ТИХИЙ ДОН
(1912-1920)
(1912-1920)
ПРЕДВАРЕНИЕ
Не сохами-то славная землюшка наша распахана...
Распахана наша землюшка лошадиными копытами,
А засеяна славная землюшка казацкими головами,
Украшен-то наш тихий Дон молодыми вдовами,
Цветет наш батюшка тихий Дон сиротами,
Наполнена волна в тихом Дону отцовскими, материнскими слезами.
Распахана наша землюшка лошадиными копытами,
А засеяна славная землюшка казацкими головами,
Украшен-то наш тихий Дон молодыми вдовами,
Цветет наш батюшка тихий Дон сиротами,
Наполнена волна в тихом Дону отцовскими, материнскими слезами.
Ой ты, наш батюшка тихий Дон!
Ой, что же ты, тихий Дон, мутнехонек течешь?
Ах, как мне, тихому Дону, не мутну течи!
Со дна меня, тиха Дона, студены ключи бьют,
Посередь меня, тиха Дона, бела рыбица мутит,
Ой, что же ты, тихий Дон, мутнехонек течешь?
Ах, как мне, тихому Дону, не мутну течи!
Со дна меня, тиха Дона, студены ключи бьют,
Посередь меня, тиха Дона, бела рыбица мутит,
Старинные казачьи песни
С этого эпиграфа начинается «Тихий Дон» под маркой «Михаил Шолохов». Но вот мы уже опубликовали очерк Федора Крюкова «Булавинский бунт», в котором - о, странность! - находим те же самые строки про «батюшку тихий Дон»!
Кандидат философских наук Анатолий Сидоченко, вдоль и поперёк прошедший по крюковским местам, в своей книге «Читай, Россия! «Тихий Дон» своего сына, донского героя-казака Фёдора Крюкова!» (Славянск, 2004) пишет: «Таким образом, для Крюкова допустимо только такое начало: Мелеховский двор - на самом краю станицы. Воротца со скотиньего база ведут на Юг к Дону. Крутой восьмисаженный спуск между замшелых в прозелени меловых глыб, и вот берег: перламутровая россыпь ракушек, сырая изломистая кайма гальки: галька, нацелованная водой, становится сырой. И дальше - перекипающее под ветром вороненой зыбью стремя Дона, главное течение реки. На Север - за вербным красноталом и обилием гуменных плетней - широкая степная дорога, ведущая в украинскую Михайловскую слободу, ее в шутку прозвали «Гетьманским шляхом». По сторонам этой дороги полынная проседь да истоптанный конскими копытами бурый, живучий подорожник. При подъеме на большой бугор - развилка из трех дорог, увенчанная часовенкой, за ней - задернутая текучим маревом степь. С Запада - меловая хребтина холма, одно из тех возвышений, которые местные жители называют «горами». На Восток - центральная улица станицы, которую украшает недавно построенная церковь; улица пронизывает площадь, а за станицей она как бы убегает в займище, так казаки называют придонские заливные луга. (В первом абзаце плагиат-варианта романа Крюкова совершены не только ошибки из-за трудного понимания почерка Крюкова, но и злоумышленные действия чисто воровского характера: полюса земного шара у Крюкова при отображении ст. Татарской - прототипом которой послужила его родная станица Глазуновская, «родной угол, родимый край»! - носят обычную классическую последовательность, как у мореплавателей, путешественников и геологоразведчиков: попарно, Юг-Север, Запад-Восток. А плагиаторы всё специально изменили-перемешали, чтобы Глазуновская была неузнаваема. В ней как раз имеется крутой спуск, где «зачинается любовь» главных Крюковских героев, к спуску придвинута Медведица, приток Дона, и названа Доном, поскольку Крюков именно Дон называл своей родной рекой. А в 150 шагах от «Мелеховского двора» находится двор усадьбы Крюковых. На этой усадьбе, готовясь к Нобелевскому преступлению присуждения премии Ш-ву, в 1962 большой дом Крюковых снесли и построили на его месте столовую, а дом поменьше - оббили железными пластинами и перетащили на другую улицу. Сделали всё, чтобы о Крюкове земляки ничего не помнили, ничего не знали. Так и вышло. Но в 2002 я обо всем напомнил землякам Крюкова! И очень кстати: его совсем забыли!).
Величайший писатель России Федор Дмитриевич Крюков, умеющий положить краску к краске, взвивая ее к метафоре подтекста, доступной интеллектуальной читающей публике, растоптан копытами большевиков, утопивших Дон в крови и уничтоживших казачество как класс. Чужой на Дону Михаил Шолох (так подписывал первые фельетоны и "Донские рассказы" Петр Громославский и публиковавший их глава РАПП (в сущности, глава Союза писателей СССР) Александр Серафимович) воссел на престол "Классика советской литературы", и даже позднее Нобелевскую премию получил (замечу, что я эту Нобелевскую премию отношу на счет Федора Крюкова)!
Самый основательный дезавуатор «писателя Шолохова» Александр Солженицын писал: "...что не Шолохов писал „Тихий Дон" - доступно доказать основательному литературоведу, и не очень много положив труда: только сравнить стиль, язык, все художественные приемы „Тихого Дона" и „Поднятой целины". (Что и „Поднятую" писал, может быть, не он? - этого уж я досягнуть не мог!)..."
Мой вывод окончателен и бесповоротен: Шолохов не только не был писателем, но не был даже читателем, не имел малейшей склонности к "чтению - лучшему учению" (Пушкин), был только буквенно-грамотным, не освоил синтаксис и орфографию; чтобы скрыть свою малограмотность, дико невежественный Шолохов никогда прилюдно не писал даже коротких записок; от Шолохова после его смерти не осталось никаких писательских бумаг, пустым был письменный стол, пустые тумбочки, а в "его библиотеке" невозможно было сыскать ни одной книги с его отметками и закладками. Никогда его не видели работающим в библиотеке или в архивах. Таким образом, те "разоблачители", которые говорили или писали, что Шолохов сделал то-то и то-то, обнаружили незнание плагиатора: Шолохов был способен выполнять только курьерские поручения, а плагиат "Тихого Дона" и всего остального т. н. "творчества Шолохова" - все виды плагиата выполняли другие люди, в основном - жена и ее родственники Громославские. Приписывать Шолохову плагиаторскую работу - значит, заниматься созданием мифологии плагиатора, который был во всех отношениях литературно-невменяемой личностью. Оттого его жена Мария и раздувала легенду о том, что у нее с мужем почерки "одинаково красивые", оттого и сфальсифицированный "его архив" написан разными почерками и разными людьми. Истина абсолютная: Шолохова не было ни писателя, ни деятельного плагиатора: его именем, как клеймом, обозначали плагиат других людей. Шолохова писателем можно было называть только один раз в год в качестве первоапрельской шутки. Он и был кровавой шуткой Сталина, преступным продуктом преступного строя, чумовым испражнением революционного Октября и журнала "Октябрь", незаконнорожденным выродком Октября во всех смыслах.
Самый основательный дезавуатор «писателя Шолохова» Александр Солженицын писал: "...что не Шолохов писал „Тихий Дон" - доступно доказать основательному литературоведу, и не очень много положив труда: только сравнить стиль, язык, все художественные приемы „Тихого Дона" и „Поднятой целины". (Что и „Поднятую" писал, может быть, не он? - этого уж я досягнуть не мог!)..."
Мой вывод окончателен и бесповоротен: Шолохов не только не был писателем, но не был даже читателем, не имел малейшей склонности к "чтению - лучшему учению" (Пушкин), был только буквенно-грамотным, не освоил синтаксис и орфографию; чтобы скрыть свою малограмотность, дико невежественный Шолохов никогда прилюдно не писал даже коротких записок; от Шолохова после его смерти не осталось никаких писательских бумаг, пустым был письменный стол, пустые тумбочки, а в "его библиотеке" невозможно было сыскать ни одной книги с его отметками и закладками. Никогда его не видели работающим в библиотеке или в архивах. Таким образом, те "разоблачители", которые говорили или писали, что Шолохов сделал то-то и то-то, обнаружили незнание плагиатора: Шолохов был способен выполнять только курьерские поручения, а плагиат "Тихого Дона" и всего остального т. н. "творчества Шолохова" - все виды плагиата выполняли другие люди, в основном - жена и ее родственники Громославские. Приписывать Шолохову плагиаторскую работу - значит, заниматься созданием мифологии плагиатора, который был во всех отношениях литературно-невменяемой личностью. Оттого его жена Мария и раздувала легенду о том, что у нее с мужем почерки "одинаково красивые", оттого и сфальсифицированный "его архив" написан разными почерками и разными людьми. Истина абсолютная: Шолохова не было ни писателя, ни деятельного плагиатора: его именем, как клеймом, обозначали плагиат других людей. Шолохова писателем можно было называть только один раз в год в качестве первоапрельской шутки. Он и был кровавой шуткой Сталина, преступным продуктом преступного строя, чумовым испражнением революционного Октября и журнала "Октябрь", незаконнорожденным выродком Октября во всех смыслах.
Юрий КУВАЛДИН
Федор Крюков
ТИХИЙ ДОН
(1912-1920)
(1912-1920)
фрагмент начала романа
Чем-то наша славная земелюшка распахана?
Не сохами то славная земелюшка наша распахана, не плугами,
Распахана наша земелюшка лошадиными копытами,
А засеяна славная земелюшка казацкими головами.
Чем-то наш батюшка славный тихий Дон украшен?
Украшен-то наш тихий Дон молодыми вдовами.
Чем-то наш батюшка славный тихий Дон цветен?
Цветен наш батюшка славный тихий Дон сиротами.
Чем-то во славном тихом Дону волна наполнена?
Наполнена волна в тихом Дону отцовскими-материными слезами.
Не сохами то славная земелюшка наша распахана, не плугами,
Распахана наша земелюшка лошадиными копытами,
А засеяна славная земелюшка казацкими головами.
Чем-то наш батюшка славный тихий Дон украшен?
Украшен-то наш тихий Дон молодыми вдовами.
Чем-то наш батюшка славный тихий Дон цветен?
Цветен наш батюшка славный тихий Дон сиротами.
Чем-то во славном тихом Дону волна наполнена?
Наполнена волна в тихом Дону отцовскими-материными слезами.
КНИГА ПЕРВАЯ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I.
Мелеховский двор - на самом краю станицы. Воротца со скотиньего база ведут на юг к Дону. Крутой восьмисаженный спуск меж замшелых в прозелени меловых глыб, и вот берег: перламутровая россыпь ракушек, сырая изломистая кайма нацелованной волнами гальки и дальше серебрится перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона. На север, за вербным красноталом и обилием гуменных плетней, широкая степная дорога, ведущая в украинскую Михайловскую слободу, ее в шутку прозвали "Гетманским шляхом". По сторонам этой дороги шелестит полынная проседь, да истоптанный конскими копытами бурый, живущий подорожник. При подъеме на большой бугор встречается развилка из трех дорог, увенчанная часовенкой; за ней раскинулась задернутая текучим маревом степь. С запада охраняет Татарскую меловая хребтина холма, одно из тех возвышений, которое местные жители называют "горами". На восток идет центральная улица станицы, пронизывающая площадь, и далее бегущая к займищу, заливным лугам, где протекает Медведица.
В предпоследнюю турецкую кампанию вернулся в станицу казак Мелехов Прокофий, служивший в Третьем Донском полку и участвовавший в разгроме турок при Кюрюк-Даре, восточнее Карса, и во взятии Карса. По пути домой в одном черкесском селении Верхокубанщины Мелехов влюбился в сироту-черкешенку. Родителей ее угнали в горы чеченцы, воинственным набегом разгромившие и ограбившие селение. Черкешенка ответила казаку взаимностью. Прокофий ее родственникам отдал все ценное из своих "военных трофеев" в качестве калыма за невесту. А те, в свою очередь, дали за невестой достойное приданое.
Пришел Прокофий в родную станицу с горячо любимой женой, маленькой гордой женщиной, которая куталась в узорчатую шаль. Муж научил ее не прятать свое лицо от незнакомых людей, и она прекрасными, диковатыми, тускло-мерцающими глазами озирала все вокруг, прямо смотрела в глаза казакам и казачкам. Ее шелковые шали пахли далекими северокавказскими запахами, радужные их узоры будили бабью зависть...
Вскоре она родила Прокофию сына, но при родах умерла. Прокофий больше не женился, вместе со своими родителями вырастил сына, названного в честь деда Пантелеем. Добрым казаком вырос Пантелей Прокофьевич: во время службы на царском смотру занял первое призовое место по джигитовке и владению боевым оружием. Но в 1883 на скачках повредил ногу, и с тех пор хромал на левую ногу. Получал казенную пенсию 57 рублей в месяц. После смерти отца, Пантелей "с большим аппетитом" въелся в хозяйство: заново покрыл дом железом, с разрешения атамана прибавил к усадьбе с полдесятины целинной земли, выстроил новый сарай и амбар под жестью. В возрасте 61 года закряжистел Пантелей Прокофьевич: раздался в ширину, чуть ссутулился, но все же выглядел стариком энергичным и складным. Имел взрывной характер, носил в левом ухе серебряную полумесяцем серьгу, в нем еще не слиняли черной масти борода и волосы. Отец женил его в 1884 на одностаничнице Акулине Ожогиной, она была младше Пантелея на пять лет. Через год в их семье появился сын Петро, весь в мать: среднего роста, слегка курносый, с круглой головой в буйной повители пшеничного цвета волос, кареглазый и иронично-улыбчивый. На шесть лет младший от Петра, Григорий, во всех ипостасях похож на отца, черкесюка во всем: на полголовы выше Петра, яркогорбоносый, в чуть косых прорезях подсиненные миндалины пылающих глаз, острые плиты скул обтянуты смуглой кожей. Еще не сутулился, как отец, Григорий, но в улыбке было что-то общее с ним, звероватое. Двенадцатилетняя Дуняшка - отцова слабость, любимица всех Мелеховых - длиннорукая, большеглазая, тоже очень похожая на отца. Петро был женат уже полтора года на довольно красивой казачке Дарье. Их грудной ребенок доводил семью Мелеховых числом до шести человек. Шел май 1911 года...
Григорий пришел с игрищ после первых кочетов. Из сеней пахнуло на него запахом перекисших хмелин и пряной сухменью богородицыной травки. На цыпочках прошел в горницу, разделся, бережно повесил праздничные, с лампасами, шаровары, перекрестился, лег. На полу лежала перерезанная крестом оконного переплета золотая дрема лунного света. Дарья сонным голосом бормотнула:
- Цыц, ты, поганое дитё! Ни сну тебе, ни покою. - Запела тихонько:
В предпоследнюю турецкую кампанию вернулся в станицу казак Мелехов Прокофий, служивший в Третьем Донском полку и участвовавший в разгроме турок при Кюрюк-Даре, восточнее Карса, и во взятии Карса. По пути домой в одном черкесском селении Верхокубанщины Мелехов влюбился в сироту-черкешенку. Родителей ее угнали в горы чеченцы, воинственным набегом разгромившие и ограбившие селение. Черкешенка ответила казаку взаимностью. Прокофий ее родственникам отдал все ценное из своих "военных трофеев" в качестве калыма за невесту. А те, в свою очередь, дали за невестой достойное приданое.
Пришел Прокофий в родную станицу с горячо любимой женой, маленькой гордой женщиной, которая куталась в узорчатую шаль. Муж научил ее не прятать свое лицо от незнакомых людей, и она прекрасными, диковатыми, тускло-мерцающими глазами озирала все вокруг, прямо смотрела в глаза казакам и казачкам. Ее шелковые шали пахли далекими северокавказскими запахами, радужные их узоры будили бабью зависть...
Вскоре она родила Прокофию сына, но при родах умерла. Прокофий больше не женился, вместе со своими родителями вырастил сына, названного в честь деда Пантелеем. Добрым казаком вырос Пантелей Прокофьевич: во время службы на царском смотру занял первое призовое место по джигитовке и владению боевым оружием. Но в 1883 на скачках повредил ногу, и с тех пор хромал на левую ногу. Получал казенную пенсию 57 рублей в месяц. После смерти отца, Пантелей "с большим аппетитом" въелся в хозяйство: заново покрыл дом железом, с разрешения атамана прибавил к усадьбе с полдесятины целинной земли, выстроил новый сарай и амбар под жестью. В возрасте 61 года закряжистел Пантелей Прокофьевич: раздался в ширину, чуть ссутулился, но все же выглядел стариком энергичным и складным. Имел взрывной характер, носил в левом ухе серебряную полумесяцем серьгу, в нем еще не слиняли черной масти борода и волосы. Отец женил его в 1884 на одностаничнице Акулине Ожогиной, она была младше Пантелея на пять лет. Через год в их семье появился сын Петро, весь в мать: среднего роста, слегка курносый, с круглой головой в буйной повители пшеничного цвета волос, кареглазый и иронично-улыбчивый. На шесть лет младший от Петра, Григорий, во всех ипостасях похож на отца, черкесюка во всем: на полголовы выше Петра, яркогорбоносый, в чуть косых прорезях подсиненные миндалины пылающих глаз, острые плиты скул обтянуты смуглой кожей. Еще не сутулился, как отец, Григорий, но в улыбке было что-то общее с ним, звероватое. Двенадцатилетняя Дуняшка - отцова слабость, любимица всех Мелеховых - длиннорукая, большеглазая, тоже очень похожая на отца. Петро был женат уже полтора года на довольно красивой казачке Дарье. Их грудной ребенок доводил семью Мелеховых числом до шести человек. Шел май 1911 года...
Григорий пришел с игрищ после первых кочетов. Из сеней пахнуло на него запахом перекисших хмелин и пряной сухменью богородицыной травки. На цыпочках прошел в горницу, разделся, бережно повесил праздничные, с лампасами, шаровары, перекрестился, лег. На полу лежала перерезанная крестом оконного переплета золотая дрема лунного света. Дарья сонным голосом бормотнула:
- Цыц, ты, поганое дитё! Ни сну тебе, ни покою. - Запела тихонько:
Колода-дуда,
Иде ж ты была?
Коней стерегла.
Чего выстерегла?
Коня с седлом,
С золотым махром...
Иде ж ты была?
Коней стерегла.
Чего выстерегла?
Коня с седлом,
С золотым махром...
Григорий, засыпая под мерный баюкающий скрип, вспомнил: "А ить завтра Петру в лагери выходить. Останется Дашка с дитем..."
Встряхнуло Григория заливистое конское ржанье. По голосу угадал Петрова строевого копя. Обессилевшими со сна пальцами долго застегивал рубаху, опять почти уснул под текучую зыбь песни:
Встряхнуло Григория заливистое конское ржанье. По голосу угадал Петрова строевого копя. Обессилевшими со сна пальцами долго застегивал рубаху, опять почти уснул под текучую зыбь песни:
А иде ж гуси?
В камыш ушли.
А иде ж камыш?
Девки выжали.
А иде ж девки?
Девки замуж ушли.
А иде ж казаки?
На войну пошли...
Ой, война, война, война!
Что наделала она?!
Ну а самое главное, девки, вам:
Ухажеры ваши там...
В камыш ушли.
А иде ж камыш?
Девки выжали.
А иде ж девки?
Девки замуж ушли.
А иде ж казаки?
На войну пошли...
Ой, война, война, война!
Что наделала она?!
Ну а самое главное, девки, вам:
Ухажеры ваши там...
Разбитый сном, добрался Григорий до конюшни, вывел коня в переулок. Щекотнула лицо налетевшая паутина, и неожиданно пропал сон. По Дону наискось пролегал серебром волнистый, никем неезженный лунный шлях. Над Доном спал туман, а вверху искрилось звездное просо.
Конь позади осторожно переставляет ноги. К воде спуск дурной. На той стороне утиный кряк, возле берега в тине взвернул и бухнул по воде махом охотящийся на мелочь сом. Григорий долго стоял у воды. Прелью сырой и пресной дышал берег. С конских губ ронялась дробно-пенная капель. На сердце у Григория была легкая сладостная пустота. Хорошо и бездумно. Возвращаясь, глянул на восход, там уже рассосалась синяя полутьма. Возле конюшни столкнулся с матерью.
- Это ты, Гришка?
- А то кто ж?
- Коня поил?
- Поил, - нехотя отвечает Григорий.
Откинувшись назад, несет мать в фартуке на затоп кизяки, шаркает старчески дряблыми босыми ногами.
- Сходил бы Астаховых побудил. Степан с нашим Петром собирался ехать.
Прохлада вкладывает в тело Григория тугую дрожащую пружину. Тело в колючих мурашках. Через три порожка вбегает к Астаховым на гудящее от шагов крыльцо. Дверь не заперта. В кухне на разостланной подстилке спит Степан, под мышкой у него голова жены. В поредевшей темноте Григорий видит взбитую выше колен Аксиньину рубаху, березово-белые раскинутые женские ноги. Он секунду смотрит, чувствуя, как сохнет во рту и в чугунном звоне пухнет голова. Воровато повел глазами. Зачужавшим голосом проговорил хрипло:
- Эй, кто тут есть? Вставайте!
Аксинья всхлипнула со сна:
- Ой, што такое? Ктой-то? - Суетливо зашарила, забилась в ногах голая ее рука, натягивая рубаху. Вся она, растерявшаяся и еще сонная: крепок на заре бабий сон.
- Это я, - сказал Григорий. - Мать послала побудить вас...
- Мы зараз... - сказала Аксинья. - Тут у нас не влезешь... От жары на полу спим. Степан, вставай, слышишь?
По голосу Григорий догадывается, что ей неловко, и спешит уйти...
Из станицы в майские лагери уходило человек тридцать казаков. Место сбора - плац. Часам к семи к плацу потянулись повозки с брезентовыми будками, пешие и конные казаки в белых парусиновых рубахах, в снаряжении.
Петро на крыльце наспех сшивал треснувший чембур - третий, длинный повод-повалец, для привязи лежащего коня к забору, дереву... Пантелей похаживал возле Петрова коня, подсыпал в корыто овес, изредка покрикивал:
- Дуняшка, сухари зашила? А сало пересыпала солью?
Вся в румяном цвету, Дуняшка ласточкой чертила баз от стряпки к куреню, на окрики отца, смеясь, отмахивалась:
- Вы, батя, свое дело управляйте, а я братушке так уложу, что до Черкасского не ворохнется.
- Не поел? - осведомлялся Петро, слюнявя дратву и кивая на коня.
- Жует, - степенно отвечал отец, шершавой ладонью проверяя потники. Малое дело: крошка или былка прилипнет к потнику, а за один переход в кровь потрет спину коню.
- Доисть Гнедой, попоите его, батя.
- Гришка к Дону сводит. Эй, Григорий, веди коня!
Высокий поджарый донец с белой на лбу вызвездью пошел играючись. Григорий вывел его за калитку, чуть тронул левой рукой холку, вскочил на него, и с места пошел машистой рысью. У спуска хотел придержать, но конь сбился с ноги, зачастил, пошел под гору наметом. Откинувшись назад, почти лежа на спине коня, Григорий увидел спускавшуюся под гору женщину с ведрами. Свернул со стежки и, обгоняя взбаламученную пыль, врезался в воду.
С горы, покачиваясь, сходила Аксинья, еще издали голосисто крикнула:
- Черкесюка бешеный! Чуток конем не стоптал! Вот погоди, я скажу отцу, как ты ездишь.
- Но-но, соседка, не ругайся. Проводишь мужа в лагери, может, и я в хозяйстве сгожусь.
- На кой черт, нужен ты мне!
- Зачнется покос, ишшо попросишь, - смеялся Григорий.
Аксинья с подмостей ловко зачерпнула на коромысле ведро воды и, зажимая промеж колен надутую ветром юбку, глянула на Григория.
- Что ж, Степан твой собрался? - спросил Григорий.
- А тебе чего?
- Какая ты... Спросить, что ль, нельзя?
- Собрался. Ну?
- Остаешься, стал-быть, жалмеркой?
- Стало-быть, так.
Конь оторвал от воды губы, со скрипом пожевал стекавшую воду и, глядя на ту сторону Дона, ударил по воде передней ногой. Аксинья зачерпнула другое ведро; перекинув через плечо коромысло, легкой раскачкой пошла на гору. Григорий тронул коня следом. Ветер трепал на Аксинье юбку, перебирал на смуглой шее мелкие пушистые завитки. На тяжелом узле волос пламенела расшитая цветным шелком шлычка, розовая рубаха, заправленная в юбку, не морщинясь охватывала крутую спину и налитые плечи. Поднимаясь в гору, Аксинья клонилась вперед, ясно вылегала под рубахой продольная ложбинка на спине. Григорий видел бурые круги слинявшей под мышками от пота рубахи, провожал глазами каждое движение. Ему хотелось снова заговорить с ней:
- Небось будешь скучать по мужу? А?
Аксинья на ходу повернула голову, улыбнулась:
- А то как же. Ты вот женись, - переводя дух, она говорила прерывисто: женись, а посля узнаешь, скучают ай нет по дружечке.
Толкнув коня, равняясь с ней, Григорий заглянул ей в глаза:
- А ить иные бабы аж рады, как мужей проводит. Наша Дарья без Петра толстеть зачинает.
Аксинья, двигая ноздрями, резко дышала; поправляя волосы, сказала:
- Муж - он не уж, а тянет кровя. Тебя-то скоро обженим?
- Не знаю, как батя. Должно, посля службы.
- Молодой ишшо, не женись.
- А что?
- Сухота одна! - она глянула исподлобья; не разжимая губ, скупо улыбнулась.
И тут в первый раз заметил Григорий, что губы у нее откровенно-страстные, пухловатые. Он, разбирая гриву на прядки, сказал:
- Охоты нету жениться. Какая-нибудь и так полюбит, - проговорил Григорий.
- Ай приметил? - с подковыркой бросила Аксинья.
- Чего мне примечать... Ты вот проводишь Степана...
- Ты со мной не заигрывай!
- Ушибешь?
- Степану скажу словцо...
- Я твоего Степана...
- Гляди, храбрый, слеза капнет.
- Не пужай, Аксинья!
- Я не пужаю. Твое дело на игрищах с девками. Пущай утирки тебе вышивают, а на меня не заглядывайся.
- Нарошно буду глядеть.
- Ну и гляди. - Аксинья примиряюще улыбнулась и сошла со стежки, норовя обойти коня.
Григорий повернул его боком, загородил дорогу.
- Пусти, Гришка!
- Не пущу.
- Не дури, мне надо мужа сбирать.
Григорий, улыбаясь, горячил коня; тот, переступая, теснил Аксинью к яру.
- Пусти, дьявол, вон люди! Увидют, что подумают? - Она метнула по сторонам испуганным взглядом и прошла, хмурясь и не оглядываясь.
На крыльце Петро прощался с родными. Григорий заседлал коня. Придерживая шашку, Петро торопливо сбежал по порожкам, взял из рук Григория поводья. Конь, чуя дорогу, беспокойно переступал, пенил губы, гоняя во рту удила. Поймав ногой стремя, держась за луку, Петро говорил отцу:
- Быков не нури, батя! Заосеняет-продадим. Григорию ить коня справлять. А степную траву, гляди, не продавай: в лугу ноне, сам знаешь, какие сена будут.
- Ну, с Богом! Час добрый! - проговорил старик, крестясь.
Петро привычным движением "влепил" в седло свое сбитое тело, поправил позади складки рубахи, стянутые пояском. Конь пошел к воротам. На солнце тускло блеснула головка шашки, подрагивавшая в такт шагам. Дарья с ребенком на руках пошла следом. Мать, вытирая рукавом глаза и углом завески покрасневший нос, стояла посреди база.
- Братушка, пирожки! Пирожки забыл!.. Пирожки с картошкой!.. - Дуняшка козой скакнула к воротам.
- Чего орешь, дура! - досадливо крикнул на нее Григорий.
- Остались пирожки-и! - прислонясь к калитке, стонала Дуняшка, и на измазанные горячие щеки, а со щек на будничную кофтенку - слезы.
Дарья из-под ладони следила за белеющей сквозь пыль рубахой мужа. Пантелей Прокофьевич, качая подгнивший столб у ворот, глянул на Григория.
- Ворота возьмись поправь, да стоянок на углу срой. - И подумав, добавил, как новость сообщил: - Уехал Петро!
Через плетень Григорий видел, как собирался Степан. Принаряженная в зеленую шерстяную юбку Аксинья подвела ему коня. Степан, улыбаясь, что-то говорил ей. Он не спеша, по-хозяйски, поцеловал жену и долго не снимал руки с ее плеча. Его сильно загорелая рука чернела на белой Аксиньиной кофточке. Степан стоял к Григорию спиной; Аксинья чему-то смеялась и отрицательно качала головой. Рослый вороной конь качнулся, подняв на стремени седока.
Степан выехал из ворот торопким шагом, сидел в седле, как врытый, а Аксинья шла рядом, держась за стремя, и снизу вверх, с любовной нежностью заглядывала ему в глаза. Так миновали они соседний курень и скрылись за поворотом. Григорий провожал их долгим неморгающим взглядом...
В тот же день к вечеру собралась гроза. Над станицей Татарской стала бурая туча. Дон, взлохмаченный ветром, кидал на берега пенно-гребнистые волны. За ливадами палила небо сухая молния, давил землю редкими раскатами гром. Под тучей раскрылатившись реял коршун: его с кряком преследовали вороны. Туча, дыша холодком, шла вдоль по Дону, с запада. За займищем грозно чернело небо, степь выжидающе молчала. По станице люди хлопали закрываемыми ставнями, от вечерни, крестясь, спешили старухи, на плацу колыхался серый столбище пыли, и отягощенную вешней жарою землю уже засевали первые зерна дождя.
Дуняшка, болтая косичками, прошла по базу, захлопнула дверцу курятника и стала посреди база, тревожно всматриваясь в потемневшее небо. На улице бегали ребятишки. Соседский восьмилеток Петька вертелся, приседая на одной ноге, на голове у него, закрывая глаза, кружился непомерно просторный отцовский картуз, - и пронзительно верещал:
Конь позади осторожно переставляет ноги. К воде спуск дурной. На той стороне утиный кряк, возле берега в тине взвернул и бухнул по воде махом охотящийся на мелочь сом. Григорий долго стоял у воды. Прелью сырой и пресной дышал берег. С конских губ ронялась дробно-пенная капель. На сердце у Григория была легкая сладостная пустота. Хорошо и бездумно. Возвращаясь, глянул на восход, там уже рассосалась синяя полутьма. Возле конюшни столкнулся с матерью.
- Это ты, Гришка?
- А то кто ж?
- Коня поил?
- Поил, - нехотя отвечает Григорий.
Откинувшись назад, несет мать в фартуке на затоп кизяки, шаркает старчески дряблыми босыми ногами.
- Сходил бы Астаховых побудил. Степан с нашим Петром собирался ехать.
Прохлада вкладывает в тело Григория тугую дрожащую пружину. Тело в колючих мурашках. Через три порожка вбегает к Астаховым на гудящее от шагов крыльцо. Дверь не заперта. В кухне на разостланной подстилке спит Степан, под мышкой у него голова жены. В поредевшей темноте Григорий видит взбитую выше колен Аксиньину рубаху, березово-белые раскинутые женские ноги. Он секунду смотрит, чувствуя, как сохнет во рту и в чугунном звоне пухнет голова. Воровато повел глазами. Зачужавшим голосом проговорил хрипло:
- Эй, кто тут есть? Вставайте!
Аксинья всхлипнула со сна:
- Ой, што такое? Ктой-то? - Суетливо зашарила, забилась в ногах голая ее рука, натягивая рубаху. Вся она, растерявшаяся и еще сонная: крепок на заре бабий сон.
- Это я, - сказал Григорий. - Мать послала побудить вас...
- Мы зараз... - сказала Аксинья. - Тут у нас не влезешь... От жары на полу спим. Степан, вставай, слышишь?
По голосу Григорий догадывается, что ей неловко, и спешит уйти...
Из станицы в майские лагери уходило человек тридцать казаков. Место сбора - плац. Часам к семи к плацу потянулись повозки с брезентовыми будками, пешие и конные казаки в белых парусиновых рубахах, в снаряжении.
Петро на крыльце наспех сшивал треснувший чембур - третий, длинный повод-повалец, для привязи лежащего коня к забору, дереву... Пантелей похаживал возле Петрова коня, подсыпал в корыто овес, изредка покрикивал:
- Дуняшка, сухари зашила? А сало пересыпала солью?
Вся в румяном цвету, Дуняшка ласточкой чертила баз от стряпки к куреню, на окрики отца, смеясь, отмахивалась:
- Вы, батя, свое дело управляйте, а я братушке так уложу, что до Черкасского не ворохнется.
- Не поел? - осведомлялся Петро, слюнявя дратву и кивая на коня.
- Жует, - степенно отвечал отец, шершавой ладонью проверяя потники. Малое дело: крошка или былка прилипнет к потнику, а за один переход в кровь потрет спину коню.
- Доисть Гнедой, попоите его, батя.
- Гришка к Дону сводит. Эй, Григорий, веди коня!
Высокий поджарый донец с белой на лбу вызвездью пошел играючись. Григорий вывел его за калитку, чуть тронул левой рукой холку, вскочил на него, и с места пошел машистой рысью. У спуска хотел придержать, но конь сбился с ноги, зачастил, пошел под гору наметом. Откинувшись назад, почти лежа на спине коня, Григорий увидел спускавшуюся под гору женщину с ведрами. Свернул со стежки и, обгоняя взбаламученную пыль, врезался в воду.
С горы, покачиваясь, сходила Аксинья, еще издали голосисто крикнула:
- Черкесюка бешеный! Чуток конем не стоптал! Вот погоди, я скажу отцу, как ты ездишь.
- Но-но, соседка, не ругайся. Проводишь мужа в лагери, может, и я в хозяйстве сгожусь.
- На кой черт, нужен ты мне!
- Зачнется покос, ишшо попросишь, - смеялся Григорий.
Аксинья с подмостей ловко зачерпнула на коромысле ведро воды и, зажимая промеж колен надутую ветром юбку, глянула на Григория.
- Что ж, Степан твой собрался? - спросил Григорий.
- А тебе чего?
- Какая ты... Спросить, что ль, нельзя?
- Собрался. Ну?
- Остаешься, стал-быть, жалмеркой?
- Стало-быть, так.
Конь оторвал от воды губы, со скрипом пожевал стекавшую воду и, глядя на ту сторону Дона, ударил по воде передней ногой. Аксинья зачерпнула другое ведро; перекинув через плечо коромысло, легкой раскачкой пошла на гору. Григорий тронул коня следом. Ветер трепал на Аксинье юбку, перебирал на смуглой шее мелкие пушистые завитки. На тяжелом узле волос пламенела расшитая цветным шелком шлычка, розовая рубаха, заправленная в юбку, не морщинясь охватывала крутую спину и налитые плечи. Поднимаясь в гору, Аксинья клонилась вперед, ясно вылегала под рубахой продольная ложбинка на спине. Григорий видел бурые круги слинявшей под мышками от пота рубахи, провожал глазами каждое движение. Ему хотелось снова заговорить с ней:
- Небось будешь скучать по мужу? А?
Аксинья на ходу повернула голову, улыбнулась:
- А то как же. Ты вот женись, - переводя дух, она говорила прерывисто: женись, а посля узнаешь, скучают ай нет по дружечке.
Толкнув коня, равняясь с ней, Григорий заглянул ей в глаза:
- А ить иные бабы аж рады, как мужей проводит. Наша Дарья без Петра толстеть зачинает.
Аксинья, двигая ноздрями, резко дышала; поправляя волосы, сказала:
- Муж - он не уж, а тянет кровя. Тебя-то скоро обженим?
- Не знаю, как батя. Должно, посля службы.
- Молодой ишшо, не женись.
- А что?
- Сухота одна! - она глянула исподлобья; не разжимая губ, скупо улыбнулась.
И тут в первый раз заметил Григорий, что губы у нее откровенно-страстные, пухловатые. Он, разбирая гриву на прядки, сказал:
- Охоты нету жениться. Какая-нибудь и так полюбит, - проговорил Григорий.
- Ай приметил? - с подковыркой бросила Аксинья.
- Чего мне примечать... Ты вот проводишь Степана...
- Ты со мной не заигрывай!
- Ушибешь?
- Степану скажу словцо...
- Я твоего Степана...
- Гляди, храбрый, слеза капнет.
- Не пужай, Аксинья!
- Я не пужаю. Твое дело на игрищах с девками. Пущай утирки тебе вышивают, а на меня не заглядывайся.
- Нарошно буду глядеть.
- Ну и гляди. - Аксинья примиряюще улыбнулась и сошла со стежки, норовя обойти коня.
Григорий повернул его боком, загородил дорогу.
- Пусти, Гришка!
- Не пущу.
- Не дури, мне надо мужа сбирать.
Григорий, улыбаясь, горячил коня; тот, переступая, теснил Аксинью к яру.
- Пусти, дьявол, вон люди! Увидют, что подумают? - Она метнула по сторонам испуганным взглядом и прошла, хмурясь и не оглядываясь.
На крыльце Петро прощался с родными. Григорий заседлал коня. Придерживая шашку, Петро торопливо сбежал по порожкам, взял из рук Григория поводья. Конь, чуя дорогу, беспокойно переступал, пенил губы, гоняя во рту удила. Поймав ногой стремя, держась за луку, Петро говорил отцу:
- Быков не нури, батя! Заосеняет-продадим. Григорию ить коня справлять. А степную траву, гляди, не продавай: в лугу ноне, сам знаешь, какие сена будут.
- Ну, с Богом! Час добрый! - проговорил старик, крестясь.
Петро привычным движением "влепил" в седло свое сбитое тело, поправил позади складки рубахи, стянутые пояском. Конь пошел к воротам. На солнце тускло блеснула головка шашки, подрагивавшая в такт шагам. Дарья с ребенком на руках пошла следом. Мать, вытирая рукавом глаза и углом завески покрасневший нос, стояла посреди база.
- Братушка, пирожки! Пирожки забыл!.. Пирожки с картошкой!.. - Дуняшка козой скакнула к воротам.
- Чего орешь, дура! - досадливо крикнул на нее Григорий.
- Остались пирожки-и! - прислонясь к калитке, стонала Дуняшка, и на измазанные горячие щеки, а со щек на будничную кофтенку - слезы.
Дарья из-под ладони следила за белеющей сквозь пыль рубахой мужа. Пантелей Прокофьевич, качая подгнивший столб у ворот, глянул на Григория.
- Ворота возьмись поправь, да стоянок на углу срой. - И подумав, добавил, как новость сообщил: - Уехал Петро!
Через плетень Григорий видел, как собирался Степан. Принаряженная в зеленую шерстяную юбку Аксинья подвела ему коня. Степан, улыбаясь, что-то говорил ей. Он не спеша, по-хозяйски, поцеловал жену и долго не снимал руки с ее плеча. Его сильно загорелая рука чернела на белой Аксиньиной кофточке. Степан стоял к Григорию спиной; Аксинья чему-то смеялась и отрицательно качала головой. Рослый вороной конь качнулся, подняв на стремени седока.
Степан выехал из ворот торопким шагом, сидел в седле, как врытый, а Аксинья шла рядом, держась за стремя, и снизу вверх, с любовной нежностью заглядывала ему в глаза. Так миновали они соседний курень и скрылись за поворотом. Григорий провожал их долгим неморгающим взглядом...
В тот же день к вечеру собралась гроза. Над станицей Татарской стала бурая туча. Дон, взлохмаченный ветром, кидал на берега пенно-гребнистые волны. За ливадами палила небо сухая молния, давил землю редкими раскатами гром. Под тучей раскрылатившись реял коршун: его с кряком преследовали вороны. Туча, дыша холодком, шла вдоль по Дону, с запада. За займищем грозно чернело небо, степь выжидающе молчала. По станице люди хлопали закрываемыми ставнями, от вечерни, крестясь, спешили старухи, на плацу колыхался серый столбище пыли, и отягощенную вешней жарою землю уже засевали первые зерна дождя.
Дуняшка, болтая косичками, прошла по базу, захлопнула дверцу курятника и стала посреди база, тревожно всматриваясь в потемневшее небо. На улице бегали ребятишки. Соседский восьмилеток Петька вертелся, приседая на одной ноге, на голове у него, закрывая глаза, кружился непомерно просторный отцовский картуз, - и пронзительно верещал:
Дождик, дождик, припусти.
Мы поедем во кусты.
Богу молитца,
Христу поклонитца...
Мы поедем во кусты.
Богу молитца,
Христу поклонитца...
Дуняшка с пониманием и сочувствием глядела на босые, густо усыпанные цыпками Петькины ноги, с приплясом топтавшие землю. Ей тоже хотелось приплясывать под дождем с намокшей головой, чтоб волосы росли густыми и курчавыми; хотелось вот так же, как Петькиному товарищу, укрепиться на придорожной пыли вверх ногами, с риском свалиться в колючки, - но в окно глядела мать...
Вздохнув, Дуняшка побежала в курень.
Дождь хлынул ядреный, густой. Над самой крышей бухнул гром, осколки раскатным эхом покатились за Дон. В сенях отец и потный Гришка тянули из боковушки скатанный бредень.
- Ниток суровых и иглу-цыганку, шибко! - крикнул Дуняшке Григорий.
В кухне зажгли огонь.
Зашивать бредень села Дарья.
Старуха, укачивая дитя, бурчала:
- Ты, старый, сроду на выдумки. Спать ложились бы, керосин все дорожает, а ты жгешь. Какая теперича ловля? Куда вас чума понесет? Ишшо перетопнете, там ить, на базу страсть господня. Ишь, ишь, как полыхает! Господи Иисусе Христе, Царица небес...
В кухне на секунду стало ослепительно сине и тихо, слышно было, как ставни отстукивал дождь, следом ахнул гром. Дуняшка пискнула и ничком ткнулась в бредень. Дарья мелкими крестиками обмахивала окна и двери. Старуха страшными глазами глядела на ластившуюся у ног ее кошку.
- Дунька! Го-о-ни ты ее прок... Царица небесная, прости меня грешницу! Дунька, кошку выкинь на баз. Брось, ты, нечистая сила... Штоб ты!..
Григорий, уронив камол бредня, трясся в беззвучном хохоте.
- Ну, чево вы вскагакались? Цыцьте! - прикрикнул Пантелей. - Бабы, живо зашивайте! Надысь ишшо говорил, оглядите бредень.
- И какая теперя рыба, - заикнулась было старуха.
- Не разумеешь, - молчи! Самое стерлядей на косе возьмем. Рыба к берегу зараз идет, боится бурю. Вода, небось, уж мутная пошла. Ну-ка, выбеги Дуняшка, послухай - играет ерик? (степной ручей - Ю. К.)
Дуняшка нехотя бочком подвинулась к дверям.
- Кто ж бродить пойдет? Дарье нельзя, могет груди застудить, - не унималась старуха.
- Мы с Гришкой, а с другим бреднем - Аксинью покличем, ково-нибудь ишшо из баб.
Запыхавшись вбежала Дуняшка. На ресницах, подрагивая, висли дождевые капельки. Пахнуло от нее отсыревшим черноземом:
- Ерик гудет аж страшно!
- Пойдешь с нами бродить?
- А ишшо кто пойдет?
- Баб покличем.
- Пойду!
- Ну, накинь зипун и скачи к Аксинье. Ежели пойдет, пущай покличет Малашку Фролову.
- Энта не замерзнет, - улыбнулся Григорий, - на ней жиру, как на добром борове.
- Ты бы сенца сухого взял, Гришунька, - советовала мать, - под сердце подложишь, а то нутре застудишь.
- Григорий, мотай за сеном. Старуха верное слово сказала.
Вскоре привела Дуняшка баб. Аксинья в рваной подпоясанной веревкой кофтенке и в синей исподней юбке, выглядела заметно похудевшей. Пересмеиваясь с Дарьей, она сняла с головы платок, потуже закрутила в узел волосы и, покрываясь, откинув голову, холодно взглянула на Григория. Толстая Малашка подвязывала у порога чулки, хрипела, простуженно:
- Мешки взяли? Истинный Бог, мы ноне шатанем рыбу!
Вышли на баз. На размякшую землю густо лил дождь, пенил лужи, потоками сползал к Дону. Григорий шел впереди. Подмывало его беспричинное веселье:
- Гляди, батя, тут канава.
- Эка темень-то!
- Держись, Аксюшка, при мне, вместе будем в тюрьме, - хрипло хохочет Малашка.
- Гляди, Григорий, никак Майданниковых пристань?
- Она и есть.
- Отсель... зачинать... - осиливая хлобыстающий ветер, шумит Пантелей.
- Не слышно, дяденька! - хрипит Малашка.
- Заброди, с Богом... Я от глуби. От глуби говорю... Малашка, дьявол глухой, куды тянешь? Я пойду от глуби!.. Григорий! Гришка! Аксинья пущай от берега!
У Дона стонущий рев. Ветер на клочья рвет косое полотнище дождя. Ощупывая ногами дно, Григорий по пояс окунулся в воду. Липкий холод дополз до груди, обручом стянул сердце. В лицо, в накрепко зажмуренные глаза, будто слоеным кнутом, стегает волна. Бредень надувается шаром, тянет вглубь. Обутые в шерстяные чулки ноги Григория скользят по песчаному дну. Камол бредня рвется из рук. Глубже, глубже... Уступ. Срываются ноги. Течение порывисто несет к середине, всасывает.
Григорий правой рукой с силой продирается к берегу. Черная, колышущаяся глубина пугает его, как никогда. Нога радостно наступает на зыбкое дно. В колено стукается какая-то рыба.
- Обходи глубе! - откуда-то из вязкой черни вытекает голос отца.
Бредень, накренившись, опять ползет в глубину, опять течение рвет из-под ног землю, и Григорий, задирая голову, плывет, отплевывается.
- Аксинья, жива?
- Жива покедова.
- Никак перестает дождик?
- Маленький перестает, зараз большой тронется.
- Ты потихоньку. Отец услышит - ругаться будет.
- Испужался отца, а тоже...
С минуту тянут молча. Вода, как липкое тесто, вяжет каждое движение.
- Гриша, у берега, кубьть карша. Надоть обвесть.
Страшный толчок далеко отшвыривает Григория. Грохочущий всплеск, будто с яра рухнула в воду глыбища породы.
- А-а-а-а! - где-то у берега визжит Аксинья.
Перепуганный Григорий, вынырнув, плывет на крик.
- Аксинья! - Ветер и текучий шум воды. - Аксинья! - холодея от страха, кричит Григорий.
- Э-гей!.. Гри-г-о-р-и-и-й!.. -издалека, приглушенный отцов голос.
Григорий кидает взмахи. Что-то вязкое под ногами, схватил рукой - бредень.
- Гриша, где ты?.. - плачущий Аксиньин голос.
- Чево ж не откликалась-та? - сердито орет Григорий, на четвереньках выбираясь на берег.
Они, присев на корточки, дрожа разбирают спутанный комом бредень. Из прорехи разорванной тучи проглядывает месяц. За займищем сдержанно погрохатывает гром. Лоснится земля невпитанной влагой. Небо, выстиранное дождем, строго и ясно.
Распутывая бредень, Григорий всматривается в Аксинью. Лицо ее мелово-бледно, но красные, чуть вывернутые губы уже смеются:
- Как оно меня шибанет на берег, - переводя дух, рассказывает она, - от ума отошла. Спужалась до смерти! Я думала: ты утоп.
Руки их сталкиваются. Аксинья пробует просунуть свою руку в рукав его рубахи:
- Как у тебя тепло-то в рукаве, - жалобно говорит она, - а я замерзла. Колики по телу пошли.
- Вот он, проклятущий сомяка, где саданул! - Григорий раздвигает на средине бредня дыру аршина полтора в поперечнике.
От косы кто-то бежит. Григорий угадывает Дуняшку. Еще издали кричит ей:
- Нитки у тебя?
- Туточка. - Дуняшка, запыхавшись, подбегает: - Вы чего ж тут сидите? Батянька прислал, штоб скорей шли к косе. Мы там мешок стерлядей наловили! - в голосе Дуняшки нескрываемое торжество.
Аксинья, лязгая зубами, зашивает дыру в бредне. Рысью, чтобы согреться, бегут на косу. Пантелей крутит цыгарку рубчатыми от воды и пухлыми, как у утопленника, пальцами; приплясывая, хвалится:
- Раз забрели - восемь штук, а в другой раз... - он делает передышку, закуривает и молча показывает ногой на мешок.
Аксинья с любопытством заглядывает. В мешке скрежещущий треск: трется живая еще стерлядь.
- А вы чего ж отбились?
- Сом бредень просадил.
- Зашили?
- Кое-как, ячейки посцепили...
- Ну, дойдем до колена и домой. Забредай, Гришка, чево ж взноровился?
Григорий переступает одеревеневшими ногами. Аксинья дрожит так, что дрожь ее ощущает Григорий через бредень.
- Не трясись!
- И рада б, да дух не переведу.
- Давай, вот што... Давай вылазить, будь она проклята рыба эта!
Крупный сазан бьет через бредень золоченым штопором. Учащая шаг, Григорий загибает бредень. Аксинья, согнувшись, выбегает на берег. По песку шуршит схлынувшая назад вода, трепещет рыба.
- Через займище пойдем?
- Лесом ближе.
- Эй, вы, там, скоро?
- Идите, догоним. Бредень вот пополоскаем.
Аксинья, морщась, выжала юбку, подхватила на плечи мешок с уловом и почти рысью пошла по косе. Григорий нес бредень. Прошли сажен сто. Аксинья заохала.
- Моченьки моей нету! Ноги судорогой сводит!
- Вот прошлогодняя копна, может погреешься?
- И то. Покедова до дому дотянешь - померить можно.
Григорий свернул на бок шапку копны, вырыл яму. Слежалое сено ударило горячим запахом прели.
- Лезь в середку. Тут, как на печке.
Аксинья, кинув мешок, по шею зарылась в сено:
- То-то благодать!
Подрагивая от холода, Григорий прилег рядом. От мокрых Аксиньиных волос шел нежный волнующий запах. Она лежала запрокинув голову, мерно дыша полуоткрытым ртом.
- Волосы у тебя дурнопьяном пахнут. Знаешь, этаким цветком белым... - шепнул, наклонясь, Григорий.
Она промолчала. Туманен и далек был взгляд ее, устремленный на ущерб сияющего месяца. Григорий, выпростав из кармана руку, внезапно притянул ее голову к себе. Она резко рванулась, привстала:
- Пусти!
- Помалкивай.
- Пусти, а то зашумлю!
- Погоди, Аксинья...
- Дядя Пантелей!..
- Ай заблудилась? - совсем близко, из зарослей боярышника отозвался Пантелей.
Григорий, стиснув зубы, прыгнул с копны.
- Ты, чево шумишь? Ай заблудились? - подходя переспросил старик.
Аксинья стояла возле копны, поправляя сбитый на затылок платок. Над нею дымился пар:
- Заблудиться-то нет, а вот было чуть не замерзла!
- Тю, баба, а вот, гля, копна. Посогрейся.
Аксинья улыбнулась, нагнувшись за мешком...
Вздохнув, Дуняшка побежала в курень.
Дождь хлынул ядреный, густой. Над самой крышей бухнул гром, осколки раскатным эхом покатились за Дон. В сенях отец и потный Гришка тянули из боковушки скатанный бредень.
- Ниток суровых и иглу-цыганку, шибко! - крикнул Дуняшке Григорий.
В кухне зажгли огонь.
Зашивать бредень села Дарья.
Старуха, укачивая дитя, бурчала:
- Ты, старый, сроду на выдумки. Спать ложились бы, керосин все дорожает, а ты жгешь. Какая теперича ловля? Куда вас чума понесет? Ишшо перетопнете, там ить, на базу страсть господня. Ишь, ишь, как полыхает! Господи Иисусе Христе, Царица небес...
В кухне на секунду стало ослепительно сине и тихо, слышно было, как ставни отстукивал дождь, следом ахнул гром. Дуняшка пискнула и ничком ткнулась в бредень. Дарья мелкими крестиками обмахивала окна и двери. Старуха страшными глазами глядела на ластившуюся у ног ее кошку.
- Дунька! Го-о-ни ты ее прок... Царица небесная, прости меня грешницу! Дунька, кошку выкинь на баз. Брось, ты, нечистая сила... Штоб ты!..
Григорий, уронив камол бредня, трясся в беззвучном хохоте.
- Ну, чево вы вскагакались? Цыцьте! - прикрикнул Пантелей. - Бабы, живо зашивайте! Надысь ишшо говорил, оглядите бредень.
- И какая теперя рыба, - заикнулась было старуха.
- Не разумеешь, - молчи! Самое стерлядей на косе возьмем. Рыба к берегу зараз идет, боится бурю. Вода, небось, уж мутная пошла. Ну-ка, выбеги Дуняшка, послухай - играет ерик? (степной ручей - Ю. К.)
Дуняшка нехотя бочком подвинулась к дверям.
- Кто ж бродить пойдет? Дарье нельзя, могет груди застудить, - не унималась старуха.
- Мы с Гришкой, а с другим бреднем - Аксинью покличем, ково-нибудь ишшо из баб.
Запыхавшись вбежала Дуняшка. На ресницах, подрагивая, висли дождевые капельки. Пахнуло от нее отсыревшим черноземом:
- Ерик гудет аж страшно!
- Пойдешь с нами бродить?
- А ишшо кто пойдет?
- Баб покличем.
- Пойду!
- Ну, накинь зипун и скачи к Аксинье. Ежели пойдет, пущай покличет Малашку Фролову.
- Энта не замерзнет, - улыбнулся Григорий, - на ней жиру, как на добром борове.
- Ты бы сенца сухого взял, Гришунька, - советовала мать, - под сердце подложишь, а то нутре застудишь.
- Григорий, мотай за сеном. Старуха верное слово сказала.
Вскоре привела Дуняшка баб. Аксинья в рваной подпоясанной веревкой кофтенке и в синей исподней юбке, выглядела заметно похудевшей. Пересмеиваясь с Дарьей, она сняла с головы платок, потуже закрутила в узел волосы и, покрываясь, откинув голову, холодно взглянула на Григория. Толстая Малашка подвязывала у порога чулки, хрипела, простуженно:
- Мешки взяли? Истинный Бог, мы ноне шатанем рыбу!
Вышли на баз. На размякшую землю густо лил дождь, пенил лужи, потоками сползал к Дону. Григорий шел впереди. Подмывало его беспричинное веселье:
- Гляди, батя, тут канава.
- Эка темень-то!
- Держись, Аксюшка, при мне, вместе будем в тюрьме, - хрипло хохочет Малашка.
- Гляди, Григорий, никак Майданниковых пристань?
- Она и есть.
- Отсель... зачинать... - осиливая хлобыстающий ветер, шумит Пантелей.
- Не слышно, дяденька! - хрипит Малашка.
- Заброди, с Богом... Я от глуби. От глуби говорю... Малашка, дьявол глухой, куды тянешь? Я пойду от глуби!.. Григорий! Гришка! Аксинья пущай от берега!
У Дона стонущий рев. Ветер на клочья рвет косое полотнище дождя. Ощупывая ногами дно, Григорий по пояс окунулся в воду. Липкий холод дополз до груди, обручом стянул сердце. В лицо, в накрепко зажмуренные глаза, будто слоеным кнутом, стегает волна. Бредень надувается шаром, тянет вглубь. Обутые в шерстяные чулки ноги Григория скользят по песчаному дну. Камол бредня рвется из рук. Глубже, глубже... Уступ. Срываются ноги. Течение порывисто несет к середине, всасывает.
Григорий правой рукой с силой продирается к берегу. Черная, колышущаяся глубина пугает его, как никогда. Нога радостно наступает на зыбкое дно. В колено стукается какая-то рыба.
- Обходи глубе! - откуда-то из вязкой черни вытекает голос отца.
Бредень, накренившись, опять ползет в глубину, опять течение рвет из-под ног землю, и Григорий, задирая голову, плывет, отплевывается.
- Аксинья, жива?
- Жива покедова.
- Никак перестает дождик?
- Маленький перестает, зараз большой тронется.
- Ты потихоньку. Отец услышит - ругаться будет.
- Испужался отца, а тоже...
С минуту тянут молча. Вода, как липкое тесто, вяжет каждое движение.
- Гриша, у берега, кубьть карша. Надоть обвесть.
Страшный толчок далеко отшвыривает Григория. Грохочущий всплеск, будто с яра рухнула в воду глыбища породы.
- А-а-а-а! - где-то у берега визжит Аксинья.
Перепуганный Григорий, вынырнув, плывет на крик.
- Аксинья! - Ветер и текучий шум воды. - Аксинья! - холодея от страха, кричит Григорий.
- Э-гей!.. Гри-г-о-р-и-и-й!.. -издалека, приглушенный отцов голос.
Григорий кидает взмахи. Что-то вязкое под ногами, схватил рукой - бредень.
- Гриша, где ты?.. - плачущий Аксиньин голос.
- Чево ж не откликалась-та? - сердито орет Григорий, на четвереньках выбираясь на берег.
Они, присев на корточки, дрожа разбирают спутанный комом бредень. Из прорехи разорванной тучи проглядывает месяц. За займищем сдержанно погрохатывает гром. Лоснится земля невпитанной влагой. Небо, выстиранное дождем, строго и ясно.
Распутывая бредень, Григорий всматривается в Аксинью. Лицо ее мелово-бледно, но красные, чуть вывернутые губы уже смеются:
- Как оно меня шибанет на берег, - переводя дух, рассказывает она, - от ума отошла. Спужалась до смерти! Я думала: ты утоп.
Руки их сталкиваются. Аксинья пробует просунуть свою руку в рукав его рубахи:
- Как у тебя тепло-то в рукаве, - жалобно говорит она, - а я замерзла. Колики по телу пошли.
- Вот он, проклятущий сомяка, где саданул! - Григорий раздвигает на средине бредня дыру аршина полтора в поперечнике.
От косы кто-то бежит. Григорий угадывает Дуняшку. Еще издали кричит ей:
- Нитки у тебя?
- Туточка. - Дуняшка, запыхавшись, подбегает: - Вы чего ж тут сидите? Батянька прислал, штоб скорей шли к косе. Мы там мешок стерлядей наловили! - в голосе Дуняшки нескрываемое торжество.
Аксинья, лязгая зубами, зашивает дыру в бредне. Рысью, чтобы согреться, бегут на косу. Пантелей крутит цыгарку рубчатыми от воды и пухлыми, как у утопленника, пальцами; приплясывая, хвалится:
- Раз забрели - восемь штук, а в другой раз... - он делает передышку, закуривает и молча показывает ногой на мешок.
Аксинья с любопытством заглядывает. В мешке скрежещущий треск: трется живая еще стерлядь.
- А вы чего ж отбились?
- Сом бредень просадил.
- Зашили?
- Кое-как, ячейки посцепили...
- Ну, дойдем до колена и домой. Забредай, Гришка, чево ж взноровился?
Григорий переступает одеревеневшими ногами. Аксинья дрожит так, что дрожь ее ощущает Григорий через бредень.
- Не трясись!
- И рада б, да дух не переведу.
- Давай, вот што... Давай вылазить, будь она проклята рыба эта!
Крупный сазан бьет через бредень золоченым штопором. Учащая шаг, Григорий загибает бредень. Аксинья, согнувшись, выбегает на берег. По песку шуршит схлынувшая назад вода, трепещет рыба.
- Через займище пойдем?
- Лесом ближе.
- Эй, вы, там, скоро?
- Идите, догоним. Бредень вот пополоскаем.
Аксинья, морщась, выжала юбку, подхватила на плечи мешок с уловом и почти рысью пошла по косе. Григорий нес бредень. Прошли сажен сто. Аксинья заохала.
- Моченьки моей нету! Ноги судорогой сводит!
- Вот прошлогодняя копна, может погреешься?
- И то. Покедова до дому дотянешь - померить можно.
Григорий свернул на бок шапку копны, вырыл яму. Слежалое сено ударило горячим запахом прели.
- Лезь в середку. Тут, как на печке.
Аксинья, кинув мешок, по шею зарылась в сено:
- То-то благодать!
Подрагивая от холода, Григорий прилег рядом. От мокрых Аксиньиных волос шел нежный волнующий запах. Она лежала запрокинув голову, мерно дыша полуоткрытым ртом.
- Волосы у тебя дурнопьяном пахнут. Знаешь, этаким цветком белым... - шепнул, наклонясь, Григорий.
Она промолчала. Туманен и далек был взгляд ее, устремленный на ущерб сияющего месяца. Григорий, выпростав из кармана руку, внезапно притянул ее голову к себе. Она резко рванулась, привстала:
- Пусти!
- Помалкивай.
- Пусти, а то зашумлю!
- Погоди, Аксинья...
- Дядя Пантелей!..
- Ай заблудилась? - совсем близко, из зарослей боярышника отозвался Пантелей.
Григорий, стиснув зубы, прыгнул с копны.
- Ты, чево шумишь? Ай заблудились? - подходя переспросил старик.
Аксинья стояла возле копны, поправляя сбитый на затылок платок. Над нею дымился пар:
- Заблудиться-то нет, а вот было чуть не замерзла!
- Тю, баба, а вот, гля, копна. Посогрейся.
Аксинья улыбнулась, нагнувшись за мешком...
Текст восстановлен кандидатом философских наук Анатолием Сидорченко под редакцией Юрия Кувалдина