МНАЦАКАНЯН (1944-2021)
На снимке: Юрий Кувалдин и Сергей Мнацаканян на книжной ярмарке «нонфикшн» в ЦДХ (2002).
Помню,
Андрей Яхонтов говорил мне, что у Пастернака - о саде после дождя: "Капнет
- и вслушивается", редко - это проза, из Хемингуэя он когда-то в книжечку
выписал, когда был мальчишкой: "Быть мужчиной - это, значит, уметь
примиряться с обстоятельствами". Эта фраза Андрея Яхонтова очень сильно
поддерживала многие годы. Когда что-то плохое случалось, он говорил себе:
"Ты мужчина? Умей примиряться с обстоятельствами". А в поэзии Андрей
очень часто цитирует Сергея Мнацаканяна:
Ты знаешь, каждый раз, когда
Ворвется в жизнь плохое что-то,
Сверкнет нам горькая звезда,
Спасет от горести работа...
Одно из литературных имен поэта Сергея Мнацаканяна - Ян Август. Он коренной
москвич, стал членом Союза писателей в 1974 году, в советские времена издал
одиннадцать книг стихов. Фрагменты его книги "Красное смещение" -
"Августизмы для ленивых, но любопытных" печатались в "Нашей
улице". Писатель Юрий Кувалдин напечатал запрещенную поэму Сергея
Мнацаканяна "Медведково-1982", написанную в годы брежневского застоя.
Намедни в чемоданчик-атташе
мы взяли три бутылки бормотухи,
от этой дряни умирают мухи,
но странно хорошеет на душе...
А кроме, для дальнейшей лакировки,
прибавили 3 белые головки...
Конечно, это много для троих,
но мы намеревались разогреться,
а после двинуть прямо к дамам сердца
в Медведково, где Северный тупик.
Неподалеку красовался рынок -
там, на лотках, товару на полтинник,
а над лотками транспарант витал,
на коем генеральный секретарь,
идейными очами нежно глядя,
вам улыбался, как любимый дядя.
А за его властительным плечом
партийно-государственные рыла
смотрели важно в думах ни о чем
(Но ты, страна, про это позабыла...).
Нас было трое славных молодцов,
наследников традиций всенародных -
мы шли дорогой дедов и отцов,
чтобы дойти до крайних преисподних...
Да, мощно в последнее время развернулся Сергей Мнацаканян. В науке существует
такое понятие, как индекс цитирования, когда оттого, сколько раз человека
процитировали, упомянули в каких-то научных статьях, обзорах, зависит степень
его нужности и популярности. А у меня такая же градация поэтическая,
литературная, по которой я определяю для себя личную необходимость поэта или
прозаика, или драматурга. Каждый раз по какому-то поводу всплывает в голове уже
готовая, отработанная, как правило, поэтическая, образная формула.
«КУВАЛДИН: - Антон Павлович - мой любимый литератор, сказал, что кроме автора, писателя самого, никто собрание сочинений правильно не составит. Поэтому Антон Павлович, так мало проживший, сам составил собрание сочинений. И когда смотришь, как он составлял, то понимаешь, какая у него была потрясающая требовательность. Например, раннюю повесть "Цветы запоздалые", повесть неудачную, Антон Павлович не включал. Но неудачной она была для него, а для какого-нибудь автора совкового "Знамени" была бы вершиной творчества.
МНАЦАКАНЯН: - Она была бы вершиной творчества для многих писателей. Хотя после размышлений о высотах Гоголя, Чехова, или возьмем из современников, например, Бродского, то в этом контексте как-то трудно становится говорить о самом себе. Но без предшественников и современников в литературе представить свое развитие просто невозможно. Так что невольно многое приходится сопоставлять. В первые годы советской власти ситуация была несколько другая. Ситуация начала двадцатого века и ситуация начала двадцать первого века чрезвычайно не похожи. Почему? Россия девятнадцатого века по начало двадцатого была огромной аграрной страной, насколько грамотной или неграмотной была - это другой вопрос... Крепостная зависимость кончилась официально в шестьдесят втором году девятнадцатого века... Но это же указ был! А сознание остается крепостным десятилетия. И как раз русский Серебряный век, может быть, начал изменять сознание. Но сознание все равно элиты. А такие поэты, как Бурлюк, Хлебников, Крученых, Шершеневич, другие из этого ряда? Я их рассматриваю в качестве плуга. Готовилась новая социальная почва. Я к тому все это говорю, что в семнадцатом году какие бы ни были лозунги, какие бы ни были призывы, пусть даже ложь, но воспринималось все это как правда. А начало двадцать первого века подобных преобразований в себе, с моей точки зрения, не несет. Вместо Серебряного века - бумажные деньги, причем ценятся, в основном, импортные. Потому что деньги - это понятие международное, и, так сказать, рыхлить нечего. Возможно, что мне повезло, возможно, меня вело чутье, но я на самом деле очень рано прочитал то, что мои ровесники, может быть, даже не прочитали до сих пор. А многое на десять-пятнадцать лет раньше, чем это прочитанное вошло в широкий обиход. Это не какое-то хвастовство, здесь хвастаться нечем, но просто попытка поделиться одной из радостей жизни. Не скрою, что я был потрясен в начале шестидесятых годов явлением Ильи Эренбурга, великого писателя, я отвечаю за свои слова, человека фантастической судьбы. Когда говорят, что советскую власть "сломал" Солженицын, то это неправда. Солженицын показал ее отдельные, так сказать, злодейства... Может быть, даже просто одно огромное злодейство - концлагерь. Но ведь Варлам Шаламов написал об этом гораздо сильнее и трагичнее. А что касается Эренбурга, когда в начале шестидесятых годов напечатали "Люди, годы, жизнь", то именно он первым открыл советские границы, он поднял железный занавес. Вот в чем сердцевина преобразований! Железный занавес был поднят не партией, не правительством, не деятелями культуры, не Солженицыным, а этот занавес был поднят писателем Ильей Эренбургом. Он, помимо того, что десятки и сотни имен ввел в обиход Советского Союза, он же еще показал, что такое мир, что такое Париж и "Ротонда", что такое Испания... И со времен Герцена, его "Былого и дум", ничего подобного в России не было и, на мой взгляд, нет до сих пор. Но если книга Герцена все-таки была мемуарами в прямом смысле слова, то есть большой человек и большой писатель обратился к прошлому, то книга Эренбурга имела дополнительную нагрузку, поскольку была не просто воспоминаниями, а, как сейчас модно говорить, была интерактивным вариантом исследования эпохи, обращением не в прошлое, а в будущее. Сегодня, когда перечитываю в очередной раз "Люди, годы, жизнь", но не в том варианте трех томиков - толстых кирпичиков малого формата, изданных в шестидесятых годах, а в современном издании девяностого года, где восстановлены все купюры, среди которых есть замечательные куски, я понимаю, что эти куски ничего не решают, поскольку в том варианте, первом, урезанном властью, все равно было сказано почти все. Эта книга могла Советский Союз сделать великой страной, но не смогла, потому что, наверное, еще люди были не те, не тот был уровень просвещения, но то, что эта книга подняла железный занавес и раскрыла границы, это несомненно. А Солженицын, ну что? Он взял малую часть жизни, худшую, то есть само по себе это может только устрашить, а не раскрыть. Если вернуться к кругу чтения тех лет, я бы хотел еще сказать несколько слов об Эренбурге, о почти забытых его вещах, о "Жизни и похождениях Хулио Хуренито и его учеников", совершенно блистательном романе, равных которому, по-моему, нет, поскольку он оказал влияние на всю советскую литературу. Он был написан в двадцатом или в девятнадцатом году, и стал как бы проекцией на похождения Остапа Бендера и его спутников, на похождения Воланда и его свиты. Конечно, я глубоко убежден, что Булгаков, который никогда впрямую не декларировал своей любви к Эренбургу, очень внимательно и с пользой для развития своего дара его прочитал. Сам я, когда появляется свободное время или возможность, беру одну из лучших книг, на мой взгляд, двадцатого века, книгу новелл Эренбурга "Тринадцать трубок". Я их обожаю с юности, впервые их я прочитал, примерно, в шестьдесят третьем году, и тоже был потрясен, как великолепно и мощно мыслил этот человек, которого на протяжении всех прошедших лет на моих глазах и на ваших глазах пытались вычеркнуть из советской, а вот сейчас вычеркивают из русской литературы. Я благодарен Эренбургу, потому что даже те цитаты, которые он приводил в своих мемуарах, способны были поразить мое поэтическое воображение, даже отрывки, даже кусочки Пастернака ли, Мандельштама, Ходасевича, Цветаевой, это, конечно, было, я бы сказал, университетское образование советского шестнадцатилетнего интеллигента. Ну, а там уже, конечно, появился свой интерес, я уже писал стихи... Я, честно говоря, никогда не испытывал необходимости учиться литературному мастерству у ровесников или современных поэтов, то есть у живых людей. Хотя я заглядывал в литобъединения, у меня там были приятели. Я заглядывал к Григорию Михайловичу Левину. Туда ходил Саша Аронов. Захаживал к Саше Богучарову - там встречался с замечательными поэтами - Сашей Тихомировым, Львом Тараном. И не только с ними. Когда заканчивались занятия, мы брали водки, советской, и очень неплохой водки, получше сегодняшнего "Кристалла", брали в каком-нибудь кафе пару тарелок пельменей и прекрасно себя чувствовали, уже вне, так сказать, организованных литературных сборищ. Первым писателем в моей жизни был Лев Славин. Мне было восемнадцать лет, это была зима, январь или февраль, точно не помню, шестьдесят третьего года, кто-то из тех, кто знал о моих литературных занятиях, сказал, что писатель Лев Славин собирает молодых одаренных людей, самых разных, поэтов, прозаиков, что он хочет с ними поговорить, что ему это интересно. А Лев Славин - это, по-моему, один из "Серапионовых братьев" или "Младших Серапионов", который дошел до наших дней, хотя тогда еще был жив Федин, и был жив Каверин, но это был младший Серапионов брат. Сам Лев Славин писал юношеские повести. И вот я пришел в ЦДЛ впервые в жизни, это зима, мне восемнадцать лет, со стороны ресторана, как сейчас помню, со стороны улицы Воровского, которая сегодня почему-то называется Поварской. Еще один случай как бы востановленной исторической несправедливость. Я помню, что это был ресторан, но так как я волновался, впервые войдя в такой дом, то думал, что это почти храм, а он тогда и был литературным храмом, он был храмом еще почти четверть века - и со стороны Герцена, и со стороны Воровского. Я помню, я вошел туда, там были те же дубовые панели, что и потом, кто-то что-то ел и пил за столами, я на это не очень обращал внимание, нас встречала легенда московской писательской организации - Инесса Холодова, которая работала ответственным секретарем творческого объединения детских писателей. Она работала в шестьдесят третьем году и работает посейчас. Но тогда, это же было давно, нас встретило юное, очаровательное, воздушное создание. Она провела и меня, и еще человек десять на второй этаж в писательскую гостиную, над рестораном, где, действительно, сидел Славин, уже в возрасте, благообразный человек, лет шестидесяти, не меньше, для меня он - просто старец, в темно-коричневой, шоколадного цвета, замшевой куртке, и при нем был ирландский сеттер, тоже такой же шоколадной масти, как куртка. Он, то есть Славин, а не сеттер, курил трубку. На встрече, на которую я пришел, кроме Инессы, я хорошо запомнил еще двух человек, с одним я никогда не виделся больше, это был начальник станции метро "Новослободская", его фамилия - вспомнилась мне, когда я сегодня ехал в метро, - была Вилков, - вспомнил больше, чем через сорок лет! Он начал тогда писать какую-то прозу для детей. Но, очевидно, так ничего и не написал. А кого я хорошо запомнил и с кем долгие годы поддерживал добрые отношения, это был сказочник и драматург Ким Мешков, который пришел туда инженером, а, судя по всему, внутри, в душе, вышел из этой гостиной уж точно писателем, членом Союза, будущим известным драматургом и сказочником. Ким умер пару лет назад, года три назад, по-моему, и, конечно, очень жалко было узнать о его смерти. Но вот что интересно, что мне запомнилось: Ким Мешков, как он был в начале шестидесятых с бородой, с шевелюрой, которая закрывала воротник пиджака, так и в последние годы он был такой же. Можно сказать гордо, что именно так я впервые вошел в литературу. Мы читали маленькие вещички, чтобы не сказать первые "произведения". Я принес два или три стихотворения в прозе. Стихи рифмованные, помимо того, что в них есть рифма и ритм, предусматривают еще что-то невыразимое, а тогда мне нерифмованные стихи давались легче, и я ощущал это. Хотя тогда я уже написал несколько рифмованных стихов, которые с легкой душой перепечатываю и сегодня. Но мало. А то, что я впервые показал в ЦДЛ, были даже не верлибры, а именно стихотворения в прозе. В верлибре нет жестких критериев, и потому не всегда бывает заметно, где автор хромает... Многие уходят в верлибр почему? Не всегда понятно твое неумение, эта самая творческая "хромота", ее легко скрыть отсутствием рифмы, отсутствием ритма, ломаной строкой. Вот попробуйте - напишите стихотворение четырехстопным ямбом или анапестом, рифмованное, так ведь там каждая твоя фальшь кричит, ее видно, даже если там хорошая рифма, но что-то не так - и рифмы плохими кажутся, а бывают, как рифмовал Блок, рифмы типа "моя-твоя", "пришла-ушла", изумительные стихи... Продолжения встреча в ЦДЛ не имела, занятий каких-либо семинарских не было. Но это поддержало меня в моем намерении осуществлять то, что мне в жизни было необходимо. Я увидел, что там - тоже люди, талантливые или не талантливые, это не важно, я такими категориями не мыслил, таланта или не таланта, это было мне не очень важно, я об этом вообще не думал, когда был молодым. Если у человека возникает мысль и появляется порыв написать стихотворение, он не думает о том, каким оно получится, для него главное - его написать. Но, так или иначе, с этого времени я веду отсчет своего творческого пути. Первая моя публикация появилась в газете "Московский комсомолец", это было 10 января 1969 года. В газете в то время уже работал поэт Александр Аронов, который стал моим товарищем, мы много лет дружили. И первая моя книга вышла в 1969 году. Она вышла в Ереване. Было совещание молодых писателей 1969-го года, затем 1971-го года, по-своему совещание знаменитое, на нем рекомендовали в члены Союза писателей с целью его обновления около ста человек. Дело в том, что в 71 году средний возраст членов Союза по Москве был около 70 лет. Многих из рекомендованных я знал и знаю до сих пор. Увы, половина из них "работает" уже в других мирах. Юрий Коваль, Михаил Пляцковский, Владимир Шленский, который умер, если задуматься, уже почти двадцать лет назад на сорок первом году жизни, и можно этот список продолжать, но лучше остановиться. Хотя многие из тех, с кем я начинал, занимают значительное место в тайных пространствах моей души. А что касается великих, таких как Николай Гумилев, Марина Цветаева, Осип Мандельштам - они все равно пришли ко мне в начале шестидесятых годов. Именно в то время я прочитал нью-йоркский 4-томник Гумилева. Я прочитал рукопись Цветаевой, вот именно! - то, что называется, классический самиздат, мне дали целую пачку поэм Цветаевой не сшитых, перепечатанных, какой-то третий экземпляр. Начиналась эта подборка "Крысоловом". Я прочитал и был поражен мастерством, яростью, страстью поэтессы. Ее, единственную, поэтессой-то не назовешь! Поэтесс много. А ее только Мариной Ивановной называть приличествует. Мандельштам - тоже поразительно... Чудом мне попал в руки его трехтомник, изданный в Нью-Йорке. Правда, за такие чудеса в конце шестидесятых могли упечь куда не надо. Я запомнил его наизусть. Но, так или иначе, у меня, наверное, было какое-то чутье на истинную поэзию. Строго говоря, в те годы я не очень любил живых поэтов, я мог уважать их, дружить с ними, но так, чтобы очень уж любить стихи здравствующих поэтов, нет, этого я сказать не могу, как-то они, хотя и были живые, прошли мимо меня. А вот те поэты, которые ушли самое позднее в тридцатых годах, на меня, действительно, произвели сильнейшее впечатление, совершенно не прошедшее до сих пор. Я и сегодня отчетливо помню и чувствую, как меня воодушевил Пастернак, как я был поражен стихами Мандельштама, то есть совершенно убийственно... Помню пятитомник, зеленый, Есенина... Была когда-то формула брошена Асеевым: "Больше поэтов, хороших и разных!" Она, конечно, формула дурацкая, но какая-то правда в ней есть. А потом мне, например, очень нравился в свое время поздний Семен Кирсанов. У него были чудные вещи, например, "Следы на песке". Вот это был настоящий верлибр! У него была прекрасная поэма "Эдем"... Я помню целые главы этой поэмы, хотя не перечитывал ее тридцать лет. Попасть в нужное время, в нужную точку, тут старайся - не старайся, намеренно не попадешь. Это вопрос судьбы, хотя потом судьбу можно и не подтвердить. Издалека виден большой ущерб официальной литературы, ибо слишком многие писали в расчете на гонорар, славу, карьеру... И поэтому часто эти игры заканчивались поражением, поскольку проходили не на свежем воздухе, а в замкнутом пространстве, затхлом. Была такая установка - на гонорар, славу, карьеру - в официальной литературе, и многие, кто пришел в литературу по глубинной потребности, они тоже поддались этому, но многие ведь и не поддались. Потому все же советская литература состоялась...»
Юрий КУВАЛДИН
Сергей Мигранович Мнацаканян родился в Москве 4 августа 1944 года. Вступил в Союз писателей СССР в 1974 году, а ныне является членом Союза писателей Москвы, международного ПЕН-клуба и Союза журналистов Москвы. Поэтические книги поэта, среди которых "Высокогорье", "Угол зренья", "Автопортрет", "Избранное" в серии "БИС", "Сестра милосердия", "Вздох" и другие, получили широкую известность. Его произведения печатались в "Новом мире", "Юности", "Октябре", "Нашей улице", "Литературной газете", "Московском комсомольце", "Комсомольской правде" и др. В 1998-2003 году под именем Ян Август писатель издал "Малое Семикнижие", в которое входят книга стихов "Похмелье", книга рассказов "Разыскивается...", собрание эссе о русской и мировой литературе "Прогулки во времени", запрещенная поэма "Медведково-1982" и другие творения, написанные после 1991 года.
Умер 29 июня 2021 года.