Виктор Крамаренко
СТАКАН ВОДКИ
рассказ
Течёт вода по камешкам, а водочка по горлышку… Она не просто течёт-катится, обволакивая тело теплотой и благоденствием, по руслам-рукавам, по затонам-заводям, в каждый уголок организма водочка несёт пробуждение, возвращая застоявшейся тине былую молодость. И новыми красками играет природа, и новыми песнями звучат её голоса.
Каждый раз Жора Мельников, идя на зов главного редактора, друга и собрата по перу, предвкушал это чудо. Оно сотворялось в нём, доброе и желанное, восхищало, как поднимающаяся над небом заря, как ребёнок, рождённый по любви. И вырастали крылья, и обострялись чувства, и работа ладилась как никогда прежде. Он готов горы свернуть, добавить журналу динамику, находить среди сотен графоманов спасительные зёрна, которые смогли бы когда-нибудь дать корни. Редакторская работа не терпит поверхностного отношения, к каждому тексту нужно относиться как к своему, тогда она не станет в позу, не превратится в капризную даму с соплями и фырканьем, не будет давить рутиной. Любой труд, и редакторский тоже, должен быть в радость. И не важно, оплачиваемый он или нет.
Жора шёл в редакцию журнала «Коневодство» раньше назначенного времени, шёл окрылённым, нетерпеливым, по лестнице взлетал, как по эскалатору «Баррикадной», легко и невесомо. Сегодня сдача номера, а значит, будут видны плоды его таланта, улыбнётся Давид и со словами благодарности нальёт стакан водки. Уж так повелось у них: Жора читает, главный редактор наливает. И не нужно никаких денег, ни бухгалтерской ведомости, ни других подачек; пусть глаза слепнут, переплетаются извилины в мозгах от вала информации. Жора бессребреник, он живёт литературой, ему нравится редактировать и помогать Додику в его нелёгком труде. Всё же стоял у истоков журнала, вместе верстали первый номер в «Крестьянке», хотя мало кто сейчас об этом помнит, все лавры достались Львову. Ну и пусть, главное, чтоб журнал существовал и был единственным в своем роде на постсоветском пространстве. А что до водочки, так она, родимая, наоборот, обостряет ум, поднимает кураж и прибавляет авторам, благодаря Жоре, глубину и проницательность.
Нет, вы не думайте, Жора в состоянии и сам купить, но водочка Давида ни в какое сравнение не идёт с тем бездушным, безликим пойлом, которое продают в магазинах, которое невозможно закусить задушевной беседой и оросить слезами светлой, возвышенной дружбы. Нет, не за водкой приходит Жора в редакцию, за духовным единством. И этим единением живёт.
Ещё не доходя до кабинета главного, что-то кольнуло в груди, неуловимое и затаённое, остановило у двери, как турникет в метро, внезапно и основательно. Отяжелели сразу ноги, появилась одышка, рука непроизвольно опустилась, ещё не взявшись за ручку. В кабинете было непривычно тихо, не кипели страсти, не вырывались совсем не свойственные высокой литературе словосочетания. За дверью голос Львова спокойно и доверительно кого-то наставлял:
– Придёт Борода, эта пьянь беспробудная, сядешь у шкафа с водкой и не подымайся. Если начнёт ерепениться, а он будет ерепениться, ждать свой замызганный стакан, скажешь, что этот кабинет – не забегаловка, что здесь делается толстый журнал, а не третьеразрядная газетёнка, которой заворачивают дешёвый закусон. Понял? И построже с ним. Не тот уровень. Ага! Перед напором он скисает, становится податливым, я-то знаю. Его гнилая душонка, пропитанная алкоголем, будет лебезить, заискивать, но ты сиди и не вставай.
Жора отшатнулся, до него давно доходили слухи, что радушие Додика вовсе не искреннее, что, как только он закрывает дверь, такая тирада летит вослед, такой трёхэтажный мат, трезвенник окочурится. Но Жора не верил в это, не мог поверить, что друг и соратник, можно сказать, побратим, деливший с ним все взлёты и терзания творчества, наливает не от души. Ещё на прошлой редколлегии показалось, как-то по-иному отвинчивалась пробка в руках Львова, не так трепетно бултыхала водочка в стакане и пошла-то не гладко, не струйно, а с непонятными разрывами и задержками в горле, будто отрава.
Жору передернуло. Сосед рассказывал, как в бытность ЛТП его жена приносила с работы отвратные таблетки, и они, сволочи, лошадиную дозу растворяли в водке и поили этой гадостью зятя-алкаша. Он потом от неё шарахался, как чёрт от ладана, когда бы ни наливали. И, в конце концов, однажды выпил и насмерть захлебнулся.
Вот и сейчас Жору покоробило от воспоминания, словно в том стакане на редколлегии до сих пор находится растопыренная заспиртованная жаба, которую видел в Политехническом, и ему придётся пить её, склизкую и противную, не показывая вида, что умирает.
За дверью зашуршала бумага, видимо, главный редактор в порыве глубоких раздумий шарит руками по развалам на столе, перекладывая рукописи из одной груды на другую. В такие минуты, когда в распалённом мозгу вдруг возникали сомнения в моральной оценке задуманной операции, руки непроизвольно выдавали волнение. Мозг-то привык к баталиям, к сталкиванию ранимых душ авторов, к простому предательству, а душа всё время сопротивляется. И не мудрено – отвечать-то придётся ей.
Давид редко её слушал, только когда совсем припирало или мучил кашель. Он догадывался, что всё совершённое или задуманное над другими неизменно оборачивалось к нему в том или ином виде, и об этом душа предупреждала. Но как её послушаешь, если злость бродит по жилам вкупе с кровью, разнося накопленное за долгие годы стяжательство и высокомерие? Да никак, по-другому нельзя в этом жестоком мире, и не надо её слушать, трусливую, неопрятную. Ибо, безмозглая, душа не ведает, что творит. Мозгов-то нет, да и уровень не тот. Ага!.. Бесформенный сгусток энергии и не более.
Если на минуту представить, что жизнь Давида вдруг перевернулась и отстранилась от интриг и ухищрений, поддалась заветам, обещанным ещё при рождении, когда появилась на свет нагой и чистой, то она и не жизнью окажется вовсе, а так, бродяжничеством по закоулкам совести. Откуда тогда брать силы, черпать, так сказать, вдохновение? То-то и оно! Скукота праведности никогда не станет путеводной звездой, корабль современности сбросит её, как балласт, как Маяковский сбросил однажды Пушкина, как Ницше пошёл наперекор всему, заговорив голосом Заратустры, и этим стал недосягаем. Литература не терпит панибратства, переплюнут завистники и глазом не моргнут. Пусть не врут платоновы и рубцовы, и такие, как Жора. Бессребреников не бывает, ибо с ними забредёшь в такую глушь, из которой не выберешься. Только взрыв, только извержение самых низменных эмоций вознесут творчество на вершину блаженства. Нужно быть не просто эгоистом, как все великие, но и любыми способами разорвать, разворошить всю эту журналистскую братию, а потом бить по одиночке. В истории-то остаются единицы, и не важно, как в неё попадёшь. Главное – писать и сталкивать, сталкивать и писать, тогда история сама тебя вознесёт, ибо возносить, кроме тебя, будет некого.
Никто не знает, как это тяжело, но Львову удавалось и журнал выпускать, и сталкивать авторов. На смену им приходили другие, жаждущие публикаций, и жизнь кипела. Он даже получал кайф от содеянного, подобно умному, рассудительному наркоману, никогда не переходящему на сверхдозу. Он был хорошим редактором, можно сказать, настоящим, но в литературных кругах злобливый характер его давно пересиливал всё, что рождалось пером, даже самое что ни на есть гениальное. За напечатанными буквами знающие Додика люди видели не глубину публикаций, не божественный дар, а гнусный многообещающий подтекст, после которого надолго отпадает охота писать. И хотя по-прежнему появляются восхищённые рецензии, в негласных рейтингах он занимает неизменно высокие места, дурь и хамство, помноженные на изворотливость, как болезнь Паркинсона, сразу бросается в глаза, и никуда от неё не денешься.
Таким же настоящим редактором был и Жора со своим неповторимым голосом. Но аппаратчик и бессребреник никогда не поймут друг друга. Они, как два разных мира, несутся в противоположные стороны навстречу своему солнцу. По чистоте душевной Жора ещё надеялся, что ошибся, что Давиду, которого поддерживал все эти годы, совесть не позволит поступить с ним так, как поступал с нищими графоманами. Но дальнейшее произнесённое за дверью повергло его в шок.
– Если б ты знал, Серёга, как он мне надоел?! Придёт, Борода, пьянь треклятая, и начинает поучать. Это меня-то – выдающегося редактора современности, олицетворяющего русскую словесность не только в России-матушке, но и в Европе?! Не там запятую поставил, ударение… пишу с мягким знаком коммунизьм… Да русский язык настолько универсален, что скоро отпадёт всякая надобность во всех этих знаках препинания. Как слышишь, так и пиши! Только восклицательный, только восклицательный и тире останутся... Поучает он… Мельник – он и есть Мельник! Я в своём романе обозначил его как Мельник-Мюллер – весь в муке: нос, очки… в бороде мучные жучки ползают… Умора!
– Класс! – объявился другой голос за дверью.
«Так это Сокольников, – догадался Жора. – Оруженосец, Санчо Пансо недоделанный. Этот только поддакивать и способен. Статейки – так себе, но умеет вовремя подсуетиться: то кофе бразильский преподнести, то машину своевременно подать…»
– Я бы убил его, гада, – продолжал Львов. – Но на мне такая ответственность… Отвлекаться никак нельзя. При моей должности каждая минута дорога… А его надо вести, выслеживать. Не в редакции же кончать?!
– Я тебя понял, Давид… Положись на меня, – заискивающе произнёс Сокольников. – Ты же знаешь: за тебя – и в огонь, и в воду… Я сам его терпеть не могу. Приходит… указывает на ошибки. Просто куражится над нами. Ставит из себя грамотея!.. А сам-то – пьянь неопрятная, за стакан мать родную продаст. Говори, Додик, ты же знаешь, я – могила!
– Я вот что думаю, – после недолгого молчания произнёс главный, видимо, в очередной раз, борясь с проявлением милосердия в душе, его руки ходуном ходили по столу, сооружая новую громаду рукописей. – Нам надо раз и навсегда от него избавиться. Уж выдавливаю, выдавливаю его, а он, как банный лист… Не печатаю, в журнале под фотографией ясно указал на необузданную тягу к спиртному – хоть бы хны… как с гуся вода. То ли дурак, то ли мёдом здесь намазано?.. Вот где он у меня… – Львов схватил себя за горло: – …сидит!
– И меня он так душит, – подтвердил Сокольников. – Два слова связать не может, а туда же, поправля-а-ает!..
– Хорошо бы устроить так, чтоб всё списали на невменяемое его состояние: ничего не соображает, еле на ногах стоит...
– Понял.
– Мол, развезло, и сам с моста сиганул или свалился с платформы в метро.
– Понял…
– После того, как мы ему не нальём, он непременно пошкандебает в нижний буфет и там нажрётся. Тут надо аккуратненько, чтоб комар носу не подточил.
– Понял.
– …или на мосту через Садовое, или в метро…
– Всё сделаю.
– Если не сегодня, то в следующий раз – обязательно. Видеть его не могу! Как вспомню его рожу бородатую – всё внутри переворачивается, писать не в состоянии, рука сама хватается за кирпич…
Жора обалдел. Неужели его бескорыстие до такой степени озлобило Додика, что тот потерял контроль над собой. Ненависть ненавистью, но чтоб так запросто убить человека!.. Только за то, что он не такой, как они, трезвенники, вершители литературы, за то, что не пропускает ляпы и дотошно вчитывается в каждую букву?.. Это же грех-то какой! Только думать о душегубстве – и то грешно, а тут…
Жора отстранился от двери, он находился в недоумении. Хотя всё было ясно, слова прозвучали, и он отчётливо их слышал. Что делать? Зайти, как ни в чём не бывало, спокойно прочитывать вёрстку, зная наперёд, что будет дальше, или бежать без оглядки из этого рассадника скверны?
Да, не позавидуешь Жоре, да и не только ему в такие минуты. Прикоснёшься к чему-то грязному, отвратному, чуть услышанному – неминуемо запачкаешься, хотя будешь и не при чём. Это равносильно, что выпить нечистоты, искупаться в помоях – тебя хватятся, а ты уже с ними, дерьмом обмазанными. Соучастники преступления не только убийцы и их сподручные, но и сами жертвы. Значит, был таковым, оказался слабым, несноровистым, задавленным бескорыстием. И поделом – сейчас таких не встретишь, разве что в монастыре, и то, если тебе откроются.
Говорят, невинно убиенные восходят к небесам и становятся святыми, ну а с убийцами-то как… и с теми, кто их толкает на это? У злодея ведь тоже имеется душа, а знать и не предотвратить её падение – это ещё большее злодейство, нежели само преступление. Святость не в невинности, а в очищении душ ближних.
Никогда Жоре не было так омерзительно. Нет, он не трусил, костлявого Сокольникова мог бы через плечо закинуть, как пить дать, не таких заламывал. Сокольников кто? Пешка. Гадко было оттого, что в журналистике, в любимой его журналистике, ещё на двух негодяев стало больше. И это факт!
Как и предполагал главный редактор, Жора Мельников поплёлся в нижний буфет. Но не для того, чтобы выпить и закусить, вернее, не только для этого. Он чувствовал, что надо побыть одному, обдумать, как дальше жить с помоями на лице, а в буфете в послеобеденное время ни собутыльников, ни доносчиков Львова почти не бывает. Фарисеи, точь-в-точь фарисеи, только не кричат вослед: «Распни!»
Ноги сами несли к лестнице, брошенная сумка с газетами и очками так и осталась лежать у дверей редакции. Жора не вошел туда, непроизвольно он дал Львову и Сокольникову последний шанс одуматься.
На счастье Жоры буфет закрыли на санитарный час, и ждать его окончания не было никакого смысла, буфет могли вообще не открыть. Одна для писателей осталась отдушина, и та работает через пень колоду.
Постояв немного у книжного киоска, на витрине которого среди прочей разложенной как попало макулатуры красовался и последний шедевр Львова с сочной девицей на обложке, он вышел на улицу. Накрапывал дождик, серое небо проглядывало между домами, плаксивые деревья мокрой листвой бились в окна домов, словно просясь переждать грозу.
Жора пошёл в противоположную от моста сторону, не потому, что опасался нападения Сокольникова, просто не хотелось подыматься по высоким ступеням, всё же не мальчик уже, а к метро можно пойти и на Пушкинскую. Он редко ходил этой дорогой, и сейчас, глядя на непрекращающуюся стройку в центре Москвы, угадывал сквозь леса и зелёные сети ограждений старые дворы и изменившиеся фасады зданий.
Вдруг у одного из перекрёстков Жора остановился, протёр глаза, будто вспоминая что-то важное, и решительно перешёл улицу. Перед ним стояла церковь, он забыл её название, но точно помнил, что именно в ней отпевали Юрия Кузнецова, именно тогда произошла первая размолвка с Давидом, как-то отстранённо скорбевшего о друге.
В храме было тихо и прохладно, тускло поблескивал свежевымытый кафельный пол. Видимо, служба недавно закончилась, и все разошлись. Вдоль стен догорали одинокие свечи, лики святых глядели тоскливо и безучастно.
Тишина и полумрак немного успокоили его. Не перекрестившись, он направился к алтарю, у иконостаса остановился и склонил голову. Молитвы возникали отдельными фразами, мысли роились в голове и, не заканчиваясь, обрывались. Может, нужно попросить о чём-то, что-то сказать сокровенное?.. Но как ты скажешь, если всю жизнь прожил язычником? Не атеистом, а язычником. Но что-то же привело его в храм, что-то заставило войти и склонить голову к образу Иисуса Христа?.. Видимо, бог дождя, загнав его в эту церковь, подаёт знак, и теперь только от него, Жоры, зависит, очистятся души заговорщиков или нет. Нужно просить за них…
Но как просить? С чего начать? Он ведь скажет: «Что ж ты, Жора Мельников, дрянь этакая, всю жизнь хорохорился, кочевряжился, а тут на тебе, пришёл». И Он будет прав. Не верил Жора в воскрешение, ну не мог поверить в эту сказку, ни на трезвую голову, ни после стакана. Был, наверняка был такой человек две тысячи лет назад, и издевались над ним, и распяли… И собственными муками обратил всех в свою веру, в последнем слове умолял Отца своего не наказывать своих мучителей… Это да, это, конечно, можно принять, даже, наверное, нужно. Человек нравственным своим подвигом показал, что только любовью, а значит, прощением, нужно жить на земле. Ради этого и погиб. Но что было после Голгофы? Отодвинули камень, а в гробу никого не оказалось. Говорят, воскрес и вознёсся к небесам. Ну как в это поверить?! Прав был Лев Толстой, за это церковь и предала его анафеме: до распятия – всё верно, а дальше – выдумки писателей, тысячу раз переписывавших Библию на свой манер и превративших это самое учение в порабощение народов, не тем богам поклонявшимся. Иисус был бессребреником, он делился последним, и жизнь свою отдал, ничего не попросив взамен.
Христос или Будда, Аллах или славянский Велес – какая разница. Главное, чтоб Он был внутри тебя, чтоб ты был частью Его, тогда и проживёшь по совести, и умрёшь по…
Жора запнулся, мысли, одна смелее другой, просто-таки сыпались как из рога изобилия, и неизвестно, куда они могут привести, если дать им волю. А что если просто рассказать Ему, что услышал в редакции, и уйти? Пусть, мол, принимает решение. Уж Жоре известно, Додика не переубедить… Но делать что-то нужно. И говорить…
Жора стоял с опущенной головой, боясь поднять глаза и посмотреть в лицо Спасителя. Он опасался показаться смешным и недотёпистым, придя в церковь вместо милиции. Кому же охота быть сброшенным с моста или попасть под поезд! Но если всё же это произойдёт, нужно просить… Чтоб душа на том свете не скорбела.
– Я всё знаю, Егор, – вдруг донёсся шёпот из иконостаса, взлетел, прошёл поверх Жоры, стукнулся о противоположную стену с затеплёнными свечами и вернулся обратно. – Знаю!
Жору передёрнуло, но не как тогда с заспиртованной жабой, а по-другому. Ожидание чуда, необъяснимого никакой наукой чуда, тревожно заныло в затылке, пробежалось по спине и растворилось в пятках.
– Я всё знаю, – снова возник шёпот, но на этот раз он не стал летать по полутёмному храму, а опустился прямо на Мельникова и оглушил. – Не беспокойся.
Жора медленно поднял глаза. Перед ним во всю стену стоял Спаситель с застывшей, чуть уловимой улыбкой. Он смотрел куда-то вдаль и молчал, как будто совсем не замечал стоящего перед ним человека. В одной руке Он держал пальмовую ветвь, другой – придерживал полы одежды. Он был невысокого роста, но казался великаном. Лёгкая белая одежда покрывала всё Его тело до самой земли. Над Его головой не было, как у всех святых, нимба, только бледное свечение, словно солнечные лучи из-за тучи, пробивало темноту.
– Иди домой, Егор, и ни о чём не беспокойся, – прошептал Спаситель.
Ошарашенный Жора повернулся и неспешно направился к выходу. Единственный раз спина его вздрогнула, когда показалось, что следом за ней рассекла воздух кудлатая пальмовая ветвь.
Сергей Сокольников сегодня был в ударе, приподнятое настроение никоим образом не могло заглушиться ноющей болью в желудке, которому режим требовал хоть маленькой, но инъекции в виде чашечки кофе. Сегодня всё получалось: и сидел в кабинете, не мешая главному редактору, и всё, что говорил, было вовремя и в точку, и получил задание, что свяжет их крепко и надолго. Он понял, что наконец-то становится необходимым Львову, а значит, не только статья о разведении орловских рысаков будет напечатана, но и другие. И напечатаны не за деньги. Уж сколько отвалено за эти годы – трудно сосчитать! Понятно, публикации после правки Додика становились ярче и самобытнее, но они не стоили тех денег и нервов, ради которых рождались. Приходилось по ночам «бомбить», торчать у вокзалов, чтоб как-то свести концы с концами. А сегодня всё было в масть: и Львов открылся, и консьержка сказала, что Мельник в буфете, а значит, легко можно будет столкнуть его пьяного с моста. Закрывали, правда, на санитарный час, но сейчас буфет работает, и все мельниковские собутыльники в сборе.
Сокольников сидел в машине и пристально наблюдал за входом в ЦДЛ. Моросящий не по-летнему дождь оккупировал лобовое стекло, Фоменко в приёмнике отпускал похабные шутки, полупустая улица, пребывая в дрёме, скучала.
Пошёл уже третий час, а Мельников не показывался. Нажрался, небось, и спит, как всегда, за столом. Но консьержка могла и ошибиться, спокойно перепутать время: Жора чуть ли не каждый день захаживает, если, конечно, буфет не закрывают на какое-нибудь спецобслуживание. Выйдет, куда денется…
В приёмнике Дэцл отбарабанил рэп, прожжённый голос Аллегровой обозначил страсть и терзание Императрицы. «Ничего, – подумал Сокольников. – И на радио пробьюсь, и на телевидение… Что за тексты, не знают правил, путаются в падежах. Мне б только связать главного – вот где у меня будет сидеть, и не рыпнется. Редактор, какой он к чёрту редактор, если не попадает, в электричках впопыхах редактирует, надо и не надо суёт своё излюбленное «отрадно» и «уроды». Он думает, что я ему в рот заглядываю! Баран! Ну ничего, терпеть осталось немного: мигом скину, всё припомню – не откупится!»
Прошёл ещё час, у Сокольникова стали затекать ноги, в пачке, подаренной главным, заканчивались сигареты… Нужно было решать: ждать Мельника или отложить акцию до следующего раза. А то, что она будет проведена, сомнений не возникало. Жаль, если напрасно прождёт, за это время можно было бы порядочно заработать у трёх вокзалов, например, или здесь, на Пресне. Но игра стоит свеч. Если всё получится, то «Коневодство» станет трамплином для великих дел. А сейчас – терпение, смелость и нахрапистость, каких у Львова с избытком. Нужно отдать ему должное, и быть таким, как он. О совести, разного рода человеколюбии забудь! Когда впереди власть и слава, о каком милосердии может быть речь? Плюнуть и растереть! Все эти басни для хлюпиков и нытиков. Мужчина должен быть твёрдым и решительным, а если он ещё и талантлив, то вдвойне жестоким, и не обращать внимания на порывы совести, мол, переступить или не переступить. Конечно, переступить, а то и по горлу полоснуть, если требует обстановка, если впереди тебя ждёт неимоверная власть. Так становятся генералами, так становятся президентами!..
Течёт вода по камешкам, а водочка по горлышку. Она течёт-катится по затонам-заводям, трещинам и излучинам, по равнинам и впадинам судьбы. Течёт и не останавливается… Кому в помощь она, кому в тягость. Бывает игривой, блудливой, смешной, тайной полюбовницей и верною женой. Но если с ней не сдружишься, захлестнёт, опутает отвратными водами, станет коварной, как сатана, заманит в свои сети и не выпустит уже никогда.
Жора Мельников сегодня остался без водочки. Пить, где попало он не приучен, потому, пока Сокольников тщетно его дожидался у ЦДЛа, он спокойно дошёл до Пушкинской и поехал домой. Всё, что с ним произошло у иконостаса, почему-то вылетело из головы, подслушанный разговор за дверью редакции также забылся или не хотел напоминать о превратностях судьбы. Разочарование в людях – самая сильная боль, которую можно вытерпеть на белом свете, ранимое сердце Жоры просто не выдержало бы.
Удивлённая трезвостью и ранним приходом, жена улыбнулась, проводила его на кухню, усадила за стол, налила окрошки.
– Может, тяпнешь для аппетита? – заманчиво предложила она. – У меня есть…
– Ну её к чёрту. Опротивела она мне, проклятая, – отрезал Жора и отхлебнул окрошки. – Не так я живу, родная, не так. На пальцах можно дни сосчитать, когда я трезвым домой заявлялся. Ни радости от меня, ни достатка. Хватит! Больше – ни капли…
– Совсем? – не поверила жена.
– Совсем, – твёрдо ответил Жора и, немного подумав, добавил: – Если только чуть-чуть… но не сегодня.
В этот вечер счастья жены не было предела. Радостно суетясь вокруг Жоры, она словно помолодела на двадцать лет, не чураясь своей привязанности к нему. И чаем напоила, и прибралась в комнате, и застелила чистую постель, и щебетала что-то на его груди, пока не уснула. Ещё в молодости, когда дети были маленькими и не было этой бороды, она заметила в нём поразительную для мужчин особенность: ранимость и ошеломляющую доброту. Этим и припала к нему сердцем раз и навсегда.
Он был удивительно нежен, даже когда стал поддавать на работе и приходить заполночь, никогда голос не повышал, упаси бог, чтоб обидное сказать или обматерить. Виновато посмотрит, садится за стол и проваливается в свои рукописи. Всё бы хорошо, да вот бессребреник чёртов. Нет, приносил всё до копейки, с рваным рублём, даже стыдно сказать, выходил на улицу. Но эта порядочность всегда боком выходили для семейного бюджета: ни детям гостинцы, ни жене цветов… Своё писать забросил, зато других правит с удовольствием и забесплатно. Уж сколько ворчала на него, сколько шумела… Те издаются, печатаются, а ему кукиш показывают. А он, дурак, и доволен, говорит: дружба – святое. Эх, Жора, Жора…
Но сегодня жену было не узнать – сама кротость и ласка. И Жора её не разочаровал, потому и легко заснули сладким, безмятежным сном.
На следующий день Жора проснулся, как всегда, рано. Не стал будить домашних, незаметно скользнул на кухню, выпил чаю, включил радио и приготовился к работе. Давид уже насовал ему кучу авторов для следующего номера, и нужно было перед работой просмотреть хотя бы парочку. Отодвинув бутылку, от которой вчера отказался, и слушая радио, чтоб не пропустить последние известия, он расположил рукописи на столе.
Вдруг сердце заколотилось, застучало с такой быстротой, словно захотело прокачать побольше крови и пробить тромбы в венах. Оно не покалывало, нет, оно что-то предчувствовало. И Жора это понял.
Отложив рукопись очередного графомана, описывающего фураж и стойло при кочевниках, он вслушался. Передавали сводку происшествий: столько-то грабежей, разбоев, изнасилований, столько-то угонов автотранспорта за прошедшие сутки…
– Не может быть! – с горечью воскликнул он и решительно открыл бутылку. – Этого просто не может быть!
Может, Жора, может. В этой жизни всё может быть, особенно когда тебе посылают знак свыше. Холодный женский голос, будто издевательски, буднично и торопливо сообщил, что вчера попал под электричку редактор одного из журналов, некий Львов. Причина, по которой это случилось, пока неизвестна.
Жора не заметил, как поднялся, как достал из серванта стакан и налил его под завязку. Он смотрел в прозрачную жидкость и плакал. Ему не хотелось пить, да ещё с утра, перед работой, но что-то заставляло его это сделать: то ли скорбь по погибшему другу, то ли интерес, не плавает ли там растопыренная заспиртованная жаба из Политехнического.
"Наша улица” №146 (1) январь 2012