воскресенье, 12 мая 2013 г.

Андрей Вознесенский - к 80-летию со дня рождения






















Андрей Вознесенский с женой Зоей. Фото Нины Красновой. 
 
Нина Краснова

АНДРЕЙ ВОЗНЕСЕНСКИЙ - НАШЕ НАЦИОНАЛЬНОЕ ДОСТОЯНИЕ

к 80-летию со дня рождения


Андрей Вознесенский никогда не праздновал свои дни рождения, как и его литературный пастырь Борис Пастернак, который считал день рождения самым печальным днём в году, потому что он приближает тебя к твоей смерти. Но 12-го мая 2010 года Андрей решил отметить своё 77-летие, и устроил вместе со своей прекрасной половиной Зоей Богуславской скромный приём гостей у себя на даче в Переделкине, куда явились «по зову сердца» все, кто хотел и кто смог прийти, его друзья, в том числе соседи по Переделкину. Незадолго до этого Андрей, около семнадцати лет болевший, как он сам говорил, болезнью, которая называется «жизнь», прошёл в Германии курс лечения и чувствовал себя относительно неплохо. Но в своей цифре 77 он своим художественным зрением видел некий видеом - два символических топора, два дамокловых меча, которые висят над ним и вот-вот обрушатся ему на голову, и предчувствовал, что 12-е мая 2010 года будет для него последним днём рождения, который станет и днём прощания с друзьями, и это так и оказалось.
1 июня 2010 года, через день после дня смерти Пастернака, Вознесенский ушёл туда, куда - ещё раньше, 50 лет назад - ушёл и Пастернак, «в мир иной», в Бессмертие, в пристанище сонма бессмертных.

Андрей Вознесенский - лидер и звезда русского авангарда, «пророк» в своём отечестве, Поэтарх Всея Руси, «олигарх стиха», великий поэт-новатор поколения шестидесятников, кумир миллионов, которого газета «Нувель обсерватер» назвала «самым великим поэтом современности».
В 1960 году «Литературная газета», с лёгкой руки Владимира Солоухина, который тогда заведовал в редакции отделом поэзии, напечатала поэму молодого и пока ещё незнаменитого поэта Андрея Вознесенского «Мастера», и он проснулся знаменитым. В поэме - на всю Россию, страну с её атеистическим уклоном, давно лишившуюся своих церквей и колоколов, - звенели колокола Блаженного, «красные звоны», в которых слышался бунт поэта против бездуховности и воззвание к художникам всех времён - сохранять в себе дух первородства, не забывать о своей высокой миссии - быть гласом народа и Божьим гласом: 


Колокола, гудошники…
Звон. Звон…
Вам,
художники
всех времён… 


Тогда же во Владимире вышла первая книга Андрея Вознесенского «Мозаика», а за ней - в Москве - «Парабола», с которыми он стремительно ворвался в большую литературу.
А всего за жизнь у его вышло около сорока книг стихов и прозы,  одна удивительнее и ярче другой, среди которых «Тругольная груша», «Антимиры», «Ахиллесово сердце», «Тень звука», «Взгляд», «Дубовый лист виолончельный», «Витражных дел мастер», «Соблазн», «Прорабы духа» «Ров», «Аксиома самоиска», «Россiя, Poesia», «Видеомы», «Гадание по книге», «Casino «Россия», «На виртуальном ветру», «Жуткий кризис «Суперстар», «Девочка с пирсингом», «Возвратитесь в цветы», «СтиXXI» и т.д., и собрание сочинений в трех томах (1983 - 1984) и собрание сочинений в семи томах (2000 - 2006), и - в 2010 году - «Ямбы и блямбы» и «Дайте мне договорить».
Никакие - самые большие - тиражи не удовлетворяли спрос читателей на книги Вознесенского! Достать его книги нельзя было даже из-под полы, или только из-полы и можно было достать. Едва они попадали на прилавок, как читатели тут же раскупали, расхватывали их.

Путь Вознесенского в литературу - это путь вверх, как на дорожном указателе со стрелкой вверх, путь от книги к книге, от вехи к вехе, но который был далеко не таким гладким и лёгким, усыпанным розами, «миллионом, миллионом, миллином алых роз», как кажется кому-то со стороны. Это был путь через тернии к звёздам, усыпанный и камнями, и шипами, путь через препятствия и через стрессы.
Чего стоит один эпизод с Хрущёвым. Когда Хрущёв на встрече с интеллигенцией орал на ещё не оперившегося Андрея Вознесенского и кричал ему: «Вон из нашей страны!» - и не давал ему говорить, а Андрей говорил ему: «Дайте мне договорить», - а Хрущёв тряс в воздухе кулаками и визжал: «Вон из нашей страны!.. господин Вознесенский…» - Поэт выдержал всё это, но его душа, как он сам написал об этом в книге «На виртуальном ветру», «была отбита стрессом». И сколько стрессов было в его жизни…
Вообще путь талантливого человека не бывает лёгким. Ни в России, ни где-то ещё. Об этом Андрей Вознесенский написал в «Монологе Мерилин Монро», от лица которой выступает по сути он сам:


Невыносимо - когда бездарен.
Когда талантлив - невыносимей.


А когда ты не просто талантлив, а гениален и не похож ни на кого из своих литсобратьев, тогда - ещё невыносмей. Потому что тебе не только завидуют твои завистники, особенно которые сами бездарны и которые тебя и не понимают и не воспринимают и пытаются осмеять, обругать, раскритиковать, уколоть и обидеть и ударить побольнее, и унизить и сбросить с пьедестала и с «корабля современности» и затоптать ногами. Через всё это Андрей Вознесенский тоже прошёл и не сломался. А защитил сам себя и отделался от своих «судий», про которых Грибоедов сказал бы: «А судьи кто?», вот такими стихами: 
   

Графоманы Москвы,
Меня судите строго,
Но крадёте мои
Беспардонные строки.


(…)

Засвищу с высоты
Из Владимирской пустоши.
Бесполезные рты
Разевайте и слушайте! 


…Вознесенский любил моего земляка Сергея Есенина и был близок ему - и по своей экспрессивности, надрывности и искренности, и по своей лирической вольности и дерзости, и по всей своей внутренней сути - куда больше, чем иные традиционалисты, которые примазываются к Есенину и только перепевают его мотивы и воруют у него его берёзки и его избушки и перетаскивают их к себе в стихи и, как говорил Роберт Рождественский,  «умеют пить, как Есенин», но не умеют писать, как Есенин, и не имеют с ним ничего общего. Вознесенский читал наизусть поэму Есенина «Чёрный человек», и в Москве, в зале Чайковского, и в Рязани, в зале филармонии. Как он читал её! Это надо было слышать! А ещё он сделал видеом «Есенин и Айседора», с шарфом Айседоры и петлёй в форме буквы «Е», и, если говорить жаргонным словечком, урыл своим видеомом всех есениноведов, которые делали себе карьеру на Есенине и которые скрывали, утаивали и замалчивали правду о нём.
Считается: кто любит Есенина, тот любит Россию. Вознесенский любил Есенина и любил Россию. Он никогда не говорил о себе: «Я - патриот!» Но по сути был им, не мнимым, в отличие от мнимых, которых Кирилл Ковальджи называет «патриотистами», а истинным. В период перестройки и постперестройки, когда рухнул «железный занавес», многие граждане России ринулись за границу и уехали туда навсегда. Вознесенский никуда не уехал. Почему? Он сам отвечает на этот вопрос:


Почему я не подсуетился,
чтоб уехать из этих лет?
Не по зову патриотизма.
Дорога цена за билет.

От разваливающегося Блаженного
Как уеду?


Ахматова, которой некий голос когда-то говорил: «Оставь Россию навсегда», - не оставила её, а написала поэму «Реквием», в которой сказала: «Я была тогда с моим народом, там, где мой народ, к несчастью, был». И Вознеснский остался со своим народом и со своей страной, чтобы спасать её от дьявола и врачевать своею аурой.

Как спасти страну от дьявола?
Просто я останусь с нею.
Врачевать своею аурой,
что единственно умею. 


Для Вознесенского Россия была синонимом Поэзии. В своей книге «Россiя,  Poesia» он восклицает: Poesia! Что будет с нею? Он считал, что от судьбы России зависит судьба Поэзии и что патриотичность поэта состоит не в том, чтобы стучать себя в грудь и кричать: «Я патриот!» - а в том, чтобы спасать Поэзию, а с нею - душу человека, то есть просто-напросто писать хорошие стихи. Он считал, что непатриотично - писать плохие стихи и при этом называть себя патриотом России.
Вознесенский был поэтом-урбанистом и не был почвенником, но вся его поэзия выросла на почве русской культуры, которая уходит своими корнями в глубь мировой культуры. И поэтому он не только русский поэт, но и мировой, или всемирный, или - всемирный русский поэт. И как «нет Америки без Алена (Гинсберга)» (это я цитирую Вознесенского), так нет России без Вознесенского. И «как нельзя понять душу Америки без Раушенберга», так нельзя понять душу России без Вознесенского.

Не москвич Карамзин (родом из деревни Карамзинка Симбирской губернии)  считал, что сила России - в её провинции. И коренной москвич Вознесенский считал точно так же, как Карамзин, что сила России - в её провинции, и считал, что «провинция провиденциальна». И любил провинцию и писал стихи про неё, и про Байкал, и про Сенеж, и про Свитязь, и ещё про какое-то «озеро красоты русской периферии», и про Нижний Новгород:

На что нам Ницца? Ницше, никшни!
Уедем в Нижний…

А New-York-City,
он переводится почти как
«Новгород». (!!!)


А ещё Вознесенский помогал - войти в большую литературу - поэтам из провинции, к числу которых принадлежит и автор этих строк.
Стихи Андрея Вознесенского я полюбила со школьной скамьи. Они всегда потрясали и восхищали меня своей яркой образностью, художественной изобретательностью, метафоричностью, новизной языка, современностью, внутренней свободой и раскрепощённостью автора и нестандартностью его взгляда на вещи, и оригинальностью мышления, и своей энергетикой… и оказали на меня огромное влияние, которое с годами становилось и становится всё заметнее. Я мечтала, но долго не решалась познакомиться с Вознесенским, во-первых, потому, что стеснялась, считала себя не готовой для контакта с ним, с этим суперпоэтом мировой величины, а во-вторых, потому, что некоторые мои коллеги говорили мне: он сноб, и вряд ли он оценит тебя и твои стихи в стиле наива и примитива, ему всё это не близко.
А познакомилась я с ним в 1991 году в журнале «Юность», где я печаталась ещё при Андрее Дементьеве. Я увидела Андрея Вознесенского в редакции поэзии и прямо и сказала ему: «Я люблю поэта Андрея Вознесенского!» - и протянула ему свою руку, и он пожал мне её. И я сказала ему: «У меня дома, в Рязани, есть книга моих стихов, которую я давно подписала для Вас, но не знала, как подарить её Вам…». И он окинул меня всю глазами с головы до ног и сказал без всякого снобизма и надменности, как-то так очень добро и просто: «Она - за вами». И я послала ему из Рязани две свои книги, мало одной, «Такие красные цветы» и «Потерянное кольцо» с таким автографом:


Поэту без приставки анти,
Давно контакта с ним ища,
Дарю «Кольцо…», душою трепеща,
И эту надпись в сотом варианте.


И Андрей Вознесенский тут же написал обо мне в журнале «Огонёк», в статье «Музы и ведьмы XX века», и благословил меня в поэзию… Это было для меня счастьем счастий! Триумфом моей души! А для Рязани это было сенсацией сенсаций, подобную которой Рязань не знала со времён своего основания. А потом он написал обо мне и процитировал мои самые хулиганские стихи в журнале «Обозреватель», который выходил в 134 странах, сделал мне таку-у-ю  рекламу, а потом ещё написал обо мне в своей книге «На виртуальном ветру»… и назвал меня «рязанской красной девицей в нашей поэзии». А я потом написала книгу о нём «Храм Андрея на виртуальном веру», где высказала свой взгляд на Андрея Вознесенского и на его поэзию и на его прозу… И мы с ним выступали в Москве на презентациях его книг, в Доме книги, в магазине «Москва», в магазине на Кузнецком мосту. И стали друзьями, и я стала другом его семьи. И они с Зоей Богуславской приглашали меня на интересные мероприятия, куда не каждого пригласят и куда не каждый попадёт.  

Говоря об Андрее Вознесенском, нельзя обойти тему: Вознесенский и Театр на Таганке Юрия Любимова, где много лет подряд (более пятисот раз!) шёл спектакль по стихам Вознесенского «Антимиры», который собирал аншлаги и имел сногсшибательный успех. Валерий Золотухин в своём последнем интервью, которое я взяла у него в декабре 2012 года, сказал, что «со стихов Вознесенского началась поэтическая линия Театра на Таганке». Потом были спектакли по стихам Маяковского, Асеева, Багрицкого, Твардовского, Межирова, Самойлова, Слуцкого, Левитанского, Окуджавы, Есенина, Пушкина, Евтушенко, Высоцкого, поэтов Серебряного века…
Нельзя обойти и тему: Вознесенский и Театр «Ленком» Марка Захарова, где шла и до сих пор идёт рок-опера по стихам Вознесенского «Юнона и Авось»…
Нельзя обойти и тему: Вознесенский, Евтушенко, Ахмадулина, Рождественский, Окуджава, Римма Казакова, Андрей Дементьев и Лужники и Политехнический с аудиторией в несколько тысяч человек, с залами на тысячи мест, ни одно из которых не пустовало…
Но каждая и этих тем требует отдельной статьи и отдельного разговора.

Александр Межиров сказал когда-то, а точнее - в 1974 году: «До тридцати поэтом быть - почётно, / И срам кромешный - после тридцати».
Но это - смотря каким поэтом. Если таким, как Андрей Вознесенский, то таким поэтом всегда быть почётно, и после тридцати, и после сорока, и после пятидесяти, и после шестидесяти, и после семидесяти…
Андрей Вознесенский оставался поэтом до самого конца, до семидесяти семи лет. И в семьдесят семь лет писал стихи такой пронзительной силы, каких не писал в двадцать лет, стихи, пронизанные такой болью, которые тронут даже самую чёрствую душу… Как в стихотворении «Боль», в котором поэт испытывает адскую боль и сидит на обезболивающих уколах и умоляет Бога ли, беса ли, сам не знает, кого:  дай мне хоть секундочку побыть без обезболивающего!


Бог ли, бес ли,
не надо большего,
хоть секундочку без
обезболивающего!


Жизнь - есть боль…
Боль не чья-то - моя…

Боль за ближнего…

Боль, как Божий топор, -
плоть разрубленная…

Боль - остра, боль - страна
разорённая…

Боль - жена, боль - сестра,
боль - возлюбленная!

Это право на боль
и даёт тебе право
на любую любовь,
закидоны и славу.


Когда-то я спросила Римму Казакову, какая поэзия нравится ей? Она ответила: «В которой есть боль». Такой боли, какая есть в стихах Андрея Вознесенского, нет ни у кого из поэтов. Боль за себя, боль за ближнего, за жену и возлюбленную, боль за поэзию, боль за страну. Но даже в минуты самой большой и самой страшной боли (а я, естественно, говорю о боли не только физической) он старается не впасть в уныние и говорит, что чувствует себя «плохуительно», то есть даже в самые критические моменты жизни он прибегает к юмору как к психотерапевтическому обезболивающему средству.

…Андрей Вознесенский, праправнук муромского архимандрита Андрея Полисадова, грузина по отцовской линии, даже в атеистический период истории нашей страны, всегда был с Богом и в своей поэзии, и в своем сердце, в «церковке об одной маковке», и с молитвой на устах: «Господь, помилуй Москву!.. Господь, помилуй меня… …помилуй, Господи, мою женщину / и в небе бабушку, отца и мать… Господь, помилуй, Господь, помилуй / Тобою созданных детей дурных…»
«Господи, помилуй Андрея Первозванного нашей поэзии! И спаси и сохрани его для всех нас вместе с Россiей - Poesiей!» - написала я когда-то в своей книге «Храм Андрея…» И теперь хочу добавить к этому: «Господи, не оставь  Андрея Вознесенского своими милостями в Царствии Небесном! Утоли его печали и сними с него своими руками все его боли».  

Что касается Зои-Озы… Зои Богуславской из его поэмы «Оза»… Повезло Андрею Вознесенскому с ней, что и говорить. Она - эта не только обаятельная, но и героическая, самоотверженная женщина и блистательная писательница и активная общественная деятельница - единственная из всех не отвернулась от него, когда Хрущёв наорал на него и когда даже самые близкие друзья-приятели отвернулись от опального поэта. И она же не отвернулась от него и не бросила его, когда у поэта возникли проблемы со здоровьем, которые мучили его, а с ним и её, целых семнадцать лет, и когда он уже почти не мог ходить и ходил, еле-еле передвигая ногами… Она - его Муза, его вдохновительница, его жена, его подруга, его сестра милосердия, его судьбаба, его судьба, была его крепкой и надёжной опорой и прошла с ним весь его путь до конца, и самый трудный отрезок пути последних лет! И разделила с ним все горести и печали, которые обрушились на него. А теперь она заботится об увековечивании его памяти.  

…Есть поэты, которые остаются в истории всего одним стихотворением или одной песней, как слепой поэт-самоучка Иван Козлов, который написал «Вечерний звон»…  
Андрей Вознесенский написал… «Миллион алых роз»? Но не только одну эту песню, а и десятки других хороших песен, «Плачет девочка в автомате», «Сидишь беременная, бледная», «Не исчезай», «Верни мне музыку», «Подберу музыку», «Вальс при свечах», «Благодарю», «Голая богиня», «Затмение сердца», «Начни сначала», «Не возвращайтесь к былым возлюбленным», «Песня акына», «Песня на «бис», «Танец на барабане», песни к рок-опере «Юнона и Авось» - «Я тебя никогда не увижу, я тебя никогда не забуду» и т. д.
Как говорится, если бы он написал только эти песни, и ничего больше, или только одну из этих песен, он уже остался бы в истории. Но его песни - это всего лишь приложение ко всему, что он написал ещё, приложение ко всем его книгам, к собраниям его сочинений. 
Слава Богу, что он успел написать всё это!

Архитектор по своему образованию, зодчий поэзии, Мастер своего дела,  Андрей Вознесенский построил из своих книг Храм своей Поэзии, непривычный, авангардный и великолепный, как Храм Гауди в Барселоне, со своими молитвами в нём, со своими песнопениями, со своим иконостасом и со своими колоколами и звонами.

У меня хранится долгоиграющая пластинка с голосом Андрея Вознесенского, которую когда-то выпустила фирма «Мелодия». Вознесенский читает там свои стихи «Васильки Шагала» («Небом единым жив человек!») и другие свои стихи,  он читает их так, как читал когда-то в Политехническом музее и в Лужниках, «во весь голос» (я видела, то есть слышала это по телевидению и по радио). Я всегда восхищалась манерой, с какой Вознесенский читал свои стихи, и всегда восхищалась его голосом. И этот самый голос он в 2000-е годы стал терять и в конце концов потерял. И говорил уже шёпотом и полушёпотом, даже когда выступал у микрофона, а потом уже и шёпотом и полушёпотом не мог говорить. Вот трагедия так трагедия для поэта, да ещё такого публичного, медийного, как Андрей Вознесенский. И при этом он ещё шутил: «Я слишком много и слишком громко кричал в своей жизни, и вот посадил свои связки…» Он написал стихи «Теряю голос…»:

Голос теряю. Теперь не про нас
Гостелерадио.
Врач мой испуган. Ликует Парнас.
Голос теряю…  (…)

Ржёт вся страна, потеряв всю страну.
Я ж - только голос. (…)


Но в своих стихах он этот свой голос не потерял, а даже обрёл ещё более сильный голос, который - даже на тихой громкости - доходит до всех уголков твоей души и переворачивает всю твою душу, даже когда поэт говорит одними губами, и даже когда он говорит молча. Голос поэта перешёл в его «текст», и сам поэт «превратился в текст», в нематериальную субстанцию, воплотил себя и свою душу в своих стихах. И встал всеми своими томами на полку Вечности с классиками поэзии всех времён и народов, как наше «национальное достояние».       

27 - 28 и 29 апреля 2013 г.,
Москва



Нина Краснова

Стихи, посвящённые Андрею Вознесенскому при его жизни



АНДРЕЮ ВОЗНЕСЕНСКОМУ

Я Есенина люблю за всё ЕСЕНИНСКОЕ,
Вознесенского люблю за вознЕСЕНИНСКОЕ.

Вознесенский - новотворец, гений сущий.
Вознесенский - воз-несенский, воз несущий,
Миру воз поэзии несущий.

Он идёт своей дорогой - не есенинской,
Он идёт своей дорогой - вознесенинской,

Вместе с музами, за крылышки ведомыми,
С чемоданами метафор, с видиомами,

С золотым на голове своей венцом,
И - не избалованный винцом.

Был такой Есенин - весь ЕСЕНИСТЫЙ,
Ну а Вознесенский - вознЕСЕНИСТЫЙ!

Сквозь асфальт пробился он, пророс,
Бросил миру миллионы «алых роз».

Как сказал поэт известный энский,
Вознесенский - это Вознесенский!

“Наша улица” №162 (5) май 2013

суббота, 11 мая 2013 г.

Маргарита Прошина "Лаврушенский переулок"

















Маргарита Васильевна Прошина родилась в Таллинне. Окончила институт культуры. Заслуженный работник культуры РФ. Участник 5-го выпуска альманаха Нины Красновой "Эолова арфа". Автор книги эссе и расказов "Задумчивая грусть" (издательство "Книжный сад", Москва, 2013). В "Нашей улице" публикуется с №149 (4) апрель 2012.


Маргарита Прошина

ЛАВРУШЕНСКИЙ ПЕРЕУЛОК

рассказ

У неё было редкое имя - Видана.
И великолепные тяжелые две косы, на солнце отливавшие золотом.
Она устроилась переводчиком в НИИ сразу после окончания института.
Это была её первая работа, и она очень волновалась, сумеет ли справиться с техническим переводом, но языком немецким она владела свободно и надеялась освоиться и с терминологией.
Внушительное здание института никак не вписывалось в компанию замоскворецких особняков, подавляло их, нарушая гармонию и тишину уютных улочек.
Комната, в которой Видане предстояло отныне проводить значительную часть жизни, была очень большой с высоким потолком и четырьмя просторными трёхстворчатыми окнами.
На одном из подоконников стоял старый прозрачный графин с большой стеклянной же пробкой. Вода в графине позеленела, но в солнечном луче светилась изумрудом.
Видана насчитала двенадцать двухтумбовых письменных громоздких столов.
В углу в деревянной кадке стоял огромный фикус.
Стрекотали пишущие машинки.
- Доброе утро! - громким, чуть дрожащим голосом произнесла она в первое своё появление и улыбнулась.
«Привет», «И вам того же», «Если не шутите», «Какая милая девушка», - вразнобой ответили ей сотрудники, разглядывая косы и статность новенькой.
- Я не расслышала вашего имени, - сказала Мариам Давыдовна, с седыми кудряшками очень полная заведующая отделом.
- Видана…
Всех поразила её фигура, и, конечно, имя. Многим это имя сразу понравилось. Честное слово, прямо вот так сильно понравилось. Необычность всегда оживляет и привлекает.
Почему-то её рука показалась Мариам Давыдовне холодной, когда она пожала руку Видане. Быть может, оттого, что Видана не любила носить перчатки.
Тут же в честь новенькой устроили чаепитие с бубликами.
Сначала разговор зашел о Твардовском и Симонове, сменившем того на посту главного редактора «Нового мира». Потом перешли на Борисова-Мусатова, и вообще на Третьяковку. Благо НИИ находился рядом с Лаврушенским переулком.
Потом вышли покурить.
Видана с улыбкой затянулась. Мариам Давыдовна с каким-то сладострастием жадно курила «беломор». В очередной раз затянувшись и выпустив почти черный клуб дыма, она рассказала, сама посмеиваясь, анекдот:
«
На одном из переводческих факультетов студентов попросили перевести с русского на немецкий. Листочки с результатами собрали и выдали студентам другой группы, с предложением перевести их обратно с немецкого на русский. Вот что у них из этого получилось:
Исходный текст на русском языке: "Чем дальше в лес, тем больше дров".
Переводной текст на русском: "Рост концентрации древесных лесных ресурсов, по мере  погружения в лесной массив"».
Значительная пауза вся состояла из хохота.
Вокруг уже курили и посмеивались люди из других отделов.
Когда успокоились, Видана выдала свой анекдот:
«
В зоомагазине:
- У вас есть попугай, который владеет немецким?
- Нет, зато у нас есть дятел.
- А чем он владеет?
- Азбукой "Морзе"».
Видана знала, что первой трудностью для переводчика, при переводе с немецкого на русский, является выбор правильного значения многозначного слова. Даже основа слова в немецком языке может иметь самые разные значения в зависимости от контекста, в котором употребляется.
К концу недели она уже закончила перевод брошюры «Stranggießen von Stahl». Текст у Виданы лился как бы сам собой, вроде: «Головка затравки обдувается сжатым воздухом до полного удаления влаги. Зазоры между стенками кристаллизатора и головкой затравки забиваются шнуровым асбестом. Асбест должен быть забит вровень с поверхностью головки. На головку затравки устанавливаются холодильники из листа Н (4 - 6) мм и по периметру головки укладываются прутки Д (16-20) мм. Зазор между плоскостью головки затравки и листовым холодильником не допускается...»
Частенько Видана, отрываясь от работы, подходила к окну с графином. Дымчатое солнце окутывало железные крыши, тротуары и проезжую часть с редкими «победами» и «москвичами». И прохожие казалась воздушными, как будто они не шли, а плыли, не касаясь асфальта. На углу переулка светился желтизной старый особняк. Рядом с ним, чуть выступая из ряда, стоял овальный дом, серый, как потухший фонарь, графическими контурами напоминавший старинный офорт. Возле него притулился, словно умытый глазурью фаянсовый чайник, одноэтажный домик с белыми наличниками. Из-за этих пряничных строений не видишь прочих домов, обычных, с простецкими занавесками на окнах, но, тем не менее, эта незаметность и создает Москву.
Видана любила ходить через Москворецкий мост к метро «Площадь революции», ибо жила на «Электрозаводской», по прямой линии.
Как-то вечером, когда уже синева смешивалась с ультрафиолетом, на углу её окликнул коренастый человек в кепке:
- Огонька не найдется, барышня?
Лаврушинский переулок выходит на Кадашевскую набережную примерно в ее середине.
- Найдется. - Видана протянула коробок.
При свете спички Видана разглядела седину, морщинистое лицо пожилого человека. Он был заметно ниже её ростом.
В руках у Виданы была книга.
- Что читаете? - кивнул он на эту книгу.
- Heine «Die Harzreise»…
- Понял, что Гейне. А как называется?
- «Путешествие по Гарцу»…
- Вы читаете по-немецки?
- Я работаю по-немецки, - рассмеялась Видана.
- Прочтите что-нибудь.
Они перешли в свет фонаря. Видина навскидку открыла страницу и прочитала:
- In der Tat, wenn man die obere Hälfte des Brockens besteigt, kann man sich nicht erwehren, an die ergötzlichen Blocksbergsgeschichten zu denken, und besonders an die große, mystische, deutsche Nationaltragödie vom Doktor Faust. Mir war immer, als ob der Pferdefuß neben mir hinaufklettere, und jemand humoristisch Atem schöpfe. Und ich glaube, auch Mephisto muß mit Mühe Atem holen, wenn er seinen Lieblingsberg ersteigt; es ist ein äußerst erschöpfender Weg, und ich war froh, als ich endlich das langersehnte Brockenhaus zu Gesicht bekam.
- Как прекрасно у вас звучит немецкий язык! - воскликнул человек. - А по-русски как это будет выглядеть.
- Вот так, - сказала Видана, и с ходу перевела прочтенный кусок: «Действительно, когда поднимаешься на вершину Брокена, невольно приходят на память связанные с Блоксбергом замечательные сказания, и особенно великая и таинственная немецкая национальная трагедия о докторе Фаусте. Мне так и чудилось, будто рядом со мной взбирается на гору чье-то копыто и кто-то смешно пыхтит. Мне кажется, даже Мефистофелю приходится попыхтеть, когда он всходит на свою любимую гору; это чрезвычайно утомительно, и я был рад, увидев, наконец, давно желанный дом на Брокене».
Постояли некоторое время в молчании. Теплый вечерний ветерок гладил их лица.
Человек вернул ей коробок. Она хотела идти дальше, но задержалась, потому что пожилой сказал:
- Вот стою и смотрю. Сначала на Москворецкий мост, затем на Большой Каменный, и думаю, по какому мне пойти в «Националь», чтобы пропустить рюмочку-другую с друзьями.
- Я бы тоже не прочь, - добродушно усмехнулась Видана.
- Чудесно можем вдвоём прогуляться. Вас как зовут?
- Видана.
- Бесподобно! Так начинается поэзия...
- А вас? - спросила она.
- Юрий.
- Ну, мне так неудобно будет вас называть. Вы же старый, - сказала она машинально, только потом, опомнившись, что произнесла бестактность, поправилась: - Много старше меня.
- Это ничего. Это даже хорошо. Разница в возрасте исчезает сразу, когда находятся общие интересы.
Они остановились на середине Москворецкого моста.
На темном небе выступили звёзды.
- С достоверностью можно утверждать, что подавляющее большинство людей не уделяет какого-либо особого внимания звездному небу. Часто ли вы видите человека, который, подняв голову, смотрит на звезды? Или бывало ли с вами так, чтобы в то время, когда вы сами смотрели на звезды, кто-либо подошел к вам и, догадавшись, какой звездой вы именно восхищаетесь, разделил с вами восхищение? Пожалуй, в основном люди, живущие в городах, не предполагают, что вид неба в целые периоды года почти одинаков, что это неподвижный узор. Скорее всего, думают люди, что вечерами оно выглядит иначе, что каждый вечер взлетает и рассыпается в небе новая звездная ракета. Иногда и сам идешь, забыв о небе, и оно над тобой как надвинутая на лоб голубая шапка с блестками. Может быть, книга эта, которую я сейчас пишу, есть не что иное, как рассказ о том, как я все собирался попасть когда-нибудь в обсерваторию…
- Красиво, - сказала Видана.
- Да, - согласился он.
- Очень.
- Гейне… Маленькие гномы, которых поляки называют краснолюдками и о которых так хорошо писал Гейне, исполняли, по преданию, эту работу по находке и гранению камней. Они заняты были этим в Богемских горах. Они носили красные, синие, зеленые шапочки, у них были румяные, но немного в жилках лица весельчаков и чревоугодников, длинные белокурые бороды при отсутствии усов. Иногда они отправлялись в какие-то непонятные людям шествия... Гейне пишет, что по сохранившимся свидетельствам гномы довольно охотно общались с людьми и производили самые разнообразные волшебства, полезные для людей. Разрыв между людьми и краснолюдками произошел не по вине последних; наоборот, виноваты как раз люди с их грубостью и эгоизмом. Например, гномы пришли однажды посмотреть на какой-то праздник в деревне; они уселись на длинной ветке дерева - все в ряд, и смотрели себе на праздник. Кто-то из людей, какой-то грубый парень, подпилил ветку, и все краснолюдки упали вместе с ней под хохот деревни. Так постепенно охладели гномы к людям, которых прежде любили, которым служили своим волшебством...
Москва-река, почти черная, в ярких отблесках желтых фонарей, гладила робкими волнами опоры моста. Золотистые отблески иногда ложились на грудь Виданы, поднимались и падали в такт её дыханию.
- Река изрекает, - прошептала Видана.
- Вы слышите прекрасно слова, - сказал Юрий.
- Мне кажется иногда, что я вижу все слова мира насквозь и все они идут к одному первому слову, как, если представить, что все лучи идут не от Солнца к нам, а от нас возвращаются к Солнцу…
- Вот мы стоим на мосту… Но мне видится другой мост, - сказал Юрий. - Мост из великой книги… И вот оба мы, вы и я, как мертвый поэт и живой, вдруг сбились с пути. Вергилий встревожен, что касается живого поэта, то тот в ужасе: в самом деле, ведь провожатый его в любую минуту - отозванный почему-либо высшей силой - может исчезнуть! Он останется один! Один в аду - где сами имена ужасающи: город Дит, "злые щели"!
- Злые щели? - переспросила Видана.
- Да. Так сказать, ориентиром для Вергилия служил мост. Вот тут он и должен быть, этот мост. Моста, однако, нет. Может быть, с самого начала было взято неверное направление? Пикет бесов - просто подлая пьяная банда - оказывается тут как тут.
- Там есть поблизости мост? - спрашивает Видана.
- Есть! - отвечает один из бесов. Надо помнить, между прочим, что они крылатые. Представьте себе эту дюжину крылатых уродов, которые, отвечая Вергилию, перемигиваются. Да, да, именно так Данте и пишет: они перемигиваются!
- Есть мост! Есть! Вот там! Туда идите! - воскликнула Видана.
- Но моста нет и там (он вообще разрушен), но бесам хочется навести на обоих путников панику, окончательно сбить их с пути. У бесов, кстати говоря, имеются клички. Как у воров и убийц - клички! И они издают похабные звуки. Изображают, говорит Данте, "трубу из зада". Данте видит эти перемигивания бесов, точно оценивает смысл их поведения - однако что поделаешь! Вергилий следует по пути, указанному бесами, и не находит моста... У меня нет под рукой книги, и я не могу вспомнить, чем окончилось приключение... Я только приведу ту необычайную мотивировку, которую изобрел автор для объяснения, почему не оказалось моста. Он обвалился во время того землетрясения, которое произошло в аду, когда туда спустился Христос!
- Какая мощь подлинности! - воскликнула Видана.
- Не удивительно, что, встречая Данте на улицах Флоренции, прохожие отшатывались в священном страхе.
- Еще бы, боже мой, он ведь был в аду! - сочувственно прошептала Видана.
- Мне бы хотелось приблизить этого великого автора к русскому читателю. Конечно, не только из желания оказать ему исключительно, так сказать, информационную услугу, сделать его более образованным, взялся бы я за эту задачу - еще хочется поделиться с ним тем прекрасным, которое сейчас у меня на руках... Что может быть более радостного, чем делиться прекрасным! Рай, по Данте, - это лес. Переход от Чистилища к Раю незаметен. Вдруг становится светлей и безопасней. Изображен ручей, почти река, которая бежит среди леса. Беатриче появляется на колеснице, запряженной грифонами, в бело-зелено-красной одежде, окруженная старцами. Данте видит все это отраженным в реке. Он встречает ее, стоя на берегу по ту сторону реки. Она благодарит его за то, что он любил ее, но укоряет за суетность, которую он проявлял на земле, - за политиканство. В аду, по Данте, находятся не только грешники - в нем заключены также и те, кто не близок к Христу в силу, если можно так выразиться, исторической несовременности: черти древности, например. Также и новорожденные младенцы, не успевшие принять крещение, находятся в аду. Но только тот ад невинных - не тот ад, в котором находятся грешники. Это особое место в аду, город Лим, место вечных сумерек, унылого покоя. В этом городе Лиме помещает Данте также и великих поэтов древности…
Когда Юрий снял кепку, голова его показалась Видане непропорционально большой. Такие головы бывают у философов.
В этот раз тяжелые с отблеском чистого золота косы были уложены на её голове высокой короной. Поэтому статная осанка с мощной грудью казалась более величественной. Дышала она легко и бесшумно.
Юрий встал на цыпочки, философская голова поднялась, вскинулись руки, осторожно обнявшие корону кос Виданы, губы чмокнули её в лоб.
- Царица!.. - произнёс он с некоторой патетической интонацией.

“Наша улица” №162 (5) май 2013

пятница, 10 мая 2013 г.

Ирина Рейс "Осень"


Ирина Рейс родилась 8 апреля 1953 года в Подмосковье. Окончила Московский  технологический институт пищевой промышленности. Кандидат технических наук. Публиковалась в Сборнике «Ирония и юмор» книга четвертая, ООО «Литературный клуб», 2012 год (Проза.ру) и в интернет-журнале «Сатирикон-бис». Имеет два десятка научных публикаций (в т.ч. брошюр), 7 статей в журнале «Пищевая промышленность», множество заметок в местных газетах.


Ирина Рейс

ОСЕНЬ

эссе

8 октября. За буднями и заботами незаметно наступила осень. И что-то случилось. Не знаю что, но точно случилось. Останется в жизни или трогательно-светлым эпизодом или кровоточащей раной - зависит уже не от меня…
Так хотелось, чтобы человек, вошедший в эту осень, подпустил к себе поближе. Он тихо-тихо, как-то буднично появился, и, казалось, сам испугался слов, вырвавшихся в первый день знакомства: «Давайте поедем на Селигер»?
Может быть, потом подумал: зачем так поспешил? А всё неуёмная натура…
Наверное, что-то подсказало ему - всё правильно, не нужно бояться. Отодвинул сомнения и увёз меня туда, где ему хорошо и тепло.
Мой мужчина. Мне тоже достаточно несколько минут, чтобы определить, стоит ли иметь дело с человеком или лучше мимо пройти…
Селигер…Селигер… эти слова для него - заклинанье, пароль для путешествия в детство, где знакома каждая заводь, и манит широкий плёс, где он вновь становится мальчишкой, а рядом - мама и отец, и родной дом, куда тянет до сих пор - места, о которых мечтал в дальних уголках необъятной родины…
Он снял уютный домик на две спальни с кухней и гостиной. Отдохнули с дороги, поужинали. И долго беседовали, приглядываясь, прислушиваясь друг к другу и к себе. Тянули время до момента неизбежной близости, боялись того, что будет, но понимали: всё должно случиться, потому что безумно хотим этого.
Он вошёл в спальню, словно на голгофу. Волнуясь, смущённо развернул широкие плечи. Во всю грудную клетку страшно розовел огромный свежий шрам.
- Вот… как «цыплёнка табака» меня разделали…
Я подумала: стесняется меня и осторожно погладила бугорки.
- Такое же шунтирование, как у Ельцина, - прошептал он. - Врачи настояли, иначе никакой гарантии…
И подарил мне нежность. Не безумство плотской любви, а легкие прикосновения. Словно слепой, касался кожи горячими пальцами, стараясь понять и принять незнакомое тело.
Ночью, поворачиваясь на другой бок, каждый раз чувствовала, как его рука ищет меня и - находит. Иногда думала: «Вот сейчас отодвинусь, и мы будем спать, не касаясь друг друга». Но - нет, меня вновь настигала его нежность. И сквозь сон радовалась его упорству и даже поцеловала в щёку - он слегка вздрогнул, не ожидая ласки.
А утром увидела его подушку, сдвинутую на мою половину бескрайней кровати. Подушка умилила: вспомнила, как он всю ночь потихоньку, осторожно приближался ко мне...
Весь день на моторке мы бороздили озеро. Гул мощного двигателя разрывал вязкую тишину, возвращался звонким эхом от берегов, щедро заросших сосняком, и затихал в заводях, выбранных для стоянки. В безмолвии, нарушаемом лишь плеском воды о борт, мы доставали спиннинги. Хотя не без труда, я освоила мудрёную процедуру и лихо забрасывала леску, но в тот день рыбацкое счастье упорно обходило нас стороной.
Причаливали к песчаному берегу, где когда-то отдыхал с друзьями. Он в одиночестве бродил по лесу и возвращался с чужим лицом.
Не обошлось и без приключений: в одном из дальних заливов мотор внезапно заглох, зацепившись винтом за корягу. Испугаться не успела - не было ни минуты сомнений, что мой капитан справится с трудной задачей.
К вечеру, набравшись впечатлений и вдоволь намёрзнувшись на холодном ветру, ввалились в кафе. От горячего борща и жаркого разомлели, повеселели. В холодных сенях домика нас ожидали ещё тёплые, только что приготовленные, копчёные тушки угрей, судаков и лещей - подарок местных рыболовов.
И опять был долгий вечер с рассказами допоздна про друзей, про службу на Дальнем Востоке. У меня слипались глаза, но я не смела остановить: он говорил так, словно от возможности высказаться зависела его жизнь...
Обессиленные от напряжённого дня, мы рухнули в кровать. На его осторожное: «Ты не обидишься, если обойдёмся без близости?», я прошептала: «Ну что ты, конечно нет...» и, получив отеческий поцелуй, тут же уснула. Ночью он опять осторожно касался тела. Возможно, его ласки - всего лишь привычка давно женатого человека ощущать рядом женщину, но руки были так теплы и нежны, что вселили надежду и понимание: надо ждать, ждать, ждать…
9 октября. Когда его не вижу - кажется, что его нет. Совсем. Нигде. Страшно. И всё мне приснилось.
Нет сомнений, мы - родные по мироощущению, хоть и прошли по жизни врозь. Пока неведомо, что у него в «компьютере» записано о будущем, и есть ли я там. Безумно хочется его прикосновений, нежных, словно пёрышками, касаний пальцами по спине и бёдрам. Хочется ощущать сладкую, властную тяжесть мужской руки на теле, словно он - мой хозяин.
10 октября. Обещал позвонить - и не звонит. Может, слушает себя: что там внутри, тянет ко мне, или нет? Или безумно занят, чтобы отвлечь себя от ненужных мыслей…
А что чувствую я? Странное желание. Хочется каждый день кормить его и ложиться рядом спать. Ощущать его тело, прикосновение горячих рук. А утром просыпаться так, как это случилось на Селигере.
Сквозь сон я слышала: он тихо оделся и ушёл в другую комнату. Вдоволь выспавшись, я позвала:
- Ты уже не хочешь спать?
- Нет, решил встать, чтобы не ворочаться и не разбудить тебя.
Бросил смотреть теленовости, подошёл, присел на кровати рядом. Погладил по щеке, внимательно всматриваясь в моё сонное лицо.
- Ночью ты меня так нежно касался, словно я рыбка из озера Селигер, и я боялась повернуться, потому что чувствовала - ты просыпался с каждым моим движением.
- Ну, что ты, всё нормально, нам же нужно притереться друг к другу…
Слова обожгли.
Невозможно притвориться внимательным. Невозможно не поверить взгляду, которым смотрел на меня в постели - сонную, некрасивую, непричёсанную - с трогательным интересом и нежностью. И этот утренний разговор многого стоит. Он дороже самых откровенных слов, произнесённых ночью.
12 октября. Позвонил, обещал приехать в субботу. А сегодня - СМС-ка: «Второй день в Питере, буду в среду. Удачи».
Может, он в Питере, может где-то ещё. Это его жизнь и его заботы.
Постараюсь наслаждаться разлукой. Странно звучит, правда? А вот попробую.
16 октября. Сделала фото. У него доброе и умное лицо. Красивое. Теперь
он со мной, и легче переносить разлуку.
20 октября. Всё суше и лаконичнее ответы на СМС-ки. Кем я была ему
те три дня? Лекарством от любви? Катализатором мужского самоутверждения? Или совсем уж просто и в духе времени - «эскорт-дамой»?
Его тянуло в родные места, а одному - скучно. Любой попутчик - благо для раненой души. Сидит себе чужой человек и слушает, а ещё лучше, если женщина. Одинокая. Нет слушателя более благодарного.
В день отъезда с Селигера мысленно он был уже не со мной. В монастыре мы успели попасть на воскресную литургию. Его плоть стояла рядом, а сам он находился где-то далеко. В какой-то момент я почувствовала: возле меня - пустота.
И потому не радовал роскошно убранный храм, сияющий от света, вспыхивающего яркими бликами на зеркальном полу, дробящегося в позолоченном декоре стен, в начищенных до блеска подсвечниках. Не возносили на небо ангельские голоса монахов. Он стоял рядом - но его уже не было.
Для него закончилось время, отпущенное на отдых, на внимание ко мне. Он постепенно переносился в бизнес-суету столицы. Я не сразу это поняла. Удивилась только, почему в машине слишком раздражённо сделал замечание, когда не нашла диск с его любимыми песнями. Вроде пустяк - несколько минут звучала не та музыка. Подумала тогда: наверное, устал.
А он в тот момент был уже не со мной, а там, где дела и нужные люди.
24 октября.
- Нам повезло, мы с тобой на Селигере поймали последние тёплые денёчки, - сказал он по телефону. - Прости меня, если можешь. Нам не нужно больше встречаться.
- Ну почему?
- Ты - женщина, - с горечью произнёс он.
- И... что? Разве это плохо?
- Это хорошо. У тебя всё ещё впереди, а я... ты, наверное, не поняла - я не мужчина…
Я вспомнила, как неуверенно, даже виновато входил он в спальню - немало повидавший в жизни бравый генерал стеснялся огромного шрама на груди. Вспомнила, как смотрел на меня полными страдания глазами. И поняла, что было в той, вместительной коробке, которую прятал: он тайком принимал лекарства, не желая показывать немощь...
Всезнающий Интернет рассказал мне про мужские проблемы после операции на сердце.
Вот и подошла к концу эта осень, согретая случайной встречей.
А я весны буду ждать...

"Наша улица” №162 (5) май 2013

вторник, 7 мая 2013 г.

Кира Грозная "Ретроспективная съёмка"


Кира Анатольевна Грозная родилась 4 сентября 1975 года в Майкопе Краснодарского края. Росла в республике Киргизия, поселок Пристань Пржевальского, на полигоне, где служили её родители. С 1987 года живёт в Санкт-Петербурге.
Практический психолог, преподаватель психологии. Защитила кандидатскую диссертацию по преодолению кризисных ситуаций.
Член Союза писателей России. С 2003 года является участником поэтического литобъединения А.Г. Машевского.  Автор изданных книг «Китайская шкатулка» и «Запредельный градус». Её стихи и проза публиковались в ряде печатных изданий России и зарубежья: «Чехия сегодня», «Смена» (Беларусь), «Аврора», «Новая Юность», «Молодой Петербург», «Второй Петербург», «Парадный подъезд», «Мост», а также на сетевых ресурсах: «Молоко», «Folioverso».
В «Нашей улице» публикуется с № 137 (4) апрель 2011. 


Кира Грозная

РЕТРОСПЕКТИВНАЯ СЪЁМКА

рассказ


1.
Всякий раз, когда я вспоминаю своё детство, я вижу один и тот же набор чёрно-белых (в лучшем случае, коричнево-белых) картинок, застывших в ряд, как работы на фотовыставке. Одно небольшое усилие памяти - и фотографии оживают, их персонажи начинают двигаться и разговаривать, как на чёрно-белых короткометражных видеороликах.
Мгновенный кадр: бледное лицо матери, склонённое надо мной. Я вглядываюсь в мамино лицо, и картинка приходит в действие. Мама ловко застёгивает пуговицы моей кофточки. Мне хочется, чтобы она взяла меня на руки, я тянусь к ней, лопочу, но мама не берёт меня, аккуратно подтыкает одеяло и уходит. В комнате гаснет свет, я остаюсь в кромешной темноте и лежу, со страхом слушая потусторонние шорохи. Я молчу, потому что знаю: плачь или не плачь, никто не придёт.
Опять застывший кадр: я, пухлый карапуз, на коленях у отца. У него колючие усы и глубокие носогубные складки. Кадр оживает, и отцовское лицо обретает мимику, а мои руки - подвижность. Я с интересом трогаю бледное лицо, чувствуя на ощупь излом холодной и жёсткой кожи. А усы, оказывается, щекотные. Чуть повыше - ещё одна интересная деталь: нос, похожий на клюв цапли из детской книжки, нависающий над усами и служащий подставкой для тонких очков. Под глазами у отца мешки; глаза смотрят куда-то, я не улавливаю направления взгляда.
А потом меня забирают мамины руки. Я совсем близко вижу её лицо, бледное и статичное, как фотоснимок...
В это трудно поверить, но у меня нет родительских фотографий. Поэтому, если я в ближайшее время не попрошу у мамы фото отца, его лицо вскоре сотрётся из моей памяти.
Очередной застывший кадр: наша семья на прогулке. Три силуэта на фоне провинциального городка: немолодой сутулый мужчина, полная женщина и маленькая девочка в кружевном платье.
Оживший кадр: мы идём по узкому тротуару, и мне в глаза немилосердно лупит солнце, даже панамка не спасает. Мама, как всегда, в чём-то сером и бесформенном. Отец вышагивает в костюме. Он ведёт меня за руку, и я чувствую его холодную шершавую ладонь. Я едва успеваю за их шагами, под мои короткие ножки никто не подстраивается. Они покупают мне мороженое в парке аттракционов. Слышу обрывки разговора за спиной: «Это Ярослав Маковский?». - «Да, тот самый… знаменитый нейрохирург!». - «Я думал, что он давно в Москве, или за границей… такое светило…».
Я не знаю, что такое «светило», но говорят о моём отце, и мне приятно, что его знают и обсуждают…
Ещё кадр: мы сидим за большим столом. На мне гимназическое платье: синее, с кружевным жабо и плиссированной юбкой. Никогда не видела ничего уродливее, чем моё форменное платье! Я только что пришла из школы, и сейчас мама поведёт меня на музыку. Обедаем молча. Мать бледна, на щеках её - красные пятна, и она отрешённо жуёт. Отец, погружённый в себя, ест более энергично, его кадык двигается вверх-вниз, а лоб с залысинами остаётся неподвижным. Я вяло ковыряюсь в тарелке. Всё в мамином обеде невкусно: и полусырой бифштекс, и противный разваренный рис, и - особенно - жареный лук.
После еды я говорю «спасибо» и выхожу из-за стола. И, не успевает закрыться дверь за моей спиной, как мать начинает свою монотонную, бубнящую тираду, адресованную отцу. Её голос то приглушённо шипит, то повышает тональность, а то в нём проскальзывают неприятные визгливые нотки. Отец изредка что-то отрывисто отвечает, будто оправдываясь.
К сожалению, мне ни разу не удалось подслушать, за что мать пилила отца.
Вот ещё один кадр: кабинет отца. Просторный, старомодный кабинет с зашторенными тяжёлыми портьерами и большим столом тёмного дерева.
Из ящиков стола торчат ключи, некоторые выдвинуты - видно, что кабинет покидали в спешке. Отец уже два дня лежит в больнице, в кардиологическом отделении. Мать находится рядом с ним. Она всегда отправляется в больницу вместе с отцом. Я одна. Утром придёт соседка тётя Лида, чтобы покормить меня и отвести в школу.
Кадр оживает. Я роюсь в ящиках стола. Достаю пожелтевшие бумаги, письма и фотографии. Нахожу старый фотоальбом в бархатном переплёте, открываю, листаю. Мне интересно: у меня ведь никогда не было собственного фотоальбома! Папа с мамой не очень-то любят фотографировать своё чадо.
Перед глазами мелькают незнакомые лица. И чаще других мелькает девочка, очень похожая на меня. Вернее, это я, но… таких снимков у меня нет! Так же, как никогда не было таких длинных и густых волос, такого белого воздушного платья, такой родинки над верхней губкой. Это я… и не я. Мне становится не по себе.
Достаю из нижнего ящика небольшой портрет в рамке. На портрете - девушка с родинкой над верхней губой. Она похожа на девочку из альбома. Раздираемая любопытством и стыдом подглядывающего в замочную скважину, вынимаю фото из рамки.
«Дорогому папочке от Виолы, 2 января 1990 года» - написано на обороте.
Девушку на фото зовут Виола. Девяностый - это год моего рождения.
У меня такое чувство, как будто всё происходит во сне. Возвращаю фотографию в рамку, рассовываю бумаги по ящикам. Покидаю кабинет с колотящимся, как после бега на короткую дистанцию, сердцем.

К тому моменту, когда я сформировалась в подростка, дверь, ведущая в отцовскую комнату, а также в душу, была давно и наглухо закрыта для меня.
С мамой дело обстояло немногим проще. Мама, молчаливая и бледная, с поджатыми губами, со старомодной причёской, всегда была рядом, пока я сама не перестала в ней нуждаться.
Каким-то непостижимым образом, ещё не научившись говорить, я уже осознавала, что мои родители стары. Причём отец был очень стар, а мама - в меньшей степени. Между ними пролегла большая возрастная разница.
В детстве, впрочем, подобные наблюдения меня не удивляли. Да и повзрослев, я не особенно задавалась вопросами о происхождении моей странной семьи. Ведь семья уже долгие годы существовала для меня в виде ряда чёрно-белых фотографий, оживавших только тогда, когда я о них вспоминала.

2.
Как ни странно, но образы прошлого, не связанные с семьёй, куда более ярки и динамичны.
…Я смотрю в окно, на летящие мимо железнодорожного полотна берёзовые рощи и живописные фермерские домики с красными крышами. Ещё несколько лет назад тут царило убожество и запустение, и на километры вокруг витал дух вымирающей русской деревни, с её полуразвалившимися хибарками, мутировавшими жителями и гнилыми болотцами. Сейчас я ловлю себя на мысли, что, пожалуй, согласилась бы здесь погостить.
Мои воспоминания обретают стремительную скорость горной реки. Я бережно перебираю фотографии и диски, хранящиеся на чердаке сознания, стираю с них пыль, раскладываю перед собой.
Пожалуй, посмотрим эту видеозапись…
Мы с дворовыми приятелями Витькой и Димкой перелезаем через высокий забор и оказываемся на замершей стройке. Здесь давно не стучит тяжёлый молот, забивающий сваи, не ворочается страшный подъёмный кран и не матерится прораб, подгоняя медлительных таджиков. Стройка застыла, как заколдованное царство - потому что обанкротилась строительная фирма.
Правда, мы ничего этого не знаем. Нас завораживает мёртвая стройка.
Мы стоим посреди площадки, среди гор строительного мусора. Я - в центре, поскольку я - заводила, и Димка с Витькой беспрекословно мне повинуются.
Посреди свинцового неба висит нереально большая и круглая луна. Она до сих пор мне снится, эта луна над стройкой; висит, смотрит мне в лицо, и вдруг взрывается, разлетаясь на мелкие осколки…
…Трудно сказать, в какой момент я потеряла Витьку и Димку. Я была маленькой, ловкой, как обезьянка, и в одно мгновение вскарабкалась на такую верхотуру, куда вряд ли могли забраться мои друзья. Димка был домашним, изнеженным мальчиком, а рослый крепыш Витька - слишком неповоротливым и неуклюжим.
Я придвинулась к самому краю головокружительной пропасти, и, обмирая от сладковатого страха и любопытства, заглянула вниз…
Вот тут меня и схватили сзади. Я завизжала, но мне заткнули рот.
Мгновенный кадр: над моей головой нависает обшарпанная бетонная плита, руки неестественно вывернуты, кисти болят. Я словно онемела: не могу крикнуть, позвать на помощь. Расширенными глазами смотрю в другие глаза, узкие и сощуренные, на небритом лице человека, склонившегося надо мной.
Это, должно быть, совсем молодой, но неухоженный, одичавший парень. У него неприятно высокий голос, и он посмеивается, запрокидывая голову.
Ещё кадр: оскаленный судорожным смехом рот с двумя неровными рядами зубов. Худой нескладный силуэт, волосы ёжиком.
Мне страшно: вдруг сейчас он прокусит мне шею и будет пить кровь… Я плачу, глотая слёзы, беззвучно и судорожно. Пытаюсь позвать: «помогите…», но гортань онемела, язык не ворочается. Видимо, я всё же издаю какой-то звук, потому что небритый снова отрывисто смеётся и запрокидывает голову. Я чувствую, как его свободная рука шарит по моему телу, мнёт грудь, забирается в трусики. Мне больно, но я по-прежнему безголоса. От безысходности и ощущения того, что личное пространство катастрофически сокращается, что его не осталось вовсе, я почти задыхаюсь...
И вдруг…
- А ну, брысь отсюда, - раздаётся чей-то резкий голос.
Небритый отскакивает, испуганно прикрывает голову руками. На его лице проступает плаксивое выражение.
- Пошёл вон, - так же резко, гневно повторяет незнакомый голос, - иди, иди домой.
Небритый, жалко взвизгнув, исчезает в темноте.
Надо мной вырастает другой силуэт. Сквозь пелену на глазах молодой мужчина кажется мне нереально красивым…
Это потом я разглядела, что он не так уж и красив. У него, у Мити, редкие передние зубы и залысины на висках. Но глаза - яркие, синие, смеющиеся.
Конечно, они не смеялись в тот момент, когда парень протянул мне руку, помогая встать. Поднятая на ноги, всхлипывающая, я косилась на него, стыдясь своей заплаканной физиономии, растерзанного вида, самой ситуации.
Какая глупость: на меня напал маньяк! Кому рассказать - не поверят. И где, спрашивается, Димка с Витькой?
- Я видел двоих мальчишек, - говорит парень; оказывается, его голос может быть и мягким, тёплым, а не только хлёстким, гневным. - Турнул их, чтобы не шастали по свалке. Может быть, это твои приятели?
Я угрюмо молчу, пытаясь очистить запачканную куртку.
- Я искал свою собаку, - продолжает он. - У меня собака, боксёр. Ты её, случайно, не видела?... Кстати, этот тип, - мой спаситель словно не ждёт ответа, - местный сумасшедший, его зовут Владик. Он больной, и, в принципе, безобидный, но может напугать. Его ненадолго выпустили, поскольку психиатрическая больница закрыта на проветривание. Родственникам следовало бы лучше за ним присматривать.
Я поднимаю голову и впервые смотрю ему в глаза. Моей смелости хватает всего на несколько секунд.
- Ты собираешься рассказать о случившемся своим родителям? - спрашивает он. - Ты хочешь заявить в милицию о том, что на тебя напали?
Я мотаю головой, ожесточённо и умоляюще. Только этого не хватало - рассказать родителям о своих приключениях на свалке! Уж я-то знаю, какая тяжёлая рука у мамы…
- Нет, не говорите никому, пожалуйста, - шепчу я, - ну пожалуйста…
Интересно, это мне кажется - или он действительно доволен, что я намерена хранить молчание?
- Хорошо, я никому ничего не расскажу. Как ты себя чувствуешь? Этот паразит… он не сделал тебе больно? - парень наклоняется ко мне, обнимает за плечи, и я чувствую нежный аромат туалетной воды. И слабый запах алкоголя.
Качаю головой, бормочу, что всё в порядке.
И неважно, что я только что пережила сильнейший стресс. Я хочу, чтобы эта рука и дальше лежала у меня на плече. Я хочу слышать этот голос…
- Пойдём, я провожу тебя, - говорит он.
Молча киваю.
Он берёт меня за руку.
- Не подверни ногу, здесь ни черта не видно, - говорит мой рыцарь, и вдруг усмехается: - Как же тебя сюда занесло, такую малышку?
- Мне тринадцать скоро, - огрызаюсь я, отбрасывая со лба слипшуюся чёлку.
Он смеётся, запрокидывая голову.
- Простите, барышня, - похоже, его забавляет ситуация, и больше всего - моя персона. - Я в темноте не разглядел, что вы - не такая юная, какой кажетесь.
И тут меня тоже пробирает судорожный смех. Уж очень заразительная у него улыбка, немного щербатая и по-детски открытая.
Мы стоим на свалке, под нереально яркой и круглой луной, и ржём, как сумасшедшие…
Мои щёки горят, но дрожь прошла, и совсем не болит ушибленный копчик.
- Кстати, меня зовут Дмитрий, - говорит он, когда у обоих проходит приступ дурного смеха.
- Виола, - представляюсь я.
И с изумлением наблюдаю, как его лицо бледнеет и вытягивается.
Показалось? Наверное…

3.
Видеозаписи сменяют одна другую.
Мне четырнадцать лет, мы с Митей сидим в кафе под открытым небом, и он угощает меня мороженым. Митя пьёт коньяк, я - пепси. Мы смеёмся, дурачимся и «подкалываем» друг друга. Вдруг, в ответ на ехидное замечание в его адрес, Митя хватает ложку и сажает мне на нос жирную, сладкую блямбу. Я, издав возмущенный вопль, зачёрпываю ложкой целый шарик, подношу к Митиным губам, - и будто бы невзначай роняю ему за шиворот…
- Я с тобой превращаюсь в придурка, - замечает Митя, выйдя из «комнаты для мальчиков» в мокрой насквозь рубашке. - В мои-то годы…
Ему уже исполнился двадцать один.
Вот мне пятнадцать, и мы купаемся под моросящим дождём, не замечая, что на горизонте стягиваются чернильные кляксы туч. У Мити есть старенький «фольксваген», и мы уехали на нём далеко от города, туда, где сосновый лес, чистый воздух и озеро. Здесь всегда малолюдно, и мы можем сколько угодно сидеть на поваленном дереве и держаться за руки, даже обниматься, не привлекая к себе ненужного внимания.
Мне пятнадцать, и мы катаемся на роликах в городском парке, уже раскрашенном осенью, рассекаем надвое валяющиеся под ногами жёлтые и красные листья. Мне пятнадцать, и мы смотрим фильм в кинотеатре. Там показывают эротическую сцену; я непроизвольно жмусь к Мите, а он почему-то отстраняется и убирает ладонь с моей руки…
Мне шестнадцать лет, и я впервые оказываюсь у Мити в гостях.
Да-а, а я-то думала, что он живёт как-то… богаче, что ли. Но обстановка Митиного дома оказывается более чем простой.
- Проходи, не стесняйся, - Митя швыряет мне тапки, и один из них больно шлёпает меня по руке.
- Ах, вот оно, твоё гостеприимство, - шутливо хмурю брови и хлопаю его ладошкой пониже спины, получив в ответ щелчок по носу. У нас давно сформировалась такая манера общения, и это ничуть не обескураживает. С Митей мне весело и легко, в его компании я чувствую себя непринуждённее, чем с дворовыми друзьями-сверстниками Димкой и Витькой.
Потом мы сидим в Митиной комнате и смотрим крышесносящий фильм «Игры разума». Митя достаёт из бара бутылку виски и, плеснув себе в бокал обычную порцию, становится раскованнее и ближе. Его рука обнимает меня, и моему телу передаются тёплые волны, идущие от разгорячённого тела друга. Я забралась на диван с ногами, моя голова прижата к его плечу. Это счастливые моменты, о которых придётся снова и снова вспоминать потом.
…Уже не помню, задавалась ли я когда-либо вопросом: что представляет собой наша странноватая связь. Тандем взрослого мужчины и школьницы. Даже если и так, то время вопросов закончилось. Я люблю Митю каждой клеточкой своего вполне зрелого тела и каждой частичкой несформированной ещё души, и буду любить всегда. И, конечно, он отвечает мне тем же. Мы ни разу не говорили об этом, но разве может быть иначе?
Посреди фильма, на том месте, где сумасшедший профессор оставляет грудного ребёнка одного в ванной, потому что думает, что за ним присматривает несуществующий приятель, возвращается с работы Митина сестра. Она видит мой плащ на вешалке, мои туфли - под вешалкой, и тут же, без стука, вваливается в Митину комнату.
У меня отвисает челюсть. Ну и наглая же сестра у Мити!
Митя, не меняясь в лице, ставит кино на паузу и говорит самым естественным тоном, на который способен:
- Привет. Познакомьтесь, пожалуйста. Это моя подруга Виола. Это моя сестра Нора.
- Здравствуйте, - произношу я без энтузиазма.
Лицо Норы наливается краской, от кончиков ушей до подбородка. Как будто её сейчас хватит инсульт.
- Выйди на минутку, - говорит она Мите.
Митя выходит, подбадривающее хлопнув меня по плечу. В отличие от сестры он бледен.
До меня доносятся звуки семейной перепалки:
- Ты что, офонарел?
- А я тебе говорю: не лезь не в своё дело!
- Чтобы духу её здесь больше не было! Иначе я выскажусь, можешь не сомневаться!
- Только попробуй открыть свой рот, и…
- И - что? Ты не соображаешь, что творишь? Здесь, в этом доме…
- Господи, она тут ни при чём…
- Мне странно, что я должна разжёвывать такие вещи, что ты сам не понимаешь…
- Она милая девочка, оставь её… только посмей…
Они так взвинчены, что даже не приглушают голоса.
Я чувствую себя абсолютно несчастной. Но лишь до того момента, когда Митя возвращается в комнату, наливает виски в бокал и обнимает меня, включив продолжение фильма.
Нору я больше в этот вечер не вижу и не слышу.
- Вы живёте вдвоём с сестрой? - спрашиваю я.
- Да.
- У вас нет родителей?
- Только отец. Он уехал жить в деревню, к тётке. Отец совсем сдал в последнее время.
- Болеет? - спрашиваю я, не особенно стараясь придать тону оттенок искреннего сочувствия.
Мой отец постоянно болеет, но я редко задумываюсь о том, что могу его потерять и остаться безотцовщиной. (Кстати, когда мы в последний раз обменялись хотя бы парой фраз, хоть на бытовые темы?).
- Пьёт, - отзывается Митя.
Больше мы к этой теме не возвращаемся.
            Нора - не такая уж уродина, однако в её облике есть что-то отталкивающее. Она словно специально старается произвести негативное впечатление, а добившись желаемого, испытывает нечто вроде злобного удовлетворения. Причём, я убеждена, это распространяется не на меня одну, но и на всех живущих, за исключением Мити, объекта патологической сестринской любви.
Я прихожу к Мите раз или два в неделю. Если дома оказывается Нора, она всегда запирается у себя в комнате, демонстративно хлопнув дверью.
- Не обращай внимания, сестра не в духе, - каждый раз хмуро говорит Митя. Но я-то знаю наверняка, что Нора ненавидит меня всеми фибрами своей инцестуально ориентированной души.
Поскольку что же ещё может лежать в основе этой ненависти, кроме того, что я - «малолетка»?

Память, моя причудливая компаньонка, тем временем подсовывает нелицеприятные образы.
Когда я ходила в начальную школу, у нас вёл уроки музыки старый аккордеонист Виктор Иваныч. Он был кривой. Вместо левого глаза у него красовалась пугающая детей пустая лунка, налитая кровью. Седые патлы музыканта спадали на плечи старомодного пиджака.
Его жена, Нина Ивановна, немолодая интеллигентная дама, преподавала рисование. Их дочь, поздняя и потому хилая девочка Вика, тощая и чернявая, похожая на птенца вороны, училась классом младше меня.
Поговаривали, что Виктор Иваныч и Нина Ивановна были родными братом и сестрой. Что они приехали - нет, скорее сбежали, из другого маленького городка, где на них показывали пальцем, свистели вслед и писали на двери всякие гадости. Что однажды разъярённые обыватели - блюстители нравственности - избили Виктора Иваныча и выбили ему глаз…
А что, если Нора и Митя живут, как муж и жена, и отсюда - её ненависть ко мне? Но, терзаясь подобными мыслями, какой-то частью разума я понимаю всю их бредовость. Ведь я так хорошо знаю Митю, что могу предугадать и просчитать, на что он способен, а на что - не способен, пожалуй, лучше его самого.
4.
            Почему-то на расстоянии вытянутой руки мне трудно видеть окружающий мир таким, какой он есть, ничего не выдумывая и не камуфлируя. Зато моё ретроспективное зрение куда более правдиво и реалистично, оно имеет фотографически чёткий фокус. Рассматривая старые фотоснимки и прокручивая видеозаписи прошлого, я вижу то, чего не замечала раньше, когда сама была частью этого видеоролика или снимка.
К примеру, впоследствии я удивлялась, почему меня не насторожил отказ Мити от дальнейших поисков собаки там, на стройке.
В тот вечер он проводил меня до дома. Мы вместе отчищали грязную куртку и прощались у парадного, как старые друзья, которые провели хороший вечер, и завтра, несомненно, увидятся вновь.
Через пару недель я спросила его, нашлась ли собака, и Митя ответил утвердительно. А ещё через некоторое время в ответ на вопрос о том, где его домашний любимец, Митя нахмурился и сказал, что пёс неизлечимо заболел, и его пришлось усыпить.
И, опять же, спустя годы я задумалась, почему Митя так старательно избегал любых напоминаний о том, как он спас меня от «маньяка», сумасшедшего Владика, о котором я впоследствии не раз слышала рассказы старожилов, выгуливавших в городском парке внуков и собак. Одна словоохотливая старушка поведала, что помнит, как Владика ещё младенцем привозила в коляске в парк печальная мать.
Мозговое увечье проявилось в раннем возрасте; к шестнадцати годам Владик редко покидал психиатрическую больницу. Повзрослев, я в ином свете увидела это безумное существо, по причине любопытства и гормонального выброса захватившее в плен девочку-подростка на заброшенной стройке.
Иногда я напоминала Мите обстоятельства нашего знакомства, состоявшегося благодаря сумасшедшему Владику, но его раздражали подобные разговоры. Мне же сама история казалась «ужасно романтичной», и над Митиной взлохмаченной головой неизменно сиял нимб «спасителя». Почему он сам упорно развеивал этот нимб?
Правда, даже в своей феноменальной слепоте я находила недвусмысленные признаки присутствия у Мити скрываемой от меня «второй жизни». Хотя, учитывая все обстоятельства, это, скорее всего, была как раз его «первая жизнь», протекавшая за железной дверью, отделявшей мой мирок от таинственного мира взрослых мужчин и женщин. И были периоды, когда его дверь оказывалась закрытой от меня в буквальном смысле.
Да, временами Митя не пускал меня в свой дом. Почему это происходило, я догадывалась: он пил. Но ведь это могли быть и женщины. Последний вариант меня не устраивал. Я предпочитала верить в запои. Или в депрессии. Но в моменты, когда я стояла на лестничной площадке и ожесточённо давила на кнопку дверного звонка, воображение всякий раз услужливо подсовывало мне женщин.
Конечно, я всегда знала, когда Митя дома. Но сидеть часами на ступеньках лестницы и ждать, пока он сдастся и выйдет, не позволяли, во-первых, самолюбие, а во-вторых, боязнь Норы. Только её насмешек мне не хватало. Тяжело вздохнув и хлопнув дверью парадного, я уходила за утешениями к своим дворовым друзьям.
Верзила Витька и неженка Димка в тот период были безнадёжно влюблены в меня. Моя жизнь, отгороженная от сверстников невидимой железной дверью, протекала для них так же загадочно, как для меня - жизнь Мити. Они никогда не узнали, как дорого могло мне обойтись их предательство, когда они удрали со стройки, напуганные взрослым парнем. Однако мои отношения с этим взрослым, разумеется, благодаря наблюдательности и пронырливости Витьки с Димкой, довольно быстро стали не только моей, но и их тайной.
Разумеется, друзья ни о чём не расспрашивали, я же ничего не рассказывала. И так, из года в год, Витька таскал мою сумку и чинил мой велосипед, а Димка писал за меня контрольные по всем предметам, и мы продолжали хранить молчание, делая вид, что в нашем трио всё осталось по-прежнему.
Наша дружба втроём, зародившаяся ещё в яслях, продержалась до того самого дня, когда мне пришлось покинуть город, поскольку меня выпихнула из него собственная мать.
Впрочем, это уже другой видеоролик…
В тот период в нашем доме царил арктический холод. Отец совсем ушёл в себя. Кажется, он уже не работал, поскольку постоянно торчал дома.
Вечерами, приходя домой, я обнаруживала наглухо закрытую дверь в отцовский кабинет. Мать, как ни странно, была там вместе с ним. На кухонном столе лежала записка с указаниями, что мне следует разогреть на ужин, и на какой полке холодильника оно находится.
Иногда я заставала мать на кухне, и мы, помимо сухих вечерних приветствий, обменивались беглыми взглядами. Во взгляде матери я ловила тень беспокойства, но она упорно молчала, а мне было безразлично, что мать думает о моих поздних приходах.
Однажды я заглянула в замочную скважину кабинета и увидела, что мой отец сидит за столом, вперившись в компьютерный монитор (несмотря на возраст, он на удивление легко и одним из первых в городке овладел компьютерными премудростями). Мать сидела на диване и неотрывно смотрела на отца. Оба напоминали застывшие скульптуры.
Меня передёрнуло, и я отправилась на кухню ужинать.
Наступает очередная «полоса отчуждения». Это значит, что Митина дверь опять наглухо закрыта от меня, как и отцовская.
Я брожу по осеннему парку, ногами сгребаю охапки разноцветных листьев, спускаюсь к реке, часам сижу на пирсе с прикованным цепью чугунным плотом, глядя, как на противоположном берегу разгружается торговое судно. Потом возвращаюсь к Митиной двери, как собачонка, которую выгнали хозяева…
В этот вечер, подходя к подъезду, я вижу в окне Митин профиль. Даже издали замечаю, какой он понурый.
Пулей взлетев на третий этаж, барабаню в дверь:
- Митя, открывай! Я тебя видела! Открой, пожалуйста, нам надо поговорить!
Я стучу по двери до тех пор, пока он не выползает на свет божий. Худой, бледный, злой. Он вовсе не рад моему приходу.
- Чего тебе? - передо мной стоит совершенно чужой человек.
- Поговори со мной, - чёрт, меня душат предательские слёзы, - впусти меня…
- Я не могу, Вилка. Давай поговорим в другой раз, - его лицо замкнуто, и даже мои слёзы сейчас бессильны на что-либо повлиять.
- У тебя в квартире женщина! - отчаяние захлёстывает меня, вытесняя здравый смысл. Я пытаюсь оттеснить Митю с дороги и ворваться в квартиру. Мне это почти удаётся…
Он обхватывает меня своими сильными руками и выдворяет обратно на лестницу.
- Две женщины. Иди домой, дурочка.
Хлопает дверь.
Постояв ещё с полминуты, чувствуя, как в груди твердеет ледяной ком, я пинаю напоследок злополучную дверь и плетусь вниз по лестнице. Иду и плачу, и даже не стыжусь, что меня кто-нибудь увидит.
Нора, встреченная у двери парадного с сумками в руках, испуганно сторонится, пропуская меня. Равнодушно принимаю её хмурый и беспокойный взгляд, некстати подумав: так же на меня смотрит мать…
Последующие несколько дней подобны адаптации после тяжкой болезни. Жар и бред остались позади, но я ещё слаба. Слава Богу, хоть не спрашивают на занятиях: мой мозг очищен и отполирован, как деревянная болванка.
Я ничего не жду, я стала тихая и кроткая, и мамины косые взгляды по вечерам теперь наполнены страхом за свою дочь. Но она по-прежнему молчит, и дверь отцовского кабинета также наглухо закрыта.
А потом...
Митя вдруг приходит за мной в школу после занятий. В его руках - огромная охапка роз. Я вижу Митю, и мой взгляд становится осмысленным, а пульс частым. Я возвращаюсь к жизни в считанные секунды.
И мне плевать, что учителя и одноклассники видят, как меня встречает у школы взрослый парень. Пусть завидуют! Мне плевать, с кем он проводил эти дни. Впервые приоткрывается наш статус, который до сего дня никак не обозначался.
У меня - роман с двадцатитрёхлетним мужчиной. Мне нет ещё и семнадцати. Короче, последствий не избежать. Но это будет потом, а сейчас - катитесь вы все в тартарары со своими проповедями!
5.
Мы валяемся на диване в Митиной комнате. Нора в командировке. Это первое, что он мне сказал у школы, вместо «привет»: - «Нора в командировке!».
Митя включает американский фильм, из тех, которые не дают пищи мозгам, но служат удачным фоном для отдыха. Я не запоминаю сюжета. Моя голова удобно устроилась на его плече, и я чувствую, как подрагивают мускулы Митиной руки.
А дальше - начинается непонятная борьба.
Я не понимаю, почему всё пошло совершенно не так, как мы оба хотели. Но…
Я нахожу Митины губы и обнимаю его за шею, а он что-то мычит и отстраняется, и вид у него при этом испуганный.
- Подожди, подожди, - бормочет он. - Вилка, ты не понимаешь… Нельзя, мы не должны…
- Почему? Ты что, меня не любишь? - я перехожу в наступление. - Значит, тебе важнее та тётка, из-за которой ты не хотел открывать мне дверь?
- Господи, какая ещё «тётка»? Это катастрофа, малышка, я даже не могу тебе объяснить…
Я сажусь и медленно расстёгиваю пуговицы на блузке. Снимаю её, потом стаскиваю юбку через голову. Митя зарывается лицом в мои волосы.
- Вилка, глупая, я бы тебя убил, - говорит он, - ведь то, что ты творишь сейчас… это… ну, как бы тебе сказать…
- Дурачок, я вырасту, - говорю я. - Мы всё равно никого так любить не будем. Ну почему я всё понимаю, а ты - нет?
- Вот это меня и пугает, - говорит он обречённо.
Дальше в течение получаса на диване происходит какая-то свалка. При этом мне так и не удаётся избавиться от лифчика. Митя же остаётся одетым, хоть и теряет в бою несколько пуговиц.
- У меня, похоже, всё равно ничего не получится, - произносит вдруг он обречённо. - Потому что… ну, я же нормальный человек…
В этот момент раздаётся долгий звонок в дверь. Через несколько секунд звонок повторяется, затем в дверь стучат кулаком.
Митя встаёт и выходит в прихожую. В открытую дверь я вижу, как он прирастает к дверному глазку. Затем оборачивается. Его лицо бело, как мел.
- Кто там? - спрашиваю я, чувствуя парализующий ужас.
Господи, кто же там…
Митя молчит. И тогда я тоже подхожу к двери, стараясь ступать на цыпочках. Онемев от страха, смотрю в глазок.
На лестничной площадке стоит моя мать.
Позднее я задавалась вопросом: как бы всё повернулось, если бы мы не открыли? Ведь она не могла с полной уверенностью знать, что я у Мити.
Впрочем, всё сложилось так, как сложилось. Трясущимися руками я напялила на себя одежду, пригладила волосы, и мы открыли дверь.
У стоящей на лестничной площадке женщины - чужое лицо. Вряд ли мне удастся забыть тот взгляд, который она смотрит на Митю. А Митя, насупленный и растрепанный, смотрит на неё.
Мне нет места рядом с этими двоими, испепеляющих друг друга взглядами.
Наконец, мать поворачивается ко мне и произносит бесцветным тоном:
- Виола, домой.
Я беру с вешалки свой плащ и плетусь за матерью, украдкой оглянувшись на Митю. Лицо его бледно, как цинковые белила. Он не отвечает на мою подбадривающую улыбку.
Я ещё не знаю, что вижу его последний раз в жизни. Но кто-то внутри моей головы произносит тихо и раздельно: «Всё кончено».
И, как завершающий аккорд, гулко хлопает дверь.
Мы оказываемся на улице. Мать резко поворачивается ко мне и отвешивает пощёчину. Я дёргаю головой. Разбитая губа быстро распухает.
Реву, как маленькая девочка.
- Ты уедешь на осенние каникулы в Санкт-Петербург, - говорит мать. Её мои слёзы совершенно не трогают.
Мне хочется крикнуть во всё горло: «Нет!»
- Нет… - шепчу беззвучно.
- После каникул мы переведём тебя в школу в Санкт-Петербурге, - мать словно не слышит меня; лицо её бесстрастно. - Отец задействует связи. Жить будешь у моей знакомой по училищу. И не вой, возьми платок.
Слова матери не подлежат обжалованию. С ненавистью глядя на её холодный профиль, вытирая кровь с губы, я впервые думаю о том, насколько безупречен её выбор профессии.
Моя мать была хирургической медсестрой.
6.
В юном возрасте душевная боль непродолжительна. Вот и я уже давно не испытываю боли.
За последние пять лет я, разумеется, встречалась с мужчинами, и даже пожила в гражданском браке с одним «перспективным МЧ». Однако и дня не проходило, чтобы я не подумала о Мите, не вспомнила щербатую улыбку, голос с хрипотцой, аромат парфюма, смешанного с коньяком.
Я часто думаю о Мите, пытаюсь представить себе его нынешнюю жизнь, его будни и праздники, его женщину и его друзей. Я надеюсь, что он счастлив и здоров, что он помнит свою маленькую подружку и дорожит нашим прошлым.
И я искренне не могу понять, почему за столько лет Митя ни разу не попытался найти меня, увидеть, поинтересоваться, как и чем я живу.
Уже на подъезде к родному городу мне снится яркий, необычный сон. Он оставляет чувство тревоги. Причём во сне я понимаю, что это тревога за отца.
Первое, о чём вспоминаю, проснувшись - это о том, что об отце можно уже не тревожиться. Но неприятное чувство не исчезает, оно оседает внизу живота, как в годы, когда я боялась школьных экзаменов.
Сейчас мне двадцать два, и я закончила институт. Правда, все главные экзамены у меня впереди. И один из них мне придётся сдавать уже послезавтра…
- Вы едете в наш город в командировку? - интересуется словоохотливый попутчик, подсевший в купе на одной из последних станций. - Или отдыхать?
- Возвращаюсь домой, - отвечаю я.
И пробую на вкус это слово: «домой».
- Землячка?! И надолго? - не отстаёт попутчик.
- На четыре дня.
- Наверное, по случаю семейного праздника? - уточняет он.
- На похороны отца.
Мой отец лежит в морге, дожидаясь похоронной церемонии. Безучастная мать, едва отреагировав на приезд дочери, сидит в четырех стенах его кабинета, глядя в одну точку.
А я, оставив мать в одиночестве, отправляюсь к Мите.
Знакомый подъезд снабжён металлической дверью, на которой красуется коробочка домофона. Набираю номер Митиной квартиры.
Женский голос откликается незамедлительно.
- Нора? - неуверенно произношу после паузы.
- Нора переехала в новый район, - также после паузы отвечает голос. - Вам нужен её адрес?
- Нет, пожалуй. Вы, случайно, не подскажете мне адрес её брата Дмитрия?
На другом конце провода некоторое время молчат, и, наконец, голос произносит:
- Поднимайтесь…
Какая удача: новая хозяйка квартиры поддерживает связь с её прежними владельцами!
Оказывается, Митя уже два года живёт аж в Хабаровске. Я записываю адрес, благодарю хозяйку квартиры, пухленькую миловидную блондинку, а на выходе, не удержавшись, задаю главный вопрос:
- Дмитрий-то как… женился?
- Два года назад был не женат. Как он сейчас - не знаю, - отвечает хозяйка квартиры. И добавляет: - А Нора всё так и не замужем. Думаю, уже не выйдет. Она брата младшего к себе забрала…
- Я и не знала, что у них был ещё один брат, - я удивлённо смотрю на хозяйку, но та только машет рукой:
- Ох, да они и не афишировали особо… но горя хлебнули с ним… Ну, вы простите, мне пора ребёнка кормить.
Звуки, доносящиеся из бывшей Митиной комнаты, подтверждают, что хозяйское чадо пробудилось и требует маму.
Я благодарю женщину и выхожу из квартиры, сжимая в руке листок с адресом.
7.
Думаю, ни к чему описывать похоронную церемонию. Она оставляет тягостное впечатление даже у тех, кто косвенно причастен к усопшему, не говоря об истинно скорбящих. К тому же на похороны моего отца прибыло значительно больше официальных лиц, нежели близких людей. Впрочем, а были ли у моего отца эти так называемые «близкие»? Формально - были: мама и я. Но в действительности?
Моя мать, казалось, сдала даже за те три дня, которые я провела с ней в одной квартире. Она осунулась и постарела, и, что удивительно, печать истинного страдания отметила её лицо. Я впервые с изумлением наблюдаю, как мать переживает эмоции. Наверное, смерть отца - это серьёзная потеря для неё, вдруг понимаю я.
Вечером после похорон, когда посторонние и, в сущности, ненужные люди покидают нашу квартиру, мама, к моему изумлению, извлекает из серванта бутылку водки.
- Давай выпьем, - предлагает она, естественно и просто.
Я никогда в жизни не видела мать пьющей. Тем более - ищущей моего общества. Коротко киваю, поддерживая предложение, чтобы не показать, насколько я обалдела.
В течение всего дня мне, действительно, хотелось напиться.
Мы ставим на стол остатки закусок, не уничтоженные гостями, и садимся друг напротив друга. Пауза затягивается. Я понимаю, что мне следует поухаживать за матерью, налить ей, а также себе. Открываю бутылку, разливаю прозрачную жидкость по стопкам. Мы выпиваем, не чокаясь, глядя друг другу в глаза. И обе одинаково морщимся.
Первые пятьдесят грамм проскакивают с такой лёгкостью, как будто это обычная вода.
- Давай повторим, - еле слышно произносит мать.

После определённой дозы алкоголя мы вдруг обретаем способность вести диалог. То есть, не только говорить, но и слышать друг друга.
- …Ты никогда не думала о нас с отцом, как о людях, у которых есть чувства, а не только автоматические функции, - говорит мать.
Она права. Я отхожу к окну и закуриваю, выпуская дым в форточку. Украдкой посматриваю на эту заметно постаревшую женщину.
- Потому что вы никогда не проявляли по отношению ко мне ничего, похожего на чувства, - говорю я.
В моих словах нет претензии. Это - всего лишь констатация факта.
И ей нечего возразить.
А собственно, кто сказал, что мы чем-то обязаны людям, породившим нас? Разве они думали о нас в моменты, когда переплетали свои ноги с чужими и истирали плоть о плоть, дыша, как загнанные звери, сбрасывая, слой за слоем, всё то, что накапливалось их предками в процессе культурной эволюции?
Эта женщина, которая вечно одевалась в серые тона, вынашивала меня в самой потайной части своего просторного тела. Она кормила меня грудью, мыла и пеленала, покупала мне одежду и игрушки, водила в школу. Но она никогда меня не любила.
Так же, как и отец.
Так почему же, чёрт возьми, меня должны волновать их чувства?
- Слушай, мама, может, ты хотя бы сейчас ответишь мне на вопрос: зачем ты меня родила? Я ведь не была нужна ни тебе, ни отцу.
Я не успеваю пожалеть о вопросе: ответ, как мяч, уже летит в мои ворота.
- Ты была плодом большой любви. Моей любви к твоему отцу. И эта любовь, непосильная для меня, требовала выхода. Вот ты и родилась.
Её голос, тихий и тусклый, всё же дрогнул на предпоследней фразе.
Я возвращаюсь за стол и наливаю водки себе и матери. Мы поднимаем стопки, не чокаясь, делаем по глотку. И опять одинаково морщимся.
- Рассказывай, - требую я, после того, как мы, не сговариваясь, закусываем бородинским хлебом.
Мне незачем её щадить. И она не пытается увильнуть от ответа.
- Твой отец, как ты знаешь, был старше меня. До того, как мы сблизились, я много лет находилась при нём. Была его медсестрой, потом - любовницей, другом, сиделкой… поддержкой в трудные минуты.
Мать делает паузу, чтобы прикурить сигарету. Её руки дрожат.
- Твой отец тоже любил меня. Но любовь человека неординарного, знаменитого… это проклятье. С твоим отцом всегда было трудно.
- Дальше, дальше, - подгоняю я.
- У нас были семьи, - продолжает она, покорно и вроде как-то даже равнодушно. - Наша связь тянулась много лет, опустошив всех. Я была замужем и имела детей. Ради Ярослава я бросила их, Виола. Мой бывший муж вскоре запил. Наверное, останься я с ним, этого бы не произошло, но… веришь ли, мне было плевать.
- А дети? - еле слышно спрашиваю я.
- Дети, - она горько усмехается, - с детьми мне что-то не везёт. Все мои дети, как сговорившись, считают меня наихудшей из матерей.
Мать прерывается и делает несколько жадных затяжек.
- Сын и дочь, - продолжает она после паузы, - меня возненавидели. Старшая дочь, наверное, так и не сумеет меня простить… как и ты…
- А… сын?
- Сын простил. Он был здесь, незадолго до отъезда из города. Мы поговорили, и… он сказал, что простил.
Мать замолкает, и я слышу, как в складках тюля возится запутавшаяся муха.
- Он - мой сын, Виола. Поэтому я поступила так с тобой, - говорит мать, и на лице её - новое, незнакомое мне выражение.
- Кто «он»? - машинально спрашиваю я, не желая знать ответ.
- Митя - мой сын, - говорит она. - А Нора - моя дочь. Я не могла допустить, чтобы ты спала с братом. Это была единственная причина, почему я повела себя так, а не иначе.
Я сосредоточенно царапаю ногтем рисунок на клеёнке, размышляя: могут ли быть смягчающие обстоятельства у девушки, убившей свою мать?
Потому что она, моя мать, этого заслуживает. Пожалуй, в эти секунды я её по-настоящему ненавижу.
И эта ненависть спасает меня. Правда, лишь на некоторое время.
Я знаю, боль придёт, хоть и с отсрочкой. Но сейчас мне не больно.
- Это не всё, - говорит мать; её лицо напоминает серую скомканную тряпку. - Я уже любила твоего отца, когда у меня родился третий ребёнок. Это был Владик. Да, Владик - тоже мой сын… бедный больной мальчик... Его отцом был Ярослав.
Мать замолкает; кажется, её силы иссякли. Во время паузы я честно пытаюсь сложить пазлы в картинку, но не могу: она распадается на куски.
Всё, о чём рассказывает мать, настолько невозможно, что хочется потрясти её за плечи и вернуть в реальность.
Мать делает короткий вдох и длинный выдох.
- Ярослав был уверен, - продолжает она тусклым голосом, - что Владика я родила от первого мужа. Я всегда знала, что он так думал, хотя молчал, не упрекал меня. Наверное, он считал это изменой, которую, возможно, так и не простил. Наверное…
Я вполуха слушаю, а память уносит меня всё дальше…
Перед моими глазами - стройка, груды щебня, оскал луны, ослепительный и жуткий. Надо мной - две тёмных фигуры. Два брата. «Маньяк» с безумным прищуром - и синеглазый, почти прекрасный, разгневанный Митя.
«А ну, брысь отсюда! Иди, иди домой...».
«Ты собираешься рассказать родителям? Ты хочешь заявить в милицию?».
Ну, разумеется! Там, на стройке, он искал не собаку (которой, впрочем, у него никогда не было). Митя, как умел, стерёг и берёг неполноценного брата. Он выгуливал его, как пса, хоть не всегда был способен за ним уследить. Он прятал его в своей квартире (возможно, психбольницу закрывали на проветривание), когда я решила, что Митя «не один», и закатила ему истерику.
- Почему ты скрыла от отца, что Владик - его сын? - спрашиваю я, хотя ответ очевиден.
- Я его любила. Не хотела взваливать на него такую ношу. Он тогда был совсем другой. Добрее, отзывчивее. Жаль, что ты не застала таким своего отца.
- А что потом? - удивительно, но я впервые чувствую искренний интерес к жизни моих родителей, протекавшей втуне от меня.
- Я дождалась, пока дети немного подросли, и ушла к твоему отцу. Уходя, я умоляла своего первого мужа сдать Владика в интернат. Он не послушал меня. Мой муж был мягким, сердобольным… да и вообще он был неплохим человеком, но для меня это не имело значения.
- А отец? Тоже ушёл из семьи?
- Да… он расстался с семьёй. Надо признать, ему этот шаг дался даже труднее, чем мне.
- У него в той семье была дочь? - наверное, я ещё никогда не испытывала такого нетерпения.
…Я, маленькая девочка, роюсь в ящиках отцовского стола. Держу в руках фотографию в рамке. Портрет девушки с родинкой.
Удивительно, что столько лет, с раннего детства, я не вспоминала о ней. И только пару дней назад, по дороге домой, в поезде, мне приснился яркий и пронзительный сон. В этом сне мой отец, уже покойный, шёл по тенистой аллее среди тополей и лип (сегодня я видела эту аллею на кладбище). Его поддерживали под руки я и ещё одна девушка, которая кого-то мне напоминала, только я никак не могла вспомнить, кого именно…
Может быть, моё собственное отражение в зеркале?
- Мы назвали тебя в честь неё, - говорит мать. - Ты родилась всего через несколько месяцев после её смерти.
Значит, «Виола Первая» умерла.
В кабинете отца всё было пропитано горьким ароматом печали. Боль утраты жила здесь так долго, что въелась в обои и портьеры. Странно, что я раньше не замечала ничего подобного.
- Отчего она умерла? - мой голос срывается от волнения.
- От опухоли мозга. Она «сгорела» на глазах. Наверное, твой отец сумел бы её спасти. Но он отказался оперировать свою дочь. Я думаю, он не простил себе этого до конца жизни.
Ноющая боль, связанная с этими людьми, родными мне по крови, но ещё час назад чужими и безразличными, разрастается во мне, распирает грудную клетку, заставляет распахнуть окно и высунуться в него, чтобы впустить в лёгкие свежий воздух.
- Значит, меня родили взамен той Виолы. Но папа всё равно не смог меня полюбить, - я даже не замечаю, что произношу эти слова вслух.
- Он уже не был прежним. Какая-то его часть умерла вместе с ней. Он не мог любить в полной мере… ни тебя, ни меня, - тихо говорит мама.
Любить «в полной мере»…
Ни в полной, ни в урезанной, он попросту не мог любить. Я хорошо помнила своего отца.
А она… она любила его по-прежнему. Так любила, что пожертвовала и мной, и Митей, и Норой… всеми своими детьми, включая психически неполноценного Владика.
Будь же ты проклята со своей любовью.
Нет, что я говорю… Господи, пошли ей прощение и облегчение - хотя бы сейчас, когда прошлое уже ничего не значит.
Терзающая боль заставляет меня переживать то ненависть, то сострадание к женщине, съежившейся за столом и как будто уменьшившейся. Мне хочется подойти и обнять её за плечи, но что-то удерживает.
В сущности, факт остаётся фактом. Меня родили «взамен». И слова матери о «любви, требующей выхода» - не более чем туфта, набор звуков, а в худшем случае - даже её заблуждение.
Забегая вперед, признаюсь, что, покидая город, я всё же обниму мать.
- Пожалуйста, не провожай меня, - скажу я ей. - Ненавижу проводы.
- И всё-таки не забудь проводить меня, - тихо и со значением в голосе произнесёт она.
И мы осторожно, неуклюже обнимемся…
Мои мысли опять возвращаются к Мите. Я вспоминаю нашу последнюю встречу и его взгляд, потускневший и потерянный.
Митя всегда знал, что мы - брат и сестра. Знала это и Нора, ненавидевшая меня, как плод материнского предательства.
Одна я ничего не знала, ничего не замечала и не видела - кроме чёрно-белых фотографий семейного фотоальбома, существовавшего только в моей памяти.
Моё воображение подсовывает фотографии, которых никогда не было в реальности. На этих снимках, цветных и глянцевых, я вижу смеющуюся мать, а также себя, пухлую малышку, в окружении братьев и сестёр.
Я сижу на коленях у брата Мити. Брат Владик с дурковатой улыбкой трясёт погремушкой перед моим лицом. Сестра Виола и сестра Нора о чём-то оживлённо беседуют, держась за руки.
Но кого-то нет на этом снимке, кого-то настолько важного, что моё воображение боится даже показать его мне…
- Пожалуйста, дай мне фотографию отца, - прошу я.
И мама еле заметно кивает.
В сущности, это всё, что я ещё могу сделать для своего отца.
Постараться не забыть, как он выглядел. 

Санкт-Петербург

"Наша улица” №162 (5) май 2013