суббота, 31 декабря 2011 г.

ТАГАНКА - ЭТО ВЫСОЦКИЙ И ЛЮБИМОВ

Юрий Кувалдин С другого берега Любимов

Юрий Кувалдин

С ДРУГОГО БЕРЕГА ЛЮБИМОВ

К 90-летию со дня рождения Юрия Петровича Любимова

эссе

1.

Я говорю с другого берега - с литературного, в котором действуют совершенно иные законы, нежели в быстротекущем прижизненном времени узнавания. Литературу в упор не разглядишь, не распознаешь, ее лик исчезает за бесконечным потоком черных знаков, бегущих по белым, как снежное поле, страницам. Вскрывать черные знаки чрезвычайно трудно, утомительно. На это занятие способны единицы из миллионных толп смотрящих и слушающих. Для вскрытия, трансформации знаков требуется огромная интеллектуальная работа, то есть та работа, которая не дарована тебе по наследству. Для обнаружения перед своим взором картинки не требуется никаких усилий. Ты сидишь в откидном мягком кресле в театре и, не прилагая никаких усилий, просто смотришь. А перед твоими глазами помимо твоей воли по сцене ходят озабоченные ролью актеры, что-то говорят, что-то поют. Ты можешь ничего в происходящем не понять, но изображение и звук в твоем мозгу включены от природы. Буквы же от природы в твой мозг не помещены. Впрочем, мне могут тут же напористо начать возражать что-то театроведы... Но мнения театроведов, как и в литературе филологов, меня всегда мало занимали, потому что они плохо знали литературу. Они не могут сделать спектакль, не могут сыграть роли. Это, так сказать, говоря словами Мандельштама, теоретики чужой казны. Поэтому театр они ставили всегда выше литературы. А заодно и кино поднимали на самый верх. Хотя и театр, и кино - искусства вторичные по отношению к литературе. Там превалирует картинка. И если бы она была первой, то в Писании бы так и написали - Бог есть картинка, или по тем временам - икона. Икону-то нарисовали для неграмотных, для народа, а элита читала тексты и писала их. И написала, что Бог - это Слово. Поэтому Любимова я считаю своим, литературным, божественным. А все прочие театры, стремящиеся выскочить на экран телевизора, чтобы быть знаменитыми, не понимают, что экран их тут же убивает, ибо для экрана нужен другой ритм, другие слова, другая музыка, другой, в общем, формат, поэтому эти театры с их промоутерами находятся там, где "букв не разбирают", в том числе и в этом раскручивающем, пока горит экран, а когда он гаснет, то забывают тут же, любую пешку телевизоре. Перед Любимовым другие режиссеры - предтечи. Любимов очень смелый человек. Любимов высокую литературу сделал театром. У него и актеры, и он сам - писатели и поэты. Хочешь глотнуть чистый воздух литературы - иди на Таганку. Литература элитарна. Лит - элит. Литература - высшая форма деятельности человека. Нет случайного и неважного. Я слово позабыл, что я хотел сказать. Дело в том, что "Я" вообще не существует. Любимов хранит свое дорогое "Я" под сенью трансцендентности, становясь все время другим, давая волю другому персонажу. Третье лицо - основа искусства. Задумчивая гармония, молчаливость и безукоризненная светскость отличают Любимова среди говорливой московской театральной толпы. Когда Слава Лён принес в редакцию "Нашей улицы" свою статью "Любимов после Любимова", я воскликнул: "Наконец-то нашелся человек, который гения назвал гением!" А то все стеснялись как-то это говорить. А надо говорить приятное прямо в глаза художнику, что он гений! Художнику нужна только похвала. И я напечатал работу Славы Лёна в четвертом, апрельском, номере за 2006 год с подзаголовком: "Русский режиссер с мировым именем: "Живой гений" - Юрий Любимов создал эпоху в национальном театре: второй русский авангард". После этого Любимов взял Славу Лёна к себе в театр заведующим литературной частью. Я полагаю, что Юрий Петрович этим широким жестом отдал дань силе печатного слова. В театре теперь какая-то необычно приятная атмосфера. Я бы сказал даже, возвышенная. Размышляя над этим, я пришел к выводу, что причиной тому является Каталин Любимова - по-европейски красивая, излучающая свет гармонии и аристократизма. Она рассказывает о встрече с Юрием Петровичем: "Мы встретились в 1976 году. Венгрия приглашала "Таганку" и Любимова целых восемь лет и всегда получала ответ, что Любимов болен, и театр не работает. И, наконец, случилось - они приехали. Я тогда работала сотрудником отдела культуры в обществе венгеро-советской дружбы, отвечала за прессу и за гастроли в целом. Я сопровождала "Таганку", и стала личным переводчиком Любимова. Эти долгожданные гастроли были феноменальны, они и в Венгрии перевернули представление о театре, я думаю - актеры, режиссеры, не говоря уже о зрителях, испытали своего рода эстетический шок..." На один из премьерных спектаклей "Антигоны" я пригласил Сергея Александровича Филатова, главу администрации президента Ельцина, и режиссера Театра Армии Александра Васильевича Бурдонского, сына Василия Иосифовича Сталина. Так как Юрию Петровичу в тот день нездоровилось, Каталин Любимова устроила нам роскошный прием в кабинете мужа. Она рассказывала, как Любимов работал над этим спектаклем, уделяла внимание каждому гостю, а помимо названных, на приеме были еще мой сын художник Александр Трифонов, бард и прозаик Алексей Воронин, писатель и режиссер телевидения Ваграм Кеворков. Сергей Александрович Филатов, любящий театр, любящий литературу, высказал свое восхищение спектаклем, назвал постановку Любимова гениальной. Александр Васильевич Бурдонский, сам недавно поставивший грандиозный спектакль у себя в театре о Саре Бернар, имевший огромный успех, высказал теплые слова в адрес Мастера. Каталин грациозно обходила стол с широким плетеным блюдом, в котором багровели вишни на фоне пушисто-желтых абрикосов. Любуясь этой чернобровой, как казачка, женщиной, я еще раз убеждался, что, благодаря её энергичному участию в жизни театра, и сам Любимов сохраняет среди реальностей обыденной жизни неиссякающую способность ее преображения в таинствах игры, он непрестанно оплодотворяет жизнь токами вселенского сознания, он длит свой детский период игр, - потому что он художник, преобразователь жизни. Слепая ласточка в чертог теней вернется. Его слегка певучий, а зачастую и властный, даже тиранический, но гибкий и богатый оттенками голос говорит о замкнутых на дне души переживаниях, о страдании духа и о многих непроизнесенных, затаенных навеки словах. На крыльях срезанных, с прозрачными играть. Такие слова придают его актерам сдержанную силу и гармонию. В беспамятстве ночная песнь поется. Воспоминание украшает, очищает, преувеличивает, обобщает прошлое. Мечтаешь, глядя назад. Слабый ветер с мелким дождем, поднявшись, осторожно качает листья, прежде чем уронить их, усталые, напрасные.

2.

Но бывает иначе. Пройдя от Яузского бульвара, от остановки "Аннушки", вниз по крутому Николоворобьинскому переулку, по которому когда-то, еще булыжному, где жили когда-то драматург Островский и писатель Бабель, шумной студийной толпой, среди которой были и будущие знаменитости, валили с бутылками и гитарами в Тессинский переулок к моему лучшему в ту пору приятелю Юрию Владимировичу Парийскому, врачу и тоже студийцу, на ночные посиделки, иду по Серебрянической набережной до Земляного вала, потом от Яузы по Садовому кольцу поднимаюсь вверх к Таганской площади, как ходил в юности в Театр на Таганке. Сильный ветер старается вырывать из рук зонт, швыряет снег с дождем в лицо, уши закладывает бесконечный шум моторов машин. Весна еще больше, чем осень, надрывала мне душу. В 1963 году за шесть месяцев работы со студентами третьего курса Любимов, профессор Щуки (преподаватель Щукинского театрального училища), поставил пьесу "Добрый человек из Сезуана" Бертольта Брехта, показанную на учебной сцене Щукинского училища и поднявшую шум на всю Москву. И Любимову дали рядовой, я туда с классом ходил на какую-то муть, Театр драмы и комедии на Таганской площади. Это все вещи общеизвестные, хрестоматийные. Была еще оттепель. Два года назад был опубликован "Один день Ивана Денисовича" в одиннадцатом, ноябрьском, номере журнала "Новый мир" за 1962 год. Интеллигенция нашла художественное подтверждение того, что все мыслящие люди сидели по тюрьмам и лагерям, а все примитивные выходцы из деревень одних расстреливали, остальных охраняли и управляли страной, чтобы не произошел заговор умных, и дураков не сбросили с престола. Страна наша всегда была расколота на белых и красных, на дворян и народ, на умных и дураков, на Москву и провинцию, на Театр на Таганке и на "Содружество актеров Таганки". Дикая, необразованная масса захватила власть в семнадцатом году и стала планомерно уничтожать умных. Тупость продержалась у власти 70 лет. Но Российская империя до наших дней продолжает существовать. Меняются только названия правителей, но тоталитарное правление в той или иной форме с управлением из одного центра продолжается. А кто управляет интернетом? Саморазвивающаяся, саморегулирующаяся система. Задача демократии заключается в сведении до минимума функций власти, в гуманитарном глобальном объединении всех языков и культур. И для этого не нужны массы. Для этого нужно всего лишь сто лучших умов, как говорил Ницше, и дело будет сделано. К этому я добавлю, что миром правят не правители, не временщики (им только кажется, что они правят), а гении литературы и искусства, к коим принадлежит Юрий Петрович Любимов. Любимов взял в труппу своих выпускников и, спустя год, 23 апреля 1964 года, спектаклем "Добрый человек из Сезуана" началась Таганка. Эмблемой театра стал "Черный квадрат" гения авангарда, супрематиста Казимира Малевича. "Черный квадрат", выкрашенный в красный цвет. У Малевича и такой был. Но суть квадрата заключается в жирной черной точке, поставленной на реализме, на примитивном линейном мышлении. Это знак-манифест, или, как говорит мой сын, художник Александр Трифонов: "Черный квадрат" Малевича - это начало новых возможностей". Любимов крикнул этим квадратом: я не с вами, я не воюю за красных или за белых, я - с искусством! А я писал тогда стихи, переходил к прозе, и жил в мире искусства. Театр был плодотворной почвой для прозы. Сейчас я даже уверен, что человек, не знающий театр, сам не игравший, не ходивший по сцене, не перелицовывавший себя, не может быть писателем. Как это человек может быть художником, когда он сам стал художественным произведением?! Человек на сцене - художественное произведение. То есть я сам есть художественное произведение. Поэтому тебя тянет писать книгу, играть в театре, сниматься в кино. Я бы не ходил в театр, если бы всего этого страстно не хотел. В моей юности служебный вход был прямо с кольца. Через него я частенько и попадал на спектакль. А выйдешь через главный вход - и прямо пред тобой церковь Николая Чудотворца на Болвановке. Раньше Верхняя Радищевская улица называлась Верхней Болвановкой. Одни говорят, что когда-то здесь стоял большой каменный Болван, которому поклонялись язычники, другие, что здесь находилась ремесленная Болвановская слобода, где делали болванки для пошива картузов, шляп, цилиндров.

3.

Но главное тогда - Таганка была антисоветской. И, в сущности, часто упоминалась в контексте: Солженицын, Сахаров, Таганка. Писатель, которого хотели достать, чтобы прочитать, был обязательно антисоветским. Слово "антисоветский" в 60-е годы вызывало во мне душевный трепет, какую-то прямо-таки маниакальную страсть: во что бы то ни стало достать то произведение, которое запретили деревенские временщики из ЦК. Во что бы то ни стало побывать на "Брехте", на "Десяти днях"... А до Таганки, в клубе после репетиции где-нибудь в подвале под портвейн "Три семерки" выпускник курса Павла Владимировича Массальского Владимир Высоцкий уже вовсю хрипел:

В меня влюблялася вся улица

И весь Савеловский вокзал,

Я знал, что мной интересуются,

Но все равно пренебрегал.

Свой человек я был у скокарей,

Свой человек у щипачей,

И гражданин начальник Токарев

Из-за меня не спал ночей...

Высоцкий тогда еще не был Высоцким, а был однокурсником Геннадия Яловича, шустрым, пробивным парнем (прибежит вспотевший, соберет всех и на "Мосфильм" тащит по трояку заработать, короче, один где-нибудь пробьется, прихватывает друзей сниматься), с которым они в клубе МВД организовали Московский Экспериментальный театр (тогда было повальное увлечение создавать свои театры и студии, "Современник" не давал покоя), и нас набрали как студийцев, благо я жил рядом, через площадь, на 25-го Октября (Никольской) в "Славянском базаре". Ялович с Высоцким окончили недавно Школу-студию МХАТ, Ялович служил в Ленкоме, где выходил в эпизоде в форме милиционера и свистел в свисток, а Высоцкий - в театре Пушкина вовсе без ролей. В ту пору я весь был набит самиздатом, и ближайшую причину тому следует искать все в той же страсти ко всему запрещенному: к "Котловану" Платонова, к "Мастеру" Булгакова, к "Пилигримам" Бродского, к "Мы" Замятина, к стихам Мандельштама... Театр Любимова - это более чем сорокалетний непрерывный, практически, стабильный процесс. А стабильность, известно, и я это люблю повторять, - признак класса. В этом процессе у Любимова выработалась особая приметливость и чувствительность к деталям, постоянно возникающая охота придумывать, шуметь, декламировать с авансцены. И сама жизнь получает от драматической рельефности Любимова большой эстетический заряд, достигаемый уравновешенной сдержанностью поэтического жеста. Вообще, классическое предполагает особую диалектику временного и вечного. Вечное - это не прошлое, отчасти сохранившее пригодность и до наших дней, это, в самом деле, неизменные идеалы человеческой души и непреходящие противоречия человеческого существования, воплощенные в искусстве. Сколько ни толкуй "Антигону" как выражение тех или иных специфических отношений внутри древнегреческого полиса, мы-то все равно знаем, что Антигона - героиня на все времена. Трагедия достигает своей полноты: Антигона - невеста Гемона, сына царя, который, как верный Ромео, гибнет вместе с ней. Эта любовная коллизия позволяет Юрию Любимову, как создателю композиции спектакля, ввести в перевод древнегреческого текста фрагменты библейской "Песни Песней", которые с помощью тех же песнопений и хореографии разыгрывают артисты театра и традиционно примкнувшие к ним солисты ансамбля Дмитрия Покровского. На премьере я видел в роли Антигоны блестящую, изящную Аллу Трибунскую, выпускницу мастерской Юрия Любимова в Щукинском училище. Так вот переживать вечные темы, памятуя об их вечности и потому умеряя непосредственность особым тактом и благородством тона, свойственного Любимову, и вместе с тем переживать их так, как будто они родились сегодня, вместе с тобой, то есть не отвлеченно и не нравоучительно, - это и есть классическая установка. Для меня здесь, разумеется, прежде всего, этико-эстетическая установка Любимова. Русская классическая литература и культура, будь то сумбурный Достоевский, многодумный Толстой, символичный Чехов, всегда сохраняла такую этическую и эстетическую меру благообразия, не уклоняясь ни к наготе, ни к маскараду, ни к развязности, ни к чопорности, ни к беспамятной злобе дня, ни к нарочитому переселению в мир минувший. А ведь легко было Любимову пойти по пути наименьшего сопротивления, пустить Высоцкого с папироской в зубах и гитарным блатняком по сцене. Тогда бы был не высокий театр мысли и авангардной эстетики, а некий драмкружок, в котором нет уже места ни духу, ни мысли, ни совести - только копошащаяся, изрыгающая ругань, густо пахнущая, распаренная плоть человеческой тупости.

4.

Тогда было время невиданного, раскованного интеллектуального подъема, молодежной оттепельной волны, новаторского, поэтического, музыкального театра коллективных действий. Все ребята ходили с гитарами. Сейчас многие думают, что один Высоцкий с Окуджавой пели. Пели десятки, сотни талантливых и смелых ребят. Пел Анчаров, пел Охрименко, начинал Клячкин, Визбор... Просто, как и в любом виде искусства, поют сотни, а остаются единицы. Такие самородки, как Высоцкий. Любимов вспоминал после его смерти: "Каким он пришел? Смешным. Таким же хриплым, в кепочке. Кепочку снял вежливо. С гитарой. В пиджачишке-букле. Без всякого фасона, не такой, как говорили, - стильный молодой человек, нет. Пришел очень просто. Парень очень крепкий, сыграл чего-то. Сыграл, и не поймешь, собственно, брать или не брать. А потом я говорю: "У вас гитара? Может, вы хотите что-то исполнить?" - "Хочу". - "Ну, пожалуйста". Он спел. Я говорю: "Еще хотите исполнить?" Он еще спел. Я говорю: "И что же вы исполняете?" - "Ну, - говорит, - свое!" - "Свое?" Я его сразу взял. Вот и все. Вот история его прихода". А сколько было студий? Куда ни плюнь, везде театральная студия. По большей части - в подвалах. И все - гении. На устах у всех был воскрешенный Мейерхольд. Мы говорили о биомеханике. Мы все ритмично, прихлопывая, притопывая, выходили на сцену в собственных спектаклях, по собственным разработкам, как сейчас выходят актеры Любимова со складными стульями в руках, пристукивая сиденьями о спинки, или пришлепывают лакированными галошами и перекидывают их друг другу, или играют со свечами, или с тарелками... Гению любой подручный материал годится для торжества представления. Я тогда уже всех заражал Мандельштамом, писал композицию по нему. Мы строем выходили на сцену под "Марш энтузиастов" и я вопил что было мочи: "Мы живем, под собою не чуя страны, наши речи за десять шагов не слышны, а где хватит на полразговорца, там припомнят кремлевского горца..." Директор клуба кричал: "Вас посодют!" Хорошо эхом в наши дни прикатилось мне на память это словечко бывшего подполковника милиции, ставшего директором клуба МВД: "По-сО-дЮт"! Страна постоянных угроз, все кому-то регулярно угрожали, все ходили в страхе, ложились в страхе, вставали в страхе, шли на работу, оглядываясь, в страхе, работали в страхе. Складывалось такое впечатление, что люди рождены не от любви и ради любви, а сделаны на каком-то огромном заводе для выполнения функций неведомого коммунистического строительства, где главное, вещали круглолицые вожди, производство хлеба, молока и мяса. Это был разговор какого-то тупого пастуха со стадом, где культивируется только еда и размножение для производства танков, чтобы это скотоводческое хозяйство не разорили недруги - какие-нибудь абстракционисты. Как-то на одном из выступлений Высоцкого спросили о театре, где он работает. Высоцкий сказал: "...В рисунке, который сделан в нашем театре, эта роль (Гамлет) требует очень большой отдачи сил и физических, и всех остальных. Там есть такие, например, эпизоды, после которых просто невозможно дышать нормально. Такой наворот есть, такой... Я его называю, этот кусок, время монологов, когда идет сцена с Актерами, целый громадный монолог после Актеров, потом "Быть или не быть", потом сцена с Офелией, после этого хоть на сцену не выходи, так это сложно. Потому что Любимов очень любит, чтобы на сцене было много движения, и вообще это такая... ну, черта, что ли, отличительная нашего театра, что актеры у нас играют всегда с полной отдачей". В сентябре 1977 года Владимир Высоцкий на 60-летие Юрия Любимова написал:

Ах, как тебе родиться пофартило -

Почти одновременно со страной!

Ты прожил с нею все, что с нею было.

Скажи еще спасибо, что живой...

5.

Любимов сам с невиданным мастерством превращается в хор, потом в одного, в двух и, наконец, во многих актеров, среди которых были и Алла Демидова, и Леонид Филатов, и Николай Губенко и те другие, которые в сложный момент реформации России не поняли устремлений Мастера. Тут на ум мне приходит и несколько иной мотив, раскрывающий талант Юрия Петровича с совсем неожиданной стороны. Дабы не было плоским сравнение, скажу, что только некоторые моменты сцепляют эстетику театра Любимова с советскими мюзиклами Ивана Пырьева и, в частности, с "Кубанскими казаками", где в одном из казаков мы всегда будем узнавать лицо, отдаленно похожее на Юрия Любимова. Эта подсознательная, пусть и тонкая, едва видимая нитка родства тянется через все творчество Любимова. И даже мелодия со знаменитыми словами "Каким ты был, таким остался, орел степной, казак лихой", будет вечно сопровождать его творчество. Мне скажут: Любимов - высоко, Пырьев - низко. Но в этом-то и есть новаторство Любимова. Уверен, никто бы, кроме Любимова, не взял бы в то время очень специфического Высоцкого в свою труппу. Ну хрипит, ну сочиняет блатные песни, а что он сможет сыграть, в кого сумеет перевоплотиться? Любимов угадал в Высоцком не столько артиста, сколько явление. И одна из заслуг Любимова, наряду со многими другими огромными его заслугами, заключается в том, что это он, а не кто-то другой, создал условия для раскрытия таланта Высоцкого. Так вот искусство впечатывает человека в жизнь. А искусство Любимова проходит всегда по граням, по лезвию ножа. Чуть-чуть и можно свалиться в пошлость музыкально-циркового представления, чуть-чуть и можно впасть в слащавый эстетизм, даже дендизм, с шарфиками поверх пиджака, с эстрадной манерностью, с расфуфыренностью женоподобных гламурных мальчиков, скачущих по сцене под фанеру. Театр Любимова возникает из очистительных ритмических обрядов. Бессознательные наплывы воли и страсти, пронзаются музыкальным ритмом и находят исход в танце. Любимова отличает современный нелинейный монтаж, нелинейное мышление. Для него не важно, что за чем идет с психологической точки зрения, для него важна точка неожиданного стыка, когда удар с ударами встречается. Театр Любимова не для зрителей, театр Любимова для философов, для писателей, для интеллектуалов. В этом отношении Юрий Любимов далеко ушел от того театра, в котором и режиссеров, и актеров, и зрителей интересует один вопрос: а что произойдет дальше? Я-то давно знаю, что будет дальше, так как в России каждый муж, задавивший своего ребенка ("Власть тьмы"), каждый студент, убивший процентщицу ("Преступление и наказание"), каждая жена, изменившая своему мужу ("Гроза"), ждут только удобного момента, чтобы, выйдя на людную площадь, встать на колени и всем рассказать о своем преступлении. Любимова не интересует, "что" будет дальше, его интересует "как" это будет исполнено. В искусстве главное форма, а не содержание. Форма и есть содержание! При этом актеры - это инструменты режиссера, как слова у писателя. Писатель, как каменщик, выстраивает произведение из кирпичей-слов, режиссер, как писатель, пишет спектакль словами-актерами. Но актеры с этим не хотят мириться. Они рассуждают о каком-то актерском театре. Они хотят минут пять медленно, любуясь собою, выходить из кулисы, поскрипывая половицами сцены, потом задумчиво и непременно басом произнести какую-нибудь фразу и долго смотреть в зал, чтобы его все запомнили и узнавали на улице. Актера Любимова теперь вряд ли кто узнает на улице, разве кроме старых, успевших "задумчиво помолчать" в советском кино. Новому Любимову нужны новые актеры - части целого, кирпичи, слова. Спектакли Любимова - это произведения автора, авторские короткие спектакли. Актерской звездой в театре Любимова стать нельзя. Но можно быть звездным небом! Спор с Любимовым исключается, актер беспрекословно исполняет волю автора. Еще бы у меня слова стали со мною спорить. А те авторы моего журнала, которые пытаются со мной это делать, ищут возможность печататься где-то в другом месте. Легенда об актерском театре демонстрируется рядом, в так называемом "Содружестве актеров Таганки", где главным образом собираются на собрания отставшие от поезда коммунисты, где серость правит серостью и злоба - от бездарности - злобой.

6.

Отношение Любимова к миру реальностей точно определяется формулой - все преходящее есть только знак. Рецептуализм, окончательно принятый и преступивший грани литературной борьбы, становится всеобъемлющим: все в мире - знак, все явления только знаки, каждый человек - одна из букв неразгаданного алфавита. Сильнее всего голос Любимова слышен тогда, когда он начинает говорить от третьего лица, устами другого: Любимов - под именем Высоцкого. Весь период Таганки Любимова до 1980 года можно назвать периодом Высоцкого. Это было что-то ошеломительное. Это больше, чем театр, это больше чем песни. Это страна в стране, это мир в мире. В тоталитарной стране талант высвечивается острым и ярким лучом прожектора. Нет других прожекторов, кроме разрешенных. Или, иначе скажу, была одна информационная труба, из которой все мы пили. Поэтому явление возрастало в масштабах во сто крат, в тысячу. Демократия предполагает столько прожекторов, столько труб, столько увеличительных стекол, сколько свободных людей хотят заявить о себе. И в этой разноголосице уже такого триумфа, как в случае с Таганкой и Высоцким, не добиться. Да он и не нужен, поскольку наступило иное время коммуникаций и метафизических устремлений. Важно для себя понять, что ты хочешь сделать в искусстве. Для себя я сформулировал точную и понятную цель - встать на полку вечности книгой между Достоевским и Чеховым. То есть, крайняя цель художника, что бы он ни говорил, выражается довольно просто - так высоко поднять планку требований к себе, чтобы остаться в памяти народной. Текст остается адекватным себе. Театр остается мифом, легендой, видеозаписью на каком либо носителе. То есть память наша фиксируется техническими средствами хранения. И, тем не менее, самым надежным хранителем души является Слово. Поэтому в теории рецептуализма на первое место я ставлю Слово. Именно слово неразрывно представляет в вечности (в метафизической программе) и изобразительные искусства, и театр, и кино, и все прочие виды творчества. Элегантная дерзость и презрение к мнению толпы - вот чем больше всего чарует Таганка. Оригинал - Бог, остальные - тираж. Вечное становление, возвращение того же самого, в котором лишь отличие возвращается всегда. Вечный и неизменный мир, таинственно постигаемый художником Любимовым, находит себе отображение лишь в текущих и преходящих формах: люблю человека за то, что он смертен, ибо смертность его здесь - знак бессмертия, люблю мгновение, потому что оно проходит безвозвратно и безвозвратностью своей свидетельствует о вечности, люблю жизнь, потому что она меняющийся, ускользающий, текущий, неуловимый образ той вечности, которая скрыта во мне; и путь постижения вечного лежит только через эти призрачные реальности мира. Я вижу Владимира Высоцкого на сцене в черном свитере и с гитарой. Оказывается, самая точная метафора хрущевской оттепели не "Люди, годы, жизнь" Ильи Эренбурга, не "Один день Ивана Денисовича" Александра Солженицына, а гитара. Просто гитара. Я удивляюсь, что я вспоминаю то время в весенней капели и с гитарой. Я удивляюсь, как некогда удивлялся Ницше, самому процессу воспоминания. Время уже ушло, но я могу его прокручивать в себе, как некий фильм, снятый мною. Не только я, но и любой мыслящий человек удивляется самому себе, потому что не может научиться забвению, он всегда прикован к прошлому, которое волочится за ним, как бы быстро он не бежал, как цепь, бегущая вместе с ним. Все творчество Любимова бежит во времени вместе с ним. Девяносто лет! Его прекрасная жизнь сложилась из отдельных моментов. Жизнь Любимова построена на творческих основаниях. Любимов - не просто артист, он стилист, изобретатель собственного стиля жизни. Иной строй, стиль, ритм или, иначе, эстетика театрального существования превратили частную жизнь Любимова в произведение искусства. Не слышно птиц. Бессмертник не цветет. Каждый бриллиант единственен, и грани его не совпадают ни с чем, кроме того сияния, которое излучают они. Прозрачны гривы табуна ночного. Как стареющий Лир, он увидел свое царство разделенным. Юрий Петрович Любимов родился 30 сентября 1917 года в старинном и живописном городке, расположенном в верховьях Волги. В сухой реке пустой челнок плывет. Мастерство Любимова чувствуется особенно в выборе символов и форм. Лампа горит на столе в зале, и я стою, лицом прижавшись к окну. Я уже не вижу, как падают листья, но чувствую, как внутри меня самого что-то обрывается и медленно падает. Среди кузнечиков беспамятствует слово. Мне кажется, что в молчании я слышу падение моих мыслей. Они падают с очень большой высоты, одна за другой, медленно осыпаясь, и я принимаю их всем прошлым, что живет во мне. Вот скульптурная пластика образов Любимова.

7.

Более интересным критерием оказывается понятие "информативность спектакля" Любимова, как раз и позволяющее оценить нам сложность той или иной его художественной структуры, ее "упакованность" смыслами. Великое искусство малочувствительно к времени, почти не ведая эволюции. Вместе с тем я-то знаю, что классика происходит от модернизма. Любимов - величайший модернист нового времени. Великое искусство не может не быть модернистским, ибо творчество не терпит повторения, каждое поколение прочитывает Книгу по-новому, слышит свой зов Бытия. К искусству вполне применим принцип пролиферации, нового зрения, неведомой перспективы: новый театр нельзя скопировать со старого. Самое важное в Любимове - новая форма: в этом - все. Укорененность и абсолютная новизна - два лика его модернизма. Любимов - Гений - катаклизм, уготованный культурой. Сама же культура, как жизнь, - океан альтернатив, конкурирующих и обогащающих друг друга. Антигона соревнуется с Кафкой, Гамлет речитативно кричит под гитару: "Всего лишь час дают на артобстрел..." В голосах Таганки мне слышится безутешная жалоба человека на несчастную жизнь, и, кажется, я и сам должен раствориться в этой жалобе, и все мое существование заключено в чувстве глубочайшей непреодолимой боли. Днем горы казенных бумаг, искусство - по ночам. Любимов репетирует. В его облике наблюдается что-то несообразное: мягкий, умный взгляд и - горько-ироническая усмешка, милая, добрая шутка и - злая дерзкая колкость, обходительность и - резкость. Человек-сжатая-пружина. Несовместимые крайности бурлят в нем, как в котле. Его странности настораживают. Современники всегда с опаской относятся к не-таким-как-все. За исключением маленькой горстки близких друзей, его не понимали и не любили. Повсюду Любимов вызывал недоумение, сплетни, кривотолки. Еще одно его качество - обостренная впечатлительность. Говорят, Любимов боится выходить в темноте на улицу в страхе встретиться с материализовавшимися образами собственной фантазии. Понятно, если рядом вопят во всю ивановскую: "В заповедных и дремучих диких муромских лесах всяка нечисть бродит тучей и в прохожих сеет страх..." Любимов, как истинный гений, как Фауст, Дон Жуан, Дон Кихот или Вертер, тоскует по бесконечному. В "Обэриутах", в "До и после", в "Суфле" музыканты у Любимова выходят на сцену. Этим он как бы восторженно прославляет музыкальное откровение, и, как я понимаю, отстаивает абсолютную музыку, свободную от ассоциаций. Конечно, чувственно-конкретное, понятийно-определенное чуждо подлинной музыке. Цель музыки - музыка, язык музыки музыкален. Музыка для Любимова - величайшее из искусств, открывающая неведомое царство, мир, не имеющий ничего общего с внешним. Для него она - праязык природы и одно из средств постижения тайн гармонии. Поэзия тоже должна быть музыкой, музыкой слов. Цель поэта - выразить то самое бесконечное стремление, которое и есть суть человека. Любимов - персонифицированный синтез искусств: драматург, режиссер, актер... И везде - новатор, непревзойденный по силе художественного воображения, художник, превзошедший Станиславского и Мейерхольда, разгадавший экспрессионизм Кафки, модернизм театра абсурда. Любимов, как и все духовидцы, размышляет о счастье, которого можно достигнуть лишь по воле человеческой творческой фантазии - в мире театра, вне условностей конформистского общества, находящегося во власти ненасытного ежедневного шопинга. Для Любимова жизнь - фантасмагория, где люди делятся на две категории: счастливых функционеров, довольных собою и своим существованием, послушно играющих свои бессмысленные роли, и на творцов, мечтателей, людей не от мира сего. Ирония Любимова - свойство сознания, регулярно сталкивающегося с неразрешимыми противоречиями жизни, средство создания знаковой реальности искусства третьего тысячелетия - рецептуализма, являющего собой сущность бытия.

8.

О лишении гражданства, о своей жизни на чужбине Любимов заговорил голосом Золотухина. "Черный квадрат" Малевича стоит на сцене, как погасший экран телевизора. И потом он расцветает красно-бело-черными клоунами, бесчисленными Пьеро и Арлекинами. Трагедия черного передается через образ Анны Ахматовой. Черные "маруси" НКВД. Мандельштам: "Только детские книги читать, только детские думы лелеять..." И Валерий Золотухин выходит в цилиндре и во фраке нобелевского лауреата, держа одной рукой телогрейку за рукав, волочит ее по полу, ритмично марширует по периметру сцены и читает: "Мимо ристалищ, капищ..." Золотухин даже не читает, а живет всею своею жизнью в этих выдающихся стихах. Золотухин в "Пилигримах" с необычайным размахом раскрывает весь свой гений, необъятный актерский и личностный диапазон. Голос Золотухина - это соборный орган в театральных обстоятельствах. Золотухин может взять любую ноту. Золотухин, как и Высоцкий, самородок. Когда Золотухин скандирует "Пилигримов", постепенно повышая и усиливая голос до крещендо, то у зрителей начинает вибрировать каждый позвонок и трепетать в сладостном поэтическом экстазе душа. Если Высоцкий - поэт Таганки, то Золотухин - ее летописец, ее Пимен. Выдающийся актер Золотухин является и выдающимся писателем, положившим за правило в своей жизни ни дня не проводить без строчки. Почитать его прозу, все равно что в жаркий день, изнывая от жажды в степи, дойти, наконец, часов за пять до лесочка и напиться там прозрачной родниковой воды. А "Таганский дневник" - это школа мужества истинного художника, способного на безоглядную исповедь. Я впервые услышал "Пилигримов" Бродского еще на Шаболовке у Акимыча, Аркадия Акимовича Штейнберга, переводчика "Потерянного рая" Джона Мильтона, (догадайтесь, из уст кого? - правильно, самого Бродского, рыжего, "ученика" Евгения Рейна, который при сем присутствовал, - и был заражен этим поэтом. Теперь разъясняю (для Славы Лёна и не только) свою любовь именно к "Пилигримам". Это стихотворение было у меня записано первым в общую в коленкоре тетрадь в начале 60-х годов. А через несколько лет она была у меня конфискована сотрудниками КГБ вместе с другим самиздатом, который я хранил в чемодане. Так чемодан и унесли. Положение дел при любой имперской системе - борьба за власть, а, следовательно, стукачество, подсидки, мошенничество, взятки. В стихотворении "Письма римскому другу" герой предпочитает отойти от общественной суеты и поселиться подальше от столицы, где главными занятиями приближенных Цезаря есть интриги да чревоугодие: Пусть и вправду, Постум, курица не птица, но с куриными мозгами хватишь горя. Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря. И от Цезаря далеко, и от вьюги. Лебезить не нужно, трусить, торопиться. Говоришь, что все наместники - ворюги? Но ворюга мне милей, чем кровопийца. Зрелища в империях представляют государственный, организованный характер; "народное ликование" - не выдумка, а настоящий отклик публики на то, что происходит на стадионе, который весь "одно большое ухо". Имперские власти придают огромное значение всяким зрелищам и юбилеям, потому что уверены, что "для праздника толпе /совсем не обязательна свобода". Интересно, что тема "зрелищ" - давняя у Бродского, звучит уже в "Гладиаторах", где поэт, правда, находится еще не в публике, а на арене: Близится наше время. Люди уже расселись. Мы умрем на арене. Людям хочется зрелищ. По-видимому, Бродский не видит большой разницы между демократиями и тоталитарными государствами, так как везде есть власть имущие и безвластные. Переезд из СССР в США - это для него лишь "перемена империи". Есть империи похуже, есть получше, но суть их для поэта одна и та же. Поэт считает, что человек всегда жил так, как жил всегда и всегда будет так жить, отклонения вправо или влево общей картины жизни не меняют: Пеон как прежде будет взмахивать мотыгой под жарким солнцем. Человек в очках листать в кофейне будет с грустью Маркса. И ящерица на валуне, задрав головку в небо, будет наблюдать полет космического аппарата. Такой взгляд на вещи был присущ Бродскому, в сущности, изначально, мотив неизменности мира звучит уже в "Пилигримах": ...мир останется прежним. Да. Останется прежним. Ослепительно снежным. И сомнительно нежным. Мир останется лживым. Мир останется вечным. Может быть, постижимым, но все-таки бесконечным. И значит, не будет толка от веры в себя да в Бога. И значит, остались только Иллюзия и дорога. Этот далеко не жизнеутверждающий мотив характерен и для позднего Бродского, мотив, напетый еще Пушкиным: "На всех стихиях человек - тиран, предатель или узник". Далеко же видел Александр Сергеевич, сидя среди голых осин в родных тоскливых болотах!

9.

Все имеет значение только в той перспективе, в которой случай располагает те осколки, в которых мы переживаем себя. Театр Любимова живет отточенным ритмичным действием. Театр Любимова показывает и ничего не объясняет. И медленно растет как бы шатер иль храм. Логика реальной действительности и логика театра не совпадают. Мраморным совершенством античной статуи веет от его "Антигоны". Любимов говорит голосом Феликса Антипова. То вдруг прикинется безумной Антигоной. Мраморная статуя ожила в руках мастера. То мертвой ласточкой бросается к ногам. Театр Любимова имеет дело не с реальностями вещей, а только с их знаками. С стигийской нежностью и веткою зеленой. Вот строгий рецептуализм Любимова, в котором глаз различает только слабую позолоту угасших символов. Ритм спектакля, костюмы, грим, прически - переносят нас в Древнюю Грецию. Черно-белые тона спектакля подчеркивают жесткую властность Креонта - Феликса Антипова. Все преходящее - только знак. Мрамор стал трепетной теплой плотью. О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд. Законченность, тяжелое богатство и значительность речи приводят на память золотые лепестки погребальных венцов и золотые маски, найденные в таинственных микенских гробницах, золото - хранящее в себе едкую память о судьбе Атридов. И выпуклую радость узнаванья. В портретной галерее Театра рядом с фотографиями Юрия Любимова, Владимира Высоцкого, Валерия Золотухина висит фотография художника Давида Боровского. В 1967 году Боровский начал сотрудничать с Любимовым, в 1973 году стал главным художником Театра на Таганке, где проработал 30 лет и поставил более 20 спектаклей. Боровский, оценивая профессиональным взглядом картины моего сына, лидера третьего русского авангарда художника Александра Трифонова, подарил ему свою знаменитую фотографию, сделанную у толстых труб отопления в подвальном переходе Таганки, с надписью: "Саше Трифонову - Вы гений! Спасибо! Д. Боровский. Сентябрь 2001". Саше тогда было 26 лет, он работал во МХТ имени Чехова у Табакова, куда пришел и Боровский, и Саша готовил книгу избранного Давида Боровского к печати. В дни моего 60-летнего юбилея я подарил Юрию Петровичу Любимову свое собрание сочинений в десяти томах, оформленное Александром Трифоновым. Любимов с огромным интересом рассматривал толстые тома и приговаривал: "Как хорошо оформлено, и в моей любимой обложке. Не обязательно собрание сочинений делать в тяжелом картоне с кожей и золотым тиснением. Собрание сочинений в бумажном переплете - это вызов академикам". Любимов остановил свое внимание на первом томе с иллюстрацией Сашиной картины "Рог костра крученый", в центре композиции которой кричала экспрессивная огромная красная голова быка с белыми острыми рогами. Я сказал, что это оформил мой сын. Любимов воскликнул: "Великолепный художник". Я потом рассказал об этой восторженной реакции Любимова Саше. Через два дня Александр Трифонов принес довольно большой холст "Рог костра крученый" в театр и подарил картину Юрию Петровичу Любимову с дарственной надписью в знак благодарности за возможность проведения своей выставки картин вместе с моим вечером в малом зале Театра на Таганке 19 ноября 2006 года, в день моего 60-летия. Саша сказал: "Эта та картина, которая вам, Юрий Петрович, понравилась на обложке первого тома собрания сочинений Юрия Кувалдина, моего отца". Любимов с непосредственностью юноши воскликнул: "Я врубаюсь. Неужели вы думаете, что я не врубаюсь? Я с ходу врубаюсь!" - и рассмеялся. Так вот "врубаются" в новое в 90 лет! Такие вот художественные пунктиры возникают в театре Юрия Любимова. Он любит молодежь, учит ее тайнам ремесла, чему свидетельством - прекрасный спектакль на малой сцене "Скрипач на крыше" Юрия Ардашева, колоритного актера и ярко начинающего режиссера, выпускника Юрия Любимова - его мастерской факультета музыкального театра РАТИ (ГИТИСа). Так время формирует непрерывность. Искусство сохраняется в поэтических душах... А где-то там - Ярославль, кристалл унынья, застывший в льдистой раме. Я так боюсь рыданья аонид. По старинным меркам от Москвы четыре перегона по 70 километров: первый до Сергиева Посада (Загорска), второй до Переславля-Залесского, третий до Ростова Великого, четвертый - сам Ярославль. Тумана, звона и зиянья. Надо любить в мире именно преходящее, искать выражение вечного только в мимолетном. Все имеет значение. Каждое впечатление может послужить дверью к вечному. Через рецептуализм, через фиксацию мимолетного в знаке.

10.

Жизнь, ведущая к смерти, своей монотонностью вселяет во многих людей ужас. Ничего не умея противопоставить миру, они бегут от него в свой внутренний мир, но и там не находят ни счастья, ни покоя, потому что их внутренний мир беден. Это не преувеличение, это безумие самой действительности. И, может быть, безысходность и предопределенность у этих людей не столь глубоки, как у Кафки, но дух уже озадачен. Вещие сны, атмосфера тайны, двойники, перевоплощения - лишь внешние аксессуары магического мира души. Театр Любимова делает людей умнее, прозорливее, его спектакли естественны, но не как сон, а как само существо яви. Как слияние мира искусства с обыденным злом мира. Если цель искусства для многих - доставлять человеку приятное развлечение и отвращать его от более серьезных или, вернее, единственно подобающих ему занятий, то есть от таких, которые обеспечивают ему хлеб и зрелища, чтобы он потом с удвоенным вниманием и старательностью мог вернуться к настоящей цели своего существования - быть приводным ремнем в государственной машине и... снова начать мотаться и вертеться, то такая цель не для Любимова. Искусство - не развлечение, а возможность войти в бессмертную божественную программу, поселиться навсегда в мире бессмертных - Данте, Гоголя, Достоевского, Софокла... Театр Любимова - он сам говорит об этом - чужд тому театру, что создается на потребу праздной толпы, где дурачится глупость, и чудеса громоздятся на чудеса без всякой связи и смысла. Его фантазия - это самая глубокая правда, проглядывающая из того, высшего мира, доступного лишь вдохновенному духовидцу. Сквозь неистовую фантазию проглядывает не просто трезвость, прочно связывающая магию с реальностью, но сама сущность жизни, замаскированная повседневностью и словами. Любимов остро ощущает жизнь как вечную трагедию борьбы искусства и жизни, в которой всегда торжествует жизнь: оттого сквозь музыкальную гармонию капричио то здесь, то там прорываются вопли отчаяния. С новым Любимовым выдвинулась на первый план мощная фигура выдающегося артиста Таганки Феликса Антипова. Еще одна морщина у глаз, еще одна складка в углах губ, новая прядь седины в волосах, шрам на коре дерева, годичное кольцо в разрезе ствола, стертая ступень на крыльце, выбитый камень в стене дома, знаки ранящих мгновений. Мягок и нежно-чарующ был взгляд Феликса. Это он читает во дворе музея Высоцкого рецепт Венички Ерофеева в одном телефильме: "Короче, я предлагаю вам коктейль "сучий потрох", напиток, затмевающий все. Это уже не напиток - это музыка сфер. Что самое прекрасное в мире? - борьба за освобождение человечества. А еще прекраснее вот что (записывайте рецепт): пиво "жигулевское" - 100 г.; шампунь "Садко - богатый гость" - 30 г.; Резоль для очистки волос - 70 г. Все это неделю настаивается на табаке сигарных сортов - и подается к столу... Пейте его с появлением первой звезды, большими глотками. Уже после двух бокалов этого коктейля человек становится настолько одухотворенным, что можно подойти и целых полчаса с полутора метров плевать ему в харю, и он ничего тебе не скажет". И Феликс Антипов величаво откидывает руку в сторону, как бы говоря этим, выходи Володя, сейчас врежем по стакану. Вот чего нельзя с Юрием Петровичем! Но в этот момент из своего кабинета во двор к нам вышел сын Владимира Высоцкого Никита, с которым мы тут же, смеясь, начали наперебой вспоминать другие рецепты Венички. Таинственные нити нередко связывают между собой удаленные друг от друга тональности, тогда как близкие и родственные друг другу иногда разделены непреодолимой идиосинкразией. Гармония, рождающаяся из диссонансов, и хаос, возникающий из воплощения идеала. Мысль разрушает созерцание, и оторванный от груди матери-природы человек беспрестанно скитается в безумном своем ослеплении. Реальность закабаляет; повседневность ограничивает, сужает горизонты, надевает шоры; все мы - пленники обыденности. Никто так ярко не высвечивает реальность, как Любимов, художник, символизирующий глубинное, вневременное, непреходящее, вечное.

11.

Надо знать, что лошади в один прогон проходили именно 70 километров. Потом их меняли на новых. И так на каждой Яме, в ямской слободе, иначе - на перегонной конюшне. Так вот отстояли в Московии города друг от друга. Любимов не возвращается к теме Ярославля. А смертным власть дана любить и узнавать. Наше сознание - только малая искра, мерцающая над вселенными мрака. Для них и звук в персты прольется. Любимов сам сделал немыслимый перегон от октябрьской до оранжевых революций, пережив "нерушимый" Советский Союз. На этих местах остались тонкие красноватые трещины, блестящие, точно покрытые прозрачной пленкой. Но я забыл, что я хочу сказать. Художник ничего не должен объяснять. Искусство Любимова рождается не из страха небытия, а, наоборот, из слишком тесного контакта с жизнью, из столкновения внутреннего мира художника с внешним миром жизни. Щедрыми мазками Любимов кладет на полотно своих постановок фантастическое и реальное, веселое и трагическое, мечтательное и действительное, поэтическое и прозаическое, сказочное и до страдания правдивое. За прихотливой игрой и кажущейся разорванностью скрывается трепетность душевных порывов и проникновенная глубина. Его спектакль всегда многозначен, всегда сочетает в себе взаимоисключаемые качества. Любимов - это иронический возмутитель спокойствия с гротескно преувеличенной ориентацией на необычность, которая максимально увеличивает дистанцию, отделяющую его от обывателя. Художники - главные хранители добра и красоты. Но они - явление в высшей степени странное с точки зрения окружающего мира, ориентированного на социальную иерархию. Художнику чуждо всё, что имеет вес в обществе, - деньги, титулы, имя, карьера, польза, здравый смысл. Художник по природе своей трагичен, он обречен на непонимание, изоляцию, одиночество. И мысль бесплотная в чертог теней вернется. Источником неувядаемой постмодернистской мощи Любимова всегда была правда с ее неразрешимой антиномией идеалов и реалий. В этом смысле он уже даже не последний постмодернист, а первый рецептуалист, целиком и полностью осознавший разорванность сознания и тщету героического энтузиазма. Идеал - это эликсир дьявола, избранничество - гротесковая сверхчеловечиость, святость - инообличие порока. Слишком уж легко номенклатура в мире массового психоза во все времена научилась продлевать свое пребывание у власти до бесконечности, организуя постоянно выборы, в которых результат заранее известен, присваивать чужой труд и любовь, обустраивать за высоким забором свою страну, напоминающую большой сумасшедший дом. Когда я погружаюсь в писание, мне хочется тушить свет, чтобы не видеть моей тени, и занавешивать зеркала, чтобы не видеть своего отражения, поскольку эта тень, это отражение мое часто мучили меня, потому-то я не мог не догадаться, что я хотел увидеть и показать в ней свои собственные переживания, но уже с давних пор я испытываю какой-то тихий страх и трепет перед всяким творчеством, если в нем выражают себя, свою душу, единственную и неповторимую, как душу Бога. Неоднозначность, перевернутость, фрагментарность, немотивированность, недосказанность, незавершенность - сегодня каждый психолог знает эти секреты человеческой души, которыми пользуются художники. Изобразительный метод Юрия Любимова определяется характером его фрагментарных восприятий. Он не дает непрерывно связанной картины, а лишь отдельные блики и точки, которые сливаются в уме зрителя в единую гармонию, переливающуюся и трепетную. В основу метода Любимов кладет художественно необходимую несвязанность. Несвязанность эта чисто логическая и внешняя, потому что в глубине ее Любимов всегда подразумевает единый центр, от которого и к которому стремятся все лучи, не связанные между собою только на видимой периферии. Нет в мире богатства иного, чем отказ от богатства.

12.

Законы сценической иллюзии Любимов ищет в поэтической логике. Все не о том прозрачная твердит. Тонкие губы сжаты. Опыт Любимова отличается не только тем, что режиссер стремится извлечь смысл из строгой формы спектакля, не только тем, что за очевидными смыслами он все время ищет скрытые значения. Любимов удивленно вытаскивает на свет божий то обстоятельство, что он сам, режиссер, есть не что иное, как персонаж пьесы, то есть он вопрошает существование и бытие мира исходя из вопроса "Кто играет?", когда, мнится актерам, что играют они. Когда Таганка начиналась, стояла еще Таганская тюрьма. Не стало времени, и сблизилось начало вещи с концом ее. Обычный реальный предмет, перенесенный на сцену, там перестает быть правдоподобным и убедительным. Между тем как театральные знаки, совершенно условные и примитивные, становятся сквозь призму театра Любимова и убедительными и правдоподобными. Все ласточка, подружка, Антигона. Любимов использует исключительный по своей плюралистичности метод расщепления человеческой личности на множество "я". Он представляет себе свое "я", словно через размножающее стекло скульптора Ольги Победовой, все фигуры, которые движутся вокруг него, - это его "я", и его "я" сердится на их поведение. Все мы - свои двойники и ведем раздвоенное существование. Тяга к высотам духа соседствует с импульсами жестокости и насилия. Двойники Любимова - не что иное, как раздробленность нашего сознания, спуск в подполье души, описание похождений нашей души средствами театра. Это двойничество особого рода: не просто зло и не просто добро - здесь мы за точным внешним сходством видим внутреннее подобие более сложного порядка - это подсознание в отношении к сознанию. Свобода духа эфемерна, она ограничена реальностью бытия. Считая себя свободными, мы только мечемся по клетке, из которой нет спасения. Ибо объясняющий свои поступки, уменьшает себя. А на губах, как черный лед, горит. Любимов мастерски овладел игрой контрастов, то доводя краски до ослепительного блеска, то сгущая их до адского мрака. Хотите ли вы знать, что такое душа художника, чем она отделена от души обыкновенного человека - души с запахом земли, души, в которой запачкано божественное начало? - Изучайте Любимова. Как у Достоевского, у Любимова нет ни прирожденных злодеев, ни романтических миротворцев. Злодейство, как и милосердие, - следствие глубоких страстей и божественной благодати; и то, и другое - темные тайники души, освещаемые вспышками просветления сознания. Между жестокостью и альтруизмом нет пропасти или стены - злодей отличается от злодея, порой, сильнее, чем злодей от благочестивца. В каждом можно найти всё, дело лишь в мере. Но и мера важна. Изменением меры происходит очеловечивание человека. Высоцкий рассказывал на одном из своих концертов: "Я хочу рассказать вам чуть-чуть про Театр на Таганке, в котором я работаю. Все почему-то думают, что есть какой-то такой полулегальный театр. Ничего подобного. Начинался он, этот театр, конечно, в протесте - как, в общем, и все настоящее. Правда, это был протест против всеобщей МХАТизации, которая была в то время, лет 12-13 назад, в Москве, - просто всеобщая такая МХАТизация. И театр выиграл эту первую битву, потому что было много людей, которые хотели этот театр закрывать и говорили, что это нам не надо и так далее. К этому времени была такая ситуация, что Плотниковский старый театр на Таганке нужно было закрывать, что-то с ним делать, потому что было мало людей в зрительном зале всегда. И театр как-то пожух. И вот туда пришла группа молодых актеров, и с этого, в общем-то, все и началось. Я после окончания школы-студии МХАТа работал еще в Театре Пушкина... Я понимаю, что это жестоко - менять труппу, увольнять людей и так далее. Но без этого невозможно создать новое дело. Нужно приходить со своими и еще как можно больше брать своих и со своими нужно делать. И Любимов смог это сделать. У нас осталось всего несколько человек из прежнего театра... Мне страшно повезло, что я попал сразу в театр к Любимову. Потому что он моментально стал использовать мои песни, чтобы они звучали в спектаклях. Очень поддерживал, чтобы я пел на разных вечерах, приглашал просто к себе, чтобы меня слушали его друзья - писатели, поэты, художники и так далее, и он всегда хотел, чтобы я пел, пел, пел... И я не знаю, но мне кажется, из-за этого я продолжал сочинять. Мне было как-то неудобно, что я пою одно и то же. И потом я стеснялся петь свои "блатные" песни, которых у меня в то время было больше, чем других, "неблатных", или как они там еще называются - "дворовые", "городские" и так далее. Мне хотелось сделать что-то новое каждый раз, когда меня приглашают на какие-то наши вечера или предлагают вставить песню в спектакль - я никогда не ищу среди старого. Я стал просто продолжать, продолжать, продолжать писать... Иногда раздаются упреки: мол, в нашем театре очень мало внимания уделяется актерам. Ну это несправедливо. Мне кажется, что даже очень много внимания. Просто настолько яркий режиссерский рисунок, что в нем, когда работать не с полной отдачей и не в полную силу, обнажаются швы, знаете, как в плохо сшитом костюме... А если это наполняется внутренней жизнью, актерской, тогда... происходит соответствие, тогда от этого выигрывает спектакль. С ним трудно работать. Правда... Очень интересно, но очень трудно, потому что он пробует сам. Он знает какой-то результат, что должно выйти, и делает по пятнадцать-шестнадцать вариантов. И все время требует играть в полную силу на репетициях..." Созидать. Как говорил Фрейд, в результате мы получаем прямое исполнение большинства сказочных пожеланий: все для себя удобное и нужное человек создал в процессе постоянного творчества, появившись поначалу как слабое животное на земле, где и ныне каждый индивид должен являться на свет как беспомощный младенец. Все это человек должен рассматривать как достижение культуры. С давних времен человек создавал себе идеальное представление о всемогуществе и всезнании, воплощением которых были боги. Им он приписывал все то, что было ему запрещено. Можно сказать, что боги и были его культурными идеалами. Теперь он очень близко подошел к достижению этих идеалов, он сам сделался чуть ли не богом, правда, лишь настолько, насколько человеческий здравый смысл вообще признает эти идеалы достижимыми. В случае с Любимовым мы говорим о достижении художественного идеала. Любимов стал Богом театра. На долю Юрия Любимова выпала счастливая и завидная доля в искусстве: быть собирателем плодов, умеющим осуществлять упорные искания, которым были отданы силы нескольких поколений наших и зарубежных режиссеров. Стигийского воспоминанье звона. Теплоходы на приколе, поток машин дробится в зеркальных отражениях Третьего Рима. Черный ток реки в граните, кричащая чайка над волнами в сильном ветре. Светящийся экран на Краснохолмском мосту у Таганского тоннеля. Все имеет значение лишь в той перспективе, которая создается случаем. Здесь и сейчас совершаемым.

"НАША УЛИЦА" № 94 (9) сентябрь 2007

Яндекс Реклама на Яндексе Помощь Спрятать
Программы Яндекса для компьютера. Скачать

НАД МОРЕМ

На снимке: Юрий Александрович Кувалдин в редакции журнала "НАША УЛИЦА" на фоне картины своего сына художника Александра Юрьевича Трифонова "Царь я или не царь?!"


Юрий Кувалдин

ТРАПЕЗУНД

рассказ

Ломается мел, и крошится
Ребенка цветной карандаш...
Мне утро армянское снится,
Когда выпекают лаваш.

Осип Мандельштам

Дверь в каюту была приоткрыта.
Сафиуллина, директор школы, сняла платье и стояла в золотисто-сиреневой комбинации. Через спинку кресла были переброшены два чулка. Это показалось Аршутяну странным. Редко кто из женщин в наше время носит чулки. Все сплошь и рядом надевают колготки, лишая себя моментальной привлекательности, когда между чулком и кружевными трусами выглядывает белая ляжка. К тому же все женщины ходят в брюках, за что в 60-70-х годах даже исключали из комсомола, потому что запрещалось женщинам ходить в брюках.
Трапезунд, расположенный по обоим склонам мыса, глубоко вдающегося в море, имел до войны 1914 года 55 тысяч жителей, из них турок 25 тысяч, греков 15 и армян 15 тысяч. Амфитеатром спускающийся к морю и еще издали заметный своими белыми двух- и трехэтажными домами и богатой растительностью, Трапезунд является одним из красивейших городов черноморского побережья. Приятно после картинной галереи Ованеса Айвазяна в Феодосии посмотреть на Трапузунд!
После мелкого дождя, шедшего весь день, теперь было достаточно прохладно и очень ясно. В разрыв лиловых и свинцовых туч лучи солнца проложили в море длинную золотистую дорожку. Солнце уже опустилось своим нижним краем на воду. Аршутян вспомнил, как серым утром, когда он стоял на верхней палубе, чайка выгнула крылья и снизила скорость до самого предела, чтобы схватить кусок булки прямо из его протянутой руки.
Море и чайки. Черное море, синие чайки.
Море для Ивана Константиновича Айвазовского, или Айвазяна, что одно и то же, всегда означало свободу, вселяло силу и мужество, призывало верить в высокое предназначение человека, идти к цели сквозь испытания и беды. Художник, стараясь не повторяться в сюжетах морских пейзажей, всякий раз искал новые оттенки освещения морской воды или облаков, состояния атмосферы. Он любил изображать необычные состояния природы. Особенно он любил рисовать бурное море и корабли, которые борются с разбушевавшейся стихией, подобное тому, какое мы можем увидеть на картине "Трапезунд с моря". Армянин по происхождению, художник горько переживал за свою родину - истерзанную и поруганную турками Армению. Он посвящает ряд картин геноциду армян, из которых особо следует назвать "Избиение армян в Трапезунде". Все дело в том, что многие, узнав о том, что художник по старому написанию фамилии с окончанием «ян» армянин, удивляются. Объясняется все довольно просто. Выходцы из Армении, Айвазяны попали в Польшу, а затем фамилия трансформировалась, приняла польское звучание. Так Айвазяны стали Айвазовскими (Гайвазовскими). Правда, в последнее время некоторые безответственные авторы абсолютно бездоказательно пытаются подвергнуть сомнению армянское происхождение феодосийского художника. Попутно отметим, что многие видные личности в Польше по происхождению армяне - поэт Шимон Шимонович, Гжегож Пирамович - великий польский просветитель, художник Теодор Аксентович и другие. Изменение фамилий в процессе ассимиляции - явление обычное, у многих армян, к примеру, окончание фамилий русские. Да, Айвазовский Иван Константинович, по армянскому написанию Ованес Айвазян был великим русским художником, сыном своего народа, удостоен многих почестей и титулов за неутомимую деятельность во славу великой России.
Приятно было рассматривать глубину моря, доставать взглядом до созвездия кораллов, до зеркальных ракушек, до пестрой морской гальки.
Сафиуллина взяла один прозрачный черный чулок и, попеременно работая пальцами, сборила его сверху донизу. Она балансировала на одной ноге, оперлась о ее колено пяткой другой ноги, нагнулась, нацепила собранный чулок на кончики пальцев ноги с красивым алым маникюром, поставила ногу на стул, натянула чулок на ступню, пятку, икру, колено и ляжку, окончившимся широкой резинкой узора, наклонилась в сторону, как бы убеждаясь, хорошо ли он сел, затем выпрямилась, убрала ногу со стула и повернулась, чтобы взять второй чулок.
Аршутян не мог оторвать от Сафиуллиной глаз. Никогда такой красивой он ее не видел. Она всегда была строго одета и несколько чопорна, даже неприступна. А сейчас от ее спины и от ее плеч, от ее груди, которую комбинация больше обрамляла, чем скрывала, от ее большого зада, на котором комбинация натягивалась, когда она упиралась ступней в колено и ставила ее на стул, от ее ноги, сначала голой и бледной и потом, в чулке, отливающей черным блеском, Аршутян не в силах был оторвать глаз.
Русские вошли в город без выстрела, турки же, уходя, все оставили в целости - и свои роскошные дворцы, и переполненные товарами магазины, и большие запасы, и мосты, дороги, водопровод, казармы… Как объясняли местные греки, турки выражали полную уверенность получить Трапезунд обратно, и потому, как говорили, они «не хотят портить того добра, которое все равно опять должно перейти к ним».
Сафиуллина почувствовала взгляд Аршутяна. Она задержала руку, вот-вот готовую взять второй чулок, обернулась к двери и посмотрела Аршутяну в глаза. Он не знал, как она смотрела - удивленно, вопросительно, понимающе или осуждающе. Только он покрылся краской. Ну, просто весь! Стоял и чувствовал, как он наливается краской, как будто эта кровь поступала извне. И он видел себя как бы со стороны. Вот стоит перед каютой школьник и подглядывает за директрисой собственной школы. Нет, чтобы сразу, как только заметил ее в приоткрытую дверь, пройти мимо, как хорошо воспитанному юноше из московской интеллигентной семьи. Так нет же! Встал, как остолоп, и пялится во все глаза на то, как она переодевается. Какое-то мгновение Аршутян стоял с пылающим лицом. Потом он уже не мог больше этого вынести, и бросился дальше по коридору к своей каюте.
Когда его сердце перестало колотиться и лицо больше не горело, та встреча у каюты была далеко. Аршутян злился на себя. Он убежал, точно ребенок, вместо того, чтобы отреагировать так спокойно-уверенно, как сам того от себя ожидал. Аршутяну ведь было уже не восемь лет, а тринадцать. Правда, для него оставалось загадкой, как должна была проявиться эта спокойно-уверенная реакция.
Здания в Трапезунде почти все двух- и трехэтажные, отштукатуренные, красиво выкрашенные и снабженные массою балконов. Многие дома имеют небольшие, хорошо содержимые садики с тропическими растениями. Улицы в городе шоссированы и хорошо содержатся. Мечети и общественные здания выделяются своей оригинальной восточной архитектурой. В городе имеется частичная канализация и водопровод, в котором, правда, вода мутная, с массой плавающих осадков. Тротуары имеются почти везде. Было и уличное керосиновое освещение. Название улиц и номерации домов не имеется. Поражает в городе обилие роскошных вполне европейских магазинов, с громадным выбором товаров на всякий вкус. Торговля была сосредоточена в руках греков и армян, а турки занимались главным образом мелочной торговлей. В окрестностях Трапезунда, всего в 2-5 верстах, на склонах зеленых гор, расположены дачи местных богачей, причем дачи эти построены по типу городских зданий и снабжены садами с апельсинными насаждениями и масляничными деревьями. Дачами этими пользовались не только летом, но и во всякое свободное время года.
Почему Аршутян не мог отвести взгляда от этой женщины? У Сафиуллиной было очень сильное и очень женственное тело, более пышное, чем у девочек, которые нравились Аршутяну и на которых он засматривался. Аршутян вспомнил, что Сафиуллина не привлекла его внимание, когда он видел ее несколько раз в бассейне. Подумаешь, там много женщин в бикини и купальниках. Никто из них не выделяется. А тут – другое дело. К тому же она предстала там перед ним не более голой, чем она же, девочки и другие женщины, которых Аршутян уже видел в бассейне. И потом она была во много раз старше девочек, о которых Аршутян мечтал. Сколько ей было лет? Пятьдесят? Трудно определить года, которых сам еще не прожил или не замечаешь на своем горизонте.
В Трапезунде, как и во многих восточных городах, на улицах есть множество фонтанов для общего пользования. До прихода русских, в городе был один, довольно плохой военный лазарет. Несмотря на то, что Трапезунд довольно чистенький город, что санитарные условия его удовлетворительные, постоянный приток полуголодных войск и совершенно голодных беженцев, с путей следования русской армии, создали условия, при которых эпидемии в городе не переводились. Особенно свирепствовали здесь сыпной тиф и холера. Трупы умерших часто валялись прямо на улице. Больные заразные от незаразных и от остального населения не изолировались. Дезинфекционной камеры в городе не было. Врачи - армяне и греки имелись в достаточном числе. Из учебных заведений в Трапезунде имелись армянская мужская и женская гимназии и греческая мужская гимназия. Турецкие учебные заведения были только низшего типа.
Погода стояла прохладная. Было не больше пятнадцати градусов.
На другой день после экскурсии в монастырь Панагии Сумелы, расположенный на склонах скалистого утеса на высоте более километра над уровнем моря, Аршутян снова как бы случайно оказался перед каютой Сафиуллиной. Но дверь оказалась закрытой. Аршутян стал томиться в ожидании. Он очень хотел снова лицезреть ее, даже не ее, а тот процесс, тот самый, с чулками. Может быть, он опять будет присутствовать при этом.
Спустя минут пятнадцать, Аршутян из-под пальмы в холле увидел, как Сафиуллина шла по коридору. В одной руке она несла бумажный пакет с виноградом, в другой – бутылку шампанского. Аршутян против воли пошел за ней. Сафиуллина не удивилась, в ее взгляде не было рассерженности, удивления или насмешки - в нем не было ничего из того, чего Аршутян опасался. Ее взгляд был усталым. Когда она поставила бутылку и стала доставать из кармана куртки ключ, на пол со звоном посыпались монеты. Аршутян подобрал их и подал ей.
- Спасибо. Ты не смог бы прихватить бутылку?
Сафиуллина открыла дверь и вошла в свою просторную каюту.
Аршутян поднял шампанское и вошел следом.
- Вот и замечательно!
Сафиуллина внимательно оглядела Аршутяна.
- Да я что… - начал, пожимая плечами, он.
- Ты какой-то весь продрогший! Какой сегодня холодный день! - воскликнула она. - В Феодосии и то было теплее!
На круизном лайнере они три дня назад прибыли из Феодосии.
В городе издавались по одной турецкая и греческая газеты. Театра в городе не было. В греческих и армянских домах много роялей и пианино. Жизнь в городе была тихая, патриархальная. Греки и армяне пользовались здесь известной национальной самостоятельностью. Их только не допускали на правительственную службу и не разрешали им, и особенно армянам, приобретать оружие. В войска они принимались по преимуществу в нестроевые части.
- Я сейчас приготовлю тебе горячую ванну.
Аршутян вздрогнул от неожиданности этих слов. Какая ванна? Зачем? Почему?
Но Сафиуллина, не обращая на него внимания, совершенно не интересуясь его реакцией, сначала закрыла на ключ входную дверь, а затем подошла к ванне и открыла кран. Вода, журча и пуская пар, полилась в нее.
- Да не стесняйся!
Аршутян помедлил, снял куртку, свитер и рубашку и остановился в нерешительности. Вода поднималась быстро, и ванна была уже почти полной.
- Ты что, хочешь мыться в брюках и ботинках? Я на тебя не смотрю.
Но когда Аршутян закрыл кран и снял трусы, она преспокойно стала его разглядывать. Аршутян покраснел, залез в ванну и с головой погрузился в воду.
Перед падением Трапезунда в нем ощущался большой недостаток в продуктах.
Когда он вынырнул, Сафиуллина была в глубине каюты, у стола. В сторону ванны она бросила лишь беглый взгляд.
- Возьми шампунь и помой голову тоже. Я сейчас принесу полотенце.
Сафиуллина взяла что-то из платяного шкафа и прошла в другую комнату.
Аршутян как следует помылся. Вода в ванне была мыльной, и он пустил в нее новую воду, чтобы ополоснуть под струей из крана голову и лицо. Потом он просто лежал, слушал, как играет тихая музыка, чувствовал на своем лице прохладу воздуха, долетавшую до него через чуть приоткрытую дверь другой комнаты, а на теле - ласкающее тепло воды. Аршутяну было приятно. Каюта люкс из нескольких комнат, не то что у него – на троих с Гольдбергом, Тапагари и Бычковым. Находиться у директрисы в ванне - это была возбуждающая приятность, и мужской признак Аршутяна налился кровью.
При вступлении в город русских войск в нем оказалось жителей 15 тысяч - исключительно греков; турки все бежали, армяне же поголовно были турками вырезаны и потоплены в море. Спаслись от этой участи лишь 100-120 четников, ведших партизанскую войну и несколько сот детей. Вырезаны и потоплены были армяне и в окрестных деревнях. По общим отзывам, жестокости, которые применялись к армянам в Трапезунде, превосходят своим изуверством все то, что применялось теми же турками по отношению к армянам в других местах. По словам греков, американского консула, протестантского миссионера, содержательницы местного отеля швейцарско-подданной, двух уцелевших армян миссионеров католиков, нескольких русскоподданных, найденных в городе, и опроса тех немногих четников, которые успели узнать о падении Трапезунда и сошли с гор в город, общая картина истребления армян представляется в следующем виде. Армян стали выселять из Трапезунда с июля 1915 года, причем армянам-григорианам на сборы дали 5-6 дней, армян же католиков до поры до времени оставили в покое.
В первый же день были арестованы несколько сот молодых и влиятельных армян, под предлогом, что они изменники, способствующие успехам русских. Затем отделили мужчин и женщин. Из числа последних выделили молодых и красивых, поместили их в особый дом и предоставили офицерам выбирать из них наложниц. По истечении некоторого времени, их убивали, а трупы их выбрасывали в море.
Оставшихся мужчин и женщин под конвоем отправили раздельно в местечко Дживизлик, находящееся в 25 верстах от Трапезунда, где женщины подвергались насилиям со стороны жандармов, и затем мужчины и женщины тут же убивались, а детей прямо кололи штыками. Одно военное лицо устроило даже такое развлечение: устанавливали детей и с известного расстояния упражнялись в стрельбе, пробивая револьверными пулями лбы несчастных малюток.
Он не поднимал взгляда, когда Сафиуллина вошла в ванную, и сделал это только тогда, когда она уже стояла перед ванной. Она распахнула большое полотенце.
- Иди сюда! - повелительно сказала она.
Аршутян повернулся к ней спиной, когда поднимался и вылезал из ванны. Сафиуллина завернула его сзади в полотенце, с ног до головы, и насухо вытерла. Затем она отпустила полотенце, и оно упало на пол. Аршутян не решался сделать ни единого движения. Сафиуллина так близко подступила к нему, что он чувствовал ее грудь на своей спине и ее живот на своих ягодицах. Она тоже была голой и очень большой, даже огромной. Она обняла его, положив ему одну руку на грудь, а другую на его возбужденный признак.
- Вот зачем ты здесь! - с полным пониманием его желаний, довольно грозно сказала она.
- Я...
Аршутян не знал, что сказать. Он не смел сказать ни "да", ни "нет". Он повернулся к ней. Он мало что мог там у нее увидеть, они стояли слишком близко друг к другу. Но Аршутян был весь потрясен присутствием голого тела Сафиуллиной.
При самом выселении из Трапезунда, турки успокаивали армян, что с ними ничего худого не сделают, но когда ушли первые партии, турки уже перестали церемониться и стали отбирать у армян детей мужского пола. Часть этих последних, которые были поздоровее, была роздана в турецкие семьи для обращения их в ислам и затем пользования ими в качестве даровых работников, а остальные дети были или перебиты или, по свидетельству местных греков, как это ни чудовищно, были набиты в корзины, вывезены в море и потоплены. Все ужасы уничтожения в Трапезунде армян настолько чудовищны, что им трудно было верить, если бы не многочисленные свидетельства большого числа лиц беспристрастных и внушающих полное доверие.
Некоторые из армян, когда к ним являлись жандармы забирать членов их семей, кончали самоубийством. Более взрослые дети и несколько уцелевших девушек и женщин армянок, с чувством глубочайшей признательности и бесконечной благодарности говорят об отдельных лицах, положивших много труда и энергии в деле спасения избивавшихся армян. Лица эти - американский консул, американский миссионер Краффорд, содержательница отеля Suiss, швейцарско-подданная, и местный турок Шевкет-бей Шатир-заде, сын которого был убит жандармами, когда он выступил открыто на защиту армян.
- Какая вы красивая! - вырвалось из груди Аршутяна.
- Ах, дурачок, что ты несешь, - воскликнула Сафиуллина.
Откуда-то издалека звучала музыка из трагического балета Арама Хачатуряна «Спартак».
Сафиуллина рассмеялась и страстно обвила руками шею Аршутяна. Школьник тоже крепко обнял директора.
Задачи России в Передней Азии лежат, прежде всего, в таком изменении границ, при котором ничто не угрожало бы более спокойствию и безопасности Кавказа, а также в освобождении Турецкой Армении. В этом последнем вопросе нельзя довольствоваться каким-нибудь половинчатым решением, хотя бы возвратом к тому проекту ограниченной армянской автономии, которая выработана была на международной конференции 1914 года. Тогда представители России, Англии и Франции должны были уступить настояниям Германии и Австро-Венгрии, стремившихся по возможности сохранить в Армении существующий порядок. Население Турецкой Армении должно получить не только тот минимум правовой обеспеченности, которой оно не имело при старом турецком господстве, но и условия экономического и культурного благосостояния.
Аршутян боялся: боялся прикосновений, боялся поцелуев, боялся того, что не понравится Сафиуллиной и не покажется ей достаточно способным. Но после того как они некоторое время постояли так, держа друг друга в объятиях, после того как Аршутян вдохнул ее запах, почувствовал ее тепло и силу, все пошло своим естественным ходом: изучение тела Сафиуллиной руками и ртом, встреча их губ и потом в широкой кровати она на нем, лицом к лицу, пока он не почувствовал надвижения благодатной волны и не закрыл глаза, пытаясь сначала сдержаться и крича потом так громко, что ей пришлось приглушать его крик своей прохладной ладонью.
Над Черным морем Трапезунда всходило солнце.

“Наша улица” №123 (2) февраль 2010

пятница, 30 декабря 2011 г.

И когда-то над входом туда были вырезаны на каменном фризе белые рельефные буквы строгого гражданского шрифта: станция «Сталинская»

Нина Краснова

МОСКВА МЕЙЕРОВСКАЯ

эссе


ГЛАВА ПЕРВАЯ.
О РАССКАЗЕ ЮРИЯ КУВАЛДИНА «МЕЙЕР»

В «Независимой газете», в Eх liвris-е за 20 августа 2009 года, появился новый рассказ Юрия Кувалдина «Мейер» из новой книги Юрия Кувалдина «Ветер», которая скоро выйдет в издательстве «Книжный сад». Рассказ «о футболе, деньгах и сталинской культуре всеобщего пьянства».
Оказывается, существовала и такая культура внутри всеобщей советской культуры, когда все от мала до велика наливали себе и друг другу рюмки и стаканы и пили за Родину, за Сталина и пели песню, которая была у советского народа вторым – неофициальным - гимном после гимна Советского Союза, или третьим, после песни «Широка страна моя родная», или все же вторым, то есть первым после гимна Советского Союза:

Выпьем за Родину, выпьем за Сталина,
Выпьем и снова нальем!

Даже Изабелла Юрьева своим проникновенным лирическим голосом пела эту песню и предлагала в ней своим слушателям выпить и за наш народ, и за нашу армию, и за наш флот, как мамы предлагают своим маленьким детям съесть манную кашку за маму, за папу, за бабушку, за дедушку, за тетю, за дядю и так далее. Съешь за всех по ложечке, вот и будет сыт. А выпьешь за всех по глоточку, по рюмочке, по стаканчику, вот и будешь пьян, и увидишь небо не только в рубиновых звездах Кремля, но и «небо в алмазах».
А сам Сталин, как пишет – под иллюстрацией к рассказу, под соцреалистической репродукцией картины Василия Ефанова - «Независимая газета», не пил и очень любил детей. Детей он любил, наверное, так же, как Ленин, наш дорогой Ильич, который в фильме «Ленин в восемнадцатом году» гладит по головке маленькую девочку, которая каким-то чудом забрела с улицы, с Красной площади, прямо к нему в Кремль, прямо в кабинет, куда без пропуска мог попасть только экстрасенс Мессинг, и спрашивает у нее: «Девочка, у тебя есть мама и папа?» - «Нет». – «А где они?» - «Их убили». – «А кто убил?» - «Красные (во время революции, которую организовал Ленин, и во время гражданской войны)»... Добрый дедушка Ленин посочувствовал девочке и велел отдать ее, бедную сиротку, в детдом, потому очень любил детей и заботился о них (а своих у него не было). Пить Ленин не пил, потому что ему нельзя было, из-за сухотки мозга (из-за прогрессирующего сифилиса). А Сталин, у которого сифилиса мозга не было, а была только сухотка руки и шестипальцевость ноги, пил. Так же, как и его соратники по партии, которых он в насильственном порядке заставлял пить, если те не пили. Если они не пили и были трезвыми, как стеклышки, их подозревали в негативном отношении к советской власти, считали врагами народа, которые осуждают Сталина за его террор и которые втайне от Сталина затевают что-то нехорошее, какую-нибудь операцию «Ы» против своего вождя и против своего народа. Бог знает, что у трезвого на уме. Что у трезвого на уме, можно узнать только, если трезвый напьется, станет пьяным в доску и будет, «как жену чужую, обнимать березку», и тогда все, что у него на уме, будет у него на языке.
«Жить (в сталинское время) стало лучше, жить стало веселее!», как пелось в одной из песен сталинского времени, поэтому все должны веселиться и пить.
Кувалдин пишет:
«Вся жизнь нерушимой сталинской страны должна проходить в праздниках. На экранах кино герои выпивают, закусывают и закуривают. В театрах выпивают и закусывают. На демонстрациях выпивают и закусывают и пляшут под духовой оркестр. Сталинская культура всеобщего пьянства. Поддатые террор не замечают! Весело тебе жить под хмельком. Весь мир в розовых красках. Это одинокий враг ходит трезвый. У-у, свою вражью морду воротит от стакана! То-то черные воронки только трезвых увозят. Не мешай нам гулять!»
Пьяные, «поддатые» террор не замечают. Ничего плохого вокруг себя в своей жизни и в жизни своей страны не замечают, а если и замечают, то легко со всем этим уживаются, легко ко всему этому привыкают и приспосабливаются, они всегда всем довольны, если им есть что и на что выпить, пьяными государству легче управлять, пьяных легче кинуть в бой под громкими лозунгами, на смерть, как пушечное мясо, против «врагов». Так расшифровывает Кувалдин высокую идеею «культуры всеобщего пьянства», которая пронизала все слои нашего государства, от верха до низа и которая резко отличается от культуры питья всех иных, допустим, европейских, государств, допустим, какой-нибудь Франции. Так Кувалдин первым из писателей нашего времени сказал, зачем государству надо, чтобы люди пили и были все время пьяными... а чтобы они не замечали терроров и всего плохого вокруг себя, чтобы они заливали свои глаза водкой и видели все в розовом свете... то есть - чтобы им веселее жилось и чтобы им все плохое в стране было до фени. Как говорил советский поэт-трибун Маяковский: «В этой жизни умереть нетрудно, сделать жизнь значительно трудней». И пить и спиваться человеку и целому народу легче, чем делать что-то такое, чтобы сделать жизнь лучше, чем она есть.

Нелирическое отступление от темы.
...Когда-то, когда я училась в Рязанской школе-интернате № 1, в микрорайоне Горрощи, на улице Гоголя с одной стороны (со стороны парадного подъезда) и на улице Братиславской – с другой (непарадной) стороны, классе в четвертом или в третьем, во времена Хрущева, я ходила со школьниками своего пионерского отряда по домам и собирала для школы-интерната макулатуру и металлолом, тогда было модно собирать макулатуру и металлолом, и один гражданин, житель Горрощи, высокий, седоватый, интеллигентный дядя (как я теперь думаю, сталинец, который разочаровался в Сталине после того как Хрущев разоблачил культ личности этой личности), выволок мне из своего ветхого дощатого, трухлявого сарая томов двадцать Сталина в темно-бордовых кожаных переплетах и сказал: «Нате вам их... тут сразу килограммов десять будет... зачем они мне теперь? Они мне уже не нужны...» - а я не стала сдавать их в макулатуру, а, махнув рукой на свой недовыполненный план по макулатуре, притащила все двадцать томов, как некую большую ценность, к себе домой, на улицу Революции, потому что, как все советские дети, да к тому же интернатчики, которых воспитывали в духе советского патриотизма, очень любила Сталина, хотя Хрущев и развенчал его и выбросил из Мавзолея, о чем я очень жалела и переживала)... и вот в одном из десяти томов Сталина я тогда прочитала диалог Ленина и Сталина о том, надо или не надо вводить в России «пьяную экономику». Сталин сказал Ленину: «Владимир Ильич, а что если нам начать увеличивать производство водки в стране и за счет этого получать от народа больше денег в госказну и таким образом поднимать экономику страны?» - «А не сопьется от этого наш народ?» - предусмотрительно спросил Ленин, лукаво сощурясь. – «Будем надеяться, что не сопьется... Наш народ сильный...», - успокоил его Сталин, подкрутив свои черные усы и пряча в них свою (мефистофельскую?) улыбку. Его бы устами да мед пить. Так с легкой руки двух вождей в советской стране была узаконена «пьяная экономика», как бы только на первое время советской власти, на тяжелый для страны период, до лучших времен... А оказалось, что навсегда. Потому что в истории нашей страны все периоды были и есть тяжелые, а легких как не было, так и нет. А во время Великой Отечественной войны наш народ и совсем спился от сталинских «ста грамм». И пришел с войны алкоголиком. И от пьяных родителей-алкоголиков пошли пьяные дети, тоже алкоголики, яблочки от яблонек, о чем я когда-то, в 1988 году, написала в своем романе «Дунька в Европе».

...Герой рассказа Юрия Кувалдина Мейер, как все советские люди, под влиянием эстетизации пьянства средствами массовой информации, под влиянием пропаганды «сталинской всеобщей культуры пьянства» как атрибута и нормы жизни советского человека, тоже выпить был не дурак, с самой юности, когда он был футболистом команды «Крылья Советов», которые, как я уже сказала, находились в Мейеровском проезде, как когда-то, еще раньше, и фирма Мейера, и играл в высшей лиге за первенство СССР, и пил со своими друзьями по команде после матча и тренировок или не после, а до, а потом еще и после. И поэтому в конце концов потерял свою спортивную квалификацию и был уволен из высшей лиги и поступил работать рабочим, а потом мастером ФЗУ-шников на завод «Салют», который находился все в том же Мейровском проезде,
Теперь, когда Мейер по сюжету рассказа стал уже седым, солидным пенсионером с хорошей спортивной осанкой, которую он сохранил до своих 75-ти лет, куда бы он ни шел, куда бы он ни ехал, а по сюжету рассказа он летним днем едет в метро, в толпе людей, со своего садового участка в восемь соток, к себе домой, проведать свою квартиру и заплатить за нее в сберкассе, за коммунальные услуги, он, который давно бросил пить, с удовольствием вспоминает, как он выпивал со своими друзьями в юности. И Кувалдин, дитя своего времени и своей страны, который в юности тоже был футболистом и тоже выпивал со своими друзьями, аж с десяти лет, или даже с семи, описывает это со вкусом, со смаком и с тонкими художественными подробностями, через эпизод с Мейером:
«Мейер оживился, сладко, как в цыганочке, шевельнул плечами и залихватски крикнул:
– Наливай!» (Этот глагол идет в рассказе рефреном, как если бы строка красивой песни, которую героям рассказа так же приятно слышать, как наливать водку в стакан и слышать, как она льется и булькает. – Н. К.)
Товарищ (Мейера), «тоже футболист «Крыльев Советов», зубами сорвал с поллитровки бескозырку и набулькал в граненые стаканы ровно по 166 и шесть в периоде грамм.
Мейер держал граненый стакан всегда двумя пальцами, большим и указательным, а остальные были на отлете, особенно мизинец. Это считалось высшим шиком. (Вот она, «культура пьянства»! – Н. К.)
Вздрогнули. Вздохнули».
И, естественно, выпили. И потом снова налили и снова выпили.
Да, как говорил Чехов и как говорил не только он, но еще и Барт, пиши о том, что сам пережил, и о том, что ты лучше всего знаешь. Тогда это у тебя лучше всего и получится. А если ты будешь писать о том, чего сам не пережил, и о том, чего не знаешь, у тебя это и не получится. Но чтобы все это получилось у тебя так, как у Кувалдина, надо еще иметь перо Кувалдина и голову Кувалдина, которая вся переполнена литературными образами, темами и сюжетами, и готовыми рассказами, и стоит ему только сесть за стол, как они сами собой, готовые, выплескиваются у него на бумагу, то есть на экран монитора. Как выплеснулся и этот рассказ – «Мейер», автору пришлось только сесть и набрать его на компьютере.

...У Кувадина не бывает плоских, одномерных, одноплановых рассказов. Все они у него неодноплановые, неодномерные и внутренне объемные, при всей своей малой форме.
В рассказе «Мейер» как минимум несколько планов:
1). На одном плане – Мейер-житель Москвы ХIХ века, торговец кустарниками и деревьями, который в свое время жил в Мейеровском проезде и вел там торговлю деревьями и кустарниками. И жизнь этого героя на фоне ХIХ века.
2) На другом плане – Мейер-житель Москвы середины ХХ века, футболист команды «Крылья Советов», который тоже жил в Мейеровском проезде, но уже в свое время. И юность этого героя на фоне этого времени. И историческая летопись советского футбола, команды «Крылья Советов», которые находились в Мейеровском проезде.
3). На третьем плане – Мейер-житель Москвы ХХI века, пенсионер, который едет на метро в сберкассу платить за квартиру. И эпизод с деньгами, которые он выронил в метро, но не понял, что это его деньги, и спросил у людей, чьи они, а маленький черный горец сказал «это мои деньги» и подобрал их и сунул свой карман и смылся с ними, Мейер не успел даже глазом моргнуть. И эпизод в сберкассе, где Мейер стоит в очереди... и только тут догадывается, чьи деньги подобрал в метро маленький черный горец. И вспоминает еще какие-то деньги, пачку купюр в 100 листов по 500 рублей, которые он, не тот горец, а Мейер, когда-то не потерял, а нашел на дороге. Как поется в песне, «кто-то (что-то) теряет, кто-то находит».
4). И в каждом из четырех планов – история Москвы в картинках и в лицах, какие-то локальные периоды истории Москвы, в форме литературных клипов.
И на первый план выступает, а на задний отступает то один, то другой план рассказа, и все они переходят один в другой и сливаются друг с другом и становятся одним общим крупным планом, где герои перемещаются во времени и пространстве с места на место и меняются местами... и играют каждый свою функцию, свою роль. Один Мейер – одну роль, а другой Мейер – другую, хотя оба Мейера жили в одном Мейеровском проезде, только каждый в свое время.

...Кувалдин считает, что рассказ в несколько страниц написать трудней, чем роман в тысячу страниц, что в малую форму вместить много художественного содержания трудней, чем в большую. И что талант и мастерство автора (или нехватка и отсутствие всего этого) лучше всего проявляется в рассказах, то есть в малых эпических литературных формах. Если автор не умеет написать рассказа, то он и романа написать не сумеет. С этим не поспоришь. И талант и мастерство самого Кувалдина как нельзя лучше проявляется в его рассказах.
Причем во многих его рассказах, в том числе и в «Мейере», нет никакого сюжета, как нет сюжета в пьесе Чехова «Дядя Ваня», где как бы ничего не происходит. Кувалдин строит свои рассказы, как правило, на бессюжетности. Он берет какого-то героя, из воздуха, из ничего, погружает его в какие-то конкретные обстоятельства и условия жизни... в какую-то конкретную среду, поселяет его в каком-то конкретном городе и доме, добавляет туда еще каких-то героев, персонажей и начинает рисовать и прорисовывать их, создавать архитипические образы и художественную фактуру произведения, через каждого из своих героев и персонажей, через конкретные улицы, по которым они ходят, через станции метро, по которым они ездят, через какие-то большие и маленькие реалии времени, в котором они живут, через костюмы и платья, которые они носят, через книги, которые они читают, через песни, которые они поют, через предметы быта, которыми они себя окружают, через какие-то поступки, которые они совершают, через какие-то слова и реплики, которые они произносят, и дает каждому из них индивидуальный язык, и наделяет каждого индивидуальной внешностью и характером, и вкладывает каждому из них в голову мозги и мысли, а в сердце – какие-то чувства и вдыхает в каждого из них жизнь, как огонь в пустой сосуд... И из всего этого получается великолепное литературное произведение.
Мейер-футболист живет в Мейеровском проезде, названном не в честь этого Мейера с русской фамилией, но прозванного своими друзьями-футболистами Мейером в честь Мейеровского проезда, в котором он живет и в котором, кстати сказать, находится стадион с «Крыльями Советов», а в честь того Мейера с нерусской фамилией, который приехал в Москву в 1860-годах, Иоган Карл Мейер, в обрусевшей транскрипции Иван Мейер, и «открыл в доме 22 на Мясницкой улице торговлю деревьями и кустарниками», из которых выросли оранжереи в Лефортовской части Москвы, в Мейеровском проезде.
Тут автор поясняет читателям, где находится дом Мейера, то есть дает историческую информацию о предпринимателе ХIХ Мейере и увязывает ее с временами своей юности и с новым временем, с ассоциациями, которые возникают у него при фамилии Мейера и его доме:
«Этот дом на углу Банковского переулка, там, где был рыбный магазин, а дальше, к центру, располагалась отличная столовая, куда можно было с собой приносить бутылки, и (сотрудники столовой) смотрели на это дело сквозь пальцы, очень было здорово в период антиалкогольных кампаний поддавать».

...У каждого читателя свои ассоциации, допустим, с какой-то точкой Москвы, допустим, с домом Мейера в Мейеровском проезде. У автора они – свои, вот такие, ностальгические, биографические, с долей юмора. А у тех читателей, у которых не было никаких ассоциаций с Мейером и его домом, как у меня, девушки из провинции, которая не знала Москву ни времен Мейера, ни времен юности автора рассказа и юности его героя Мейера, они теперь будут во многом вот такие, как у автора и героя рассказа Юрия Кувалдина «Мейер», и будут связаны с этим сочинением Кувалдина, как и все исторические подробности о Москве, о которых пишет Кувалдин и которых я до него не знала. Допустим, я не знала, что в Москве когда-то был Сталинский район и стадион имени Сталина...
«Сталинский район. Центр мира! Еще до войны все жили ожиданием начала строительства огромного стадиона имени Сталина, самого большого в стране, аж на 120 тысяч зрителей! Это только потом жители Мейеровского проезда узнали, что стадион был прикрытием огромного подземного бункера Сталина. Теперь бункер стал музеем, иди и смотри. У Измайловского парка».
Не знала я и о том, что в Москве когда-то была станция метро «Сталинская» (или знала, но забыла?). И когда я прочитала у Кувалдина вот это:
« – Осторожно, двери закрываются! Следующая станция «Сталинская»! – объявил диктор по вагону», – я подумала, что автор шутит, что он выдумал эту станцию, которой никогда в Москве не было, что она - плод фантазии автора. А потом я поняла, что нет, Кувалдин не выдумал ее, а она и правда существовала раньше, и что она никакой не плод фантазии автора, а я-то (тут я пародирую стиль Хармса) сперва было подумала, что такой станции в Москве никогда не было и что она только плод фантазии автора, что это такой творческий сюр автора, а потом поняла, что нет, и что и правда была такая станция, не в фантазии автора, а в жизни. И что плод фантазии Кувалдина футболист «Крыльев Совета» Мейер выходит из вагона на станции «Сталинская», которая не есть плод фантазии автора, а которая когда-то была самой что ни на есть реальной реальностью, и только теперь кому-то, то есть мне, кажется нереальностью, потому что ее уже нет и она существует только в рассказе Кувалдина:
«Мейер вышел из вагона и среди леса мраморных столбов «Сталинской» обнаружил колоссальное изменение, а именно увидел в торце центрального зала стальную скульптурную группу Веры Мухиной «Рабочий и колхозница»...
В серпах и молотах счастливые юные сталинцы в белых трусах и майках маршируют по беговой дорожке».
Вот еще осколки советской цивилизации, которые, может быть, сохранились не только в рассказе Кувалдина, где он описывает вход на стадион «Крылья Советов»:
«Над воротами между двумя прямоугольными и высокими строениями, которые можно назвать тумбами, висел длинный синий щит с овальными углами, с надписью «Крылья советов»... На левой тумбе – «белая гипсовая фигура футболиста с букетом цветов. На правой тумбе – спортсмен с копьем». – Такие архитектурные сооружения и такие скульптуры в стиле сталинского ампира и соцреализма сейчас стали особенно ценны, как символы ушедшей эпохи. А около стадиона стоял «дом, в котором жил Мейер – с балконами и поддерживающими их колоннами». – А около дома – гастроном, куда Мейер бегал за водкой. «Жизнь превращалась в праздник с обязательной выпивкой, сигаретами и девушками», которые легко давали ему себя «на мягком диване, покрытом колючим ковром»!

...«Железной страны золотая пора», - сказал про времена юности героя «Мейера» Мейера и Юрия Кувалдина, и своей и моей юности, друг Юрия Кувалдина поэт Евгений Блажеевский, который пил, как почти все поэты и все непоэты, и который так и ходил со своим стаканом по литературным кругам, не просыхая, и умер, «не доживя века», если говорить рязанским, солотчинским языком моей матушки, и уже десять лет покоится на Троекуровском кладбище, под белой мраморной плитой, на одной территории с литературными и нелитературными генералами, с каменными орденами и медалями на мундирах.

...Юрий Кувалдин любит сирень. Она присутствует в его рассказе «Мейер», как и в одной из его новых книг, которая так и называется «Сирень» (по одному из его рассказов). Это не врубелевская и не остроуховская, а кувалдинаская сирень. И вот как Кувалдин описывает свою сирень из оранжерей Мейера, деревце сирени:
«Обычная сирень давно отцвела, а сирень Мейера только стала наращивать бутоны. Бутоны быстро развивались и начинали распускаться в середине июня. Соцветия у этой сирени получались совершенно другими, нежели у обычной. Они были намного длинней, сами цветочки – мелкие, бледно-розовые, постепенно распускались от основания к макушке, поэтому цветение было продолжительное. Листья совсем не похожи на сиреневые – они крупные, округлые, кожистые, очень плотные. Само деревце выросло небольшое, компактное. Ветки у этой сирени мощные, с крупными почками. Из этой сирени Мейер на даче сформировал красивое деревце».
Нежная, красивая сирень, как красота, которая спасет мир, противостоит в прозе Кувалдина грубой и некрасивой прозе жизни и делает ее красивее.

...Одна из особенностей прозы Юрия Кувалдина состоит в том, что он смешивает в ней не только первые и вторые планы, но и в том, что он смешивает настоящее время с прошедшим, а порой и с будущим и не делает никакой границы между ними, и даже чисто внешней, чисто зрительной графической отбивки, интервала или отточия не делает... И когда читатель читает его прозу и окунается в нее, то так и плавает в одно и то же время «по транзитам и диагоналям» во всех временах, ныряет с головой в глубину 60-х годов ХХ века, или аж в глубину ХIХ века, а выныривает оттуда на поверхность уже в первые годы ХХI века и тысячелетия, и иногда не может понять, где же, в каком же времени он сейчас находится с героями Кувалдина. Кувалдин как бы нарочно запутывает читателя, чтобы тот всю ориентацию в пространстве и времени потерял... и чтобы у него голова кругом пошла, как после стакана водки... В этом и состоит художественный фокус-покус, или художественный метод Кувалдина, метод литературного авангардизма, неомодернизма, в котором есть что-то от картин Филонова, Кандинского, Пикассо, Снегура и Трифонова.
« - ...Следующая станция «Сталинская», - объявил диктор по вагону...» И читатель уже едет с молодым футболистом Мейером в метро к станции «Сталинская». И окунается в сталинские советские времена... А через абзац оказывается уже на «Киевской» станции, а потом на «Смоленской», а потом на «Арбатской», а потом на «Площади Революции», а потом на «Курской и «Бауманской», но уже в новом веке, и едет, трясется в метро, в толпе людей уже с седым пенсионером Мейером, которого прижало, с одной стороны «к острому локтю какого-то военного», а с другой – «к чему-то мягкому и горячему, к какой-то пассажирке, и он чувствует ее «мягкие и пышные ягодицы», и она делает ими Мейеру «нежный массаж»... И Мейер находится с одной стороны, в этом вагоне, а с другой стороны в это же самое время пребывает в том времени, когда он бегал в спортивной форме по зеленой травке стадиона, и играл за команду, называвшуюся то «Крылья Советов», то «Салют», и «пестрые кресла» трибун переливались в солнечных лучах, а «из динамиков» разносился на всю округу «Наш тост»:

Редко, друзья, нам встречаться приходится,
Но уж когда довелось,
Вспомним, что было, выпьем, как водится,
Как на Руси повелось!

Мейер воспитывался на улице и пил с ребятами из своей команды, с которыми ему «распить бутылку водки на троих было так же привычно, как выпить бутылку лимонада». И вот как автор описывает состояние опьянения:
«Что за прелесть! Первые искорки опьянения подобны состоянию после забитого мяча в ворота противника».
«И жизнь шла – лучше не придумаешь. Правда, надо отдать должное, Мейер никогда не загуливал. Примет на грудь стакан, закусит кусочком колбаски, поболтает с ребятами на стадионе и домой, под бок к безотказной жене. Так что маршрут всю жизнь был определенный: завод, стадион, дом. С заходом в гастроном».

...Юрий Кувалдин, правда, считает, что русский народ пил не только в сталинское время, а во все времена – как говорится, испокон веков. И у Гоголя мужики пьют, и у Толстого, и у Лермонтова, который любил слушать «топот пьяных мужиков»... Да, русский народ пил не только в сталинское время, но и во времена Петра Первого, и во времена Древней Руси, но смотря что пил. Квас, брагу, медовуху... хорошие вина... водку опять же не такую, как сейчас... И раньше он пил не в таких количествах, как сейчас, хотя в песне «Вдоль по Питерской» мужик пьет даже не из стакана, а из «полуведра». И раньше на деревне был, может быть, один горький пьяница, а сейчас еле найдешь одного непьяницу, трезвенника. А если есть один трезвенник на все село, то это скорее всего трезвенник, который лечился от алкоголизма и которому ни одного грамма пить нельзя (но который заслуживает большого и повышенного уважения в отличие от тех, кто даже лечиться не хочет).
...Моя (уже покойная) матушка говорила мне, что во времена ее детства, в 20-30-е годы, в селе Солотча не было такого повального пьянства, какое было, допустим, перед войной и после войны, народ был в основном весь крепкий, здоровый, а не больной, не как сейчас, еще не успел испортиться. На селе было всего двое-трое пьяниц, и это были самые негодящие во всем селе люди, ленивые, «неудельные», которые ничего не умели делать, которые не умели и не любили работать, и только поэтому были бедными, то есть были пролетариями, без кола и двора и без своего участка земли, который был им не нужен, потому что они все равно не умели возделывать его и ничего не умели выращивать на нем, даже картошку, их называли «лобудОй», «гольтепОй», «лохмотОй», к ним относились с презрением, и как раз они-то и делали в селе революцию, и в Солотче, и в Заборье, и в Аграфениной пустыни, и сбрасывали колокола с церквей и жгли и рубили иконы и разевали рот на чужой каравай, на чужую собственность, и завидовали всем, у кого все есть, и раскулачивали их и ссылали их в Сибирь и забирали себе их добро, вплоть до шуб и шалей, а потом пропивали все это, и опять у них ничего не было, то есть им все было не в прок и не коня корм.

...Что делает художественную прозу художественной? Художественной ее делают тонкие художественные подробности, конкретные детали. У Кувалдина вся проза художественная, и вся она состоит из художественных подробностей и деталей.
...Когда он пишет, как его герои играли в футбол, то он описывает и «зеленое с белой разметкой поле» стадиона, на котором они играли, и говорит, какими способами они пользовались, когда вели мяч к воротам, они пользовались способами «щечка», «шведка», «финтами» и так далее, и направляли мяч в сетку, в «паутину» «пушечным ударом».
...Когда он говорит о ремесленниках из ФЗУ, он говорит: «Вся шпана Соколиной горы и окрестностей стала учиться на рабочих в заводской ремеслухе». А дальше он описывает форму, в которой они все ходили: «черные гимнастерки, черные фуражки с фибровыми козырьками, черные брюки и черные тяжелые кирзовые ботинки с металлическими заклепками». Подпоясаны ремесленники «широкими ремнями с металлическими пряжками». Но для завершения типичного портрета советского ФЗУ-шника Кувалдину этого оказывается мало, и он добавляет к нему вот такие штришки: «Каждый день кто-то (их этих ребят) ходил с разбитой в кровь физиономией. Кто-то был в дым пьян». Вот теперь портрет типичного ремесленника готов.
...А когда Кувалдин хочет показать атмосферу официоза, в которой происходили заседания членов партии, он воспроизводит речь товарища Маленкова, который выступает с трибуны:
«Непоколебимой сплоченностью своих рядов партия обязана прежде всего нашему вождю и учителю товарищу Сталину, отстоявшему ленинское единство партии». (Все встают. Бурные, продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию. Со всех концов зала раздаются возгласы: «Ура! Да здравствует великий Сталин!», «Родному Сталину – ура!», «Да здравствует наш любимый вождь и учитель товарищ Сталин!»)
И тут уж весь украшенный флагами и гирляндами стадион в едином порыве в солнечный день подхватывает:

Выпьем за русскую удаль кипучую,
За богатырский народ!
Выпьем за армию нашу могучую,
Выпьем за доблестный флот!

...Но это я уже, кажется, залезла в другую степь... из зала на стадион... где публика впадает в радостный экстаз и поет тост во славу русской удали и так далее... и с особым вдохновением и упором нажимает на глагол-рефрен «выпьем»! поскольку сама партия поддерживает эту необходимую для строительства социализма инициативу – выпить за все, что предлагается в песне. А если ты не хочешь выпить за это, тогда ты – враг народа, вот ты кто, и тебя посадят в черный воронок и увезут по Владимирке в лагерь для политзаключенных. Поэтому – пей, так, чтобы у тебя не только по усам текло, но и в рот попало. Кстати сказать, Кувалдин говорит, что не кто иной, как товарищ Сталин, переименовал «Владимирку... в шоссе Энтузиастов. Ну, это чтобы было всем понятно, что у нас в зону, в тюрьму, в черный воронок идут с улыбкой патриотов, весело, добровольно, с энтузиазмом».
...Кувалдин любит прибегать к гиперболе в изображении каких-то сцен, к нагнетанию атмосферы и доводить все это до абсурда. Но в этой песне он ни к чему такому не прибегает, ибо она сама по себе – есть гипербола, усиливающаяся от куплета к куплету.
Надо сказать, умели советские поэты и композиторы, песенники, поднимать своими песнями дух народа, возжигать в нем чувства патриотизма и звать народ к победе над врагами советского отечества! Чего не умеют постсоветские песенники.

...Когда Кувалдин гуляет по Москве, он гуляет не как праздноболтающийся-праздношатающийся субъект, а как писатель, который наблюдает за природой, за людьми, за собаками и птицами, как за гипотетическими персонажами своих книг, в том числе и за воронами, которых много и в Москве, и в прозе Кувалдина. И вот какие образы ворон он нарисовал, запечатлел в своем рассказе «Мейер» и какую художественную аналогию провел между ними и своим героем Мейером: «Вороны ходили по тротуару с видом хозяев жизни». И Мейер, «несмотря на свои 75 лет... шел... так же, как вороны, то есть абсолютно независимо и с прямой спиной». Вороны похожи на людей, а люди – на ворон. В данном случае они похожи между собой тем, что ходят «с видом хозяев жизни». А в других случаях они могут быть похожи чем-то еще. Тем, что хотят стать чайками или золотыми птицами, как на картинах Александра Трифонова и как в повести Кувалдина «Ворона» и в его же эссе «Чайка...».

...У Кувалдина даже какая-нибудь канцелярская скрепка может стать художественной деталью. В рассказе «Мейер» жена Мейера, когда давала ему деньги, 1000-рублевые купюры, чтобы он сходил в сберкассу и заплатил за квартиру, «пришпилила деньги скрепкой», как всегда делала это. И, когда в вагоне метро они выпали у него из кармана на пол и он увидел, что они «скреплены металлической канцелярской скрепкой», он не придал этому значения и спросил у пассажиров:
« – Кто потерял деньги?
Взоры пассажиров мгновенно устремились на банкноты, а один молодой, смуглый, с острым и горбатым носом человек быстро среагировал, поднял их, дунул и как ни в чем не бывало сунул в карман брюк» - и, как говорится, был таков».
И только в сберкассе Мейер понял, чьи это были деньги, когда хотел заплатить за квартиру и не нашел их у себя и вспомнил, что те купюры в метро были скреплены скрепкой... «Елки зеленые! - вскричал он на всю сберкассу, - это же мои деньги в метро!» Вот тут-то эта деталь – канцелярская скрепка, которая появилась в начале рассказа, и выстрелила, как ружье Чехова...

...Кувалдин говорит в своей прозе, в авторской речи интеллигентным языком интеллигентного человека. А его герои могут отпускать и неинтеллигентные словечки и пословицы. Допустим, Мейер углядел, что сын начальника пожарной команды завода стоит у станка и крутит ручки станка не голыми руками, как нужно, а руками «в белых нитяных перчатках», и разозлился на него и не выдержал и при всех вскричал: «В штанах не е...ля – в перчатках не работа!» Вот уж сказанул так сказанул! Хоть стой, хоть падай.
Или, допустим, Мейер говорит пацанам: «В чужих руках всегда ... толще!»
Герои Кувалдина владеют как высоким штилем, так и низким. Потому что сам автор перевоплощается в персонажей и владеет их штилями в совершенстве. Но себе он не позволяет говорить в своей прозе низким штилем, а героям позволяет, чтобы через их язык лучше показать их образы, их характеры и ту среду, в которой они живут и работают.

...В лексике героев Кувалдина есть слово «старик»: прости, старик, не узнал я тебя, - говорит молодому Мейеру его такой же молодой приятель. В 60-е годы «стариками» модно было называть не стариков, а молодых ребят, молодых парней. А девушек было принято называть «старухами». И вот в рассказе Кувалдина молодой Мейер-футболист увлекается девушками и танцует с ними танцы в Измайлове или в Сокольниках или на Преображенке. А потом в старости, когда уже и правда стал стариком, вспоминает о том, какими милыми были эти девушки. И вспоминает одну из них, всю в романтическом свете:
«В мягком свете она выглядит тонкой и нежной, как сама грусть после стакана портвейна, у нее черные волосы, а зеленые глаза такие огромные и лучистые, что Мейер видит их даже издали. Мейер определенно без ума от нее. Он что-то говорит ей на ухо, стараясь пробиться (к ней) сквозь музыку. Они держатся за руки, и она смеется в ответ на его слова, то запрокидывая голову, то пряча лицо в ложбинке на его плече».
И вот он приходит в сберкассу, чтобы заплатить деньги за квартиру, и встает «в очередь» за молодым человеком в джинсах, за которым никого нет, и радуется, что никакой очереди нет. И вдруг со всех углов сберкассы какие-то «грязно-серые бабы», девушки 60-х годов, то есть уже самые натуральные старухи, которые сидят на стульях, орут ему: встань в очередь! сех углов сберкассы на него в джинсах и радуется, что никакой очереди нетказе Кувалдина. виде букв)"
« – Я занял очередь вот за этим молодым человеком в джинсах, – твердым голосом мастера сказал Мейер...»
« – Так, мы все тута стоим!» – завопили эти бабы-старухи, которых даже женщинами назвать нельзя. И говорят они у автора все грубым, неотесанным деревенским языком, «москвички», которые приехали в Москву из деревень, когда-то давно, молодыми девушками, но за всю жизнь не научились говорить культурным московским языком и не обрели культурных московских манер. А может быть, они, некоторые из них, приехали в Москву недавно, уже старухами, и не сами приехали, а всех их привезли туда их дети, которые попродали их дома в деревне, и уже поздно этим московским жительницам учиться московскому языку и московским манерам.
« – Я не вижу, чтобы вы стояли. Если бы вы тут стояли, то гораздо легче было бы предположить, сколько бы мне пришлось стоять в очереди. Очередь для того и придумана, чтобы в ней стоять», – сказал Мейер преувеличенно спокойным голосом, так, что все они заткнулись, примолкли, притихли...
«Но одна баба в каком-то сером в желтый горошек замызганном платье поднялась и прошлепала вперед, встала перед Мейером.
– Ишь ты, нашелси какой умный! Да мы больные сидим тута. А ты кто такой, что тутова раскомандовалси! Что мы на тебе управу, что ли, не найдем?! Сейчас быстро того этого куда следоват отведем!..
...Мейер промолчал...
Молодой человек в джинсах обернулся от окошка и с подначкой сказал, не то одобряя поведение Мейера, не то осуждая:
– В колонну по одной их построить бы!.. (Как в армии или в ФЗУ или как на первомайской демонстрации. – Н. К.)
В свое время Мейер так строил ремесленников перед окошком раздачи в столовой».
В конце концов «все бабы оторвали свои тяжелые зады от стульев и выстроились в колонну по одному в очередь перед Мейером. Только теперь Мейер увидел, что их было человек пятнадцать-двадцать. То есть это была очередь минут на сорок».
Сцена с этими «старухами» получилась у автора очень комичная, автор выхватил ее как будто прямо из жизни и перенес и вмонтрировал в свой рассказ, но она при всем этом и очень печальная и даже жуткая, по контрасту с теми «старухами» в кавычках, то есть девушками, с которыми когда-то гулял Мейер. И не только гулял.
«Из какого прекрасного материала делаются старухи», - сказал поэт Кирилл Ковальджи. Увы, увы... Это можно сказать не только о деревенских старухах, но и о московских, даже и об очень культурных. Ковальджи и говорит это о московских старухах. А что же говорить об этих, из рассказа Кувалдина, которые тоже были когда-то милыми девушками?

...«Людям необходимо сочувствие», - говорит Кувалдин. И вызывает сочувствие к своему герою Мейеру, у которого каким-то образом выскочили в метро деньги из кармана, может быть, «в тот момент, когда к нему жалась огромная женская задница», и когда он разомлел от удовольствия и забыл про них, а потом, когда увидел их на полу, не понял, что это его же деньги и есть, и «оказался полным придурком, предложив кому-то присвоить его собственные деньги».
Но сам Мейер никакого сочувствия к себе ни от кого не требует и не просит, ни в этой ситуации, ни во всех других. Это сильный человек с сильным характером. Как сам Кувалдин.
«Людям необходимо сочувствие. А Мейеру сочувствие ни к чему. Он не то что гордый, нет, он просто привык с детства все хранить в себе. И весь опыт жизни подсказывал ему, что именно так и должен жить мужчина, и тем более с Мейеровского проезда. Нечего рассказывать другим, что у тебя болит и что с тобой происходит».

...Кувалдин умеет хранить молчание там, где читатель ждет от него каких-то слов, Кувалдин умеет держать паузу по Чехову. И в жизни, и в своих рассказах. «Молчание (бывает) гораздо значительнее, чем реплика. А бывает и так, что иногда сказать мало – значит сказать больше, чем наговорить целый вагон», - говорит Кувалдин. А я, по-моему, не всегда умею держать паузу. И наговорила в этом своем эссе много лишнего, «целый вагон», а чего-то существенного и не сказала. И не скажу. Сделаю паузу. И поставлю точку. Только где ее поставить?

...Мне вспоминается, как в период перестройки один корреспондент спрашивал у одного фронтовика, когда жизнь была лучше, в советское время или сейчас, в постсоветское. «В советское! Даже во время войны она была лучше!» - категорично заявил фронтовик. – «Почему?» - «Потому что тогда я мог сексом заниматься. А сейчас не могу!»

...Из «Новой газеты», а потом и из радиопрограммы «Эха Москвы» я узнала, что «25 августа 2009 года открылся после реконструкции вестибюль станции «Курская-кольцевая» (из рассказа Кувалдина «Мейер», где есть и «Курская» станция. – Н. К.). Вестибюль встречает пассажиров новыми кассами, новыми турникетами и старым добрым товарищем Сталиным (в виде букв)», то есть словами из первоначального варианта гимна Советского Союза, которые когда-то были вычеркнуты оттуда и стерты с фриза вестибюля станции «Курская-кольцевая»: «Нас вырастил Сталин на верность народу, на труд и на подвиги нас вдохновил». А 30 августа Москва хоронила автора этого гимна и гимна России, то есть автора двух гимнов - Сергея Михалкова. Получается, что реконструкция слов гимна Советского Союза как бы приурочилась к смерти автора этих слов и к его похоронам. Что это – реконструкция станции в первоначальном виде или реставрация сталинизма? – спрашивают радиослушатели «Эха Москвы» у дикторов. Те пожимают плечами, как и дети моего поколения семи-восьмидесятников, которые, как Мейер, уже стали пенсионерами и которым до 1953 года, до смерти Сталина партия и правительство внушали, какой он хороший, «отец народов», спаситель своей страны и всей Европы от гитлеризма и фашизма, без которого не было бы победы нашей страны в Великой Отечественной войне, а потом стали внушать и доказывать с фактами в руках, какой он плохой, изверг хуже Нерона, вурдалак, который истребил перед войной - во время репрессий и во время инсценированного голода в Поволжье, в центральной России и на Украине – а потом угробил во время войны как минимум шестьдесят миллионов людей своей собственной страны, лучшую часть интеллигенции, рабочих, крестьян, солдат и генералов, да еще, оказалось, что он близкий друг Гитлера, на пару с которым хотел, этот советский Чингиз-хан, покорить весь мир, а потом решил покорить его один, без Гитлера, и нарушил условия их секретного соглашения, пакта, почему Гитлер и напал на Советский Союз, и, если бы не Сталин, то никакой Великой Отечественной войны со всеми ее кровавыми жертвами и с «сотнями тысяч заживо сожженных» людей и совсем не было бы, а теперь нам опять хотят внушить и доказать, какой Сталин хороший... и ты уже не знаешь, чему верить, а чему нет... И один только Бог знает, каким был этот герой советских и антисоветских мифов. Мне уже никакие мифы слышать не хочется. А хочется выключить радио и телевизор и заткнуть уши и ничего не слушать и не слышать.

...В качестве музыкального фона Кувалдин использует в своем рассказе «Мейер» песню о Сталине, которую я уже цитировала выше... И дает он ее там читателям по куплету через равное количество абзацев, частями, дозами, как стопочки с водкой во время застолья, подливает и подливает и подливает ее тебе... И она вливается в тебя по куплету... и тебе вдруг делается от нее весело, и тебе хочется смеяться... А потом вдруг как бы ни с того ни с сего хочется уже плакать... Тебе вспоминается советское время, «железной страны золотая пора», когда люди свято верили в Сталина и в советские идеалы, и в коммунизм, и в светлое будущее всего человечества и своей страны... и я верила во все это свято, когда была пионеркой школы-интерната и председателем совета отряда и совета дружины... А Кувалдин так художественно-ярко и так конкретизированно описывает эту золотую пору... с победами советского футбола и вот с такими вот торжественными, оптимистичными советскими песнями, которые Кувалдин знает и любит больше, чем кто-то еще из всех писателей, в том числе и из тех, которые считают себя советскими ура-патриотами, и не только знает и любит, но и поет эти песни, не хуже, чем какой-нибудь певец тех времен, Артур Эйзен или еще кто-нибудь:

Встанем, товарищи! Тост наш кончается.
Выше бокалы с вином!
Выпьем за Родину, выпьем за Сталина!
Выпьем и снова нальем!

Когда я читаю рассказ Кувалдина «Мейер» и песню о Сталине, которая льется там, как водка в стаканы советских граждан, из стакана в стакан, из сердца в сердце, мне так и хочется заплакать о своей спившейся (и озомбировавшейся и оболванившейся и обыдлившейся под мажорные советские, а потом и под постсоветские песни) стране, о своей Родине, и я плачу о ней невиртуальными слезами, которые у меня «льются из очей»... И мне хочется выпить за Кувалдина и за его прозу, которая заставляет меня плакать о Родине.

Выпьем за Родину и за Кувалдина!
Выпьем и снова нальем!

ГЛАВА ВТОРАЯ.
ПРОГУЛКА С КУВАЛДИНЫМ
ПО МЕЙЕРОВСКИМ И СТАЛИНСКИМ МЕСТАМ


1.
- Осторожно, двери закрываются! Следующая станция «Шоссе Энтузиастов»! – объявил диктор на весь вагон, почти так же, как в рассказе Юрия Кувалдина «Мейер», который я прочитала в Интернете, в электронных вариантах журнала Юрия Кувалдина «Наша улица» (№ 9 – 2009) и «Независимой газеты» (№ 31 2009, 20 августа). Но в этом рассказе диктор объявил станцию «Сталинская». А я не знала, что в Москве когда-то была такая станция, и я подумала, что это Юрий Кувалдин специально придумал ее... не для смеха, не для юмора... какой тут смех и какай тут юмор?.. а для эпатажности, абсурдности и инфернальности, в стиле Булгакова и Гоголя и в своем собственном стиле, то есть как бы для большей необычности и интересности рассказа, для художественного усиления... А оказывается, когда-то, не в античные, а в советские времена, которые теперь уже кажутся почти античными, в Москве и правда существовала такая станция. Она и теперь существует, но называется она теперь не «Сталинская», а «Семеновская», как сказал мне сам Кувалдин, который всю Москву знает, как пять своих пальцев, и который знает, что как называлось в Москве раньше и что как называется теперь. И он знает, что я почти ничего этого не знаю. Потому что «я не москвичка», в отличие от него, то есть не коренная москвичка, а коренная рязанка, хотя я вот уже целых семнадцать лет живу в Москве и считаюсь москвичкой... и всю Москву не один раз обошла своими ногами. Причем – пол-Москвы – вдвоем с Юрием Кувалдиным, который любит ходить по Москве, по улицам, пешком и меня приучил ходить по Москве пешком. Это когда у журнала «Наша улица» была редакция (то на Онежской улице, то потом на Балтийской, то потом на Складочной) и я помогала ему принимать авторов, а после рабочего дня гуляла с ним и с авторами по Москве, по три-четыре часа, и все пешком, ни на минуту нигде никуда не присаживаясь, ни на скамейки, ни на бордюры, ни на лестницы, ни на газоны. А в 70-е годы я училась в Москве в Литинституте, на очном отделении (в семинаре Евгения Долматовского). Но тогда я знала в основном один маршрут: из «общаги» в Литинститут и из Литинститута в «общагу», с улицы Добролюбова до Тверского бульвара и с Тверского бульвара до улицы Добролюбова... а иногда еще до улицы Герцена, до ЦДЛа...

...Когда я прочитала рассказ Юрия Кувалдина «Мейер», я написала свое эссе об этом рассказе и послала это эссе автору по электронной почте. И он похвалил меня за него, но нашел там кое-какие неточности, по которым догадался, что я не знаю мест действия рассказа... И захотел показать мне эти места, провести меня, так сказать, по «местам боевой славы», то есть по местам своего (его) детства и юности... И прислал мне по электронной почте записку о том, что он хочет показать мне «сталинские места» своего рассказа «Мейер», и мейеровские места, то есть места своего детства и своей юности, когда он играл в футбол и ходил и ездил в Мейеровский проезд на стадион «Крылья Советов» и тренировался там с ребятами из своей команды перед матчами и играл за свою команду. Он предложил мне встретиться с ним на станции «Шоссе Энтузиастов», в 14.00, в центре зала, и прогуляться по Москве, по местам действия рассказа «Мейер».

...Я утром 1 сентября не залезала в Интернет, не открывала свой электронный ящик с почтой, потому что у меня компьютер перегружен файлами, и к тому же из Интернета в него залетели вирусы, спамы, и он очень медленно включается, а как только включится, тут же сам и отключается, и я очень мучаюсь с ним и стараюсь не включать его лишний раз, а Кувалдин, удивляясь тому, что я молчу, не реагирую, не отвечаю на записку, и не желая, чтобы наше культурное «мероприятие» сорвалось, позвонил мне по телефону:
- Ты чего не открываешь почту? Я приглашаю тебя погулять по сталинским местам – по местам действия моего рассказала «Мейер». В 14.00 жду тебя на станции «Шоссе Энтузиастов». Возьми с собой фотоаппарат.
И я, разумеется, согласилась прогуляться с ним по Москве 1 сентября.

Когда я читаю рассказы Юрия Кувалдина, действие которых происходит в Москве, и герои которых ходят и ездят по Москве, мне всегда хочется, и, естественно, не с кем-то, а с самим автором, пройтись и проехаться по тем же самым маршрутам, по которым ходят и ездят его герои, побывать на месте действия и на местах действия прозы Юрия Кувалдина, посмотреть на Москву изнутри его прозы, глазами всех его героев и персонажей. И сфотографировать все это на свой фотоаппарат... чтобы лучше запомнить какие-то детали.

- Станция «Шоссе Энтузиастов»! – объявил диктор на весь вагон. И я вышла из вагона на почти пустынную платформу с одним выходом на улицу. И стала ждать автора рассказа «Мейер», Юрия Кувалдина, в центре зала, как мы с ним договорились. И стала рассматривать стены из бело-серо-желтого мрамора и эмблему зала у фронтальной стены, чеканку от пола до потолка, всю такую многоугольную, разноугольную, как бы абстрактную, состыкованную из каких-то несостыкующийся между собой частей, из каких-то осколков и обломков... но если присмотреться к ним, то картина получается не абстрактная, а очень даже реалистическая и соцреалистическая, символизирующая борьбу человека за свободу, против рабства и угнетения личности. В центре чеканки - большой черный кулак борца за свободу, среди осколков и обломков цепей, кандалов и наручников, разбитых этим кулаком. Кому этот кулак грозит? «Ужо тебе!» Мне, зрительнице, и всем зрителям, пассажирам станции? Нет. Всем врагам свободы, которые заковывают свободу в цепи, в кандалы и в наручники (только что не в намордники)...
Шоссе Энтузиастов, как я знаю из истории Перовского района Москвы, куда я переехала из Рязани в 1992 году, называлось раньше... когда? в старинные года, в ХIХ веке... оно называлось Большой Владимирской дорогой, Владимиркой, по которой каторжников вели в Сибирь на каторгу... А потом, в советское время, по этой же дороге в Сибирь уже не вели, а увозили политзаключенных советского времени, в грузовиках и в черных «воронках». А Сталин... Вот что пишет о нем Юрий Кувалдин в своем рассказе «Мейер»:
«Владимирку товарищ Сталин переименовал в шоссе Энтузиастов. Ну, чтобы было всем понятно, что у нас в зону, в тюрьму, в черный воронок идут с улыбкой патриотов, весело, добровольно, с энтузиазмом».
Никогда еще я не рассматривала станцию метро «Шоссе Энтузиастов» так внимательно, как 1 сентября 2009 года. А теперь рассмотрела очень внимательно. И увидела в верхней части боковых стен, по всей их длине, зигзаговые, волнообразные рельефные полосы, которых раньше как бы и не видела... И стала расшифровывать их, думать, что они обозначают, и подумала: это дороги, этапы большого пути, по которым шли и ехали каторжники и политзаключенные... преступники и не преступники... И Достоевский шел по этой дороге... И Раскольников Достоевского шел по ней... И Нехлюдов Толстого шел... И Мандельштам ехал, в телеге, на соломе, туда, куда его везли...

...Я знаю, что Юрий Кувалдин никогда никуда не опаздывает, хотя никогда никуда не спешит, и что если он договорился с кем-то встретиться где-то, то всегда приходит туда вовремя, даже на несколько минут раньше, он пунктуален, внутренне собран, организован и не разгильдяист - как немец, или как военный, или как спортсмен, и не любит, когда кто-то опаздывает. Я тоже не люблю, когда кто-то опаздывает, и сама не люблю опаздывать куда-то, и всегда прихожу вовремя туда, где договорилась встретиться с кем-то, и даже на несколько минут раньше (очень редко опаздываю, и если опаздываю, то максимум на две минутки).
...На «Шоссе Энтузиастов» я приехала в 13.55. А Юрий Кувалдин, который никогда никуда не опаздывает, приехал минут через двадцать или даже через тридцать... Потому что на его линии в метро были какие-то технические неполадки, и электричка долго стояла в туннеле, пока машинист ни ликвидировал эти неполадки...
- Ты молодец, что пришла вовремя и что не ушла... дождалась меня, а то некоторые постоят несколько минут, видят – человека нет, и скорее уходят, терпенья у них не хватает - ждать. А мало ли по какой причине человек задерживается... – сказал мне Кувалдин таким тоном, как если бы при этом вручил мне «Похвальный лист» за мое терпение и за мое хорошее поведение.
- Если я пришла, я буду ждать, сколько надо. Мало ли по каким причинам человек может опоздать. А если Кувалдин договорился встретиться с Красновой (или еще с кем-то) где-то такое, в метро, и сказал, что он придет, то он обязательно придет.

...Не могу сказать, почему, но у меня в голове крутилось стихотворение времен моего детства, сочиненное одним советским «классиком», автором «Дяди Степы» и двух гимнов, которое я с детства помню наизусть, помню и помню, и оно никак не выветривается у меня из головы, хотя сейчас я знаю, что оно – не шедевр, а в детстве оно казалось мне шедевром, классикой наравне со стихами и поэмами Пушкина:

В воскресный день с сестрой моей
Мы вышли со двора.
«Я поведу тебя в музей», - сказала мне сестра.
Вот через площадь мы идем
И видим, наконец,
Большой, красивый, светлый дом,
Похожий на дворец...»

...Я почему-то представила себя маленькой девочкой Ниной, какою я была когда-то, в 50-е и 60-е годы, когда Юрий Кувалдин был маленьким мальчиком Юрой, которого я тогда не знала, я представила себя детсадовкой в крепдишиновом коротком платьице с крупными маками и розами на нем, или в синеньком - с мелкими белыми горошками по всему фону – сарафанчике, с короткой юбочкой «солнце-клеш», со стриженной под машинку головой, с челочкой и с атласным белым бантиком на челочке, который все время съезжал куда-то набок, потому что волосы у меня были очень тонкие и очень мягкие, как цыплячий пух (они у меня и сейчас такие), или первоклашкой с двумя косичками и с двумя ленточками в косичках, которая приехала в Москву, одна без мамы и без сестры, и без крестной, и без братьев, и ничего и никого не знает здесь и которую сейчас поведут на экскурсию - в музей Москвы под открытым небом, смотреть Москву... «Я поведу тебя в музей...» - мог бы сказать мне коренной москвич Юрий Кувалдин. Он не сказал мне этого, да и стихов этих он скорее всего не знает (он в отличие от меня читал в детстве Ницше, Канта и Достоевского, а не Сергея Михалкова), но повел меня «в музей», которым я считаю и все станции метрополитена Москвы, в том числе и «Шоссе Энтузиастов», и всю Москву.

...Мы поднялись по эскалатору, по лесенке-чудесенке на улицу, всю освещенную солнцем и сверкающую, как большой витраж, подсвеченный изнутри источником света в миллионы киловатт.
- Это шоссе Энтузиастов... – объявил Юрий Кувалдин голосом гида и добавил: - Сейчас мы сядем на трамвай... на 43-й... и поедем по Буденновскому проспекту до завода «Салют» и до стадиона «Крылья Советов»... В Буденновском проезде ты никогда не бывала?
- Бывала... Я хожу сюда пешком из Перова в компьютерный центр, заряжать картриджи для своего принтера тонером... Но дальше компьютерного центра (который находится в начале Буденновского проспекта) я никогда не бывала...
- Сейчас побываешь...
...И мы поехали на трамвае, на этом транспортном динозавре Москвы, под равномерное громыханье и скрежетанье колес и железных сцеплений, по шоссе Энтузиастов, а потом свернули на Буденновский проспект и поехали по Буденновскому проспекту... Проехали несколько остановок, 1-й Буденовский проезд, 2-й, 3-й... Соколиную гору, которая упоминается в рассказе Юрия Кувалдина и в моем эссе о нем: «Вся шпана Соколиной горы и окрестностей стала учиться в заводской ремеслухе...» - в ремеслухе завода «Салют», где родилась футбольная команда «Крылья Советов»...
- А где сама гора? – спросила я у своего «гида». – Я ее не вижу.
- Горы нет. Это кусок Москвы так называется – Соколиная гора...
И Марьина роща – не роща, и Соколиная гора – не гора, а просто райончик Москвы... Но очень красивый... монументально-красивый... весь в сталинских домах, в стиле сталинского ампира... Москва сталинская...
- И это все Буденновский проспект? Какой он длинный... А когда же будет Мейеровский проезд, про который ты написал в своем рассказе «Мейер»?
- Буденновский проспект – это и есть Мейеровский проезд...
- Ах! Значит мы едем уже по месту действия твоего рассказала «Мейер»? По тому самому Мейеровскому проезду, где находится завод «Салют» и стадион «Крылья Советов», где ты бегал маленьким мальчиком в спортивной форме и играл в футбол?.. – я с повышенным интересом уставилась в окна трамвая и представила себе, что еду на нем, как в машине времени, сквозь 50 – 60-е годы... и нахожусь в тех годах, в том времени, в той эпохе, и сейчас увижу там мальчика Юру с мячом в руках. Его двойника тех лет. А сам Юрий Кувалдин, выросший в большого писателя, весь такой большой, стоит около меня в своей клетчатой рубахе с голубыми и песочно-кофейными полосками на ней, и в своих желтовато-коричневых брюках на синих резиновых подтяжках-помочах, какие бывают у детей и у очень солидных дядей, и с большим, видавшим виды кожаным темно-коричневым портфелем старого советского образца, как бы времен 50 – 60-х годов... разумеется, не с тем самым, с каким когда-то, еще школьником, ходил в школу, для школьника этот портфель велик, школьники с такими не ходят, а кажется, что с тем же самым, только выросшим, как и его хозяин... и вот стоит Кувалдин с портфелем около меня и смотрит на Мейеровский проезд. – Это тот самый Мейеровский проезд... из твоего рассказа «Мейер»... – говорю я с придыханием...
- Да. Но потом его переименовали в Буденновский проспект, назвали в честь Буденного, в честь тупого, ограниченного, неграмотного мужика, который умел только шашкой махать и головы рубить...
- Причем не только белым, но и своим красным... я читала об этом в какой-то газете...
Это про него творцы массовой советской песни, музыкальные иллюстраторы советской истории и легенд и мифов не Древней Греции, а СССР, написали боевую песню, под которую солдаты когда-то ходили маршем, в ногу, и которая звучала в репродукторах во время всех советских праздников и во время парадов на Красной площади 7 Ноября, «в красный день календаря»:

Мы – красные кавалеристы, и про нас
Былинники речистые ведут рассказ
О том, как в ночи ясные,
О том, как в дни ненастные
Мы смело, мы смело в бой идем...

Веди, Буденный нас смелее в бой...

Дома я потом, то есть сейчас, когда пишу это эссе, залезла в один из своих книжных шкафов, достала оттуда толстый справочник «Имена московских улиц», старый и уже почти старинный, 1975 года, в проклеенном тряпочном переплете, с желто-серыми, почти пергаментными листами, и прочитала там о том, что проспект Буденного – это «бывш. Мейровский пр.», который переименовали в проспект Буденного в 1974 году, через год после смерти Буденного.
А Семен Михайлович Буденный (1883 – 1973) – это «выдающийся советский полководец, герой гражданской войны, один из активных строителей Советских Вооруженных Сил, трижды Герой Советского Союза, Маршал Советского Союза, в 1937 – 1939 гг. командующий Московским военным округом. Похоронен на Красной площади у Кремлевской стены».
А бывш. Мейеровский проезд стал называться Мейеровским в 1922 году, в честь садоводства Мейера, которое находилось здесь. А до этого, до 1922 года и до революции назывался Слободским проездом «по близости его к Семеновской слободе».

- А где дом Мейера? – спросила я у своего серьезного спутника Юрия Кувалдина, когда трамвай стал плавно сворачивать по черным блестящим рельсам влево и проезжал с одной стороны мимо сада, огороженного черными прутьями ограды и похожего на темно-зеленые и светло-зеленые кучевые облака в корзине из черных прутьев, а с другой стороны - мимо двухэтажного бело-желтого особнячка в старомосковском стиле ХIХ века, с узорными каменно-барашковыми лепнинами наличников над окнами...
- А вот он, этот особнячок – это и есть дом Мейера...
Вовремя я спросила про него... а то бы и проехала мимо, и крути тогда головой, поворачивай шею назад, смотри, где он там... дом Мейера, Ивана Мейера, «фирма которого была известна каждому культурному москвичу благодаря оранжереям в Лефортовской части Москвы в Мейеровском проезде», как пишет писатель-московед-москволетописец Юрий Кувалдин...

...Около дома номер 19 в Мейеровском проезде мы сошли с трамвая, два человека не рассеянных не с улицы Бассейной. Дом был с квадратными колоннами, типичный дом сталинской эпохи...
- Это и есть дом моего Мейера, не того Мейера, директора фирмы садоводства, в честь которого Мейеровский проезд назывался когда-то и до сих пор называется у меня в рассказе Мейеровским, а его однофамильца, моего литературного героя...
- ...то есть того Мейера, которого прозвали Мейером в честь Мейеровского проезда, в котором он жил... то есть того Мейера, который в детстве и в юности играл в футбол, как ты... за команду «Крылья Советов»...
- Я играл за команду «Локомотив»...
- За которую болел Астафьев?
- Нет. Не за ту... я играл в юношеской команде. Тогда было много разных спортивных клубов...
...Мейер играл в юношеской команде за «Крылья Советов», а потом в высшей лиге, и стал получать большие деньги и стал пить и спиваться. И его дисквалифицировали и отчислили из команды, из большого спорта, и он стал работать на заводе «Салют» мастером (где Кувалдин не работал), а потом ушел на пенсию и перестал пить... и как-то раз ехал в метро, в электричке, и нечаянно выронил из своего кармана на пол деньги, которые жена дала ему, чтобы он заплатил за квартиру, и он спросил, чьи это деньги, а один пассажир, черный горец с большим носом, не растерялся и сказал «мои» и схватил их и выскочил из вагона и убежал... и Мейер только потом догадался, чьи это деньги... а один раз он нечаянно нашел около сберкассы пачку чужих денег и в отличие от черного горца не сказал себе «это (теперь) мои деньги», а решил отнести и сдать их в сберкассу... Мейер – кристально чистый человек... советского воспитания... Кто это сейчас найдет на улице деньги, пачку банкнот, и отдаст их в сберкассу?
- Хороший у Мейера дом, - сказала я, любуясь балкончиками и массивными квадратными колоннами...
- Да, - торжественно сказал Юрий Кувалдин, любуясь домом своего литературного героя Мейера так, как если бы он, не Мейер, а Кувалдин, сам построил это великолепное архитектурное сооружение. Я посмотрела на этот дом как на дом из рассказа Юрия Кувалдина, как на архитектурный объект, который появился в реальном Мейеровском проезде, на Буденновском проспекте, как реальный дом только после того, как он появился в рассказе Юрия Кувалдина, и только после того, как Кувалдин указал мне на него и сказал мне: «Это дом моего Мейера». И мне представилось, что не кто иной, как Юрий Кувалдин, и построил этот дом, по своему проекту, построил и поселил там своего героя. И его герой живет там, как фантом, а жители этого дома даже и не знают об этом.
- Я селю своих героев, где хочу... – сказал Юрий Кувалдин, как если бы он был мэром Москвы и главой Комиссии по распределению жилплощади в одном и том же лице.
- Ты селишь их в самых лучших домах Москвы...
- Да... И на самых лучших улицах...
- Да. Но для этого надо знать Москву, чтобы знать, где селить своих героев, на каких улицах и в каких домах.
Юрий Кувалдин и знает ее. И поэтому никогда не напишет, что его герой живет около стадиона «Крылья Советов» в Банном переулке, или в Мейеровском проезде около Елисеевского магазина. Как кто-то из писателей написал, что трамвай шел по Москве, по улице Горького или где-то еще, по какой-то другой улице, по которой трамваи никогда не ходили ни в царское, ни в советское время, ни в постсоветское время...
По книгам Юрия Кувалдина можно изучать Москву, ее географию и топографию, и ее историю... и схемы метрополитена, и карту Москвы, и атмосферу Москвы разных времен и эпох, и нигде ты не найдешь у него там ни одной неточности.
И если его литературный герой доезжает по реальной станции «Площадь Ильича» и переходит оттуда на станцию «Римская», то никак он у него не будет переходить оттуда на станцию «Таганская» или «Тургеневская» или «Филевская»... И поэтому, когда читаешь книги Кувалдина, веришь в его литературных героев, как в реальных людей, которые живут в реальной жизни, а не только на страницах книги. У него ни в чем нет неточностей. Ни в одежде героев своего времени, ни в предметах быта, ни в чем...
Кувалдин работает в своей прозе по системе Станиславского и соблюдает закон единства места, времени и действия и во всем старается добиться правдоподобия. И у него получается абсолютное правдоподобие всего о чем он пишет, даже и в сюрреалистических сценах и эпизодах.
- А вон напротив дома Мейера – завод «Салют», - сказал мне автор «Мейера» и указал на здание из своего рассказа, которого я и не увидела бы в реальной жизни, если бы его не было в рассказе «Мейер», и прошла бы мимо него так, как если бы его не было:
«На другой стороне Мейеровского проезда, по центральной оси которого постоянно громыхают трамваи, протянулась застекленная галерея с колоннами в стиле тридцатых годов проходной завода «Салют». Синее трехэтажное здание, закругленное над проходной»...
Мне показалось, что и этот завод возник на другой стороне реального Мейеровского проезда, Буденновского проспекта, только после того, как возник в прозе Кувалдина и Кувалдин указал мне на него рукой... Не было для меня этого завода на этом месте до этого, не видела я его и не увидела бы, даже если бы шла-проходила мимо него своими ногами, и вот он появился ни с того ни с сего, как если бы сам Кувалдин и построил его... Фантастика, да и только...
- На этом заводе делались моторы для самолетов... Еще до революции... А потом уже в советское время.
Как пишет Юрий Кувалдин, «в 1912 году французы основали заводик «Гном-Рон», где стали делать моторы для самолетов. После революции завод получил название «Икар». Завод стал почтовым ящиком, стремительно наращивающим свои обороты. В старых стенах стало тесно...» Тогда стали строиться-пристраиваться к нему новые стены, «на Мейеровском проезде, параллельно линии Казанской железной дороги». Теперь этот завод занимает очень большую территорию и тянется по Мейеровскому проезду – по Буденновскому проспекту – на целый километр или на два...

...Мы завернули вправо за угол дома Мейера, и... я увидела... новую картину Москвы из рассказа Юрия Кувалдина «Мейер», которую раньше никогда не видела в жизни:
«...вход на... стадион «Крылья Советов»!
И все-все там было, как в рассказе Кувалдина:
«Над воротами между двумя прямоугольными и высокими строениями, которые можно назвать тумбами, висел длинный синий щит с овальными углами с надписью «Крылья Советов». Между словами «Крылья» и «Советов» в белом круге - символы «КС». Над этим кружком надпись - «Салют» ММПП. На левой тумбе стоит белая гипсовая фигура футболиста с букетом цветов. На правой тумбе – спортсмен с копьем. А справа дом, в котором жил Мейер, – с балконами и поддерживающими их колоннами»...
Я обрадовалась и воротам, и футболисту с букетом цветов, и спортсмену с копьем так, как если бы знала их с детства. Как знала я с детства одну гипсовую спортсменку-гимнастку и одного гипсового спортсмена-легкоатлета в Рязани около клуба «Красное знамя» на Первомайском проспекте, которые стояли и до сих пор стоят там на пьедесталах у ворот на территорию клуба...
- Вот эти ворота на стадион «Крылья Советов» из твоего рассказа... Вот этот гипсовый футболист с букетом цветов!.. вот этот спортсмен с копьем... – сказала я Юрию Кувалдину, как если бы он никогда не видел их и не знал, что это такое, и кто это такие, и как если бы не он привел меня сюда показать мне все это, а я привела его сюда, чтобы показать ему все это... показать Москву со стадионом «Крылья Советов»... Чудо архитектуры сталинских времен, которое остается и чудом нового времени и ценится сейчас еще больше, чем раньше.
...До того, как я увидела все это в реальной жизни 1 сентября 2009 года, я видела все это только в рассказе Юрия Кувалдина «Мейер», а теперь вижу и в реальной жизни... Как если бы все, что было в рассказе, перешло в реальную жизнь, а не все, что было в реальной жизни, перешло в рассказ «Мейер». Я даже рот разинула от изумления и восторга... Мне показалось, что это Юрий Кувалдин воздвиг эти ворота и сделал эти гипсовые скульптуры и вознес их над воротами... что это он – автор всего этого не только в рассказе, но и в жизни.

...Мы прошли к стадиону «Крылья Советов» через весь парк завода «Салют», через фонтан без воды, с коричневыми каменными пингвинами... Я прочитала на щите, прикрепленном к столбу, что команда «Крылья Советов» существует при этом заводе с 1922 года. А что она выступала на первенстве СССР и что до войны она играла в высшей лиге и что когда завод эвакуировался в Куйбышев, она стала играть от Куйбышева, но что и в Москве она существует до сих пор... я узнала из рассказа Кувалдина «Мейер»... а многое – еще со слов Кувалдина, который показал мне стадион, свою святая святых...
...Мы прошли туда мимо охранника в черной форме, который было остановил нас, сказал:
- Посторонним туда нельзя!
- Мы не посторонние, - культурно объяснила я ему. – Он (я показала охраннику на Юрия Кувалдина) играл здесь в детстве за свою команду...
- Я играл здесь за команду «Локомотив» с «Крыльями Советов», с «крылышками»... И тренировался здесь с ребятами... Отсюда вышли выбились в большой футбол футболисты Валентин Иванов... Симонян (?)... И хоккеисты тоже... – Юрий Кувалдин назвал несколько фамилий. Но, поскольку я не специалист по футболу и хоккею и не знаю всех фамилий, то я и не запомнила их. Даже и фамилию Симоняна, по-моему, запомнила не так, как надо...
У охранника было простоватое, худощавое, загорелое, не интеллектуальное лицо, с черными узковатыми глазами, такими темными, будто они у него без белков. Лицо человека, который никогда не читал книг и не имеет отношения не только к литературе и литературному творчеству (это само собой), но и к футболу тоже. И все, о чем говорил Кувалдин мне и ему, было для него таким же дремучим лесом, как сам парк, весь заросший дикой травой... Он смотрел на нас, как баран на новые (футбольные) ворота. Ему бы не стадион «Крылья Советов охранять», а овощную базу. Я думаю, что в картошке и огурцах он, разбирается лучше, чем в футболе, да и то только когда ест их. Впрочем, если говорить языком Гоголя, человек он добродушный, не злая собака во дворе, не злой пес. Иначе он не пустил бы нас на стадион – как говорится, без билетов... А на пустой стадион, когда там нет матча, не пустил бы и с билетами.
...Стадион произвел на меня очень яркое, красивое, эффектное впечатление... да еще при ярком солнце. Он весь такой – как игрушечный, мультфильмовый, весь такой аккуратный, с низенькой зеленой, по-английски ровно подстриженной травкой... с яркими желтыми, синими, салатовыми и красными креслами на амфитеатровых трибунах. Причем из красных кресел, как из кусочков мозаики, на трибуне выложено слово «САЛЮТ», огромными буквами... а из белых кресел – окантовки букв, и все это на желтом фоне желтых кресел. Никаких футболистов на стадионе не было. Как и никаких болельщиков на трибунах и в ложе. Но я представила себе, как футболисты бегают там по зеленому полю под гул трибун... и как Юрий Кувалдин, стройный, высокий мальчик с лазурно-голубыми глазами, в спортивных трусах и в спортивной майке, бегает от одних ворот к другим, ведет мяч то «щечкой», то «шведкой», закладывает «финт», «лихо обходит центрального защитника и с ходу пушечным ударом направляет мяч в паутину», в сетку ворот противника, забивает гол, как это делает у него в рассказе футболист Мейер.
- Футбол во времена моего детства и юности считался элитарным видом спорта, - сказал мне Юрий Кувалдин, теперь уже далеко не мальчик, а солидный мужчина, со спортивной выправкой, который уже давно не играет в футбол, но с удовольствием смотрит его по телевизору и болеет за ЦСКА и за Россию... Кувалдин считает, что если кто не любит футбол, тот не может быть хорошим писателем. – Чтобы играть в футбол, бегать по полю площадью сто на сто сорок метров, требовалась не только хорошая физическая подготовка, но и голова... футболист должен уметь быстро соображать на поле, быстро реагировать на все и уметь обманывать противника, посылать мяч не туда, куда думает противник...
Кто-то сказал: чтобы играть ногами, нужна голова...
- А у тебя в рассказе «Мейер» все футболисты пьют... И ты говорил, что ты с ребятами пил после матча... и в десять лет, и даже в семь лет?.. и что стакан водки тебе было выпить так же легко, как лимонад...
- В сталинское время все пили... Это считалось нормой.
- «Сталинской культурой всеобщего пьянства»?
- Да. Но перед матчем врачи проверяли футболистов... если находили у них в крови алкоголь, допинг, то их не пускали на поле... Разумеется, многие футболисты с годами превращались в алкоголиков, спивались. Эдуард Стрельцов... и другие. Но это еще потому, что у футболистов короткий век... Самый лучший период для них – от 18-ти до 25-ти лет. Период ротации, наивысшей спортивной активности. А потом начинается период стогнации, утраты активности... Регресс. «Старых» футболистов должны сменить новые, это естественно. А «старые» не хотят уходить из футбола. И играют и в тридцать и в сорок лет... И играют все хуже и хуже. И страдают от этого. И у них начинается депрессия... Они не знают, чем еще себя занять в жизни. И начинают пить и спиваться... Некоторые становятся тренерами.
- Учатся в институте физкультуры...
- Но не все умеют быть тренерами... Среди футболистов нет интеллектуальных людей. Поэтому они не могут заменить спорт интеллектуальной жизнью... В этом их трагедия...
Увы и ах!..

...Мой старший брат Владимир тоже любил футбол... Когда-то, до армии, он играл в футбол, во дворе, на площадке между сараями, а потом и в армии. А потом уже любил только смотреть футбол. И я любила смотреть футбол, особенно когда «наши» играли с другими странами, с Италией, с Чехословакией, с Аргентиной, с Португалией... Голос футбольных комментаторов – Озерова и еще кого-то - и гул трибун по телевизору – это фон, на котором проходило мое детство, когда я приезжала из школы-интерната домой, а мой старший брат сидел у телевизора и смотрел футбол... и очень переживал, когда наши проигрывали, и, пытаясь помочь им, как если бы сидел на трибуне, орал им: «Н-ну! Н-ну-у!..» - мол, забивайте гол... «Эх!» - не забили... И очень радовался, когда наши выигрывали... И я с ним радовалась.

...Я в детстве, девочкой, тоже иногда играла в футбол... в школе-интернате и в пионерском лагере «Комета», с мальчишками... Помню, 1 сентября, классе в четвертом или в третьем, кастелянша выдала мне новенькие коричневые ботиночки с широкими рантиками, на шнурках. Я насмотреться и налюбоваться и нарадоваться на них не могла. И пылинки сдувала с каждого ботинка, и чистила ботинки - нога об ногу, об свои чулки. А после обеда я пошла на спортивную площадку, не такую красивую, как «Крылья Советов», притом на земляную, которая находилась за основным корпусом здания школы и на которой не было никакой травы, смотреть, как мальчишки моего класса играют в футбол. И там не хватало одного футболиста, и этим футболистом стала я, девочка с косичками. И два часа бегала с ребятами по полю, в клубах пыли, и гоняла с ними мяч, в своих новеньких ботиночках, и в новом коричневом платьице с простроченной кокеткой, и с белым воротничком и белыми манжетами (а свой белый фартучек я с себя сняла, чтобы он не испачкался), мне очень понравилось играть в футбол, и я ни разу не упала во время матча и не расшибла себе коленки и не изорвала свои матерчатые, в узкую полосочку, чулки (а колготок у нас в стране тогда еще не было) и даже забила целых два гола... или один... – к счастью, не в свои ворота... И ребята поздравляли меня, поздравляли... и говорили мне, что из меня может получиться хорошая футболистка... А я посмотрела на свои ботиночки... и ужаснулась... и едва не заплакала... даже, по-моему, и заплакала. Они за два часа превратились у меня из новых в старые, в царапинах, трещинах и ободратинах, и потеряли весь свой праздничный вид, как будто я ходила в них десять лет по камням и колдобинам, по бездорожью, и не снимала их со своих ног... А про свой белый воротничок и белые манжеты я уж и не говорю... Они стали темно-серыми.

...Юрий Кувалдин считает, что писатель должен писать не от случая к случаю, а каждый день, не ждать вдохновения, не оправдываться тем, что «у меня сейчас, мол, вдохновения нет», а писать и писать, что-нибудь, все равно что, а вдохновение само придет к тебе, как аппетит во время еды.
- Спортсмены тренируются каждый день, чтобы нарабатывать свою физическую форму и не терять ее. И писатели должны писать, тренироваться каждый день, чтобы всегда быть в хорошей литературной форме.
Кувалдин пишет каждый день. И рассказы, и литературный дневник – Живой Журнал... И ничего не высасывает из пальца, ничего не вымучивает из себя. У него все как бы само собой пишется, автоматически, автопилотно. Он всегда находится в прекрасной литературной форме. И пишет так же легко, как хороший футболист играет в футбол. Кстати сказать, и свою физическую форму он не теряет. Он каждый день проходит пешком не меньше десяти километров. И по дороге думает о чем-нибудь и сочиняет в голове новые сюжеты... или даже как бы ни о чем не думает, а просто идет и просто смотрит по сторонам, а сюжеты и детали новых рассказов так и прилипают у него к подошвам, как листочки липы, падающие с ветвей деревьев и лежащие под ногами, и так и залетают к нему в голову через глаза и уши и сидят там, как в компьютере, а потом, смотришь, откуда ни возьмись - появляются на бумаге... с экрана мозга переходят на экран монитора.
На лавочке около недействующего фонтана с коричневыми пингвинами Юрий Кувалдин сказал мне, ожидая от меня, по условному рефлексу Павлова, конфеты, которые я беру с собой для него, когда иду гулять с ним, потому что он любит сладкое:
- А где конфеты, которые мы собирались есть с тобой сегодня?
- Я так спешила, что не взяла с собой конфет. Вот у меня с собой только одна конфета – «Коровка». Му-у...
Я дала ему «Коровку» в гладком фантике, на котором была нарисована коровка на лугу. Он, как маленький ребенок, развернул фантик и с удовлетворением засунул конфетку себе в рот, за щеку и с удовольствием сказал: «О...» - и стал жевать ее с таким же удовольствием, как коровка траву или сено, а конфет они не едят.

2.
... - Ты не устала гулять со мной? – спросил у меня Юрий Кувалдин, который привык проходить не меньше десяти километров в день, как марафонец.
- Когда я иду с тобой, я почему-то никогда не устаю, сколько бы километров ни прошла.
- Тогда давай доедем на автобусе до станции метро «Партизанская»... И я покажу тебе еще одно место действия своего рассказа «Мейер»... Измайловский парк, куда Мейер ходил на танцы и где при Сталине – начали строить стадион имени Сталина, самый большой в нашей стране, на 120 тысяч зрителей... Но недостроили, из-за смерти Сталина... После которой Хрущев начал разоблачать культ личности Сталина...
и создавать культ личности Хрущева?
« - Я поведу тебя в музей, - сказала мне сестра». «Я поведу тебя в Измайловский парк», - сказал мне Юрий Кувалдин, который в юности ходил туда на танцы с кодлой ребят, как и его герой Мейер, который, по сюжету рассказа, «был у них за предводителя».
На автобусе, номера которого я не помню, а Кувалдин помнит, мы доехали до станции метро «Партизанская», которая раньше, не так давно, называлась «Измайловский парк», а теперь почему-то, не так давно, стала называться «Партизанская»... как будто в Измайловском парке прячутся партизаны, которые взрывают электрички, как в одном советском анекдоте.
...В одну деревню поздно-поздно ночью приполз из дремучего леса (как если бы из Измайловского парка) один партизан, весь бородатый, в фуфайке, обвешанный гранатами, подкрался к избушке, которая стояла с краю деревни, постучал в окошко, спросил у старушки, которая высунулась оттуда: «Бабуся, скажи, фашисты все еще в деревне? Сколько их у вас тут?» - «Бог с тобой, сынок... Какие фашисты? Война уже давно кончилась, двадцать пять лет назад...» - «Неужели? Ах ты, господи, я все поезда двадцать пять лет взрываю...»
- «Партизанской» станцию метро назвали, может быть, потому, что под стадионом, который так и недостроили при Сталине, находится бункер Сталина, - предположил Юрий Кувалдин.
«Теперь бункер стал музеем, иди и смотри. У Измайловского парка...» - так написал Юрий Кувалдин в своем рассказе «Мейер».
Бункер мы смотреть не пошли, а пошли по центральной Народной аллее туда, куда она вела, как в песне «Куда ведешь, тропинка милая...», которая звучала по всесоюзному радио в 60-е годы и которую любила петь моя матушка.

Куда ведешь, тропинка милая?
Куда ведешь, куда зовешь?
Кого ждала, кого любила я,
Уж не догонишь, не вернешь...

- Когда мы ходили с тобой по Достоевским местам, на Люблинские пруды и в Люблинский парк, погодка была серенькая. С мелким дождичком, а сегодня какая... («Мороз и солнце, день чудесный!»... То есть – сегодня ни мороза, ни снега, ни дождя нет. Только солнце! – день чудесный!) Это ты заказал такую погоду? Через самого Господа Бога? Сказал ему: «Мы с Ниной Красновой пойдем сегодня гулять. Ниспошли нам, Господи, хорошую погоду...» – сказала я Юрию Кувалдину, как если бы земному наместнику Бога...

...Не знаю, как в другие дни, но в этот день, 1 сентября, народу в парке было много, как на самых людных улицах Москвы или как в метро в часы пик. Парни и девушки, парочками и группками, степенные пенсионеры, бабушки в панамах и дедушки с палочками, молодые мамы с детьми от трех до десяти лет и с младенцами в колясках... Кто-то медленно брел по дорожкам, кто-то бегал и по этим же самым дорожкам, и по газонам, туда-сюда, кто-то катался на велосипедах, кто-то на роликах, кто-то крутился около аттракционов, катался на разноцветных качелях, на «самолетиках» и «лодочках» и на Чертовом колесе... Шум-гам, крики, смех, визги со всех сторон, попсовая стереомузыка из всех углов парка... пение птиц из-за этого не слышно.
- Я не люблю аттракционы... – заявил Юрий Кувалдин...
- Они для тех, кто ничем не умеет себя занять, и кто ищет себе какие-то пустые развлечения...
...Недавно на ВДНХ любители аттракционов катались в железных люльках на Чертовом колесе, а оно сломалось и зависло в воздухе, а с ним там зависли и все «пассажиры», которые сидели в люльках... И перепугались же они. Пришлось администрации вызывать на место происшествия пожарные машины и подъемные краны и чуть ли не крючьями доставать всех потерпевших и ссаживать их с Чертова колеса на землю...
- Народу в парке сегодня чересчур много, - констатировал Юрий Кувалдин. – Некуда деться от людей... И спереди, и справа, и слева и сзади – везде люди. Они идут и чуть ли на пятки друг другу и нам наступают... Или идут с нами нога в ногу и не дают нам ни о чем своем поговорить. И говорят между собой и как бы заставляют нас слушать все, о чем говорят они между собой.
- Получается, что в дождик по парку и по Москве гулять лучше, чем при «хорошей» погоде... Люди сидят дома... И не вторгаются в твое эмоциональное пространство...
- Да...
...На развилке двух асфальтовых дорог стояло приколоченное к гвоздями к столбу грубоватое панно с чертежом Измайловского парка. Но почему-то этот чертеж стоял-висел кверху ногами, и, чтобы рассмотреть его, надо было быть акробатом, встать на руки, вниз головой, кверху ногами, а иначе никак нельзя было рассмотреть его и понять, что там к чему... Или надо было быть Валерием Золотухиным, который умеет стоять на голове, по системе йогов, он мог бы встать на голову и рассмотреть чертеж, как надо.
- И кто это додумался повесить чертеж парка кверху ногами?

...Измайловский парк – это очень большой, почти дикий лес на востоке Москвы, с неподстриженными деревьями, лиственницами, липами, дубами, чуть ли не времен Екатерины Великой, с неподстриженной травой и с асфальтовыми, а кое-где плиточными дорогами и дорожками вдоль всего этого леса или парка, вдоль этого лесопарка, и с клумбочками на перекрестках и асфальтированных площадках, которые, асфальтовые дорожки и клумбочки, как и аттракционы, и делают этот лес цивилизованным лесопарком. Но не только они делают его лесопарком, а еще и старинные, невысокие усадебки, оштукатуренные желтой штукатуркой, которые охраняются государством и некоторые из которых сохранились аж с ХVII века и время от времени мелькают сквозь ветви деревьев то там, то сям... где-то такое в стороне от пешеходных линий... как декорации Потемкинской деревни... и кажутся нарисованными и выпеленными из фанеры...
- В Измайлове прошло детство Петра I. Он играл здесь в военные игры, в «потешные войска»... - объяснил мне мой ходячий справочник Юрий Кувалдин...

...А в справочнике «Имена московских улиц» я прочитала, что район Измайлова находится «на месте старинного села Измайлова, принадлежавшего когда-то боярам Измайловым. В XVI в. село стало вотчиной бояр Романовых, в XVII в. превратилось в царскую подмосковную усадьбу. Здесь на острове, образованном речкой Серебрянкой, были возведены дворец, собор, церкви и многочисленные службы. Часть этих сооружений уцелела и охраняется как памятник архитектуры XVII в. В Измайлове прошли детские годы Петра I. Здесь в военных играх с «потешными» Измайловского, Преображенского, Семеновского полков закладывались основы русской регулярной армии... О лесах, простиравшихся к востоку от Москвы на десятки километров, напоминает Измайловский лесопарк».

...Около кустов сирени нам попались разрисованные красными и синими красками лоточки на колесах, с мороженым и напитками под стеклянными витринами... Около которых, как пчелки около меда и около корыта с сиропом, вились тетечки с детишками и жужжали и зудели, как пчелки: з-з-з-десь борж-ж-жом... морож-ж-женое... невоз-з-з-мож-ж-жно ж-ж-жарко... уж-ж-ж уж-ж-жас-с-с-но ж-ж-жарко...
Юрий Кувалдин окинул витрины своим снайперским взглядом и безошибочно выбрал и купил из всего, что там было, все самое лучшее: два мороженых «Мaxibоn» (вафельный микс), мне и себе, и две пластмассовые бутылочки напитка «Frustil», из манго и папайи, мне и себе. И тем самым он сделал для нас обоих праздничный день 1 сентября еще более праздничным... Мы как бы обмыли этот день, выпили за него, не чокаясь, по глоточку, безалкогольный напиток, тонизирующий и наполняющий нас радостным высокоградусным ощущением жизни, и закусили вкусным мороженым... И я на какой-то момент превратилась в школьницу в белом фартучке и с белыми ленточками, вплетенными в косички... А Юрий Кувалдин на какой-то момент превратился в школьника.
Не ела я ничего вкуснее мороженого «максибон» (максимально хорошее – значит), в котором есть и кусочки печенья, и кусочки вафли, и кусочки шоколада в глазури, и которое состоит из двух разных, но одинаково вкусных частей, как из двух сюрпризов... когда ешь первую часть, не знаешь, какою будет вторая, а она оказывается совсем не такой, как первая, но по-своему такой же приятной и вкусной, как первая. И не пила я ничего вкуснее напитка из манго-папайи... Это такой приятный сок... с непривычными ароматными оттенками...
Кстати сказать, папайя – это очень сексуальное растение, которое растет на Кубе... Плоды папайи смотрятся на голом стволе, как зеленые яйца какого-нибудь гуманоида, не видимого невооруженным глазом... Но это я к слову говорю, не знаю зачем. Просто потому, что вспомнила фильм о Кубе и о папайе, который когда-то видела по телевизору... А растение манго я не видела, ни по телевизору, ни в жизни, и не могу сказать, на что оно похоже.

...Измайловский парк настолько густ и дремуч, настолько первозданен, что в нем водятся... не медведи и не волки, слава Богу, не хватало их в Москве, а... белочки... причем какие-то такие не дикие, а очень контактные и общительные, цивилизованные белочки, почти ручные... Они бегают по дорожкам и подбегают к людям, как маленькие домашние кошечки или собачки... и ждут, когда люди угостят их чем-нибудь, каким-нибудь таким лакомством...
К нам прямо на дорожку выскочила из-за толстого корявого ствола лиственницы и из-под ворохов сухих рыжих листьев и подбежала близко-близко миниатюрная рыженькая белочка, вся под цвет этих листьев, как в маскировочном комбинезончике, очень изящная, с лекально изогнутыми контурами, и с темно-коричневым пушистым хвостом... И мой «суровый друг» Юрий Кувалдин поставил у своих ног свой старый, как если бы из литературного музея Достоевского или Льва Толстого, коричневый портфель с дырявящимися и уже почти не кожаными, а тряпочными уголками, отломил от своего мороженого кусок мороженого и кинул белочке, как если бы своему коту Урмасу... И она схватила этот кусок двумя лапками и начала с аппетитом есть его... А я и не знала, что белочки едят мороженое! Я думала, они только еловые шишки едят и грибы и ягоды... Я скорее достала из футляра свой цифровой фотоаппарат и сфотографировала Юрия Кувалдина и его новую подружку из мира животных, белочку... в двух шагах от него... А он отломил и бросил ей еще один кусок мороженого. И мне стало жалко, что я свое уже съела и не могу угостить им белочку... Она потом бежала за нами, как дрессированная кошечка из зверинца Куклачева, и бегала и бегала вокруг нас кругами и резвилась около нас... и то подбегала к нам близко, то отбегала от нас на несколько метров, но не выпускала нас из поля своего зрения, пока ее не перехватили две семейные пары с детишками мал мала меньше, один – в розовых ползунках, и стали угощать ее чем-то еще... может быть, конфетами... и она начала прыгать около них... Причем свой пушистый хвост она не тащила, не волочила за собой по земле, а держала на весу, параллельно плоскости земли, а хвост у нее такого же размера и такой же длины, как все ее тело, и я подумала, что держать его на весу ей, наверное, не очень легко... а может быть, и легко, потому что она, как спортсменка, с детства натренировалась держать его на весу...

- Измайловский парк – это все же не парк, а лес, - заключил Юрий Кувалдин. – В парке вся трава должна быть ровно подстрижена (как на футбольном поле?), все деревья должны быть подстрижены... все кусты должны быть подстрижены, как в английских парках, и как в парках русских дворян, которые не зря делали у себя в усадьбах парки по английскому образцу… В России, как и в Европе, когда-то было очень развито парковое искусство… В парках должны быть не аттракционы, а концертные залы с концертами классической музыки, с певцами и музыкантами, и должны быть художественные галереи с выставками картин художников... чтобы публика могла пойти в парк послушать концерт и посмотреть выставку картин... И мой Саша мог бы устраивать там свои выставки, а то художникам уже негде устраивать их. Парк должен быть культурным местом для культурного отдыха и эстетического воспитания своих посетителей. Я бы даже вход туда сделал по билетам, за символическую цену, по 10 рублей билет. Чтобы люди шли туда, как в музей, как в заповедник природы и искусства…
- У нас в Москве и в России никогда ни у кого руки не дойдут сделать такие парки…
- Самый лучший в Москве – это парк в Царицино, Царицынский парк, который сделал Лужков и где я люблю гулять и куда я хожу пешком из Братеева…
- Ты и меня туда водил… Да, это парк-эталон, каким должен быть парк…
...И мне тут же вспомнился этот парк, с отреставрированным Екатерининским дворцом, и с Хлебным дворцом, и с Большим мостом в стиле рококо через овраг… И еще мне почему-то вспомнился парк «Лазенки» в Варшаве, где я была с группой поэтов от Иностранной комиссии СССР в 1987 году, на празднике Варшавская Осени Поэзии и слушала там концерт классической музыки Генделя, Глюка, Шопена в Померанцевом Дворце парка, в Померанцарне, которая является шедевром зодчества ХVIII или XVI века... а сам парк когда-то считался королевским и сохранился с времен короля Августа I или II, я уже забыла, какого Августа, под каким номером.
- А зато в Измайловском парке водятся белочки, - сказала я, чтобы защитить Измайловский парк, который мне очень понравился, и понравился как раз потому, что он похож на лес. Лес – в центре Москвы! В центре мегаполиса! Среди скопления вредных промышленных предприятий и среди вредного дыма и смога! Это ли не благодать?
А в Царицынском парке тоже водятся белочки...

...Мы с Кувалдиным пошли по аллее пирамидальных тополей, очень высоких и заужающихся кверху, которые делают пейзаж Измайловского парка похожими на Крым, на Коктебель и на резиденцию русских царей и советских правителей Ливадию... С правой стороны этой аллеи беседка-ротонда с округлой серовато-голубоватой металлической крышей, похожей на шапочку, сшитую из клиньев, под цвет полосок на рубашке Юрия Кувалдина и под цвет оправы его очков, и с узкими белыми цилиндрическими колоннами и с низкими белыми ажурными бордюрчиками, с железными завитушками на них в форме изогнутых стеблей травы и цветов... На фоне этой беседки-ротонды Юрий Кувалдин сфотографировал меня, а я его. Чтобы лучше запомнить не только самих себя, какими мы были в этот день, но и эту экзотическую и великосветскую часть парка...
...Какие-то две тети Моти увидели, что мы идем к беседке и фотографируемся около нее, и тоже заспешили туда, к нам, туда, куда «народ» идет, и стали вертеться около нас, чтобы сбиться с нами в одно стадо. Не умеют люди наслаждаться своей уединенностью от всех, даже на лоне природы, которая располагает к этому, они так и норовят влиться в какой-нибудь коллектив, даже там, где его нет, и пристроиться к кому-то в хвост, скучно и неинтересно им с самими собой... Потому что они нетворческие люди.

- Измайловский парк тянется на несколько километров... Парки не должны быть такими большими. Их надо разбивать на участки... на несколько парков... – с компетенцией парковода-профессионала сказал мне Юрий Кувалдин.
В это время часть Измайловского парка как раз кончилась, оказалась перерезана Московским проспектом, по которому туда-сюда сновали автомобильчики, как по заводной игрушечной автодороге. Мы перешли через него и пошли дальше. И оказались в очень культурной части парка, с подстриженной травой, с подстриженными кустами и деревьями и с уличным театром-эстрадой...
- А где стадион имени Сталина и бункер Сталина?
- Это дальше, - махнул мой Сусанин рукой куда-то за стену деревьев. – Мы туда сегодня не пойдем.
Тем более, что у меня в моей американской сумке с толстыми ручками-вожжами зазвонил мобильник. Это мне звонил главный зритель Театра на Таганке, главный редактор журнала «Детское чтение для сердца и разума» Петр Кобликов, который собирался сегодня передать мне в метро один пакет, и спросил, где и во сколько мы можем встретиться, на какой станции метро, чтобы нам обоим было это удобно: «Ты сейчас где находишься?» - спросил он. - «В Измайлове...».

- Если идти и идти по Измайловскому парку, прямо и прямо, то придешь прямо в Перово... – сказал мне Кувалдин, который, в отличие от меня, очень легко ориентируется в пространстве...
- О-о?
- Да.

***
Если долго идти по дороге,
Где твой дом, - до Рязани дойду,
Там увижу тебя на пороге,
Как цветущую вишню в саду... –

Написал мне когда-то один мой читатель-почитатель с улицы Нижегородской, один москвич, поэт-любитель, фотограф-любитель, художник-любитель, который мечтал всю жизнь показывать мне Москву, а значит всю жизнь гулять со мной по Москве. Но у меня нашелся другой «гид», десятью головами выше, с которым мне намного интереснее «гулять по столице» нашей Родины. Мне далеко не все равно, с кем гулять по ней, и далеко не все равно, кто будет показывать мне этот «лучший город земли».

- Но в Перово мы не пойдем. Мы пойдем назад, к станции метро «Семеновская»... – твердо сказал Кувалдин, который уже десять лет показывает мне Москву и не может показать ее всю. «Широка Москва моя родная...» Всю ее и за всю жизнь не узнаешь.
И мы пошли и мы пришли к станции метро «Семеновская», которая, как сказал Кувалдин, раньше называлась «Сталинская».

В справочнике «Имена московских улиц» про район около станции «Семеновская» говорится, то есть пишется вот что: что когда-то здесь находилось село Семеновское, «с конца XVII века превращенное Петром в Семеновскую солдатскую слободу».

- Когда я в 1992 году меняла Рязань на Москву, то есть меняла свою рязанскую квартиру на московскую, у меня был вариант – поселиться не в блочной хрущевке в Перове, а в кирпичной хрущевке на станции «Семеновская». Семеновский район был бы лучше?
- Это очень хороший район...
«В Москве нет плохих районов!» - сказал мне когда-то Андрей Дементьев, когда я сказала ему, что переехала в Москву, в Перово, и когда спросила у него: «Это хороший район?»
Может быть, Перово – и не самый хороший район в Москве. Даже и по своей архитектуре... он весь состоит в основном из блочных хрущевок и мало похож на столицу, скорее похож на Рязань в микрорайонах Московского шоссе и Канищева и улицы Шевченко, где я жила с мамой и сестрой...
- Зато моя блочная хрущевка считается «перспективной», как «неперспективная деревня», которую когда-нибудь сломают, и тогда я получу новую квартиру... если это будет не через сто лет.

...Уже 17 лет я живу в Москве, после того, как в 70-х годах уехала из Рязани в Москву и год проработала на хлебозаводе номер 6, по лимиту, и пять лет отучилась (проучилась) в Литературном институте, на очном отделении поэзии, и прожила в Москве почти 7 лет, а потом вернулась из Москвы к себе в Рязань и отжила (прожила) там 14 лет, а потом вернулась назад в Москву, переехала туда (то есть сюда) из Рязани, въехала в Москву «на белом коне», то есть на белой «Волге», правда, не на своей, а на чужой, на которой меня везли из Рязани люди добрые, мои земляки, и за которой ехал фургон с моими вещами, с сумками, чемоданами, коробами, тюками, и с моей мебелью, и с моей библиотекой, и с моим архивом. И за 17 лет я ни разу не была в Измайловском парке, ни разу не гуляла там. И это притом, что он находится в моем районе, в Перове, недалеко от моего дома, тянется за бетонным забором вдоль всего шоссе Энтузиастов в сторону Андронникова монастыря, к центру Москвы, и в сторону Новогиреева и Балашихи, от центра, и мне идти до этого парка, не от станции метро «Семеновская», а от 2-й Владимирской улицы, от памятника Металлургам, всего-то каких-нибудь пятнадцать-двадцать минут.
А одна салонная певица, исполнительница романсов Гурилева, Варламова и Рубинштейна, коренная москвичка, которая любит говорить на своих концертах о высоком искусстве и о высокой культуре, чайка с Рогожской заставы, из эссе Кувалдина и из семьи рабочих завода «Серп и молот», больше 50-лет живет в Москве и ни разу не бывала в Третьяковской галерее. Это потому, что ей Кувалдин вовремя не попался на ее пути. И некому было сводить ее туда. Не все даже и коренные москвичи знают Москву так, как знает ее Кувалдин. И не все даже и коренные москвичи могут показывать ее так, как он.
- Кто еще покажет тебе Москву, кроме меня? – спросил меня Кувалдин так, как если бы я собиралась идти гулять по Москве не с ним, а с другим «гидом».
- Никто.
- Куда ты без Кувалдина?
- Никуда.
Коренной москвич, писатель Кувалдин – самый лучший гид во всей Москве и во всей стране и во всем мире. Ни один гид, даже и коренной москвич или москвичка, не покажет мне Москву так, как Кувалдин. Туристы, которые приезжают в Москву посмотреть Москву, нанимают гидов за бешеные деньги, только чтобы эти «копенгагены» показали им Москву, третий Рим, столицу нашей Родины. Но разве они покажут ее им так, как Кувалдин - мне?
И он не только одной мне, а всем авторам «Нашей улицы», которые могут ходить, передвигаться на своих двоих, и которые путем не знают Москву, показывает ее. В том числе и таким, как я, которые приехали в Москву откуда-то такое из провинции. И своему соседу по Марьину и Братееву Ваграму Кеворкову родом из Пятигорска он ее показывал. И моему однокурснику Сергею Каратову родом из Миасса. И Эмилю Сокольскому родом из Ростова-на-Дону. И Сергею Михайлину-Плавскому родом из Тульской области, из Плавского района, из поселка Крутое Больше-Озерское... Михайлин-Плавский в результате этого написал великолепный культурологический цикл эссе «Прогулки с Кувалдиным», как Абрам Терц (Синявский) написал свои «Прогулки с Пушкиным».

...Когда бы и где бы мы с Кувалдиным ни гуляли по Москве и о чем бы ни говорили, мы всегда говорим о литературе. И на этот раз мы говорили о ней. И о наших с ним книгах, которые скоро выйдут в издательстве Кувалдина «Книжный сад», сюрпризами для литературного мира Москвы, о которых мы никому не говорим раньше времени. «Ветер» Кувалдина и «Имя» Нины Красновой. И все это, разумеется, в оформлении художника Александра Трифонова, не только лучшего художника нового времени, но и лучшего оформителя книг.

...Когда мы с Кувалдиным присели на лавочку около стадиона «Крылья Советов» и я угостила его конфетой «Коровка», он съел ее и запел вокальным гибким баритоном с приятными вибрациями песню из своего рассказа «Мейер», которую и до этого пел...

Выпьем за Родину, выпьем за Сталина,
Выпьем и снова нальем...

Скворцы и дрозды подпели ему со своих веток и помахали ему крылышками, не крылышками Советов, а своими крылышками.
«Выпьем за Родину и за Кувалдина...», за Кувалдина тоже надо выпить, - сказала я как истинная рецептуалистка, в стиле рецептуализма, одна из главных черт которого – «тотальное цитирование классики», использование центонов, в том числе и в своих вариантах, и пан-ирония, как говорит Слава Лён. Выпить было нечего. Никаких лоточков с водой и мороженым в парке «Крылья Советов» не было, не то что в Измайловском парке, где мы потом пили сок манго-папайи.
Кувалдин медленно, даже замедленно вытащил из своего раритетного, реликвиемного портфеля и подарил мне «Независимую газету» за 20 августа, с рассказом «Мейер» на 4-й полосе и с репродукцией картины Василия Ефанова, которая послужила иллюстрацией к этому рассказу. И написал мне на 1-й странице свой автограф «Нине Красновой на стадионе «Крылья Советов». Кувалдин. 1 сентября 2009».
В той же газете, в том же номере, но не на 4-й, а на 2-й полосе – интервью Михаила Бойко с Юрием Кувалдиным «Как философствуют кувалдой». Там интервьюируемый говорит «о бессмертии, вечном возвращении и тайном имени Бога».
Оказалось, что Михаил Бойко живет в Братееве, как и Юрий Кувалдин.
«Нет ли у вас произведения, действие которого происходит в этом районе Москвы?» - спросил интервьюер Михаил Бойко у Юрия Кувалдина.
И «братеевец» Юрий Кувалдин сказал: «Я специально такую цель себе не ставил (написать о Братееве). Но я влюблен в этот район. Здесь столько воды. Набережная Москвы-реки. Огромный Братеевский мост. Поблизости течет великая река Городня. Это одно из лучших мест Москвы».
...В Москве все места – лучшие. Особенно те, которые больше всего связаны с нашей жизнью и с нашей биографией.
Места действия рассказа Кувалдина «Мейер» теперь связаны не только с жизнью и биографией Кувалдина, но и с моей тоже. Как и вся Москва, которую показывает мне Кувалдин и которую он открывает мне, как Колумб Америку, не только в своей прозе, но и в жизни, во время наших с ним экскурсий и которую он дарит мне, как в песне «Я подарю тебе город Москву», как самое дорогое, что у него есть. И мне кажется, что всю Москву, которую он дарит мне, он сам и построил, не Юрий Долгорукий и не Юрий Лужков, а Юрий Кувалдин. Потому что только когда он показывает мне ее, в жизни и в своих книгах, я вижу ее такою, какою не видела до него и какой до него как бы и не было. Перед моими глазами, как в сказке, но не за одну ночь, а за два-три часа экскурсии, которую я совершаю с Кувалдиным в жизни или в его очередном рассказе, вырастает Москва Кувалдина. Накануне я ложилась спать – ее не было. А проснулась, открыла глаза – она есть, возникла, как город в сказке о царе Салтане. Москва Кувалдина, кувалдинская Москва сталинских времен, как в рассказе «Мейер», и всех других времен и нового времени.

...Кувалдину понравилось, как я написала в своем эссе о его рассказе «Мейер», что Кувалдин ныряет в своей прозе из одного времени в другое, нырнет в одном месте, а вынырнет в другом, нырнет в 60-е годы XX века, а вынырнет в 90-х годах этого века или в начале XXI века или в середине XIX-го...

...Я раньше никогда не задумывалась, почему «Крылья Советов» называются «Крыльями Советов»... А потому что эта команда родилась в Мейеровском проезде, на заводе, где делаются (делались) самолеты, то есть моторы для самолетов... Крылья страны Советов, крылья Советов. Крылья России и Советского Союза... Крылья, которые поднимают страну ввысь не только в прямом, но и в переносном, в аллегорическом, метафорическом, поэтическом смысле слова.

...Кувалдин уже придумал образ - «Крылья Нины Красновой»... Крылья, на которых я стремлюсь подняться в высокую небесную сферу и на вершину Олимпа...

...А слово «стадион» происходит случайно не от слова «стадо», где собираются болельщики и все вместе болеют за свою команду и выплескивают из себя свои страсти и ревут на весь стадион, как быки во время случки или во время бойни? Нет. Это моя авторская этимология слова «стадион».
А Кувалдин говорит, что все слова русского языка и всех языков мира происходят от одного-единственного слова. И это слово из трех букв – «Бог», которое нельзя произносить всуе. А Бог – это... создатель жизни и всего сущего на земле и на небе, если говорить стилистически нейтральным языком... А кто хочет лучше узнать, что такое Бог, пусть читает Кувалдина и его теорию языка.

...1 сентября 2009 года встретились на станции «Шоссе Энтузиастов» Юрий Кувалдин, литературный учитель всех авторов журнала «Наша улица», и поэтесса Нина Краснова, одна из авторов «Нашей улицы» и одна из самых прилежных литературных учениц Юрия Кувалдина, который преподает разные дисциплины, нужные писателям, в том числе и москвоведение.

...До чего же хороша станция метро «Семеновская»! Она похожа на желто-оранжевый дворец с высокой аркой... Не высокий, но очень внушительный... Я бы сказала, он похож на Дворец Бога Солнца, Гелиоса, или... на желто-оранжевый Мавзолей... И когда-то над входом туда были вырезаны на каменном фризе белые рельефные буквы строгого гражданского шрифта: станция «Сталинская». А теперь – там буквы: станция «Семеновская».
А около метро – большой сквер с гранитными бордюрами, с роскошными клумбами, вазонами и цветами петуньями, бархатцами, лилиями, флоксами... И все это – какое-то праздничное, как во время 1 Мая 60-х годов... И люди все какие-то веселые и нарядные и кажутся очень красивыми. Может быть, потому, что погода хорошая...
Мне вдруг представилось, что сейчас 50 – 60-е годы, и я нахожусь в том времени, когда я была пионеркой с красным галстуком на шее и «с огнем пионерским в груди», маленькой девочкой, но большой (бескавычной) патриоткой своей советской Родины, СССР, самой лучшей страны в мире, и любила нашего вождя Сталина, бумажный плакатный портрет которого висел у нас дома, в бомбоубежищном двенадцатиметровом подвале на площади Ленина, на шершаво-склизкой, облупленной, никогда не штукатурившейся и не белившейся стене в грязных подтеках не только ХХ, но и ХIХ века, на поржавевших от сырого воздуха «гвоздочках» с белыми квадратными бумажными прокладочками, и горячо верила в советские идеалы и в светлое будущее нашей страны и всего человечества и в свое светлое будущее... И мне стало жалко то время, стало жалко, что оно ушло. Но дух того времени во мне все же остался, как осталась во мне и та пионерка, то есть тот «пионер», который «всем ребятам пример»...
- Давай я сфотографирую тебя на фоне «Сталинской» станции, а ты меня, - предложила я юному пионеру и юному футболисту 60-х годов Юрию Кувалдину.
И сфотографировала его на фоне сквера и на фоне метро. Он получился героем с орлиным взглядом, с мужественным волевым лицом главнокомандующего литературным фронтом... и с таким выражением лица, которое говорило: «Наше дело правое – мы победим!», «Будет и на нашей улице праздник!»
- Ты – как Сталин... – пошутила я, употребив слово Сталин в контексте старого советского времени, как комплимент.
...Внутри «Семеновская»-«Сталинская» станция - такая же внушительная, как снаружи... Подземный желто-розово-красный мраморный дворец с квадратными колоннами по двум сторонам... Подземный колонный зал...
Мы с главнокомандующим «Нашей улицы» Юрием Кувалдиным доехали до станции «Курская» и там помахали друг другу руками, причем я, в шутку, по-военному отдала ему честь, и оба разъехались в разные стороны, по своим домам и по своим делам, до новой экскурсии уже не по сталинским-мейеровским, а другим местам Москвы, где происходит действие других кувалдинских рассказов.

Август – сентябрь 2009 года
Москва

“Наша улица” №119 (10) октябрь 2009