суббота, 28 мая 2011 г.

Виктор Кузнецов-Казанский "ТЫ ЛЕТИ, ЛЕТИ, МОЯ МАШИНА..." рассказ














Писатель Виктор Владимирович Кузнецов-Казанский родился 8 июня 1942 года в селе Газалкент Бостандыкского района Ташкентской области Узбекистана. Окончил геологический факультет Казанского университета. Кандидат геолого-минералогических наук. Член Союза писателей Москвы. Автор ряда книг. Очерки публиковались в журналах "Дружба народов", "Новое время", "Наука и жизнь" и в центральных газетах. Многие произведения опубликованы в ежемесячном литературном журнале "Наша улица», сотрудничество с которым началось в 2000 году. Участник альманаха "Ре-цепт" (2008). Умер в 2010 году.



Виктор Кузнецов-Казанский

"ТЫ ЛЕТИ, ЛЕТИ, МОЯ МАШИНА..."

рассказ

Страшные сны я вижу не часто. Но если вижу, то демоническая фантасмагория непременно разворачивается в ущелье, где каменные пласты устремлены в небо и протыкают облака.

Утром обнаружилось, что она исчезла. Всем, у кого есть шаровары, шерстяные носки и крепкие ботинки - от змей, фаланг и скорпионов - приказано ждать сигнала, чтобы выступить на поиски. Колька Павлючик, не дождавшись команды, самовольно перемахнул через забор и бесстрашно карабкался по козьим тропам, приближаясь к распадку, где находилась беглянка...

Девочку эту я еще увижу - всего один раз. Она выйдет из палатки, зажмурит глаза от яркого солнца, сорвет с головы косынку и захохочет. Раньше, когда она смеялась, смеялись все. Но теперь будет не до смеха.

Зал, очнувшийся от оцепенения, рукоплещет. Сцену засыпают цветами. Певица в длинном блестящем платье благодарно улыбается и наклоняет голову. В первых рядах - мальчишки и девчонки из пионерского лагеря, ставшие взрослыми. Восхищенные лица, горящие глаза. Кто-то незнакомый сегодня, но бесконечно близкий в той, будущей, жизни - похожий одновременно на Тарзана и киноактера Евгения Самойлова - неистово и влюбленно аплодирует...

Мечты девочки не сбылись, хотя и не были пустыми грезами. Волшебное контральто, сложенное с абсолютным слухом и страстным желанием учиться пению, обещало быть возведенным в высшую степень упорством и трудолюбием. Природа одарила девочку и чарующей красотой. Ее портреты обнаружил я потом в сборнике руcских сказок: художник, никогда не видевший нашу певунью, изобразил ее так похоже - Царевной Лебедью и Василисой Прекрасной.

Девочку эту я увижу еще всего один раз. Но помнить буду всегда - не только за изумрудные глаза, ладную фигурку и сладостное забытье, навевавшееся чистым и звонким пением. И даже не за первые трепетные замирания сраженного мальчишеского сердца. Не дает покоя тайна происшествия, стершего вмиг все предначертания благосклонной к ней Природы.

И вдруг - через много-много лет - вижу ее перед собой. Возможно ли такое? А почему - нет? Встретил же я как-то в Ленинграде на Невском Иннокентия Смоктуновского, а вчера на терренкуре у стеклянной струи мне навстречу шагал Расул Гамзатов...

Прищурив глаза от яркого солнца, вдруг выглянувшего из-за туч, зеленоглазая красавица засмеялась. И вышла из нарзанной галереи. Улыбающиеся люди пошли вслед, направляясь в парк к колоннаде.

В Кисловодске немудрено наткнуться на знакомого из любого уголка страны. И из любого отрезка своей жизни. Что же удивительного, если зеленоглазая певунья, которую мы безуспешно искали когда-то в горах, тоже приехала на курорт?.. Как она хороша собой! Легко и счастливо прожила все эти годы? Или время совсем не властно над ней?

Память унесла меня в далекое детство...

Всегда считал, что часть своих детских лет провел на Памире. Но географический атлас поправляет - на западе Тянь-Шаня.

...В дымке синеет заснеженная громада Кураминского хребта, вблизи - голые серые скалы и кручи, за вершины которых цепляются облака. Растительности не помню; только весной - половодье тюльпанов среди каменных осыпей. Ниже - самодельные домики-кибитки из камня, досок и кусков фанеры: вроде тех, что показывают в телепередачах про южноафриканских негров. Только это не бантустан, а поселок рудоуправления в северном Таджикистане. Днем его сотрясают взрывы на каменном карьере: вдоль горбатых улиц - Свободы, имени Сталина, Ворошилова, Жданова - за рядами колючей проволоки строятся двухэтажные дома.

За поселком рудник, но как там добывают "атом" , точно не знает никто. Мимо кибиток ежедневно идут грузовики с нарощенными досками бортами. С рудника - в зону, из зоны - на рудник. На лавках за кабиной автоматчики, по всему кузову рядами на корточках заключенные. Видел и овчарок, но, помнится, они были не всегда. Заключенных (в поселке их называют только рабочими) довозят до склона. Там они строятся в колонну. Ясно видно, как черный параллелограмм по каменной тропе уходит вверх - за поворот...

Живут здесь шумно, неспокойно. Около злачных мест (они зовутся у нас "мордобойками") гудит разноголосая толпа. Поселковых убийством не удивить. Но одно дело - слышать, другое - видеть. По пути в магазин чуть не наступил на едва присыпанную песком красную лужу. И ужас долго не отпускает. Стоя за хлебом, слушаю, что говорит очередь:

- Из мордобойки шли в общежитие. Чего-то не поделили.

- В карты проиграли: эти - тех. Но те опередили.

- Ах ты, господи! Мордобойка - это где морды бьют? - спросила, ужасаясь, женщина с кошелкой. ("Откуда-то приехала" - решил я).

- Нет, это где пиво пьют, - ответили.

- А также - белое и красное! - довольно хохотнул кто-то.

А учительница из нашей школы , впереди стоявшая с сумкой полной тетрадей, с возмущением стала рассказывать:

- Представьте - комиссия из Ленинабада... Вызываю к доске лучшего ученика пятого класса, а он: "Пугачев привел Гринева и Савельича к мордобойке!".

Все смеются. И я тоже, хотя не очень понимаю - что тут смешного. Может, перейду в пятый - пойму. Через два года...

У овражка, где обнажается съедобная глина - белая, мягкая, вкусная, всегда толпятся пацаны. Обмениваясь новостями, набиваем животы природной смесью сульфата бария и каолинита. Пожуешь - и есть не так хочется.

Таджиков в поселке нет, они обитают где-то в горных кишлаках. Красивые, смуглые, атлетически сложенные ребята в тюбетейках, плохо понимающие по-русски, иногда приходят на базар и продают кислое молоко и сушеные фрукты. Почти не торгуются, легко уступают в цене, потом проворно влезают на осликов и быстро-быстро скрываются в каком-нибудь распадке.

Мужская школа - двухэтажная, но учимся в три смены. Почти все в классах из семей спецпереселенцев и расконвоированных. Между собой многие общаются по-молдавски, по-армянски, по-эстонски или по-немецки. Но русским все владеют свободно - кроме новенького Гиви Зиракадзе, с трудом понимающего учительницу. К какому-то празднику в класс принесли подарки ("от дедушки Сталина", как объявил директор). Пакетов с печеньем и конфетами всем явно не хватит. Кто-то крикнул:

- Нина Алексеевна! Немцам - не давайте! Мало им, гадам, показали!

Плечистый Лева Бергер, обняв своего щупленького брата-близнеца Вильгельма, пробасил:

- Обойдемся без подарков. Хотя мы - русские немцы. И за Гитлера не отвечаем!

Учительница - как понимаю сейчас, девушка, недавно окончившая педучилище - расстелила на своем столе чистую бумагу, высыпала содержимое пакетов, дала Дарбиняну, Вольфу и Мазнице деньги, и они принесли из буфета молоко - столько, что каждому хватило по два стакана.

- Пируйте, ребята, все вместе. Не делитесь на своих и чужих! Все вы равны. Живем теперь на таджикской земле. Кому-то она станет родной, кто-то уедет - прийдет и такое время.

А потом в актовом зале, точнее - в широком коридоре, выступал Герой Советского Союза. Я ожидал, что герой - бывший разведчик, как Hиколай Кузнецов, летчик вроде Гастелло или партизан, как Константин Заслонов. Но он был просто меткий стрелок, который застрелил за четыре года несколько десятков фашистов.

- А ты, папа, сколько фрицев убил на фронте? - спросил я отца, прийдя домой.

- Ни одного, - ответил отец. - Я лечил раненых. А вот Иван Кириллович воевал - в стрелковой роте...

- Эх ты, - разочаровано протянул я...

А Иван Кириллович попросил:

- Не надо про меня, доктор! Слышите?.. Ни к чему парнишке такое.

Отец и Иван Кириллович замолчали. Но постепенно я все-таки выведал, что от всей роты после боя уцелел только ефрейтор Копылов, то есть - Иван Кириллович, тяжело раненый. Особисты не поверили, что он в этом не виноват, из госпиталя послали в штрафной батальон, а в конце войны арестовали. Только недавно расконвоировали, и он в больнице работает санитаром. Друзей и родных у него не осталось, вот он и сошелся с земляком-ветлужанином хирургом Голышевым, то есть моим отцом.

Копылов как-то сказал при мне:

- Говорят - скоро паспорта будут нашему брату давать. Так вы, доктор, если уедете куда, вызовите меня туда же, где будете.

А я потом спросил отца:

- Как же, папа, могли так поступить с человеком, который не виноват?

И он ответил:

- Помогать таким, как Иван Кириллович, нужно. Но обсуждать - не наше дело!

... Родителей третьи сутки нет дома - на руднике в шахте обвал. Побрели с братишкой в больницу. Мама, увидев нас в окне барака, выскочила на минутку, машет рукой: - Идите домой. Освобожусь - прийду, но не раньше утра.

У забора толпятся женщины.

- Несчастный случай?! Так я и поверю Не первая уже катастрофа! Шпионы кругом, вредители - выкрикивает "власовка" Зоя.

"На нее же первую подумают, - удивляюсь. - Может, для того и кричит, чтобы не заподозрили?"

- Из больницы? - спрашивают меня. - Как там?

- Раненые и покалеченные - где работает папа. А отравленные газом - у мамы.

- И много?

- Везут и везут. Некоторые уже мертвые. Инженеру позвоночник сломало.

- Хотела помочь - я хирургическая сестра. На фронте была, - в сердцах говорит другая соседка. - "Не положено, - отвечают. - Допуск еще не пришел". Засекретить, оказывается, не успели!.. Сестра моя не троцкистка ли - проверяют. Она в тридцать седьмом умерла, но своей смертью - от абсцесса мозга. Осложнение получила после гриппа. Так из Киева должно подтверждение прийти - с кладбища! Архив-то сгорел...

- А как бы ты хотела? Бдительность - прежде всего Империалистам секреты про наш атом ой как нужны! - опять кричит Зоя.

Не знаю, верить ли, но слышал как-то от самой Зои, что ее посчитали власовкой за то, что она в Челябинске дала взаймы сто рублей одному скрытому предателю.

"Я с ним никак не связана," - уверяла Зоя следователя. "Не была бы связана - сто рублей не дала бы". "Человек попросил, я и одолжила. Понятия не имела, кто он на самом деле". "Почему это он именно у тебя попросил? Не у нее, не у него, а именно у тебя?" Так Зоя и попала в спецпереселенцы.

... В пионерском лагере долгие сорокадневные смены. На отведенных отрядам участках выкладываем из камней голубя мира, серп и молот и лозунги "Слава партии Ленина-Сталина!", "Вперед - к коммунизму!" - чьи окажутся красивее. Потом толпимся возле столовой - ждем обеда или ужина, стараясь угадать, что дадут сегодня. Чечевичный суп? Кисель? Пшенную кашу?..

- Только бы не опять суп со свининой, - вздыхает звеньевой Данилов.

В прошлый раз его выворачивало наизнанку возле забора, а мы с Павлючиком засыпали щебенкой извергнутые вонючие макароны, куски сала и вонючую слизь. Потный звеньевой, держась за забор, шатался от слабости.

Самосвал вывалил у штабной палатки раствор - густой, похожий на халву. Таскаем ведрами воду, месим и укрепляем свою "художественную мозаику" - скоро смотр самодеятельности, прибудет поселковое и рудоуправленческое начальство. Готовится большой концерт. Гвоздь программы - белокурая певунья Алла Шахман - разучивает песню:

Ты лети, лети, моя машина.

Ой, как много крутится колес!

И какая чудная картина,

Когда по рельсам мчится паровоз.

Вожатая диктует последний куплет:

Ой, долго-долго Мишу не видали,

Но однажды встретится пришлось,

И он вел "Иосиф Сталин" -

Самый первый в мире паровоз.

Буравя вожатую бездонными зелеными глазами, Алла не соглашалась:

- Самый первый в мире - паровоз Черепановых. А "Иосиф Сталин" - самый лучший. Или, может быть, самый новый!

Вертевшийся неподалеку Коля Павлючик старается помочь:

- Правда, правда! Сам видел в Ленинабаде. Ух! Мощный!

- Да, но техника развивается, - отвечает вожатая. - Завтра наши машиностроители создадут более совершенные паровозы. И что же - они окажутся лучше "Иосифа Сталина"?

- Его можно назвать "Ленин". Ленин ведь не хуже Сталина! - говорит Коля.

- Товарищ Сталин - это Ленин сегодня! - отрезает вожатая. - Алла, запевай:

Где поля пустые раньше были,

Там теперь раскинулся колхоз...

Вожатая поет гораздо хуже Аллы. Так многие могут - ничего особенного. Но если поет Алла, все замолкают. Колька Павлючик даже рот разевает, когда она у своей палатки выводит взрослую песню:

Твои глаза зеленые,

Уста твои манящие

И эта песня звонкая

Свели меня с ума.

Мало того, что голос у Аллы такой. Она еще и девочка неописуемой красоты.

Колькина раскладушка в палатке рядом с моей. Он долго ворочается, не дает мне уснуть.

- Ну, что ты, Павлючик! Спи давай.

- Вова, вырасту - фамилию поменяю.

- Зачем? Станешь взрослым, тебя уже не будут дразнить: "Павлючик, не ешь колючек!"

- Я не поэтому. Знаешь какая у меня будет фамилия? Шахман! - шепчет он мне в ухо.

- Как это?

- Так. Я женюсь на ней. И возьму ее фамилию, Когда женятся. то фамилию другого берет тот, кто сильнее любит... - шепчет засыпающий Колька.

Раскладушка подо мною, кажется, проваливается. И я становлюсь невесомым. Только сердце учащенно бьется. Вот это да!.. Теперь мне не уснуть... Если даже Павлючик, мое дело - швах!.. Хотя, по-моему, и у него шансов не много. Не больше, чем у меня. Вокруг Аллы крутятся все - особенно, ребята из старших отрядов. Она, правда, кроме пения ничем не интересуется. Но это сегодня - пока ей только тринадцатый... Может, я песню для нее сочиню? Слова-то я смогу, а вот с музыкой плоховато. Может, она сама придумает музыку? Так и будем: Я - слова, она - музыку.

К утру песня готова: про море, которого я никогда не видел, про молодого отчаянного капитана, про пиратов, напавших на его парусник , и наших отважных моряков, посланных Сталиным на помощь. Строчки рифмуются легко: "море - вскоре, вдали корабли, на вахте - кудахчет" (это про предводителя пиратов). И припев есть:

И капитан орлиным взором

Успел окинуть небосклон.

Павлючику песня понравилась:

- Только голос у тебя не подходит.

А мне того и надо:

- Давай покажем песню Алле Шахман.

Алла пробежала глазами тетрадный листок и засмеялась:

- Не пойдет, малышня. Хватит с меня про паровоз: "Ты лети, лети, моя машина".

Так что, понимаете ли, полная осечка.

... Из поселка приезжают к нам редко. По выходным от рудоуправления отходит трехтонка с будкой в кузове. Вдоль лагерного забора скамеечки, где мы с утра ждем родителей. Вот, наконец, приехали и расселись.

Натан Драбкин, кудрявый пацан из нашей палатки, плача, тычется лбом в плечо своей мамы. Хочет домой? Дело обычное, все хотят. Но проситься бессмысленно - никого не забирают. Родители работают, а здесь все-таки присмотр и кормежка. Но плач Натана, оказывается, был продолжением утреннего воспитательного часа о горестях негров в Америке.

- Мама, - всхлипывает Натан, - там такие ку-клукс-клановцы негров на кострах сжигают. И обижают, как только могут... Кино "Тарзан" смотрела? Помнишь - эти по горам идут, а негры в пропасть срываются, с тюками и ящиками? Нам говорили: когда это фотографировали, то сбрасывали живых негров, а не чучела. А наши кинооператоры для "Молодой гвардии" специальных кукол делали, хотя могли бы бросать в шурф власовцев или других предателей - крымских татар, например.

- Ой, ой! Упаси бог! И как поворачивается язык повторять такое?!

Маму его, женщину необыкновенно добрую и неутомимо разговорчивую, знает весь поселок. Она готовит лекарства в аптеке и нередко сама разносит тяжелобольным по домам микстуры и порошки. принесет и будет долго сидеть, рассказывая про свое больное сердце, одышку, отекшие ноги... Про родные Ливны и замученных фашистами родителей. Про мужа, контуженного под Корсунь-Шевченковским и угодившего ("за проклятый длинный язык") за колючую проволоку. Аптекарша гладила сына по голове, задумчиво глядя в сторону.

- Мне так жалко негров, мама! Бедненькие! А почему они к нам не перебегают?

- А я знаю? Думаешь - у твоей мамы голова, как у самого товарища Вышинского?.. Может, им не так уж и плохо там?.. Впрочем, если поджигатели войны орут: "Грязные порхатые!", то есть, тьфу: "Черномазые!.." Да еще космополитику какую-то прописывают, то - можешь мне поверить - желающие уехать имеются. Хотя решиться на побег с родной земли совсем не просто. Совсем не просто... Вот и думаю: может и в Америке существуют поселки вроде нашего?..

Алла Шахман напрасно высматривает своих - к ней сегодня не приехали. Но высокий дядька, улыбаясь, протягивает бумажный пакет:

- Bitte, Fraulein Alla...

- Вы папа Саши Шломбаха из седьмого отряда, - узнает его Алла. - Как там мои?

- Ja, ich bin Altxanders Fater (Да, я отец Александра), - отвечает Шломбах-старший. - Deine Eltern sind gesund und munter (Твои родители живы-здоровы).

- Ich bin Ihnen sehr danckbar, - благодарит девочка, отходит в сторону открывает пакет и, не роняя ни крошки, съедает одно печенье. Остальное она унесет в палатку, где подружки примутся пировать под волшебное пение.

Сегодня Алла поет по-немецки:

Es tonen die Lider,

Der Fruhling kеhrt wieder.

Еs spielet der Hirte

Auf seiner Schalmei: la, la, la...

Эхо далеко разносит звонкое пение. Вдруг, как гром, крик вожатой:

- Шахман! Ты пела мещанские романсы - я терпела. Но это уж слишком! Прекрати сейчас же!

Девочка юркнула в палатку.

- Зачем вы так? - вмешиваются знающие язык Гете и Шиллера. - Она пела о весне и пастухе, играющем на свирели. Больше ни о чем! Честное пионерское!

- Мало вам настоящих пионерских песен?.. Построим коммунизм - на земле будет один общий язык. На основе русского - мы впереди всех на пути общественного прогресса!

- А если вдруг нас китайцы обгонят? - спрашивает звеньевой Данилов

- Не обгонят. Одновременно с нами придут к коммунизму - это может быть! - отвечает вожатая, но тут же начинает искать примирения. (Скоро смотр самодеятельности и без Аллы не обойтись). - Аллочка! Ты же член совета дружины. А какой пример показываешь? Выходи - споем "У дороги чибис"...

Но Алла уткнулась в подушку и, конечно, не выйдет. Лишь перед отбоем (горнист выводил уже: "Спать-спать по палатам пионерам и вожатым") певунья выглянула из палатки - девочки сообщили, что мальчишки опять видели около столовой привидение... Это сегодня не верю я в чертей и нечистую силу. А тогдашний наш мир был населен духами, ведьмами, вурдалаками, встающими из могил скелетами... В горах, в расселинах скал, обитают призраки. Человеческую кровь, правда, они пьют только по ночам, но и днем встретиться с ними небезопасно. Если человек идет в одиночку, то они и солнечного света не побоятся...

Утром обнаружилось, что Алла Шахман исчезла. На раскладушке под одеялом, имитируя спящую, аккуратненько лежали саквояж и узелок. Не вернулась она и к завтраку.

Начальник лагеря, ждали мы, вызовет розыскников с собаками - тогда ее быстро найдут. Но они почему-то не прибыли. А нас физрук, вожатые и воспитатели группами повели вверх по ущельям. Коля Павлючик самовольно ушел, не дождавшись сигнала (об этом знало лишь наше звено). С наступлением темноты вернулся в лагерь и он. Бухнулся лицом на раскладушку, лежал не шевелясь, но не спал. Вдруг прошептал: "Не посмеют" и снова замер.

В ту ночь вообще мало кто спал. И все-таки мы с Колькой первыми услыхали, как какие-то военные принесли Аллу на носилках. Они что-то говорят начальнику лагеря, а он благодарит их за спасение девочки.

Палатка для больных ближе всего к нашей. Слышим, как туда и обратно бегают медсестра и старшая вожатая. И понимаем: случилось что-то очень нехорошее, страшное. Не зря же вызвали из поселка "скорую помощь". С первыми лучами солнца мы кинулись к изолятору, но дежурившие у входа старшие девочки погнали нас:

- Нечего здесь вертеться. Идите отсюда!

Спрятались и видим, как к воротам подъехала полуторка с красным крестом и как медсестра и вожатая вывели Аллу. Девочку словно подменили. Глаза - свинцовые, а не зеленые - испуганно бегают. Волосы растрепаны. Она сорвала с головы косынку, закрыла лицо руками, метнулась назад и захохотала - дико и жалобно. Вожатая в испуге отскочила, и Алла едва не упала. Тут же подлетел Павлючик:

- Держись за меня. Все будет хорошо. Пойдем - тебе обязательно нужно в больницу.

И она, взяв Кольку левой рукой за плечо, послушно пошла к машине.

Павлючика не хотели брать в "скорую". Но Алла не отпускала, и директор сам подсадил Кольку.

В лагерь Павлючик не вернулся.

Аллу увезли в Ленинабад, оттуда - в Ташкент, где она долго лечилась. Многие, правда, не верили, что Алла в Ташкенте - немцам запрещено выезжать дальше Ленинабада. Да и туда требуется особое разрешение. Но Аллу лечили в Ташкенте, это точно - об этом я узнал у отца. Еще он мне рассказал, что там работает известный профессор-психиатр. Он остался в Ташкенте, в Москву к себе не едет - его бы там уволили, как космополита.

Все, что происходило в лагере потом, не хочется и вспоминать. Конца смены вожатые ждали не меньше, чем мы - их никто не слушал. Взрослым, погубившим лучшую девочку, дети отвечали тем, что ходили на головах. Дрались. Воровали. Играли на деньги в чику, орлянку, в ножички, в карты - в закутке между столовой и забором... На щелчки по носу играли в лянгу - так называли кусочек шкуры, утяжеленный свинчаткой. Лянгу били щиколоткой по сто или двести раз, был даже чемпион лагеря. Потом увлеклись опасной игрой под названием "гипноз". Схватив зазевавшегося салагу, старшие сдавливали ему грудную клетку под сердцем у солнечного сплетения. Пацаненок падал, с трудом поднимался - пошатываясь и тараща мутные глаза. Наверное, и до меня добрались бы, если бы звеньевой Данилов не провалялся сутки без сознания после такого "гипноза". Медсестра выходила его, доложив начальнику лагеря, что пионер получил солнечный удар. Но старшим она заявила, что знает, отчего у Данилова нарушение мозгового кровообращения, что с нее довольно происшествий - вновь "срок мотать" она не собирается. "Гипноз" прекратился, но другие издевательства старших над младшими, сильных над слабыми продолжались.

...В конце лета мы уехали из поселка навсегда. В Ленинабаде сели в переполненный местный поезд до Ташкента, а там уже - в дальний, идущий на северо-запад. Нам с братишкой все хотелось выяснить какой же паровоз везет нас: "Иосиф Сталин" (самый лучший в мире") или какой-то другой? На следующий день, однако, дорога успела наскучить: за окном - полупустынная равнина, частые остановки, долгие стоянки. И мы вынудили родителей достать со дна баула фильмоскоп с единственным диафильмом "Центральный музей Красной Армии".

- Пять танков... Три пушки... Самолеты... Минометы... - рассматривали мы через глазок фильмоскопа, проезжая по бескрайней казахстанской степи.

В купе вскоре резко постучали. Вошли пятеро - в военной форме, но не совсем военных. Они встали так, что ни я, ни братишка, ни мама, ни бабушка не смогли бы шевельнуться.

Отец, побледневший и напрягшийся, сказал треснувшим голосом:

- Майор медицинской службы Голышев. Следую с семьей к месту назначения. Вот документы.

- Есть у вас фотоаппарат? Или бинокль?

- Нет.

- А это что такое? - толстый палец уткнулся в фильмоскоп.

- Детская игрушка. Диафильмы смотрят.

До сих пор ощущаю, как в купе разряжалась атмосфера - страх уменьшался: нас уже не готовились схватить, тащить, ломать кости. Поняли, что мы не шпионы.

Сержант поднес фильмоскоп к глазу, полюбовался экспонатами военного музея и протянул лейтенанту. А тот открыл заднюю стенку, вынул пленку и положил все на столик.

- До какой станции едете? - спросил он, выходя.

- До Рязани.

- У коменданта вокзала сделайте там отметку. Обязательно!

Из купе родители нас больше не выпускали. Да нам и самим не хотелось отходить от них ни на шаг.

Аллу Шахман я никогда больше не видел. И ничего о ней не слышал. Хотелось верить, что она выздоровела. И я все ждал - вот-вот она прославится на всю страну. Даже журнал "Музыкальная жизнь" начал выписывать... Какое-то время был склонен отождествлять ее с Аллой Иошпе, но, побывав на концерте, убедился, что в паре со Стаханом Рахимовым выступает другая Алла. Эффектная женщина, с теплым голосом, с немалым обаянием - но не та, что девочкой пела в пионерлагере при поселке рудоуправления.

И вдруг в Кисловодске у нарзанной галереи вижу перед собой ... Аллу Шахман. Она жмурит глаза от яркого солнца, смеется и выходит на улицу. Улыбающиеся люди идут вслед, направляясь в парк к колоннаде...

Встретив в Кисловодске человека однажды, его мудрено не встретить опять.

Алла Шахман, молодая и грациозная, шла под руку с седым мужчиной - очень худым, простоватым, усталым, даже каким-то измученым.

"Неужели ошибаюсь, и это не Она? Алла старше меня года на два, а эта молодая", - подумал я и вдруг крикнул:

- Алла!

- Здравствуйте, - ответила Алла, удивленно глядя на меня.

- Здравствуйте, - подхватил ее спутник. - Вы из первого корпуса?

- Нет, не из первого, - ответил я. - Скажите, пожалуйста, - обратился я к Алле. - Вы жили после войны в поселке близ Ленинабада?

- Я - да, - ответил спутник Аллы. - А дочь, конечно, нет. Мы с женой уехали оттуда еще до ее рождения. А вы, вероятно, бывали там?

- Только в детстве!.. А как зовут вашу маму?

- Тоже Алла.

- Шахман? Она ведь должна была стать знаменитой певицей?

- Вы знали маму? - спросила зеленоглазая красавица.

- Как же ваша фамилия? - спросил ее отец.

- А ваша?

- Павлючик, - ответила Алла. - Николай Тарасович.

- А я Голышев.

Мы обнялись с Колькой. И даже прослезились. А вечером в их палате безголосо пели:

Ты лети, лети, моя машина...

...Туман медленно поднимался, обнажая резкие контуры скал. Повинуясь восходящему солнцу, длинные тени расступались перед девочкой. Шагая вверх по ущелью, Алла слушала журчание ручейка, любовалась мозаикой перемятых каменных слоев. Теснина напоминала театральный зал, который она видела только в кино. Слева - сцена, справа - ряды кресел. Аплодисменты встречают ее, и она начинает петь.

Забыв о времени, девочка пела и мечтала. Горное эхо вторило десятками раскатов:

Еs tonen die Lieder...

Чьи-то сильные руки схватили ее.

- Кто? Куда? Откуда? Зачем? - дышал ей в лицо призрак с автоматом за спиной. Дышал перегаром.

Постоянный кордон охраны, вероятно, вернул бы ее вскоре в лагерь: отвели бы к начальнику с соответствующим внушением. Но она, по-видимому, наткнулась на засаду, выставленную на предполагаемой тропе беглых зеков. Или - на что-то другое... Например, охоту.

- Немецкое отродье! Предателям и фашистам пособничаешь! - пьяно выкрикнул старший по званию.

Двое других игриво ухватили за плечи, пытаясь повалить. Она сопротивлялась, плакала.

- Дяденьки! Отпустите ее! Она советская пионерка! - пронзительно закричал вдруг мальчишеский голос. Коля Павлючик забрался на скалу, откуда увидел все.

- Стой! Руки вверх! - ответили ему.

- Отпустите ее, не трогайте! Дяденьки, вы же советские воины! - умолял Колька.

- Стой! Стрелять буду!

- Да отпустите же! - вопил Павлючик. - Не отпустите - до Сталина дойду!.. Вам же хуже будет!.. Не бойся! Сейчас я приведу сюда всех!

По камням полоснула автоматная очередь. Колька едва не свалился от ужаса - стреляли в него.

- Отставить! - заорал протрезвевший офицер. И Павлючик понял, что опасность миновала. Он выпрямился и замахал кулаком.

- Дураки! Дураки! - повторял он, возвращаясь в лагерь.

Офицер по рации сообщил в поселок своему начальству: встретили, мол, пионерку-беглянку... Начальник лагеря поблагодарил солдат за спасение.

Алла болела долго, рассудок возвращался к ней медленно. А голос так и не вернулся. Первые годы и говорить-то могла с трудом (мелко трясся подбородок), на уроках отвечала письменно, в магазинах протягивала продавцам записки: "кило крупы, пачку чая..."

Колька всегда был рядом - верный, преданный, надежный. когда поженились, переехали в Каскелен. Там, под Алма-Атой, родилась Алла-младшая, а старшая вскоре умерла. Отец и дочь Павлючики, украинцы-казахстанцы, всегда жили только вдвоем. Соседи-немцы (их в Каскелене было немало) снимались с насиженных мест и уезжали в Германию - цепочкой. В последние годы стало значительно легче находить пути. Алла горячо отговаривала многих, но когда отец рассказал о давней трагедии в горах, почувствовала себя немкой. Настолько, что взяла фамилию матери, отыскала родных в земле Баден-Вюртемберг (разумеется, среди эмигрантов из того же Каскелена) и вот-вот уедет в Штутгарт - насовсем. А Коля Павлючик тоже решил перейти на фамилию покойной жены и дочери (сбылась его детская мечта, которую он доверил мне почти сорок лет назад). И тоже поедет в Германию, хотя по-немецки знает только одно: "Гутен морген, гутен таг! Шлеп по морде - вот так-так!" Не за пивом с сосисками, разумеется...

А я приду их провожать - туда, откуда уезжают: в Шереметьево или на Белорусский вокзал. Подарю герру Шахману "Русско-немецкий разговорник" - специально купил в букинистическом. Хорошо бы спеть на прощание, да нет получится: Алла тоже безголосая. Все передала ей мать - кроме чистого и звонкого голоса...

Литературный альманах Юрия Кувалдина "Золотая птица", Издательство "Книжный сад", Москва, 2009, 52 авторских листа, 832 стр., переплет 7цб, оформление художника Александра Трифонова, тираж 1.000 экз., стр. 674.

пятница, 27 мая 2011 г.

над станцией когда-то церковь стояла пятнадцатого века














Эдуард Викторович Клыгуль (1937-2008)


Эдуард Клыгуль

МЕТРО

рассказ

Город, где родился и состарился Плотников, пророс длинными бетонными сваями фундаментов в семь исторических холмов своего центра и его окрестностей. Чем старше становится столица, тем ее подземные корни - глубже; они растут и в стороны, горизонтально: трубопроводы, питающие людей водой, обогревающие газом, кабели, несущие яркий свет и телевизионную виртуальную чужую жизнь в жилища, а по другим большим трубам уплывают в мало кого интересующую сторону отходы человеческой жизнедеятельности. А еще ниже всех этих артерий и вен города - сверкающие залы станций метро, соединенные между собой черными туннелями, из которых электрическая сила с ревом и стуком выкатывает восьмивагонные голубоватые составы и, сладострастно урча, плотно засасывает их с другой стороны подземного пространства в такую же темную огромную кишку.
Невидимый сверху, огромный земляной спрут - метро тяжело дышит: утром вдох - и миллионы человеческих хрупких существ затягиваются со всех входов под землю и выплевываются в учреждения, коммерческие офисы, супермаркеты, конструкторские бюро, заводы; вечером - выдох уставших людей после суеты рабочего дня по их домам, а назавтра это чудовище рождения 15 мая 1935 года все повторит в том же ритме огромных легких распластавшегося подземного колосса.
Из роддома новорожденного Плотникова везли домой на метро - уже второй год, как оно в Москве было. Впервые в жизни он проехал под землей два перегона: от светло-синеватых “Сокольников” до красно-желтой “Красносельской” и от нее - к светло-бежевой с длинными балконами, парящими над путями, “Комсомольской”. При резиново-металлическом чмоканье закрывающихся дверей Плотников вздрагивал и слабо плакал. Это была первая линия метрополитена, продолжающаяся через “Красные ворота”, “Кировскую”, “Дзержинскую”, “Библиотеку имени Ленина”, “Дворец Советов” до “Парка культуры”.
Когда ему было года три-четыре, еще до войны, родители при выходе из вагона приподнимали его, держа за руки: мама - слева, а папа - справа. Это очень нравилось Плотникову - лететь над перроном. При отходе поезда он прощально махал маленькой ладошкой машинисту, а тот улыбался и тоже в ответ поднимал руку. Потом отец вернулся с фронта, и они с мамой пытались возродить традицию - просили семилетнего Плотникова прощаться таким же жестом с машинистом, но он уже повзрослел и стеснялся таких детских проявлений.
Ездить в метро ежедневно он начал после того, как поступил в институт: проводил под землей часа полтора в день - столько занимала дорога до “Сокола”, туда и обратно. Послевоенный народ одет плохо - темные брюки, юбки и пиджаки лоснятся от долгого употребления, а многие - с заплатами; кто побогаче - отдавал дырявую одежду в ателье, делать художественную штопку, хотя все равно это было заметно. Почти все имели только два комплекта одежды: один - ходить на работу, независимо от того, какая она была, эта работа, а другой - надевать по праздникам - на 1-е Мая, 7-е Ноября, Новый год и День рождения. Выучившись на инженера, Плотников мчался в переполненных вагонах в “почтовые ящики”, где с девяти утра до шести вечера конструировал, как их секретно называли, “изделия”, предназначенные для устрашения бесчисленных врагов страны социализма. Выходя из “Семеновской” и “Курской”, бежал, чтобы не опоздать, делать ракеты; подъезжая к “Спортивной”, уже прорабатывал в уме электрическую схему оборудования двигателя самолета-истребителя.
Плотников помнит, что с конца пятидесятых годов люди стали немного оттаивать, чуть отходить от военной нужды, многие даже стали покупать художественную литературу - эти книги были дешевые - и читать в вагонах метро: долгий путь на работу не казался тогда таким нудным. В шестидесятые-семидесятые в метро, сидя и стоя, читали, в основном, журналы: “Юность”, “Новый мир”, “Дружба народов”, “Октябрь”, “Звезда”, “Москва”, “Иностранная литература”. Достать их было очень сложно, да и стоили дорого, поэтому кооперировались - на двоих, троих выписывали обязательную партийную газету “Правда” и один из этих журналов. Все молодежные, как сейчас стали говорить, тусовки на легендарных малометражных кухнях, не обходились без обсуждения прочитанного в этих изданиях, считалось признаком дурного тона, если еще не читал последний номер. Массовое чтение художественной литературы - это, наверное, была государственная политика - отвлечь мысли людей в сказочную нереальность, прочь от дум о тесном жилище, скудном питании, нищенской зарплате. Плотников бережно хранил эти журналы, а потом отвозил их на шестисоточный участок, на чердак маленького дощатого домика, и во время отпуска с удовольствием перечитывал запавшие в память вещи.
В метро он видел, как изменилась одежда людей, начинающих забывать войну, - стала повеселее, поярче, особенно женская. Плотников любил знакомиться с девушками в метро: высмотрев посимпатичнее, он садился напротив и медленно осматривал с головы и, конечно, до ног, затем начинал глядеть в глаза и улыбался. Улыбка у него была хорошая, добрая; спутница сначала делала серьезный, неприступный вид, а потом тоже начинала растягивать нежные, припухлые губки в обещающей улыбке. Когда она выходила, он шел сначала сзади, наблюдая увлекательную игру, усиленную высокими каблуками, обтянутых мини-юбкой молодых бедер, потом догонял и говорил:
- Я долго смотрел на вас и понял, что вы самая красивая девушка в Москве и Московской области. Меня зовут Георгий, а вас?
А поскольку все юные особы считают, что они и есть самые привлекательные, то знакомства свершались с тем, на которое он надеялся, или иным продолжением. Плотников как-то задумался: сколько же партнерш надо познать, чтобы выбрать достойную в жены. Основная отличительная черта социализма - отсутствие отдельного жилья, как у родителей, так и у их созревших сынов и дочерей, - не позволяла сделать большую выборку (Плотников любил математические термины) партнеров и партнерш. Наверное, и сочетались законным браком поэтому рано, чтобы получить официальный пропуск во взрослую сексуальную жизнь: юноши, дабы не заниматься любовью где-то в подъезде и на скамейках в ночном притихшем сквере, а девушки с радостью сбрасывали тяжелую ношу хранения кладезя целомудрия, считавшегося при вступлении в брак еще по-социалистически желательным, - теперь уже почти ничто не мешало им выбирать и других, тайных от супруга партнеров. Свободное жилье - это свобода и интимных отношений, поэтому уже давно в Америке, где проблема жилья решена арендой апартаментов или покупкой дома в молодом возрасте с рассрочкой оплаты на тридцать лет, вступление в брак происходило в более позднем возрасте, чем на родине социализма. Сексуальная революция начинается с раскрепощения коммунальных жителей и переселения их в отдельные гнезда. Свободные в своих полетах птицы - свободны и в жилье: Плотников каждую весну наблюдает на даче, как в густых кустах чуть позже бурно расцветающего белыми цветками жасмина вьют себе гнезда новые пары малиновок. Никто никогда не видел коммунального птичьего гнезда, коммуналка - извращенный вид свального греха - и погубила социализм. Теперь в нашей стране стало много гражданских браков, позволяющих людям получше узнать себя в совместной жизни, да и привыкнуть друг к другу; возраст вступающих в законный брак начал приближаться к среднеевропейскому.
Метро - вид памяти о скученности социалистического общежития - своей каждодневной давкой не дает забыть о нашем тесном коммунальном прошлом.
Построили кольцевую линию метро: станции - опять дворцы, “Комсомольская-кольцевая” сверкала золотом, потолок - смальтовыми картинами, прославлявшими воинов-победителей. На одном из таких панно, изображающем Красную площадь и правящую страной группу на трибуне мавзолея, не успевали по ночам менять лики на новые, а потом плюнули и, вообще, заменили эту мозаику на другую. Своды, соединяющие залы и потолки над платформой, на многих станциях повторяли форму арок старинных русских храмов - это считалось архитектурной смелостью, чуть ли не диссидентством.
Количество станций метро и новых линий все увеличивалось, его родная старая ветка двинулась дальше, за “Парк культуры”. В шестидесятые годы стали строить проще, дешевле, не так респектабельно, например, “Проспект Вернадского”: плитка на стенах - небольшая, желтоватая, кое-где даже выщербленная, как на московских кухнях над газовой плитой, да и светильники - не такие тяжелые и замысловатые, как на “Библиотеке имени Ленина”.
Щупальца земляного спрута и сейчас продолжают непрерывно расти в стороны, к окраинам города: роются новые туннели, открываются новые станции. Люди, как будто только и ждут этого - почти бегом устремляются каждое утро в громыхающее чрево чудовища. Иногда в конвульсиях щупальца вдруг обрываются и продолжают дрожать под открытым небом только остовами стальных рельсов, как бы выпуская на время людей из своих туннельных присосок, чтобы на обратном пути опять втянуть их в сдавливающую тесноту подземных извивающихся спрутовых отростков. Синеют вагоны, синеют лица среди полыхающего нутра созданного людьми и теперь живущего отдельно от них метро-чудища, пожирающего их время, укорачивающего и без того недолгое их существование...
В начале девяностых отчизна вдруг опомнилась и начала строить капитализм. Плотников, правда, с небольшим опозданием, присоединился к новым созидателям. Станции метро, из которых он теперь выходил, находились внутри Садового кольца: офисы - быстро прижившееся название коммерческих контор, разместившихся в старых зданиях, но по-европейски отделанных внутри, - старались обосноваться поближе к центру матушки-столицы. Скромная, сиренево-фиолетовая станция “Чистые пруды” (бывшая “Кировская”) - по соседству с ней он считал чужие деньги в неизвестно кому принадлежащем банке; светящаяся под потолком розовым светом “Кропоткинская” (в прошлом “Дворец Советов”) - в переулке рядом помогал продавать за кордон минеральные удобрения; “Маяковская”, поблескивающая нержавейкой и цветной мозаикой Дейнеки, - здесь в небольшом здании неподалеку расположилась неброская, но уверенная в себе страховая компания, где и сейчас он служит.
После девяностого года люди вдруг, как-то сразу, перестали читать в метро, а может, и дома, лица стали еще угрюмее, чем при социализме, озабоченными - все думали, где взять деньги на обвально подорожавшее пропитание; вагоны ходили полупустые - заводы, конструкторские бюро и институты перестали платить зарплату или она была таких размеров, что выходить за ней из дома - бессмысленно.
Еще года два назад народу в метро было много - к восьми утра ехали на заводы рабочие, в мрачноватой одежде, с тяжелым перегаром дешевого портвейна “Агдам”; особенно поражали их руки: с натруженными венами, со сломанными от тяжелой работы ногтями, въевшимися в пальцы сумрачными пятнами машинного масла; большинство - токари, фрезеровщики, слесари. К девяти - в вагоны плотно набивались служащие: инженеры бесчисленных оборонных конструкторских бюро, научные работники огромного количества прикладных институтов, многие мужчины - в узких галстуках, завязанных маленькими узлами, женщины - в расклешенных юбках.
Теперь, в начальном пятилетии двадцать первого века, людской метро-поток изменился. К шести-семи утра едут разного рода торговцы на оптовые и мелкорозничные рынки: Черкизовский, Лужнецкий, Новослободский, Даниловский, Тимирязевский и прочие, прочие. Слышна самая разнообразная речь: клекотная кавказская, мягко-напевная украинская, похожая на русскую сельскую - белорусская, журчащая, как виноградное вино из горлышка бутылки, - молдавская. Жители бывших братских республик деньги для оставшихся далеко семей теперь зарабатывают здесь: на рынках, на стройках. Строить в Москве стали много, но цены на жилое место для основной массы населения - запредельные, зато появились рабочие места. Плотников недавно узнал, что вместо двухэтажного деревянного дома на Остоженке, где жила когда-то его мама, теперь построено самое дорогое жилое здание в столице - по десять тысяч долларов за один квадратный метр.
В девять - второй акт утренней городской метро-пьесы. Вагоны набиваются офисно-коммерческой толпой. Мужчины - в строгих костюмах и широких галстуках в косую полоску, женщины - большинство в брюках, намакияженные. Эта публика утром ничего не читает, бережет свои мозги для интенсивного труда на хозяина. С утра все молчаливы, еще полностью не отошли от ночных сновидений, не настроились на мощную ритмику делания денег, да и едут, в основном, поодиночке - не будешь же разговаривать с незнакомыми людьми. Все молодые и среднего возраста, где-то до пятидесяти, а пожилые сидят дома - в этой изнурительной каждодневной схватке за “презренный металл” - им уже места нет.
Изменились разительно по сравнению с пятидесятыми годами и лица людей: они стали, как бы более смышлеными, хитро-умудренными, привыкшими к городскому дерганому ритму, шуму. Деревенские лица можно увидеть только у приехавших в Россию на заработки из ближнего зарубежья “арбайтеров”. Милиционеры, дежурящие в метро, по этим лицам сразу вычисляют их и проверяют вид на жительство.
Метро - это транспорт для тех, у кого нет автомобилей: для малоимущих и низкооплачиваемых. Иногда, правда, можно видеть по утрам еще до конца не протрезвевшего молодого господина, в семисотдолларовом сером костюме, в светлую полоску, с розовым или канареечным галстуком, завязанным крупным узлом, и небольшим коричневым портфелем из натуральной кожи. Он долго озирается на переходах, читает указатели. Чувствуется, - в метро не был уже несколько лет, ориентируется в подземных лабиринтах с трудом. После ночного клуба, где изрядно накоктейлился, за руль своей новенькой “Ауди”, с автоматической коробкой передач, сесть в таком состоянии не решился, а личного шофера пока нет, уровень денежный не тот, вот и приходится тащиться подземкой в малообеспеченной толпе.
Опять несется Плотников под землей среди одетой во все импортное людской массы, с интересом обращает внимание на броские женские наряды, особенно летом - спины соблазнительно обнажены, почти прозрачные брюки позволяют многое домысливать. У молодых людей висят на груди, заткнуты за ремень, выглядывают из карманов, засунуты в дамские сумочки, зажаты в руке мобильные телефоны разных форм, размеров, цветов, с преобладанием серебряного и черного. Они дребезжат на разные голоса, наигрывают приятные и тревожащие мелодии. Трезвонят даже в туннелях, подтверждая, что для техники нет преград, особенно, если появляется стимул - заработать хорошие деньги. Мобильники: “ква, ква!” - металлическими голосами, а вагоны, многим из которых уже лет по шестьдесят с лишним: - стук - колесами об рельсы, - хрясть!
Ох, как много синие снаружи и желто-коричневые внутри составы повидали пассажиров на своем веку, сколько впиталось в их стены эмоций, радостных и горестных! Но выдержали вагоны, не в пример многим людям, не стерпевшим стремительного бега времени. Все мы - пассажиры одного старого поезда метро. Каждый, еще при рождении, садится в свой поезд, свой вагон, едет по своему, освещенному или мрачноватому туннелю, кто-то застревает в подземелье на час, на два, а кто-то на всю жизнь, а некоторые умудряются все время ехать только по открытым солнцу и свежему ветру путям. Мелькают, мелькают поезда, все убыстряется их бег, как и у проваливающихся в небытие жизненных лет...
Плотникову опять стало нравиться ездить в метро - толпа повеселела, помолодела. Правда, толстые книжки с романами, повестями и рассказами теперь читают только пассажиры в летах, да и то очень редко; молодежь, в современных, разных оттенков, легких летних майках с иностранными надписями листает красочно иллюстрированные журналы, поблескивающие глянцем; те, кто среднего возраста, с безразличными лицами углубились в детективные книжки, компактной формы с изображениями криминальных и эротических сцен на цветных мягких обложках. А чаще всего читают газеты, их стало много, самых разных, но “Литературной газеты”, в прошлом любимой Плотниковым, - он ее выписывал лет двадцать пять подряд, - в руках едущих нет. Как-то он поинтересовался у молодой деловой продавщицы газет на выходе из “Маяковской”: сколько в день она продает номеров “Литературки?” Ответ: “Восемь-десять экземпляров”, - озадачил его. “Может, это и правильно, что молодежь не читает прозу, стихи, - думал Плотников. - Зачем засорять голову сказками и отвлекаться от основной цели - деньги зарабатывать. Это его поколение много читало, а потому, наверное, и было нищим, а уж сейчас-то все его ровесники провалились, как в выгребную яму, в нищету “по самую маковку”. Он вспомнил слова своего подвыпившего двадцатитрехлетнего соседа по лестничной площадке - владельца небольшой палатки, торгующей соками в ярко-зеленых упаковках около станции метро “Фрунзенская”: “Дядя Жора, если ты такой умный, то почему тогда ты такой бедный?”
Когда первый раз в метро Плотников увидел миловидную девушку, кокетливо пьющую из горлышка пиво “Балтика №3”, а также стал часто встречать катающиеся по несвежему линолеумовому полу вагонов пустые пивные бутылки, то осознал, что у следующих за ним людских генераций изменились ориентации и установки в сторону полной безкомплексности, расхристанности, и он, видимо, уже постарел - понять их ему уже не дано.
Плотникову стало трудно читать в слабо освещенных вагонах - глаза уже не те, а вот реклама набрана крупным шрифтом, разноцветными ее листками заклеены все внутренние стены состава. Будучи от природы любознательным, он изучил по этим хлестким слоганам все типы женских прокладок и сорта пива, хотя и не очень любил его, предпочитая водку “Гжелка” c наклейкой синего цвета, - этот цвет всегда импонировал ему как гороскопической рыбе.
Обоняние Плотникова отмечало, как со временем менялись запахи в вагонах. Одеколоны и пробные духи пятидесятых годов: “Свежее сено”, “Белая сирень”, “Красная Москва”, “Эллада” - сменились в конце шестидесятых изысканным ароматом французских “Клима”, “Шанель” и арабских, названия которых мало кто знал, так как написаны они были загадочной вязью. Сейчас вагоны благоухают мужскими и женскими, дорогими и дешевыми дезодорантами, завозимыми со всего мира.
На одной из скамеек на платформе “Театральной” каждое утро собирается группа смуглых молодых индусов с большими клетчатыми красно-белыми виниловыми сумками. “Наверное, у них тут место передачи товарного ширпотреба, а может, и иммиграционная тропа”, - догадывается Плотников. На соседней скамейке - видит он в одно и то же время - жует что-то, похожее на пищу, или спит, привалившись грязными волосами к стене, женщина непонятных лет, с лицом, еще не утратившим оттенок подмосковной школьной учительницы.
В центре зала, на этой же станции вечером полно нарядных молодых людей, назначивших свидания и с нетерпением выглядывающих в шумной толпе своих знакомых. Встречающих с цветами почти не увидишь - не модно, зато обнимающихся, в затяжном поцелуе - встретишь часто, хотя в Париже - Плотников там как-то был по туристической путевке - можно увидеть гораздо больше таких пар. По-видимому, русский менталитет - не демонстрировать толпе свою интимную близость - пока устойчив. Плотников завидует им: романтизм - это ведь, когда не знаешь, что будет впереди, как поведет себя твоя новая знакомая, как пойдет процесс познавания друг друга. Ни с чем несравнимое предвкушение захватывающей и возбуждающей новизны! В неизвестности всегда есть романтика, хотя цель - одна: познать эту самую неизвестность, вроде бы недоступную, и с наслаждением раскрыть эту тайну, а потом сделать обычной и мало интересной, а потому неромантичной и скучной. И опять человек бросается в поиски нового, чтобы вновь прийти к тому же самому, замкнуть этот круг. Так и кружится человек всю жизнь, нанизывает эти гирлянды колец, а в старости перебирает их в своей памяти, как четки, - эти ностальгические слабые отблески меркнущей души своей...
На крайние вагонные сиденья Плотников никогда не садится - боится поймать вшей или какую-нибудь заразу, там часто можно видеть спящих пьяных бомжей, распространяющих неприятное амбре, и пассажиры стараются на следующей же остановке перебраться в другой вагон. Жалко Плотникову бомжей, смотреть на них - противно. Жалко ему и бездомных собак: иногда, особенно зимой, они как-то умудряются попасть под землю - спуститься по эскалатору, а может, по гранитным ступенькам, там, где нет автоматической лестницы. Они вместе с безразличными к ним людьми входят в вагон и, разомлевшие в тепле, спят на грязном линолеуме; лишь настороженно, подчиняясь многовековому инстинкту, прядут их уши, как живые локаторы, темные снаружи, розовые лоснящиеся внутри, периодически испуганно настораживающиеся.
А сколько появилось в метро нищих! Безногих, в камуфляжной форме, на колясках, толкаемых здоровыми бабами; молодых цыганок и русских с грудными детьми на руках; узбеков в замусоленных халатах; еще не старых мужиков, держащих в руках написанные шариковыми ручками печатными буквами разъяснения, что они - психически больные и за свои действия не отвечают, то есть: не дашь подаяние - могут и пристукнуть. В середине девяностых Плотникову особенно запомнились двое нищих: один ходил на двух ногах, а в руках держал протез третьей ноги, как бы готовясь к ампутации, и еще - по виду актер провинциального театра, поставленным голосом вещавший на весь вагон, что он - бывший кандидат наук, а сейчас - безработный. Плотников дал ему денег больше суммы, обычно подаваемой нищим, и, поймав в ответ удивленный взгляд, тихо сказал: “За перевоплощение по системе Станиславского”. Вообще, он подавал только старым людям, со следами интеллигентности в глазах, но уже перешедшими ту черту, за которой на общественное мнение уже наплевать. Такие по вагонам не ходят, а молча стоят или сидят на ступеньках в каком-нибудь незаметном углу. А однажды в магазине, рядом со станцией “Спортивная”, он увидел старушку: она, как в гипнозе, стояла перед прилавком с шоколадными конфетами и слабо произносила: “Мишка косолапый”, “Мишка косолапый”... У Плотникова что-то почти оборвалось внутри, он достал сотню и протянул женщине: “Извините, я только что получил большую премию, купите себе “Мишек”, - и быстро вышел из булочной.
Плотников каждое утро добирается до своего офиса на метро. В вагонах, среди молчаливо-угрюмого утреннего народа, вглядываясь в лица, он ищет своих ровесников - их почти нет: кто - круглый год сидит на садовом участке, летом копается на грядках, а зимой топит печку и ходит в черных валенках с галошами; городское большинство днем отправляется на оптовый рынок - купить еды подешевле, а вечером - смотрит новости поочередно по всем каналам и ругает, самозаводясь и, поднимая себе артериальное давление, новую капиталистическую власть за то, что она лишила их права оставаться инженерами и получать ежемесячно свою мизерную социалистическую зарплату. Плотников, когда едет на эскалаторе, даже пробует проанализировать статистику: а сколько же утром таких, как он, седовласых, поднимается или опускается, чтобы влиться в эту толпу, зарабатывающую на хлеб насущный? Всего перед ним мелькают на движущейся лестнице человек сто, из них, три - пять пожилых мужчин. “Да, немного, немного нас осталось, бывших строителей коммунизма, теперь помогающих воздвигать капитализм “с человеческим лицом”, - сокрушается Плотников.
Он как-то прикинул, что провел под городом за пятьдесят лет жизни - отсидел, отстоял в тускловатых вагонах метро - двадцать пять тысяч часов, то есть больше тысячи суток. Это означало, что он провел под землей три года, если считать дни и ночи, а так как ночью метро не работает, то получается - шесть дневных лет он был ниже земной ватерлинии. Такой большой срок добровольного подземного пребывания удивил и расстроил Плотникова.
Земляное чудище не старится, по-прежнему сердцевина его сверкает огнями, отражающимися в отполированном мраморе. Ночью тысячи тружеников моют, скребут, убирают грязь, чистят внутренности дремлющего, распластавшегося под землей гиганта, отдыхающего от дневного переваривания, прогона по кишечным туннелям миллионов мизерных людишек. А на следующий день каждый из них вновь отдает свою судьбу на час-два этому механистическому существу, и на это время многие их судьбы сливаются в одну метро-судьбу.
Оторопь охватывает Плотникова, когда он видит, что огромный, набитый людьми состав ведет один человек. “А ведь у него в руках жизни, примерно, четырех тысяч человек! - подсчитал Плотников. Недаром везде в вагонах развешены объявления: требуются ученики на машиниста электропоезда - видно, не много желающих брать на себя такую тяжелую психологическую ответственность”.
У каждого свой судьбовагон, свои судьбостанции. У одних мало судеб: роддом, отчий дом, семейный дом и фамильная ограда на Ваганьковском. У других - несколько семей, несколько любовных партнеров, значит, и несколько судеб. И снова каждый человек из следующего поколения пробегает, проходит, проползает свою судьбу, повторяет ошибки своих прадедов и прабабок, учится сам, учит других, чтобы в конце закончить, замкнуть кольцо своей судьбы, не похожей ни на какую другую. Родившиеся при одинаковом расположении звезд, гравитационных сил, имеют, вроде бы, одно гороскопическое начало, но все равно они разные, с неодинаковой судьбой, кем-то запрограммированной и неуклонно ведущей по пыльным, грязным, а реже - чисто вымытым жизненным дорогам.
Смотрит Плотников в окно вагона, вглядывается в мрачные стены туннеля: летят за окном черными стремительными стрелами электрические кабели и красными размытыми линиями предупреждающие фонари.
Шумит, шумит чудовище, лязгает голодными зубами колес. Иногда кто-то зазевается на платформе, упадет между вагонами, а может, помогут свалиться на рельсы - и не слышно за грохотом ни криков, ни стонов, ни хруста косточек. Все перемелет, изничтожит монстр...
Однажды утром, на тихой “Кропоткинской”, Плотников увидел, как внизу лестницы лежит, раскинув руки и безжизненно глядя в потолок, тучный пожилой мужчина с еще красным лицом. “Спешил, наверное, на работу, да сердце не выдержало в такой духоте, - подумал Плотников, перекрестился украдкой, чтобы никто не видел, и медленно стал подниматься по крутой лестнице. - Не такое уж и плохое место для конца мирской суеты: тут, над станцией когда-то церковь стояла пятнадцатого века, да и Храм Христа Спасителя неподалеку”. Он вспомнил, что где-то здесь, на уровне этой станции, а, может, чуть ниже, находится под Москвой огромный разлом (пустота) в виде креста, точка пересечения которого - под Кремлем, а длинное основание уходит на северо-запад, в сторону Хорошевского шоссе. Человек лежал в изголовье креста и своей позой повторял распятие.
В тот год лето было очень жарким: тридцать шесть градусов по Цельсию тяжело переносили даже молодые. В метро было душно, влажно, терпко пробивался через аромат дезодорантов запах вспотевших тел. В детстве - Плотников это помнил отчетливо - в подземке всегда прохлада, даже иногда холодно, то ли народу было значительно меньше, а, может, вентиляторы работали лучше, чем нынешние кондиционеры. Он присел на единственное свободное место, в конце вагона, на зашитые через край кожаные, бывшие коричневыми, а теперь засаленные до черноты сиденья, закрыл глаза и задремал. Поезд не очень громко, даже убаюкивающе погромыхивал на стыках рельсов, часть пассажиров молча углубилась в криминальное чтиво обильно творящей Донцовой и журнал телевизионных программ “Семь дней”, остальные как бы спали с открытыми глазами. У Плотникова привычно ныло в середине груди. Почему-то всплыли из памяти юношеские стихи: “Электричка людей слизнула с платформы и с криком рванулась вперед./ И вот уже скрылась в дали семафорной в рельсовый водоворот./ И сразу за нею красный свет и красным сверкают линии./ Они говорят, что назад пути нет глазами шпал темно-синими”. На конечной станции “Выхино” вагонная толпа исчезла, а Плотников хотел подняться, да не смог или не захотел, и продолжал пребывать в забытье, привалившись к вытертой спинами многих метро-людей спинке сиденья. Машинист дал сигнал, чтобы отогнать оставшийся народ от края платформы, а заодно взбодрить себя перед въездом в пугающее подземелье. Грязно-голубой состав, тревожно посверкивая в темноте бордовыми хвостовыми огнями, набирал скорость и все больше затягивался в бесконечную бездну туннеля...

«Наша улица» № 3 (52) март 2004

Кровь бросилась мне в лицо

Екатерина Усова


ТОТ, КТО МЕНЯ РАЗБУДИЛ

рассказ

Да, он был особенный... Теперь, по прошествии лет, я это понимаю. Ему от природы было многое дано. Он был воплощением какой-то первородной мужской красоты. Такое лицо невозможно забыть. Крупные точеные черты его так и просились на портрет. Тело, словно вышедшее из-под резца скульптора, служило вместилищем души музыканта и... страшной, разрушающей все это великолепие, болезни, которая не редкость на Руси. У него был дар. Дар пробуждать в другом человеке скрытые, неведомые чувства. Возможно, этому дару было суждено проявиться только в отношении меня... не знаю. Судьба свела нас на краткий миг, при несколько... непривычных обстоятельствах, но я благодарна ей за этот удивительный подарок... Мне было тогда лет двенадцать.
Как-то дальние родственники, жившие в коммунальной квартирке в А-ском переулке, пригласили нас с мамой погостить на денек. Помимо них, в ней проживал сосед - дирижер, мужик, по их мнению, хороший, но постепенно спивающийся. Он был дальним родственником одного известного композитора, и потому его еще, с трудом, но терпели в филармонии, и не выгоняли с работы. Из одежды, по разведданным, у маэстро остались лишь фрак да галстук-бабочка. Появлялся он в квартире только в период развода с очередной женой, а когда отсутствовал, одна из принадлежащих ему комнат была в полном распоряжении моих родственников. В нее-то меня и отправили ночевать.
На новом месте, как известно, плохо спится, а тут еще чувство жалости к человеку искусства, постоянно терпящему удары судьбы, заставляло меня беспрестанно ворочаться, не давая толком уснуть. Поэтому неудивительно, что я подскочила примерно во втором часу ночи, когда услышала за дверью чьи-то шаги.
Я чуть приоткрыла дверь в длинный коридор, который так типичен для коммуналок. Там почему-то горел тусклый свет. Никого...
Решив, что шум мне померещился, я собралась, было вернуться в кровать, как вдруг в темной глубине коридорного тупика увидела фигуру высокого мужчины.
Незнакомец шел, слегка покачиваясь. На его плечи было накинуто черное длинное пальто, странное для моды того времени. Желтоватый свет лампы высветил породистое лицо: нос с горбинкой, огромные, темные, слегка раскосые глаза с остановившимся взглядом, резко очерченный чувственный рот, чуть выдающийся вперед подбородок. Буйная грива длинных, черных, блестящих волос и игра теней на высоких скулах придавали его облику поразительное сходство с врубелевским демоном. Спросонья все детские “страшилки” разом ожили в моей памяти. Со всей очевидностью я поняла - по коридору московской коммунальной квартиры шествует сам Сатана собственной персоной. Он приближался. Между нами было уже не более метров пяти. Выбор у меня был не велик. Закрыть дверь? Вряд ли это остановит черта. Молиться? Я не знала ни одной молитвы. Упасть в обморок? Но сознание упорно цеплялось за материю и не собиралось ее покидать. Оставалось только заорать “мама”, и я уже приготовилась это сделать, как вдруг от какого-то неловкого движения пальто демона вдруг распахнулось, и, не удержавшись на плечах, начало сползать вниз. Крик застрял у меня в горле. Сказки не врали о бесовских повадках. Они - пьяницы и сквернословы. И еще... Бесы ходят голыми. Абсолютно.
Сатана стал извиваться, принимая причудливые позы, которые, по его мнению, должны были создать препятствия на пути падения мятежного пальто. Длинные сильные руки с изящными, слегка узловатыми пальцами заметались в тщетной попытке поймать ускользающую одежду. Все безуспешно. Причудливой грудой, похожей на большую собаку, пальто улеглось у ног хозяина.
Поединок с куском зловредной материи явно истощил его силы. Невнятно выругавшись, демон вяло пнул его ногой. Решив заключить с пальто временное перемирие, он в изнеможении закатил глаза и, сложив руки на груди, прислонился спиной к стене в позе достойной внимания Родена. Страх постепенно отступал, и я с облегчением начала сознавать, что передо мной не посланец преисподней, а земной мужчина. Только голый. О! Кровь бросилась мне в лицо. Господи! Что я делаю, надо немедленно закрыть дверь и лечь в кровать, сказала я себе, но... не двинулась с места и, как завороженная, продолжала смотреть на мужчину.
Он, на мой взгляд, был немолод, но его фигура украсила бы собой любое художественное полотно с сюжетом из жизни олимпийских богов. Стройные сильные ноги и бедра с рельефной мускулатурой, тонкая талия, поджарый живот, широкая, мускулистая грудь. Он был красив и прекрасно сложен - я понимала это даже своим неискушенным детским сознанием. На самом деле ему, как я полагаю теперь, было не более сорока - сорока пяти, но ведь в юности все люди старше тридцати кажутся нам чуть ли не стариками...
Отчаянные усилия, которые я прилагала, чтобы не опускать взгляд ниже его талии, ни к чему не привели... Будучи докторской дочкой, я, конечно, знала из анатомических атласов, как выглядит мужчина без одежды, но живьем его видела впервые.
Что ж, когда впоследствии мне рассказывали, как его жены, на поминках, о чем-то тяжело вздыхали, я могла понять их тоску... Так мы и стояли: я - за полузакрытой дверью, затаив дыхание, оправдывая недостаток скромности избытком любопытства, и обнаженный пьяный мужчина, с гримасой гордого презрения к миру, в котором даже ничтожная тряпка норовит подстроить каверзу.
Постояв немного, он, словно очнувшись, открыл глаза и обвел непонимающим взором потолок, стены и, наконец, его взгляд упал на пальто. Губы сложились в улыбку, которую я бы назвала мстительной, если бы была уверена, что это не игра теней. Медленно, затаив дыхание и не отрывая взгляда от одежды, словно боясь спугнуть ее, мужчина отделился от стены и стал наклоняться вперед. Тело напряглось, пытаясь сохранить равновесие. В движениях появилась какая-то дикая, чувственная грация. Мышцы перекатывались под кожей, как у леопарда перед прыжком. Неожиданно быстро выбросив руку, незнакомец схватил ворот пальто. Будучи застигнуто врасплох, пальто не сопротивлялось и кротко ожидало своей участи.
Победоносно усмехнувшись, мужчина выпрямился не без усилия, и стал водружать его на плечи. И тут его взгляд, до сих пор бесцельно блуждавший по стенам, остановился на полуприкрытой двери и на мне. Я замерла, не в силах двинуться с места от ужаса и стыда, что меня поймали за столь недостойным занятием, как подсматривание. Несколько секунд, что он разглядывал меня, показались мне вечностью, и провалиться в преисподнюю показалось мне тогда самой желанной перспективой.
Вдруг радостная улыбка осветила его лицо, и он, с мечтательной задумчивостью произнеся “М-м... Ангел... Пардон...”, прошествовал мимо меня в соседнюю комнату.
Я постояла в оцепенении еще какое-то время, пытаясь справиться с необычными ощущениями. Не помню, как дошла до кровати и забылась сном. Надо ли говорить, что спалось мне плохо, и я постоянно просыпалась, прислушиваясь к каждому шороху за стеной. Утро выдалось чудесное, и я почти убедила себя, что все хорошо, все обойдется и, наконец, что все это мне могло померещиться, или присниться. На кухне меня поймала родственница.
“Слушай, тут ночью приехал этот, сосед мой. Он не совсем здоров... Говорит мне: “Я сегодня ночью ангела видел!”, - нет, ты представляешь!? До ангелов уже допился, скоро до чертей доберется! Что-то ты бледненькая... Что, спалось плохо? Вообще-то, у него сегодня концерт, он скоро уедет. Он просил тут ему манжеты погладить, а мне в магазин срочно надо. Может, ты погладишь, ты умеешь?”
Я умела и машинально кивнула в знак согласия, почувствовав, что надежда на то, что я видела ночью, - лишь мираж, растаяла, как призрачная утренняя дымка. На кухне было тепло, даже жарко, но меня начало трясти, как в малярийной лихорадке.
Мужчина был реален. И я подсматривала за ним. Есть надежда, что он не помнит об этом. А если помнит? Конечно, помнит! Понятно, что его “ангел” - это я в ночной рубашке! А если он маме скажет!? А мама скажет... О, нет! Как же быть? Сбежать? Может, если я хорошо поглажу, он меня простит? Может, как-то обойдется... Но все равно, как стыдно-то, как стыдно! Я ворочала тяжелым утюгом по крахмальным манжетам, стараясь не сделать складок и не поджарить их ненароком. Мысли вихрем проносились в моей голове, обгоняя друг друга, толкаясь и не давая сосредоточиться, как вдруг на кухне возник герой моих терзаний. Нет, он не пришел, он именно возник, просто материализовался в дверном проеме.
Утром, в лучах солнца, на обычной кухне он уже меньше походил на падшего ангела, но в тот миг я могла бы поклясться, что в темных, бездонных глазах его плясали огни совсем не земного происхождения. На нем было все то же черное пальто, только теперь оно было наглухо доверху застегнуто. От неожиданности, смятения и страха я почему-то сделала книксен и пискнула что-то невразумительное.
Но мужчине было явно не до церемоний и уж совсем не до меня, потому, едва взглянув в мою сторону, он с видом мученика первых лет христианства направился к холодильнику. Достав из него бутылку кефира, он, почти не отрываясь, большими глотками выпил ее до дна, прислонившись к стене. Я сочла за благо сосредоточиться на глажении, пытаясь отогнать мысль, которая почему-то не давала мне покоя, - а есть ли на этот раз на нем под пальто одежда?
Ой, мамочки-и... Нет, нет, только не думать! Узнает он во мне ночного ангела или нет?! Вспомнит или нет?! Надо бежать... Как сделать так, чтобы прошмыгнуть мимо него? Почему я не мышка какая-нибудь?! Господи! Я буду хорошей, я буду такой хорошей, такой хорошей-расхорошей, больше никогда-никогда так не сделаю, только помоги унести ноги! Весь мир для меня стал размером с гладильную доску... И тут я почувствовала, кожей ощутила на себе его взгляд. И, как ни странно, мысли вдруг пришли в порядок. Все напрасно. Господь не услышал моих просьб, ибо вина моя велика. Придется отвечать за содеянное. Будь что будет, если наказания не миновать, то, по крайней мере, надо принять свою участь достойно... Собрав всю силу духа и приготовившись к самому худшему, я заставила себя поднять глаза.
Слегка склонив голову набок, незнакомец с какой-то отрешенностью смотрел на меня. Нет, это не был оценивающий взгляд мужчины. Это, скорее, был взгляд художника, рассматривающего натуру. Наверно, зрелище и впрямь было идиллическое: просторная кухня с кафельными полами, хрупкая девочка у гладильной доски, и все это пространство заполнено ярким солнечным светом, бьющим через огромные, полураскрытые окна. Ветер доносит резкий аромат клейких молодых тополиных почек. Свет обволакивает девичью фигурку, размывая ее контуры... Все дышит весной, поэзией...
Манжеты были давно доведены до совершенства. Продолжать их гладить, значило бы испортить работу. Надо было что-то делать, и я решилась. Я протянула их владельцу, и, сделав усилие, чтобы не выдать голосом дрожь, сказала: “Возьмите, пожалуйста, все готово...”. Он оторвался от стены и медленно пошел ко мне. Всего лишь пара шагов, но почему-то стало трудно дышать, по спине поползли мурашки, и я почти физически ощутила как предательница - душа вместо того, чтобы уйти в пятки, так и норовит отделиться от тела.
Не обращая внимания на протянутые манжеты, незнакомец бережно, обеими руками взял мою руку и склонился над ней.
Черные тяжелые волосы коснулись моей кожи, и потом я почувствовала... поцелуй. Первой реакцией было вырвать руку, но я тут же овладела собой, поняв какой дикаркой буду выглядеть.
И тут... Какая-то необыкновенная, почти мистическая сила уверенности в своих женских чарах стала вдруг проникать в меня. Мужчина первый раз в жизни так целовал мне руку, и в этом поцелуе была не просто благодарность. С ним он как будто отдавал мне власть над собой, над своей душой, над своей жизнью, над своим телом, наконец...
За доли секунды он посвятил меня в святая святых своего мира, где не все мужчины - дьяволы, хотя уж точно не все ангелы. На какое-то мгновенье он стал мной, а я им, или мне так показалось...
Странно... Я уже не боялась его. Более того, я начала воспринимать все происходящее без трепета, как должное. И даже ночное происшествие, которое мучило меня, не давая покоя, как-то вдруг поблекло, стало не важным, каким-то пустячным, анекдотичным случаем... Он поднял голову. Темные бархатные глаза в упор смотрели на меня, словно пытались проникнуть в мои мысли. К своему удивлению, я выдержала этот взгляд довольно спокойно, хотя минуту назад меня от него бросало в дрожь, и я готова была обратиться в бегство. Я не узнавала сама себя. Что-то изменилось во мне, пробудилось ото сна, и мне нравилась эта перемена. Его смоляные брови взлетели вверх, уголки упрямых губ изогнулись в ленивой, слегка лукавой улыбке. Наверно, он увидел то, что и надеялся увидеть, - пробуждение Женщины. Ему нужно было передать мне Знание - и он сделал это, ему удалось. Учитель остался доволен - я выдержала экзамен. И я... я благодарно улыбнулась в ответ.
Не отводя от меня взгляда, мужчина вынул из моей руки манжеты, небрежно сунул их в карман пальто, молча кивнул и, повернувшись, исчез в пыльной коридорной мгле.
Больше мы не виделись - ни в этот день и никогда после. А вскоре я узнала о его кончине...
Скажите - игра воображения, романтическая галлюцинация. Всего лишь поцелуй руки, полученный от мужчины - не ангела, не демона... Да, пожалуй. Но и сейчас, возвращаясь памятью в то время, что-то сладко сжимается во мне, будоража в душе воспоминания, как мотив любимой когда-то песни...

"Наша улица" № 2 (51) февраль 2004

четверг, 26 мая 2011 г.

И так уже я плакал в эту ночь









Родился в 1961 году во Львове. Окончил Литературный институт им. М.Горького. Стихи печатались в “Литературной газете”, “Новом мире”, “Октябре”, “Юности”, “Огоньке”, “Дне поэзии”, “Континенте” и др. Книга “В черном раю” издана в 1998 году Юрием Кувалдиным.



Игорь Меламед

И циферблат
никак не
прояснится



* * *
В глухую ночь ты снилась мне больною.
И медсестрой прозрачной над тобою
стояла смерть... На Спасской било три.
На кладбище - деревьев исступленье.
И ствол березы с Моцартом внутри
всю ночь играл, и Реквиема пенье
меня не отпускало до зари.

Твой дом еще не думал об уроне:
там царствовали морфий и испуг.
И смерть стояла в нем, как посторонний
среди родных, метавшихся вокруг.

Но вскоре там тебя уже забыли.
И длился сон. И Реквием смолкал.
И ночи шли. И память слоем пыли
легла на пустоту твоих зеркал.

И сам я жил, почти уже не помня
тот миг, когда прощанье торопя,
те черные кладбищенские комья,
как вороны, упали на тебя.

Я позабыл деревьев исступленье,
и кладбище, и Реквиема стон.
Потом исчезли голос твой, колени,
глаза, ресницы, губы, имя, сон...


* * *
Я Блока утратил, а яблоко пало в траву.
О Блоке и облако белою пеною пело.
А утром, как помнится, не было в небе пробела,
И утро, как яблоко ветку, клонило строфу.

Клонило строфу, обретавшую спелость и вес.
Но ливень промчался, и плод полнокровный разбился
И ветка отпрянула в синее лоно небес.
Я Блока утратил, а он в небеса возвратился.


* * *
Не о тебе, а снова об орле,
кружащем и хмелеющем от злости.
И Прометей мечтает о скале
и о цепях, впивающихся в кости.
И думает: мне сладок этот клюв
и эти прикипающие когти.
Так оба, глаз до света не сомкнув,
сплетая пальцы, волосы и локти,
местоименья выдыхая, мы
прекраснодушно думаем о мести,
не медлящей явиться после тьмы,
в которой мы с тобою были вместе.

За то, что мы не слушали чужих
и собственных не помнили пророчеств:
не нарушать враждующих своих
пожизненных и горьких одиночеств,
и забывая заповедь: “не тронь!”, -
когда уже нельзя было иначе,
мы друг у друга отняли огонь,
который согревать не предназначен, -
от хищника, над нами под финал
кружащего и метящего в печень,
простертым и опомнившимся, нам
не убежать и защититься нечем...


* * *
Осенних заморозков дар
пространствам, полным запустенья.
Разрозненных дыханий пар
свивает странные растенья.

Мир нежен, близорук, безуст.
Дремота сковывает веки.
Но снится только зримый хруст,
прозрачно непричастный к ветке...


ИЗ ЦИКЛА “ИСХОД”

1.

В потемках боли тихо и тепло.
Пока я пью из мутного бокала,
сквозь мерзлое оконное стекло
горит звезда, как сердце, вполнакала.

В потемках боли маленький январь.
Еще вчера я видел все иначе,
не понимая, ангел иль фонарь
в мое окно бездомным светом плачет.

Тебе, фонарь ли, ангел ли, звезда,
и высказать не в силах по ночам я,
как тяжко ей, живущей в никогда,
в Евангелье от страха и молчанья.

Ее зовут любовью иль бедой. -
Неважно, - я шепчу, - не все равно ли,
ты фонарем ли, ангелом, звездой
рождаешь свет в моих потемках боли?..


2.

Как медленно исходит эта ночь!
И циферблат никак не прояснится.
И стрелкам обессиленным невмочь
ему помочь. И не щебечет птица.

И ангельских не слышно голосов.
И трубы их над нами не рыдают.
Я знаю, что счастливые часов
такой порой еще не наблюдают.

А там - обетованная земля,
где дышишь ты, уснувшая, немая,
горячими губами шевеля,
вжимаясь в ночь и снов не понимая.

Какая радость и какая боль
не спать, покуда с явью ты в разлуке,
и обмирать: легко ль тебе? тепло ль? -
укрыл бы разметавшиеся руки,

откинул бы спадающую прядь, -
опомниться - и задыхаясь дымом,
не знать, не думать и не вспоминать
о неизбежном и неотвратимом.


3.

Ночь за окном, и я тебя люблю -
Приговоренного последний довод.
Тяжелыми губами шевелю -
стул колченогий шепот этот ловит.

О вслушайся в несносный мой словарь!
Окно и стол, продавленное ложе -
убогий мой, тюремный инвентарь, -
ему внимают... Вслушивайся тоже! -

Ночь за окном! О вышептать позволь,
пока фонарь кошмарным конвоиром
торчит в окне, - настырный мой пароль,
с тобой меня связующий и с миром.

Со всех концов столиц твоих, молю,
слух напряги, склонись ко мне поближе:
ночь за окном, и я тебя люблю.
Прислушайся ко мне. Освободи же!..


4.

И так уже я плакал в эту ночь,
в кромешной тьме опоры не нашаря,
о том, что ты могла бы мне помочь
одна среди всего земного шара.

Уже не существующая в той
самой себе обетованной яви,
моя любовь, сливаясь с темнотой,
была себя обманывать не вправе.

И все же окуналась в эту ложь,
в бессмысленно-спасительную муку,
как статуя, на ветер, ни за грош
отбитую протягивая руку...


"НАША УЛИЦА", № 2-2001