пятница, 4 марта 2011 г.

чтоб в город весну всем успеть привезти

Эдуард Викторович Клыгуль родился 16 марта 1937 года в Москве. Окончил Московский авиационный институт. Работал в самых разных сферах. Кандидат технических наук. В 2002 году стал публиковаться в журнале “Наша улица”. По рекомендации писателя Юрия Кувалдина был принят в Союз писателей Москвы. В 2003 году Юрий Кувалдин в своем издательстве “Книжный сад” выпустил книгу прозы Эдуарда Клыгуля “Столичная”.
Умер 4 сентября 2008 года।

Эдуард Клыгуль

ЦВЕТЫ

рассказы и стихи

Я скажу об Эдуарде Клыгуле как о хорошем человеке, тактичном, культурном, и как о начинающем писателе. Писать нужно было начинать с детства, а не после выхода на пенсию. Собственно, писателем он начал ощущать себя тогда, когда пришел ко мне в "Нашу улицу". Я направлял его на серьезную работу прозаика, разбирал каждый его рассказ, советовал больше использовать изобразительные средства языка, быть художником, "отвязаться" от собственной биографии, создавать обобщенные образы. Хотя понимал, что переделать пожилого человека из служащего в писателя невозможно. Эдуард Клыгуль неукоснительно выполнял все мои наставления. С моей подачи он написал, практически, все свои произведения после "Кёнигсбергской улицы", с которой началось наше знакомство и которые я опубликовал в "Нашей улице". Предлагаемые рассказы подготовлены к публикации вдовой Эдуарда Клыгуля Татьяной Ворониной и поэтессой и главным редактором альманаха "Эолова арфа" Ниной Красновой.

Юрий КУВАЛДИН

БЕЛЫЙ ХЛЕБ


Тихую грусть наводит во мне станция метро “Кропоткинская”. Идя среди её светло-серых, светящихся изнутри, многогранных колонн, уходящих звёздами-лепестками в потолок, я всегда вспоминаю своё детство, попавшее под годы войны. Может, на мысль об этом времени наводит и нынешняя безлюдность станции, объяснимая тем, что в этом районе людей стало жить меньше: в основном все молодые москвичи уехали на новые микрорайонные окраины.
На Остоженке родилась моя мама, в Первом Зачатьевском переулке жила её старшая сестра – моя тётя, которая в последние годы войны работала на хлебозаводе. Иногда у неё бывал белый хлеб, и поэтому я с детской голодной наивностью часто упрашивал маму ехать в гости к тёте Нате. Маме, вероятно, было очень неудобно перед сестрой, но она жалела меня, и мы отправлялись.
Шли под гору по нашей родной булыжной Большой Спасской улице, затем по Каланчёвке с гремящими трамваями и под мостом железной дороги выходили на площадь у трёх вокзалов: Казанского, Ярославского, Ленинградского. Слева оставались клуб мукомолов, где уже после войны часто показывали трофейные фильмы, таможня. Под башней Казанского вокзала попадали в метро.
Станция, до которой мы ехали, тогда называлась не «Кропоткинская», а «Дворец Советов». Позже из школьных учебников я узнал, что рядом будет построено грандиозное сооружение из белого мрамора, а ещё позднее строители точно определили, что воздвигнуть его не удастся: не та почва...
Мы медленно поднимались по Метростроевской улице, мимо высокого дома с башней, напоминающей колпачок Петрушки, строений с глубокими гулкими подворотнями. Я любил останавливаться около вентиляционной решётки метро, выходящей прямо на улицу. Откуда-то снизу, из-под земли доносился гул уходящих поездов и тянуло теплом, которого в жилищах тех военнных времён было так мало. Около булочной и сквера поворачивали налево в переулок и, чуть пройдя, входили в двухэтажное деревянное здание.
Тётя жила на первом этаже. Телефонов в Москве тогда почти ни у кого не было. Она нас не ждала. Радовалась тоже не всегда, хватало своих забот с маленькой дочкой. Жили все трудно. Я сидел, смотрел на мерцающую керосинно-бензиновую горелку, сделанную из старой, наверное, Кузнецовской, сахарницы, называвшуюся “фитюлькой”. Терпеливо ждал белого хлеба.
Тётя доставала где-то тщательно припрятанный, уже зачерствевший батон, отрезала небольшой желтоватый ломтик и давала мне. Светлый чай с сахарином и этот кусочек белого хлеба создавали радость в моей зажатой той суровой порой детской душе. Казалось, в зашторенной, чуть освещённой комнатке становилось ярко, как на детском празднике ёлки, лица взрослых тоже просветлялись.
Иногда я и теперь, беря привычно с лотка в булочной белый свежий батон, вдруг останавливаюсь и вспоминаю тот живой белый хлеб моего детства, такой редкий в те далёкие, но никогда не уйдущие в небытиё времена военной Москвы.



ЦВЕТЫ

В панельных домах-девятиэтажках нет подоконников и форточек. Может быть, поэтому там редко у кого увидишь комнатные растения. Раньше, в старом городе домашние цветы жили в каждой семье. Это была даже традиция, как, например, держать кошек.
Узкое окно нашей комнаты выходило во двор. Пол первого этажа находился на уровне земли двора, и, глядя на моих сверстников, я как бы всегда находился среди них, во дворе. Можно было спрятаться за цветами, и тогда девчонки не подозревали, что за ними наблюдают.
Цветы на окнах были разные: бегония, фикус, герань, лёгкие ёлочки-метёлочки и другие зелёно–голубые, названия которых я не знал.
Особенно мне нравилось, когда начинался тёплый летний дождь и мама выносила цветы во двор. Вскоре рядом ставили цветочные горшки соседи. Дождь становился гуще, пузырился в лужах. Листья цветов зябко вздрагивали в такт каплям. Серебристо и клейко пахло тополями. Жители толпились в дверях и молча смотрели, как вольный дождь моет комнатных нежных затворников, напитывает горшковую землю июньским ароматом. Смотрели долго без мыслей, как смотрят на огонь и воду.
Постепенно дождь стихал, и тогда все умиротворённо, как после богослужения, разбирали цветы и, словно зажжённые свечи, бережно несли их в свои жилища. В маленьких помещениях сразу становилось светлее, радостнее, спокойнее. Это цветочное омовение, как мне по-детски казалось, сближало коммунальных людей. В этот день никто не ссорился, забывалось всё то трудное, что начнётся завтра.
Возможно, цветы не могут жить среди бетонных стен, наверное, им тяжело дышать и расти. Но давайте попробуем, возьмём к себе в дом хотя бы по маленькому цветку. Вдруг он приживётся?



СТУПЕНИ

По лестнице моего нового крупнопанельного дома я хожу довольно редко: если решу спуститься за газетой пешком или когда неисправен лифт. Поэтому к лестничным ступеням не присматриваюсь, да и кому придёт в голову вглядываться в маловыразительные, блёкло-серые, изобретённые ещё в начале человечества порожки для восхождения.
Другое дело были ступени в доме моего детства на Большой Спасской улице. Строение двухэтажное, низ - кирпичный, верх - деревянный, с парадным и чёрным входами. Нас, мальчишек, конечно, больше увлекала узкая винтовая лестница чёрного хода, которая вела через второй этаж на чердак. Ступени у неё жёлтые, оттёртые до янтарного блеска ботинками жильцов, нередко подбитыми металлическими подковками спереди и сзади. Каждая ступенька хранила свои воспоминания. Вот на этой мы играли в “расшибалку”, на другой сидели и обменивались осколками от фугасок, на третьей - чертили мелом стрелки, сражаясь в “казаки-разбойники”.
Лестница упиралась в деревянный люк, открыв который, можно было попасть на чердак. Пол на чердаке мягкий, посыпанный песком, пахнет кошками. С чердака через маленькое оконце вылезали на крутую крышу и затем, напрягаясь от страха, шли вдоль карниза к наружной пожарной лестнице, и цепляясь руками за её железные ржавые круглые перекладины, делая гордый, независимый вид, спускались на виду у девчонок во двор. А зимой мы поднимались по “пожарке” до второго этажа и, “раскрыв” старый чёрный зонтик, прыгали в сугробы.
На нашей улице находился известный на всю Москву Спасский ломбард. Здание выстроено в странном полуготическом угрюмом стиле и покрашено грязновато-красной краской. Внутри ломбард весь какой-то линялый. Линялыми казались одежды его посетителей, а лица - унылыми. Сюда каждую весну родители ходили закладывать зимние пальто, чтобы перекрутиться с долгами: время было послевоенное.
Таких истёртых лестничных ступеней, как в ломбарде, я больше не встречал нигде, разве что в судах. Это оттого, думалось мне, что люди шагают по ним медленно, трудно, отяжелённые думами своими и печалями. Через много-много лет мне как-то пришлось опять увидеть ступени этого ломбарда. Они не очень изменились.
Но самыми светлыми в моей жизни были почерневшие деревянные ступени в двухэтажном бревенчатом доме в Марьиной Роще. Много лет назад в этом шедевре купеческой столицы проходил мой первый месяц семейной жизни. Я радостно взбегал по этим ступеням в узкую комнатку, отделённую от многочисленных соседей коммуналки фанерной перегородкой. Весело скрипели ступени. Это был один из многих в те времена домов в Москве, где «удобства» находились во дворе. Поэтому жители в сильные морозы разные отходы человеческой жизнедеятельности накапливали в вёдрах, а затем выносили их наружу. Однажды, с таким полным ведром я сбегал по лестнице. Поскользнувшись на обледенелых ступенях, упал и поехал вниз на спине. Ведро ударилось об одну из ступенек, и всё содержимое выплеснулось мне в лицо. Я лежал на ступенях, утирался ладонью и смеялся. Смеялся потому, что был счастлив, я любил и был любим...
А сейчас я медленно поднимаюсь по лестнице моего нового многоквартирного дома, останавливаюсь на площадке. Предо мною ступени. Слышу быстрые шаги. Вверх по лестнице, чему-то улыбаясь, бежит мой сын.
Ему нравится бегать вверх, перепрыгивая сразу через несколько ступенек.


ДВОРОВАЯ СОБАКА

Лет двадцать-тридцать тому назад почти в каждом московском дворе жила своя Собака. Где она ночевала, никто не знал, может, где-то между многочисленных хромых, серых сараев, в которых хранились дрова, а скорей всего под лестницей чёрного хода. На чердаке было бы уютнее: мягче, тише, теплее, но этим местом Собака пренебрегала. Во-первых потому, что там было государство кошек, а самое главное, из-за того, что вверху она не смогла бы выполнять свой основной долг– сторожить дом и двор. Дворовая Собака охраняла весь двор, всех жителей, всё их скромное добро, состоящее из кроватей с никелированными шариками, высокими подушками и хрипящих настенных дедовских часов. Жильцы заботились о Собаке: не выбрасывали косточки, оставшиеся после еды, а просили детей относить их Собаке. Иногда взрослые и сами давали Собаке еду для того, чтобы почувствовать тёплый благодарный собачий взгляд. Собака отплачивала честностью: стоило незнакомцу с недобрыми намерениями вынырнуть из проходного двора или появиться на крыше сарая, как она поднимала такой лай, что все окна открывались и пришелец спешил покинуть двор.
Двор свой Собака любила, людей, живущих в нём, уважала.
В современных микрорайонах дворов нет. Все дома стоят как бы на одной изломанной застройками улице. Не стало и дворовых собак. Зато появилось много собак комнатных: от здоровенных благосклонных сенбернаров до карманных отчаянных пинчеров. Вечером с девяти до десяти часов вместе с хозяевами они гуляют по улице. Это шествие своим разнообразием пород и ритуальностью напоминает маленькую собачью выставку. Круг задач у микрорайонных собак стал более конкретным: охранять своего хозяина, быть товарищем только ему.
Не так давно около нашего десятиподъездного трёхсотшестидесятиквартирного дома я стал часто встречать небольшого пса, который ходил один, сидел один, в одиночку грыз кость.
Шерсть у него было серо-рыжая, нестриженая, он был немного похож на павиана. Дети звали его Вулкан. Он был добр и играл с ними. Деловито бегал Вулкан вокруг дома, ворчал на прохожих, не живущих в нём.
Однажды я вышел очень рано и увидел, что около дома, на земле, под кустами, обхватив голову лапами, спит Вулкан. Почуяв, что кто-то идёт, он проснулся и приглушённо, чтобы не разбудить жителей, зарычал. И тут я понял, что пёс живёт один, но остался верен потомственным традициям и сторожит весь дом, охраняет всех жильцов, у него нет своего хозяина. Он - общий, Вулкан - дворовая Собака!
Теперь, идя утром на работу, я уже всегда, как доброе напутствие, искал ответный взгляд вдумчивых печальных тёмных глаз честного дворового труженика. Мне становилось совестно, если я забывал принести ему что-нибудь поесть.
Вулкан жил около нашей бетонной громадины года три, а затем исчез. Красивых комнатных собак стало ещё больше. Они продолжают гулять и дорожить своими хозяевами. А нашего общего пса-охранителя нет. Друга общего нет.


ИЛЛЮЗИИ

Я в детство впал.
Я надувал пузырь из мыла
и видел: красно-фиолетовая сила
зажатым воздухом ему бока водила.
Он весь дрожал, но устоял.

Я думал, вот он полетит
на радость праздничному люду,
и вместо солнечного чуда
светить и греть он вечно будет
и, как хрустальный, зазвенит...

Стеклянно-мыльный шар!
Я так хотел, чтоб он остался,
счастливым был, сверкал, смеялся,
всё больше, шире раздувался...

От ветра лопнул шар
из лунного стекла.
И капля, как слеза,
с соломинки стекла.


ОКТЯБРЬ

И снова сумерки, и снова темнота,
и лик расплывчат осени дождливой.
И в немоту зимы уходит лета доброта,
и льдом становятся октябрьские разливы.

А город напряжённо-молчалив
и сетью улиц ловит пересуды.
И в тишине трамвай криклив,
и вздрогнула в шкафу посуда.

В туман! Из сумрачной квартиры.
И лампа растворяется в окне
прощальным фонарём
в конце за этим миром,
так бешено несущимся во мгле.


МЫ В ВЕСНЕ

Танюше

Расплескался у меня на плече
глаз твоих заколдованный омут.
У тебя, как в царевне-пчеле,
Тело полно цветочного рома.

Голубой, прозрачный ливень -
твои волосы на руке.
А во мне, как река в разливе,
или птица в хмельной тоске.

Ближе, ближе - и все закружилось,
и я в омуте, и дожде.
Птица вырвалась, как пружина,
как пружина, звенит в весне.


ЖЕНСКОЕ БЕЗМОЛВИЕ

Как в тайну волн,
Проникнуть в женское безмолвие не суждено.
И телу твоему поклон.
Я сердцем ощущаю трепет мола,
предштормовую зыбь...
И падаю… на дно.

***
Ворошить не надо шорохи небес.
Мы уйдём с тобою в недалёкий лес.
Васильки покроют нашу наготу.
Я тобой любуюсь, прошлое - сотру.

***
Снег - седина природная -
на голову ложится,
между ветвей безлистных
на тихий сквер струится...



ДОРОГА

Руки деревья тянут к дороге,
молят дорогу: «Возьми нас с собой!»
Но убегает дорога в тревоге.
Слиться ей надо с небес синевой.



ЭЛЕКТРИЧКА

Электричка людей слизнула с платформы
и с криком рванулась вперёд.
И вот уже скрылась в дали семафорной
в рельсовый водоворот.

И сразу за нею красный свет.
И красным сверкают линии...
Лишь дрогнули чуть электричке вслед
ресницы шпал тёмно-синие.



ВЕСЕННЕЕ ШОССЕ

Весна. В магазины везут мотоциклы,
пропитаны краской и с новой резиной.
Сугробы в грязи все, пожухли, поникли.
Весенние лужи синеют бензином.

Вот красные «Явы» и чёрные «Ижи»,
и вот мотороллер, весь солнечно-рыжий.
От жажды бензиновой стёкла мутнеют.
А солнце всё греет сильнее, сильнее.

Вот дом прокатил по частям и деталям,
тускнея бетоном и сталью блистая.
растаял в дали, чтоб собраться в жилище.
А ветер в колёсах всё свищет и свищет.

Спелёнуты корни у леса рожденцев.
Их ветви, как голые руки младенцев,
беспомощно небо хватают, кричат
и просят машину вернуть их назад.

Назад в глинозём, весь пропахнувший прелой листвою,
где вместо асфальта лежит прошлогодняя хвоя,
где нет модной стрижки весенних ветвей,
и корни в решётках не сжаты. Скорей,

скорей, всё скорее несутся машины,
чтоб в город весну всем успеть привезти,
и запах асфальта, и запах бензина,
и почки, набухшие в быстром пути.

“Наша улица” №136 (3) март 2011