Евгений Рейн
МОНАСТЫРЬ
...Как Волги вал белоголовый
Доходит целый к берегам!
Н. Языков
Доходит целый к берегам!
Н. Языков
За станцией “Сокольники”, где магазин мясной
и кладбище раскольников, был монастырь мужской.
Руина и твердыня, развалина, гнилье -
в двадцатые пустили строенье под жилье.
Такую коммуналку теперь уж не сыскать.
Зачем я переехал, не стану объяснять.
Там газовые плиты стояли у дверей.
Я был во всей квартире единственный еврей.
Шел коридор верстою, и сорок человек,
как улицей Тверскою, ходили целый день,
там жили инвалиды, ночные сторожа,
и было от пол-литра так близко до ножа.
И все-таки при этом, когда она могла,
с участьем и приветом там наша жизнь текла.
Там зазывали в гости, делилися рублем,
там были сплетни, козни, как в обществе любом.
Но было состраданье, не холили обид...
Направо жил Адамов, хитрющий инвалид.
Стучал он рано утром мне в стенку костылем,
входил, обрубком шарил под письменным столом,
где я держал посуду кефира и вина, -
бутылку на анализ просил он у меня.
И я давал бутылки и мелочь иногда,
и уходил Адамов. А рядом занята
рассортировкой семги, надкушенных котлет,
закусок и ватрушек в неполных двадцать лет
официантка Зоя, мать темных близнецов,
за нею жил расстрига Георгий Одинцов.
Служил он в гардеробе издательства Гослит
и был в литературе изрядно знаменит.
Он Шолохова видел, он Пастернака знал,
он с Нобелевских премий на водку получал,
он Юрию Олеше галоши подавал,
но я-то знал: он тайно крестил и отпевал.
Но дело не в соседях, типаж тут ни при чем, -
кто эту жизнь отведал, тот знает, что почем.
Почем бутылка водки и чистенький гальюн.
А то, что люди волки, сказал латинский лгун.
Они не волки. Что же? Я не пойму. Бог весть.
Но я бы мог такие свидетельства привесть,
что обломал бы зубы и лучший богослов.
И все-таки спасибо за все, за хлеб и кров
тому, кто назначает нам пайку и судьбу,
тому, кто обучает бесстыдству и стыду,
кто учит нас терпенью и душу каменит,
кто учит просто пенью и пенью аонид,
тому, кто посылает нам дом или развал
и дальше посылает белоголовый вал.
и кладбище раскольников, был монастырь мужской.
Руина и твердыня, развалина, гнилье -
в двадцатые пустили строенье под жилье.
Такую коммуналку теперь уж не сыскать.
Зачем я переехал, не стану объяснять.
Там газовые плиты стояли у дверей.
Я был во всей квартире единственный еврей.
Шел коридор верстою, и сорок человек,
как улицей Тверскою, ходили целый день,
там жили инвалиды, ночные сторожа,
и было от пол-литра так близко до ножа.
И все-таки при этом, когда она могла,
с участьем и приветом там наша жизнь текла.
Там зазывали в гости, делилися рублем,
там были сплетни, козни, как в обществе любом.
Но было состраданье, не холили обид...
Направо жил Адамов, хитрющий инвалид.
Стучал он рано утром мне в стенку костылем,
входил, обрубком шарил под письменным столом,
где я держал посуду кефира и вина, -
бутылку на анализ просил он у меня.
И я давал бутылки и мелочь иногда,
и уходил Адамов. А рядом занята
рассортировкой семги, надкушенных котлет,
закусок и ватрушек в неполных двадцать лет
официантка Зоя, мать темных близнецов,
за нею жил расстрига Георгий Одинцов.
Служил он в гардеробе издательства Гослит
и был в литературе изрядно знаменит.
Он Шолохова видел, он Пастернака знал,
он с Нобелевских премий на водку получал,
он Юрию Олеше галоши подавал,
но я-то знал: он тайно крестил и отпевал.
Но дело не в соседях, типаж тут ни при чем, -
кто эту жизнь отведал, тот знает, что почем.
Почем бутылка водки и чистенький гальюн.
А то, что люди волки, сказал латинский лгун.
Они не волки. Что же? Я не пойму. Бог весть.
Но я бы мог такие свидетельства привесть,
что обломал бы зубы и лучший богослов.
И все-таки спасибо за все, за хлеб и кров
тому, кто назначает нам пайку и судьбу,
тому, кто обучает бесстыдству и стыду,
кто учит нас терпенью и душу каменит,
кто учит просто пенью и пенью аонид,
тому, кто посылает нам дом или развал
и дальше посылает белоголовый вал.