя. Вот поэтому писательство есть самое безопасное дело в жизни. При условии, что при жизни ты никому написанное не показываешь. Это счастье - знать, что у тебя гора написанного на высшем уровне, но ты держишь всё это втайне. Конечно, лучше было бы рискнуть, показать. Но ведь известно, что лучшее - враг хорошего.
Когда листва облетела и деревья с кустарниками стоят голые, хорошо обламывать ветки, нависающие над узким тротуаром, к тому же отгороженному металлическими столбиками от проезжей части, по которой сплошным потоком бегут автомобили, так что тебе некуда увернуться, те самые ветки, которые жалко было обламывать летом, и под которыми постоянно приходилось тормозить, дабы не выколоть глаза, и нагибаться, затрудняя себе путь, а сейчас после ночных заморозков все мешающие ходьбе ветки отламываются с хрустом, как сосульки, легко и непринужденно, вот иду и обламываю, иду и расчищаю путь людям, чтобы ходили они с поднятой головой и никому не кланялись.
Вспомнил:
Жизнь - без начала и конца.
Нас всех подстерегает случай.
Над нами - сумрак неминучий,
Иль ясность Божьего лица.
Но ты, художник, твердо веруй
В начала и концы.
Ты знай,
Где стерегут нас ад и рай...
Нас всех подстерегает случай.
Над нами - сумрак неминучий,
Иль ясность Божьего лица.
Но ты, художник, твердо веруй
В начала и концы.
Ты знай,
Где стерегут нас ад и рай...
Конец прав, потому что начала нет. Один говорит, что жизнь началась. Было то, и было это, а ещё другое было, но без конца и без начала. Другой говорит о нём. Начало говорит, что его не было. Один показал в конце начало. Жизнь говорит, что её не было. Один говорит, что прав он. Не было жизни, откуда взяться началу? Конец говорит, что опоздал к началу. Но зачем смотреть жизнь с начала? С конца она приобретает осмысленную закономерность. Другой говорит, что жизнь кончилась. Он говорит о другом. Жизнь не имеет конца. Конец не имеет начала. Другой говорит, что прав он. Другая жизнь не началась, потому что у неё не было ещё конца.
Вот загораются на стыке неба и земли очень далёкие огоньки, манящие к себе загадочным блеском, то ли это окна домов, то ли первые звезды, не могу разглядеть издалека с холма, на который я поднялся от конечной станции метро, увидев перед собой бескрайнюю панораму необжитой местности, по которой нога человека ещё не ступала, девственной природной местности, которую ещё можно разглядеть, если поторопиться, потому что смеркается очень быстро, и далёкие огоньки с каждой минутой становятся всё ярче.
В детстве, помню, были частые пересадки из метро на трамвай, потом на автобус, когда с родителями добирались в гости из центра на окраину. Москва кончалась на окружной линии железной дороги, из которой теперь делают большое кольцо метро. «Колизей» на Чистых прудах, где теперь театр «Современник», считался далёким от «Славянского базара». Предпочитали соседний «Метрополь», где было несколько залов, «Стереокино», здание которого когда-то сломали, а теперь там новое крыло бывшей гостиницы «Москва». Постепенно ареал расширялся, с ребятами ходили в «Форум», который сиротливо вот уже много лет стоит в ремонтной сетке на Садовом кольце, в «Буревестник» на Серпуховке, в «Авангард» на Калужской площади. Этим я хочу сказать, что центр Москвы очень маленький и мы везде и всюду компанией передвигались пешком.
Смотрю на небо и думаю.
Металлический скрип звёзд, узел зыби зрачков которых, как пересыпаемый песок в сообщающихся стеклянных колбах, ворожба с возвращением холодным утром, когда тепло начинается подо льдом, а на поверхности вычерчен силуэт розы, коромыслом склонившейся к линии света, призраком утром явившейся к разлучённым, лёгкой тенью скользнув в маске страсти, напоминающей бездонную ночь, напевающую песенку маленькой птички, сидящей на вороте колодца.
Великое умение снисходительно относиться к людям, которые всю жизнь так или иначе мешают тебе, приходит с годами, когда натренируешься не злиться на них, как не злишься на фонари или деревья. Как и всему другому, умению быть снисходительным нужно учиться с молодости. Занятие это утомительное, причём оно требует большого перенапряжения психики. Чтобы снять это напряжение, ты постепенно ограничиваешь круг общения. Потом отключаешь телефоны, ведь деревья и фонари не будут тебе звонить. Потом перестаешь встречаться с назойливыми товарищами. Потом как бы выпадаешь из жизни, чтобы в уединении написать что-либо, хотя бы эти строки.
Смотрю на небо и добавляю.
И нарядные бабочки, и беспечные мотыльки, и с окраской тигров пчёлы, и стремительные в немыслимых виражах мухи, и сверлящие невидимые стены своими свёрлышками писка комары, и зависающие вертолётиками над солнышками кувшинок в тине пруда стрекозы, и кружащиеся под фонарём мельчайшие мошки, и тяжёлыми самолётиками приближающиеся к распахнутому в сад окну майские жуки - все они вдохновляли моё детское сердце, и я беспечно парил на крылышках своих первых летающих буковок.
Меня поразил поэт, вырвавшийся на эстраду к микрофону. Чем? А вот чем. На первых порах я не мог разобрать ни слова, поскольку тот завывал в каком-то отупелом экстазе, к тому же, как я сразу понял, он совершенно не работал над своим речевым аппаратом, оттого дикция у него была отвратительная, вернее сказать, дикция просто отсутствовала, изо рта вылетал свист на шипящих и шипение на свистящих, естественно, вместо звука «Р» в зал летело размазанное «Л», а там, где надобно было высветить это «Л», возникало ватное «В». Так поэт шипел, свистел, лалакал и вавакал, пока я всё же не вник в суть его стихов, а когда вник, сразу поник от отсутствия смысла, поскольку говорилось, что березка похожа на девушку, а в избушке мать-старушка смотрит теперь телевизор.
Смотрю на новое небо и без передыху думаю.
Трамвай не открыл дверь на остановке, ибо выходить никто не собирался, тронулся на зелёный свет и свернул налево. Кроме меня в вагоне была очень модно одетая, с брошами и кольцами, надменного вида дама. Как только трамвай тронулся, она сорвалась с места и кинулась к открытой двери вагоновожатой с истерическим визгом, что ей тут нужно было выходить. Приличие исчезло, дав волю истерике этой бабы. Пустой трамвай оглушительно резонировал скандалом до боли в ушах. Круглолицая вагоновожатая стоически молчала. Когда я выскакивал из вагона, чтобы не оглохнуть, до меня долетали лающие угрозы этой лахудры сгноить вагоновожатую в тюрьме или немедленно расправиться на месте без суда и следствия.
Проходим в переулке мимо серого дома начала прошлого века. Вот здесь он и жил. Почему жил? Я видел его вчера в булочной на углу. Да, нет, ты ошибся, он уже как лет пять назад умер. Ему парижский журнал отдали, он здесь его выпускал. Понятно. Я и не знал, что он умер. А я знал, он для меня как живой. В булочной, говоришь, видел? Может быть. Я тоже видел Христа на Москве-реке. Идёт себе босиком по воде и не тонет!
Он сидит чуть согнувшись, подносит руку ко лбу и молчит. До этого собеседник закончил чтение стихотворения. Своего? Известного поэта? После молчания тот, что сидит в позе мыслителя, выразительно произносит: «Что мы знаем о поэтах?» И вновь умолкает. Собеседник тоже молчит, как будто не он читал стихотворение, а кто-то за него другой. Достаточно одного хорошего стихотворения, чтобы установилась многозначительность. Вот почему я не хожу на вечера стихослагателей, которые доводят зал до бешеной ненависти к себе бесконечным чтением своих виршей с листочков, которые один за другим вытаскивают из толстой стопы, девальвируя поэзию до нуля. Хороший поэт, даже если попадает на вечер, читает вслух по памяти только одно своё стихотворение.
Смотрю на небо и думаю, сколько можно думать под открытым небом?!.
Личность сама с собой находит занятия в собственных мыслях и художественном воплощении их. Практический человек, без полёта в душе, нигде не может ухватиться за красоту вечности, или хотя бы немного понять её, пусть он беспрерывно бегает по театрам и выставкам, потому что всё время думает о доходах и расходах, следовательно, сам никак не закрепляется в вечности, потому что деньги не только не пахнут, но даже не имеют ни имени, ни фамилии.
После выступивших поэтов Занозина, Стрункина, Кордебалетова, Отважникова, Горехлебовой, Столбовой, Чашкиной, до микрофона дорвался Червячков, который, завывая и грозя кому-то кулаком, скандировал полтора часа поэму: «Аляска наша». Зал громыхал поддержкой и одобрением. Затем выступил Мухоморов, который продемонстрировал оригинальную рифму в нетленной паре «галка-палка», где вместо «палки», «галку» рифмовал со «скалкой». После него Горехлебова делилась воспоминаниями о поэте Самоварове, который регулярно избивал её, и захлёбывалась в восклицаниях от своей любви к его поэме «Изба у берёзы». Потом взял слово критик Самобранкин. Он перечислил 248 поэтов, которые ему особенно нравятся, и напоследок пожелал всем писать так же пламенно и доходчиво, как пишет Червячков в поэме «Аляска наша».
Смотрю на новое небо и собираю разрозненные слова в мысли, потому что без слов мыслей не бывает.
Слово останавливает на самом себе и я не вижу материи. Я перестаю за словом «материализм», которым буквально изувечивали весь 20-й век, видеть саму материю, потому что в слове «материя» я, прежде всего, вижу слово «матер», от которого идёт «матерщина», приводящая к великой законспирированной сущности Бога, который ни при каком условии не может быть материальным, поскольку он есть Слово, которое везде и всюду первично, и способно создавать всё что угодно в любом из возможных и невозможных миров. О, великий Яхве! (имя подлинное закрыто этим эвфемизмом), - я это восклицаю, глядя на колокольню Ивана Великого.
Что сказал Каин Авелю? Не знаете? И я тоже не помню. А что ответил Авель Каину? Не помните? И я тоже не знаю. А вообще, о чём они говорили? И говорили ли они когда-нибудь? И кто первым начал спор, Авель или Каин? И потом, нужно ли было Каину что-либо говорить Авелю? И если Каин ничего не говорил, то зачем нужно было Авелю что-то отвечать ему? Неужели родители Каина и Авеля не могли их воспитать в правильном русле, объяснив, что никогда и нигде, ни при каких обстоятельствах не нужно вступать в спор, потому что в споре рождается не истина: в споре рождаются враги?
У дверей вагона метро подпирал потолок высоченный широкоплечий мужчина с волнистыми длинными, тронутыми сединой волосами. Возле него готовилась выходить щупленькая маленькая женщина, едва достававшая этому гиганту до пояса, хотя и на высоких каблуках. Когда дверь на станции открылась, великан склонился так, будто собирался нырять с вышки, но все равно плечами задел притолоку двери, при этом он уже держал своей могучей рукой совершенно кукольную ручку, как я догадался, своей подружки.
Смотрю на небо и продолжаю думать.
Сильная вещь - влечение. Влечёт, и ничего не поделаешь. Управляется влечение не рассудком, и вообще не тобой. Если бы влечение было подвластно тебе, то и людей на свете бы не было. Все бы серьёзно для работы, для обороны с производством чугуна и стали отвлекались. Но ведь не отвлекаются. Влечёт с неукротимой силой во все времена при всех обстоятельствах. Отвлечься от влечения после его осуществления удаётся на короткое время для суеты сует, но опять возникает влечение, чтобы в схватку вступило с ним «от».
Скажу так, чем богаче язык писателя, тем яснее излагаются им оттенки мысли, потому что без оттенков мысль сохнет, а те, кто стремится к прямизне мысли, полагая, что чем короче он скажет, тем будет понятнее, заблуждается, ибо мысли там уже не будет, а останется одно мертвое междометие, или и того не будет, а лишь прозвучит нечленораздельное мычание. Вот из бесчисленных оттенков мысли, которая выражается только и только словами, и родилось великое искусство, которое животное мычание превращает в развёрнутую живописную картину, равную «Божественной комедии». Равняться в повышении собственного мастерства в литературе есть на кого.
Слышу довольно часто, что за хорошим примером далеко ходить не надо. А я и не намеревался собирать чужие хорошие примеры, поскольку ситуации, время и место никогда не повторяются, и индивидуальные особенности мои будут звучать совершенно иначе, но обязательно согласуясь именно с моим характером, с чувством, с подходом, с настроением. Это называется оригинальностью, которая необходима как в жизни, так и в творчестве.
Смотрю на небо и думаю.
Громоподобные голоса, сотрясающие до основания зрительный зал, каждое слово произносится как драгоценность, каждый звук внятен и понятен, паузы по пять минут, округлённые до блюдец глаза, пальцы у лба, заламывание рук, падение на колени… Всё не из жизни. И для того, чтобы зритель забыл жизнь, приподнялся над повседневщиной, увидел мир с высоты искусства. И это был театр Станиславского, взывавшего к правде жизни в тонком соответствии с психологией обычных людей! Театр переживания. Что тут за загадка? Кажется, что Станиславский сам себе противоречит. Но в этом противоречии помимо воли Станиславского родилась неожиданная для него суть, чтобы зритель чувствовал, что он в Храме, где только возвышенное и условное даёт ключ к пониманию обыденных дней наших.
Три буквы «Р». РРР. Что бы это значило? А вот что: Родион Романович Раскольников. Неужели религиозный психотерапевт Достоевский случайно пророкотал эти «Р»? Он же ведь РРР привёл к ПП, двойной букве «П». К Порфирию Петровичу, не имеющему в романе фамилии. А зачем ему фамилия, если и без того ясно, что это Понтий Пилат к которому, как к магниту, тянется РРР. Родину романом расколоть. Преступник как Христос. Понтий Пилат как спаситель отечества. Тайное общество Нечаева. Публичная казнь у позорного столба. Экзальтированные патриотические речи во славу несокрушимой Российской империи в «Дневнике писателя».
Кто-то что-то скажет о тебе, и ты уже во власти этого чужого мнения, при этом от хорошего мнения ты воспаряешь, а от плохого падаешь ниц. Всё это относится к магическому свойству слова. Вот здесь и скрыта сущность писательства: уметь управлять словом, а, следовательно, воздействовать на людей. Чем умнее и оригинальнее писатель, тем сильнее воздействуют его произведения на читателей. Стоит лишь добавить, что для самого писателя чужие мнения равны нулю, поскольку, чтобы стать истинным писателем, нужно освободиться от чужих мнений.
В белой раковине сцены военный оркестр играет марш, который начинается с барабанной дроби, будто все зрители сейчас станут маршировать по аллеям парка. Но дробь тут же приглаживают флейты, лакируют кларнеты, возбуждают рожки, и вызывают трепет трубы. Играют марш Радецкого. О, кто не знает плац-концертов, кто не влюблялся в этот марш, тот вообще не знает музыки! Золотом клёнов сентябрь марширует. Гарцуют юноши и дамы во власти вальсов короля.
С чего начинается личность? Сразу нужно сказать о предшествии личности: с отличного изготовления устройства под названием «человек», и особенно с мощной операционной системы, называемой «мозгом». Личность проходит этапы становления с нуля, с чистого листа, до гениальности. При старте (выхода головкой вперёд из лона матери) все устройства, отвечающие знаку качества Господа, находятся в равных условиях. Дальнейшее становление личности зависит от загрузки классическими образцами, и от выгрузки вовне (Книга) своих производных ума посредством Слова, ибо всё есть Слово.
Смотрю на небо и думаю.
Он бегал весь день, к вечеру утомился, сел на скамейку у подъезда с очумелым взглядом и стал затравленно жаловаться мужикам, пьющим пиво, сколько на него обрушилось несчастий сразу: там его не приняли, потому что не ждали, жену заметил на улице с другим, на работе лишили прогрессивки за регулярные опоздания, в школе отчитали за сына, который курил в уборной, в метро пристыдили, потому что не уступил места беременной женщине, в другом месте не дали справку, в третьем шикнули, чтобы не говорил громко… Всё это выложил мужикам, которые переглянулись и спросили: «А чего это ты бегаешь в поисках неприятностей?»
Пришлось преодолеть бесконечное число препятствий, быть свидетелем стольких свержений авторитетов и угасаний звёзд, сохранить себя от ударов справа и слева, поэтому вряд ли кто полагал, что он выживет со своей неподъемной творческой чашей уверенности в собственных силах. Но современники об этом не задумывались, им плевать было на него, сделанного из того же, как полагали они, теста, что и они. Тело его исчезло с лица земли незаметно. Современники же ещё более незаметнее разошлись по своим могилам. Прошло время. Новые современники его чаши, а не тела, пили из этой чаши бессмертия, и никак не могли напиться. Чаша была бездонна.
Хочу погрузиться в счастье, но не простое, а особенное счастье, а она сомневалась в своем великом счастье, что ж, пусть жизнь приносит людям счастье, хотя ни злато, ни чины ко счастью не ведут, лучше женщине составить счастье мужа, а ему бы собственное супружеское счастье, тогда уж с каким счастьем прижму я любимую к моему сердцу, но помня при этом - дурная примета пробовать счастья два раза сряду, а она думала, чего бы не сделала для моего счастья, счастья! счастья! пока жизнь не прошла, и с Новым годом, с новым счастьем! - она же хотела только любви и счастья, и восхищалась мною и повторяла, что около меня даже пахнет счастьем.
Если речь не придерживать в берегах правил, то она расползётся до такой расхлябанности, что, написав слово «стокан» (именно через «о», как любят произносить приверженцы известного напитка в подворотне), читали бы «што хан», при этом делая вопросительную интонацию (?). Если подобное произошло с английским языком, где пишут одно, а читают, коверкая, другое с какими-то уловками открытых и закрытых слогов, с этим бездарным «The», которое неизвестно как кто произносит, то «Зе», то «Фе», то «Тсе», том языке изуродованной латыни, искусственном языке, о котором Бернард Шоу писал: «Англичане не уважают родной язык и упорно не желают учить детей говорить на нем. Написание слов у них столь чудовищно, что человеку не научиться самому произносить их. Ни один англичанин не откроет рта без того, чтобы не вызвать к себе ненависти или презрения у другого англичанина», то почему бы подобному не произойти с языком родных болот и осин?!
Все люди трудятся, а он ходит и думает. Его труд давно прошел, и в силу немощности он теперь вынужден обдумывать загадочность жизни среди новой рабочей силы, произведённой «в поте лица своего» для последующего явления в родильном доме. Он старый, поэтому думает, а под ногами его бегают малые и не думают, а средние между малыми и старым впряглись в осуществление роста производства и подъема жизненного уровня народа, нарождающегося в связи с бесконечными родами. Вот и ходит слабосильный старик с мыслями об этом бесконечном конвейере нарождающихся, впрягающихся и исчезающих в облаках.
От стыка Яузского бульвара с Покровским через щель Подколокольного переулка вижу за Кремлём стеклянные башни, переливающиеся в солнце серебром и медью. Москва застекляется по всей окружности. Из-за каждого старинного особняка выступают стеклянные коробки, конусы и параллелепипеды. От меня неподалёку под стенами кладбища возвели стеклянный автомобильный торговый центр, больше похожий на огромный аквариум, где рыбками будут машинки. Жизнь идёт за стеклами, в аквариумах, при взгляде из которых и я покажусь кому-то сверкающей в стальном закате килькой.
Всё время хочется проснуться с ощущением чего-то необычного. И в самом деле, просыпаешься в новом дне, очень не похожем на прошлый, потому что он именно новый, а не вчерашний, и даже, замечу, не позавчерашний. Новый день родился чистым листом. Вчера ликовали, горевали, танцевали, играли, работали, гуляли, как будто вчерашний день был вершиной твоего творчества, твоего невероятного вдохновения, когда ты поставил финальную точку на своём «нетленном» произведении… Так это серьёзно и строго. Всё остановлено! Можно лежать и отдыхать! И вдруг перед тобой как ни в чём не бывало является новый день. Зачем?! Ведь так было хорошо на пике остановленного времени!
Прошлое ещё не пришло, стук часов, каблуки стучат за спиной, ветер, стук листового железа на крыше, дождь стучит по навесу подъезда, в подвале стучит отбойный молоток, стучат грузовики при проезде лежачих полицейских, вундеркинд стучит по клавишам фортепиано, кастрюля с кипящей картошкой стучит крышкой, пар, красный трамвай, свет жёлтый в окне, старое кладбище, светофор, цвет золота в лужах, ода почтовой открытке, реставрация поцелуя.
В юности я выходил на сцену клуба милиции и читал наизусть прямо в зал, громко, чтобы сидящие поняли, что это не только меня, но и их касается. Читал с повышенной интонацией. Читал Бертольта Брехта «Посещение изгнанных поэтов»:
Вот загораются на стыке неба и земли очень далёкие огоньки, манящие к себе загадочным блеском, то ли это окна домов, то ли первые звезды, не могу разглядеть издалека с холма, на который я поднялся от конечной станции метро, увидев перед собой бескрайнюю панораму необжитой местности, по которой нога человека ещё не ступала, девственной природной местности, которую ещё можно разглядеть, если поторопиться, потому что смеркается очень быстро, и далёкие огоньки с каждой минутой становятся всё ярче.
В детстве, помню, были частые пересадки из метро на трамвай, потом на автобус, когда с родителями добирались в гости из центра на окраину. Москва кончалась на окружной линии железной дороги, из которой теперь делают большое кольцо метро. «Колизей» на Чистых прудах, где теперь театр «Современник», считался далёким от «Славянского базара». Предпочитали соседний «Метрополь», где было несколько залов, «Стереокино», здание которого когда-то сломали, а теперь там новое крыло бывшей гостиницы «Москва». Постепенно ареал расширялся, с ребятами ходили в «Форум», который сиротливо вот уже много лет стоит в ремонтной сетке на Садовом кольце, в «Буревестник» на Серпуховке, в «Авангард» на Калужской площади. Этим я хочу сказать, что центр Москвы очень маленький и мы везде и всюду компанией передвигались пешком.
Смотрю на небо и думаю.
Металлический скрип звёзд, узел зыби зрачков которых, как пересыпаемый песок в сообщающихся стеклянных колбах, ворожба с возвращением холодным утром, когда тепло начинается подо льдом, а на поверхности вычерчен силуэт розы, коромыслом склонившейся к линии света, призраком утром явившейся к разлучённым, лёгкой тенью скользнув в маске страсти, напоминающей бездонную ночь, напевающую песенку маленькой птички, сидящей на вороте колодца.
Великое умение снисходительно относиться к людям, которые всю жизнь так или иначе мешают тебе, приходит с годами, когда натренируешься не злиться на них, как не злишься на фонари или деревья. Как и всему другому, умению быть снисходительным нужно учиться с молодости. Занятие это утомительное, причём оно требует большого перенапряжения психики. Чтобы снять это напряжение, ты постепенно ограничиваешь круг общения. Потом отключаешь телефоны, ведь деревья и фонари не будут тебе звонить. Потом перестаешь встречаться с назойливыми товарищами. Потом как бы выпадаешь из жизни, чтобы в уединении написать что-либо, хотя бы эти строки.
Смотрю на небо и добавляю.
И нарядные бабочки, и беспечные мотыльки, и с окраской тигров пчёлы, и стремительные в немыслимых виражах мухи, и сверлящие невидимые стены своими свёрлышками писка комары, и зависающие вертолётиками над солнышками кувшинок в тине пруда стрекозы, и кружащиеся под фонарём мельчайшие мошки, и тяжёлыми самолётиками приближающиеся к распахнутому в сад окну майские жуки - все они вдохновляли моё детское сердце, и я беспечно парил на крылышках своих первых летающих буковок.
Меня поразил поэт, вырвавшийся на эстраду к микрофону. Чем? А вот чем. На первых порах я не мог разобрать ни слова, поскольку тот завывал в каком-то отупелом экстазе, к тому же, как я сразу понял, он совершенно не работал над своим речевым аппаратом, оттого дикция у него была отвратительная, вернее сказать, дикция просто отсутствовала, изо рта вылетал свист на шипящих и шипение на свистящих, естественно, вместо звука «Р» в зал летело размазанное «Л», а там, где надобно было высветить это «Л», возникало ватное «В». Так поэт шипел, свистел, лалакал и вавакал, пока я всё же не вник в суть его стихов, а когда вник, сразу поник от отсутствия смысла, поскольку говорилось, что березка похожа на девушку, а в избушке мать-старушка смотрит теперь телевизор.
Смотрю на новое небо и без передыху думаю.
Трамвай не открыл дверь на остановке, ибо выходить никто не собирался, тронулся на зелёный свет и свернул налево. Кроме меня в вагоне была очень модно одетая, с брошами и кольцами, надменного вида дама. Как только трамвай тронулся, она сорвалась с места и кинулась к открытой двери вагоновожатой с истерическим визгом, что ей тут нужно было выходить. Приличие исчезло, дав волю истерике этой бабы. Пустой трамвай оглушительно резонировал скандалом до боли в ушах. Круглолицая вагоновожатая стоически молчала. Когда я выскакивал из вагона, чтобы не оглохнуть, до меня долетали лающие угрозы этой лахудры сгноить вагоновожатую в тюрьме или немедленно расправиться на месте без суда и следствия.
Проходим в переулке мимо серого дома начала прошлого века. Вот здесь он и жил. Почему жил? Я видел его вчера в булочной на углу. Да, нет, ты ошибся, он уже как лет пять назад умер. Ему парижский журнал отдали, он здесь его выпускал. Понятно. Я и не знал, что он умер. А я знал, он для меня как живой. В булочной, говоришь, видел? Может быть. Я тоже видел Христа на Москве-реке. Идёт себе босиком по воде и не тонет!
Он сидит чуть согнувшись, подносит руку ко лбу и молчит. До этого собеседник закончил чтение стихотворения. Своего? Известного поэта? После молчания тот, что сидит в позе мыслителя, выразительно произносит: «Что мы знаем о поэтах?» И вновь умолкает. Собеседник тоже молчит, как будто не он читал стихотворение, а кто-то за него другой. Достаточно одного хорошего стихотворения, чтобы установилась многозначительность. Вот почему я не хожу на вечера стихослагателей, которые доводят зал до бешеной ненависти к себе бесконечным чтением своих виршей с листочков, которые один за другим вытаскивают из толстой стопы, девальвируя поэзию до нуля. Хороший поэт, даже если попадает на вечер, читает вслух по памяти только одно своё стихотворение.
Смотрю на небо и думаю, сколько можно думать под открытым небом?!.
Личность сама с собой находит занятия в собственных мыслях и художественном воплощении их. Практический человек, без полёта в душе, нигде не может ухватиться за красоту вечности, или хотя бы немного понять её, пусть он беспрерывно бегает по театрам и выставкам, потому что всё время думает о доходах и расходах, следовательно, сам никак не закрепляется в вечности, потому что деньги не только не пахнут, но даже не имеют ни имени, ни фамилии.
После выступивших поэтов Занозина, Стрункина, Кордебалетова, Отважникова, Горехлебовой, Столбовой, Чашкиной, до микрофона дорвался Червячков, который, завывая и грозя кому-то кулаком, скандировал полтора часа поэму: «Аляска наша». Зал громыхал поддержкой и одобрением. Затем выступил Мухоморов, который продемонстрировал оригинальную рифму в нетленной паре «галка-палка», где вместо «палки», «галку» рифмовал со «скалкой». После него Горехлебова делилась воспоминаниями о поэте Самоварове, который регулярно избивал её, и захлёбывалась в восклицаниях от своей любви к его поэме «Изба у берёзы». Потом взял слово критик Самобранкин. Он перечислил 248 поэтов, которые ему особенно нравятся, и напоследок пожелал всем писать так же пламенно и доходчиво, как пишет Червячков в поэме «Аляска наша».
Смотрю на новое небо и собираю разрозненные слова в мысли, потому что без слов мыслей не бывает.
Слово останавливает на самом себе и я не вижу материи. Я перестаю за словом «материализм», которым буквально изувечивали весь 20-й век, видеть саму материю, потому что в слове «материя» я, прежде всего, вижу слово «матер», от которого идёт «матерщина», приводящая к великой законспирированной сущности Бога, который ни при каком условии не может быть материальным, поскольку он есть Слово, которое везде и всюду первично, и способно создавать всё что угодно в любом из возможных и невозможных миров. О, великий Яхве! (имя подлинное закрыто этим эвфемизмом), - я это восклицаю, глядя на колокольню Ивана Великого.
Что сказал Каин Авелю? Не знаете? И я тоже не помню. А что ответил Авель Каину? Не помните? И я тоже не знаю. А вообще, о чём они говорили? И говорили ли они когда-нибудь? И кто первым начал спор, Авель или Каин? И потом, нужно ли было Каину что-либо говорить Авелю? И если Каин ничего не говорил, то зачем нужно было Авелю что-то отвечать ему? Неужели родители Каина и Авеля не могли их воспитать в правильном русле, объяснив, что никогда и нигде, ни при каких обстоятельствах не нужно вступать в спор, потому что в споре рождается не истина: в споре рождаются враги?
У дверей вагона метро подпирал потолок высоченный широкоплечий мужчина с волнистыми длинными, тронутыми сединой волосами. Возле него готовилась выходить щупленькая маленькая женщина, едва достававшая этому гиганту до пояса, хотя и на высоких каблуках. Когда дверь на станции открылась, великан склонился так, будто собирался нырять с вышки, но все равно плечами задел притолоку двери, при этом он уже держал своей могучей рукой совершенно кукольную ручку, как я догадался, своей подружки.
Смотрю на небо и продолжаю думать.
Сильная вещь - влечение. Влечёт, и ничего не поделаешь. Управляется влечение не рассудком, и вообще не тобой. Если бы влечение было подвластно тебе, то и людей на свете бы не было. Все бы серьёзно для работы, для обороны с производством чугуна и стали отвлекались. Но ведь не отвлекаются. Влечёт с неукротимой силой во все времена при всех обстоятельствах. Отвлечься от влечения после его осуществления удаётся на короткое время для суеты сует, но опять возникает влечение, чтобы в схватку вступило с ним «от».
Скажу так, чем богаче язык писателя, тем яснее излагаются им оттенки мысли, потому что без оттенков мысль сохнет, а те, кто стремится к прямизне мысли, полагая, что чем короче он скажет, тем будет понятнее, заблуждается, ибо мысли там уже не будет, а останется одно мертвое междометие, или и того не будет, а лишь прозвучит нечленораздельное мычание. Вот из бесчисленных оттенков мысли, которая выражается только и только словами, и родилось великое искусство, которое животное мычание превращает в развёрнутую живописную картину, равную «Божественной комедии». Равняться в повышении собственного мастерства в литературе есть на кого.
Слышу довольно часто, что за хорошим примером далеко ходить не надо. А я и не намеревался собирать чужие хорошие примеры, поскольку ситуации, время и место никогда не повторяются, и индивидуальные особенности мои будут звучать совершенно иначе, но обязательно согласуясь именно с моим характером, с чувством, с подходом, с настроением. Это называется оригинальностью, которая необходима как в жизни, так и в творчестве.
Смотрю на небо и думаю.
Громоподобные голоса, сотрясающие до основания зрительный зал, каждое слово произносится как драгоценность, каждый звук внятен и понятен, паузы по пять минут, округлённые до блюдец глаза, пальцы у лба, заламывание рук, падение на колени… Всё не из жизни. И для того, чтобы зритель забыл жизнь, приподнялся над повседневщиной, увидел мир с высоты искусства. И это был театр Станиславского, взывавшего к правде жизни в тонком соответствии с психологией обычных людей! Театр переживания. Что тут за загадка? Кажется, что Станиславский сам себе противоречит. Но в этом противоречии помимо воли Станиславского родилась неожиданная для него суть, чтобы зритель чувствовал, что он в Храме, где только возвышенное и условное даёт ключ к пониманию обыденных дней наших.
Три буквы «Р». РРР. Что бы это значило? А вот что: Родион Романович Раскольников. Неужели религиозный психотерапевт Достоевский случайно пророкотал эти «Р»? Он же ведь РРР привёл к ПП, двойной букве «П». К Порфирию Петровичу, не имеющему в романе фамилии. А зачем ему фамилия, если и без того ясно, что это Понтий Пилат к которому, как к магниту, тянется РРР. Родину романом расколоть. Преступник как Христос. Понтий Пилат как спаситель отечества. Тайное общество Нечаева. Публичная казнь у позорного столба. Экзальтированные патриотические речи во славу несокрушимой Российской империи в «Дневнике писателя».
Кто-то что-то скажет о тебе, и ты уже во власти этого чужого мнения, при этом от хорошего мнения ты воспаряешь, а от плохого падаешь ниц. Всё это относится к магическому свойству слова. Вот здесь и скрыта сущность писательства: уметь управлять словом, а, следовательно, воздействовать на людей. Чем умнее и оригинальнее писатель, тем сильнее воздействуют его произведения на читателей. Стоит лишь добавить, что для самого писателя чужие мнения равны нулю, поскольку, чтобы стать истинным писателем, нужно освободиться от чужих мнений.
В белой раковине сцены военный оркестр играет марш, который начинается с барабанной дроби, будто все зрители сейчас станут маршировать по аллеям парка. Но дробь тут же приглаживают флейты, лакируют кларнеты, возбуждают рожки, и вызывают трепет трубы. Играют марш Радецкого. О, кто не знает плац-концертов, кто не влюблялся в этот марш, тот вообще не знает музыки! Золотом клёнов сентябрь марширует. Гарцуют юноши и дамы во власти вальсов короля.
С чего начинается личность? Сразу нужно сказать о предшествии личности: с отличного изготовления устройства под названием «человек», и особенно с мощной операционной системы, называемой «мозгом». Личность проходит этапы становления с нуля, с чистого листа, до гениальности. При старте (выхода головкой вперёд из лона матери) все устройства, отвечающие знаку качества Господа, находятся в равных условиях. Дальнейшее становление личности зависит от загрузки классическими образцами, и от выгрузки вовне (Книга) своих производных ума посредством Слова, ибо всё есть Слово.
Смотрю на небо и думаю.
Он бегал весь день, к вечеру утомился, сел на скамейку у подъезда с очумелым взглядом и стал затравленно жаловаться мужикам, пьющим пиво, сколько на него обрушилось несчастий сразу: там его не приняли, потому что не ждали, жену заметил на улице с другим, на работе лишили прогрессивки за регулярные опоздания, в школе отчитали за сына, который курил в уборной, в метро пристыдили, потому что не уступил места беременной женщине, в другом месте не дали справку, в третьем шикнули, чтобы не говорил громко… Всё это выложил мужикам, которые переглянулись и спросили: «А чего это ты бегаешь в поисках неприятностей?»
Пришлось преодолеть бесконечное число препятствий, быть свидетелем стольких свержений авторитетов и угасаний звёзд, сохранить себя от ударов справа и слева, поэтому вряд ли кто полагал, что он выживет со своей неподъемной творческой чашей уверенности в собственных силах. Но современники об этом не задумывались, им плевать было на него, сделанного из того же, как полагали они, теста, что и они. Тело его исчезло с лица земли незаметно. Современники же ещё более незаметнее разошлись по своим могилам. Прошло время. Новые современники его чаши, а не тела, пили из этой чаши бессмертия, и никак не могли напиться. Чаша была бездонна.
Хочу погрузиться в счастье, но не простое, а особенное счастье, а она сомневалась в своем великом счастье, что ж, пусть жизнь приносит людям счастье, хотя ни злато, ни чины ко счастью не ведут, лучше женщине составить счастье мужа, а ему бы собственное супружеское счастье, тогда уж с каким счастьем прижму я любимую к моему сердцу, но помня при этом - дурная примета пробовать счастья два раза сряду, а она думала, чего бы не сделала для моего счастья, счастья! счастья! пока жизнь не прошла, и с Новым годом, с новым счастьем! - она же хотела только любви и счастья, и восхищалась мною и повторяла, что около меня даже пахнет счастьем.
Если речь не придерживать в берегах правил, то она расползётся до такой расхлябанности, что, написав слово «стокан» (именно через «о», как любят произносить приверженцы известного напитка в подворотне), читали бы «што хан», при этом делая вопросительную интонацию (?). Если подобное произошло с английским языком, где пишут одно, а читают, коверкая, другое с какими-то уловками открытых и закрытых слогов, с этим бездарным «The», которое неизвестно как кто произносит, то «Зе», то «Фе», то «Тсе», том языке изуродованной латыни, искусственном языке, о котором Бернард Шоу писал: «Англичане не уважают родной язык и упорно не желают учить детей говорить на нем. Написание слов у них столь чудовищно, что человеку не научиться самому произносить их. Ни один англичанин не откроет рта без того, чтобы не вызвать к себе ненависти или презрения у другого англичанина», то почему бы подобному не произойти с языком родных болот и осин?!
Все люди трудятся, а он ходит и думает. Его труд давно прошел, и в силу немощности он теперь вынужден обдумывать загадочность жизни среди новой рабочей силы, произведённой «в поте лица своего» для последующего явления в родильном доме. Он старый, поэтому думает, а под ногами его бегают малые и не думают, а средние между малыми и старым впряглись в осуществление роста производства и подъема жизненного уровня народа, нарождающегося в связи с бесконечными родами. Вот и ходит слабосильный старик с мыслями об этом бесконечном конвейере нарождающихся, впрягающихся и исчезающих в облаках.
От стыка Яузского бульвара с Покровским через щель Подколокольного переулка вижу за Кремлём стеклянные башни, переливающиеся в солнце серебром и медью. Москва застекляется по всей окружности. Из-за каждого старинного особняка выступают стеклянные коробки, конусы и параллелепипеды. От меня неподалёку под стенами кладбища возвели стеклянный автомобильный торговый центр, больше похожий на огромный аквариум, где рыбками будут машинки. Жизнь идёт за стеклами, в аквариумах, при взгляде из которых и я покажусь кому-то сверкающей в стальном закате килькой.
Всё время хочется проснуться с ощущением чего-то необычного. И в самом деле, просыпаешься в новом дне, очень не похожем на прошлый, потому что он именно новый, а не вчерашний, и даже, замечу, не позавчерашний. Новый день родился чистым листом. Вчера ликовали, горевали, танцевали, играли, работали, гуляли, как будто вчерашний день был вершиной твоего творчества, твоего невероятного вдохновения, когда ты поставил финальную точку на своём «нетленном» произведении… Так это серьёзно и строго. Всё остановлено! Можно лежать и отдыхать! И вдруг перед тобой как ни в чём не бывало является новый день. Зачем?! Ведь так было хорошо на пике остановленного времени!
Прошлое ещё не пришло, стук часов, каблуки стучат за спиной, ветер, стук листового железа на крыше, дождь стучит по навесу подъезда, в подвале стучит отбойный молоток, стучат грузовики при проезде лежачих полицейских, вундеркинд стучит по клавишам фортепиано, кастрюля с кипящей картошкой стучит крышкой, пар, красный трамвай, свет жёлтый в окне, старое кладбище, светофор, цвет золота в лужах, ода почтовой открытке, реставрация поцелуя.
В юности я выходил на сцену клуба милиции и читал наизусть прямо в зал, громко, чтобы сидящие поняли, что это не только меня, но и их касается. Читал с повышенной интонацией. Читал Бертольта Брехта «Посещение изгнанных поэтов»:
Когда - во сне - он вошел в хижину
Изгнанных поэтов, в ту, что рядом с хижиной
Изгнанных теоретиков (оттуда доносились
Смех я споры), Овидий вышел
Навстречу ему и вполголоса сказал на пороге:
"Покуда лучше не садись. Ведь ты еще не умер.
Кто знает,
Не вернешься ли ты еще назад? И все пойдет
по-прежнему, кроме того,
Что сам ты не будешь прежним". Однако подошел
Улыбающийся Бо Цзюй-и и заметил, глядя
сочувственно:
"Любой заслуживает кары, кто хотя бы однажды
сказал о несправедливости".
А его друг Ду Фу тихо промолвил: "Понимаешь,
изгнание
Не место, где можно отучиться от высокомерия".
Однако куда более земной,
Совершенно оборванный, Вийон предстал перед ними
и спросил: "Сколько
Выходов в твоем доме?" А Данте отвел его в сторону,
Взял за рукав и пробормотал: "Твои стихи,
Дружище, кишат погрешностями, подумай
О тех, в сравненьи с которыми ты - ничто".
Но Вольтер прервал его: "Считай каждый грош,
Не то тебя уморят голодом!"
"И вставляй шуточки!" - воскликнул Гейне.
"Это не помогает, -
Огрызнулся Шекспир. - С приходом Якова
Даже мне запретили писать".
"Если дойдет до суда, -
Бери в адвокаты мошенника! -
посоветовал Еврипид. -
Чтобы знал дыры в сетях закона". Смех
Не успел оборваться, когда из самого темного угла
Послышался голос: "А знает ли кто твои стихи
Наизусть? И те, кто знает,
Уцелеют ли они?" - "Это забытые, -
Тихо сказал Данте, -
Уничтожили не только их тела,
их творения также".
Смех оборвался. Никто не смел даже переглянуться.
Пришелец
Побледнел.
Изгнанных поэтов, в ту, что рядом с хижиной
Изгнанных теоретиков (оттуда доносились
Смех я споры), Овидий вышел
Навстречу ему и вполголоса сказал на пороге:
"Покуда лучше не садись. Ведь ты еще не умер.
Кто знает,
Не вернешься ли ты еще назад? И все пойдет
по-прежнему, кроме того,
Что сам ты не будешь прежним". Однако подошел
Улыбающийся Бо Цзюй-и и заметил, глядя
сочувственно:
"Любой заслуживает кары, кто хотя бы однажды
сказал о несправедливости".
А его друг Ду Фу тихо промолвил: "Понимаешь,
изгнание
Не место, где можно отучиться от высокомерия".
Однако куда более земной,
Совершенно оборванный, Вийон предстал перед ними
и спросил: "Сколько
Выходов в твоем доме?" А Данте отвел его в сторону,
Взял за рукав и пробормотал: "Твои стихи,
Дружище, кишат погрешностями, подумай
О тех, в сравненьи с которыми ты - ничто".
Но Вольтер прервал его: "Считай каждый грош,
Не то тебя уморят голодом!"
"И вставляй шуточки!" - воскликнул Гейне.
"Это не помогает, -
Огрызнулся Шекспир. - С приходом Якова
Даже мне запретили писать".
"Если дойдет до суда, -
Бери в адвокаты мошенника! -
посоветовал Еврипид. -
Чтобы знал дыры в сетях закона". Смех
Не успел оборваться, когда из самого темного угла
Послышался голос: "А знает ли кто твои стихи
Наизусть? И те, кто знает,
Уцелеют ли они?" - "Это забытые, -
Тихо сказал Данте, -
Уничтожили не только их тела,
их творения также".
Смех оборвался. Никто не смел даже переглянуться.
Пришелец
Побледнел.
Я сижу у иллюминатора и смотрю на крыло, то скрывающееся в свинцовом облаке, то выныривающего из моря в ослепительный отблеск солнца. Я скольжу по нитке воздуха, втягиваемого в трубу двигателя вентилятором, пролетающего через камеру сгорания, и тут же вылетающего из некрасивого термина «сопло». Я - Емеля, катающийся на печке, ибо всё, что ездит, плавает и летает, работает по принципу двигателя внутреннего сгорания - ДВС. Велосипед, самокат, санки, телега? Их приводит в движение человек, а он… Даже человеческое тело представляет собой ДВС, как и все прочие живущие тела и не тела, включая интернет, Землю и Солнце.
Конечно, раз пел Городницкий, то без Бачурина тут не обойтись. С бугорка заснеженного спускается в вязаной шапочке, и сразу объявляет:
- Ни для кого петь не буду, только для Кувалдина!
- А где Кувалдин? - спрашиваю я.
- В книге! Кувалдин живёт не в жизни, а в книге…
- В тексте, - поправляю я Бачурина.
Тот смеётся, мгновенно опрокидывает рюмку и говорит:
- В нотах!
И поёт:
Конечно, раз пел Городницкий, то без Бачурина тут не обойтись. С бугорка заснеженного спускается в вязаной шапочке, и сразу объявляет:
- Ни для кого петь не буду, только для Кувалдина!
- А где Кувалдин? - спрашиваю я.
- В книге! Кувалдин живёт не в жизни, а в книге…
- В тексте, - поправляю я Бачурина.
Тот смеётся, мгновенно опрокидывает рюмку и говорит:
- В нотах!
И поёт:
Кружится снег, но еще, наверно, будет весна.
Поезд ушёл, на другой билетов нет.
Что ж, ангел мой, для любови жизнь бывает тесна,
Но не спета наша песенка с тобой,
Есть еще один куплет.
Всё про любовь, только всё, что про любовь - не про нас...
Мир возник с первой буквой. До буквы мира не было. Кто-то скажет, что мир был и до букв, но станет доказывать это только при помощи букв, сплетённых в слова. Все астрономии, физики, энциклопедии написаны буквами (знаками) - уберите буквы (знаки) останутся чистые страницы, да и те исчезнут. Кто-то скажет, что он и без букв докажет существование мира до возникновения букв. Покажет картинку, но она без слов нема. Представьте, что удаляются все слова из кино-фото-интернета, тогда попросту всё гаснет, ибо всё что есть в мире - это всё создано из букв. Электрическая лампочка потому горит, что ею управляет буква.
Насладившись холодной водкой, я встал и, переливаясь лампочками ёлочной гирлянды, пошел не спеша от Москвы-реки к подъезду.
Поезд ушёл, на другой билетов нет.
Что ж, ангел мой, для любови жизнь бывает тесна,
Но не спета наша песенка с тобой,
Есть еще один куплет.
Всё про любовь, только всё, что про любовь - не про нас...
Мир возник с первой буквой. До буквы мира не было. Кто-то скажет, что мир был и до букв, но станет доказывать это только при помощи букв, сплетённых в слова. Все астрономии, физики, энциклопедии написаны буквами (знаками) - уберите буквы (знаки) останутся чистые страницы, да и те исчезнут. Кто-то скажет, что он и без букв докажет существование мира до возникновения букв. Покажет картинку, но она без слов нема. Представьте, что удаляются все слова из кино-фото-интернета, тогда попросту всё гаснет, ибо всё что есть в мире - это всё создано из букв. Электрическая лампочка потому горит, что ею управляет буква.
Насладившись холодной водкой, я встал и, переливаясь лампочками ёлочной гирлянды, пошел не спеша от Москвы-реки к подъезду.
"Наша улица” №194 (1) январь 2016