Инна
Иохвидович родилась в Харькове. Окончила Литературный институт им.
Горького. Прозаик, также пишет эссе и критические статьи. Публикуется в
русскоязычной журнальной периодике России, Украины, Австрии,
Великобритании, Германии, Дании, Израиля, Италии, Финляндии, Чехии, США
. Публикации в литературных сборниках , альманахах и в интернете.
Отдельные рассказы опубликованы в переводе на украинский и немецкий
языки. Автор пятнадцати книг прозы и одной аудиокниги. Лауреат
международной литературной премии «Серебряная пуля» издательства
«Franc-TireurUSA», лауреат газеты «Литературные известия» 2010 года,
лауреат журнала «Дети Ра» за 2010. В "Нашей улице" публикуется с №162 (5) май
2013.
Живёт в Штутгарте (Германия).
Живёт в Штутгарте (Германия).
Инна Иохвидович
рассказ
Во
рту ещё был резиновый привкус кислородной подушки, но тихим всплеском,
будто поднявшуюся из глубин рыбу, ощутила она зашевелившийся плод.
В отделение патологии беременности она поступила ночью. Позади был вечер с почему-то нараставшей тревогой, и пронзительное, к полуночи, чувство самости, жуткого, почти забытого ею, одиночества, когда поняла - не чувствует его ни движением, ни биением, ничем!
Потом, как в замедленной съёмке: выпуклые, может, даже навыкате, глаза врача «скорой», медленно заполняющая какую-то карточку, то и дело не пишет авторучка, рука; морозные улицы - дорога; пропускник с почти прохладной водой в душе и бессмысленные манипуляции больничной гигиены; растерянная дежурная - студентка-медичка; уколы - блаженная обнадёживающая колкость - горячей струёй в вену; кислородная подушка, огромно-лёгкой горой на груди, большой вдох резинового кислорода, и... вот это, лёгкое, еле чувствуемое шевеление...
Она, в ночной палате, освещённой фонарным уличным светом, где ещё восемь железных коек, с лежащими на них, тихо дремлющими или всхрапывающими во сне, женщинами. Сложив руки на животе, счастливая в своей не-самости, забылась сном и она.
А всего лишь семь месяцев назад она шла по улице, и приятно-прохладной была летняя ночь, чёткими, и на редкость уверенными были собственные шаги в тишине. Она не знала, откуда в ней возникла эта лёгкость, словно была она сама тем невесомым шариком, пузырьком шампанского, выпитого накануне у знакомой. Она шла и в такт шагам звучали строчки: «...откуда такая нежность...» Они повторялись и повторялись, она лишь слегка изумлялась: «...откуда такая нежность?» И самым удивительным в этом своём, то ли счастливом, то ли эйфорическом, не после же выпитого, состоянии, было то, что ничего, ничегошеньки, и никого не боялась она. Страх умер! Необъяснимо, но ей и не хотелось объяснений.
«Откуда такая нежность?! Откуда! Откуда?»
Она была почти возле дома, когда затормозили «жигули», и высунувшийся в окошечко парень, извинившись, спросил, нет ли у неё случайно сигареты. В пачке оставалось несколько, а дома был целый блок. И она вынесла ему нераспечатанную пачку. И села в машину перекурить, ведь он, несомненно, был хорошим человеком, может, даже и прекрасным, думалось ей, только что она сама слыхала, как отказался он от денег солдатика, которого подвёз в часть, неподалеку от её дома. И вообще было в нём что-то располагающее, приветливое, такое, что хотелось ей разговаривать с ним, слушать его, хоть и звучало внутри всё перебивающее: «...откуда такая нежность? Откуда?»
Он предложил проехаться, ведь не стоять же в самом деле. И она обрадовалась этому, в движении складывались и вытекали из неё единственные, правильные слова, речь лилась, и она сама заслушивалась, тому, о чём говорила.
- Хорошо говоришь! Мне нравится, только знаешь, пилиться хочется!
Она оторопело смотрела на него, сбрасывающего с себя кожаный пиджак, дёргавшего молнию на джинсах, освобождавшегося из них... А мозг её зацепился за слово, идиотское, из молодёжного сленга, слово, обозначавшее не существующее в русском языке понятие, то, что с английского переводили, как «заниматься любовью». Почему-то полезли в голову события недавнего прошлого, когда на работе, в издательской курилке она невольно оказалась подслушивающей - две молодые девчонки поверяли друг другу свой интим, и часто употребляли этот глагол. Она, было, начала раздумывать о бедности экспрессивной лексики, но тут он повалил её на откидывающееся сиденье. Он кричал, и угрожал, что изобьёт, наконец, убьёт её, и оставит в этом лесочке, в который, как оказалось они заехали. Тусклая верхняя лампочка, оставляя во тьме лицо его, освещала лишь член, напряжённый, из отверстия которого вытекла круглая капля, как из глаза слеза.
Оцепенение прошло, она заплакала, и стала уговаривать, и убеждать, и умолять, выводя бесконечно-тоскливое: «Не надо, не надо, не надо...» Страх пульсировал, нарастая, всё заглушая, не оставляя места мыслям, сопротивлению... Только остаться, выбраться, выжить... Скорее, скорей бы всё кончилось. Не всё ли равно, где ощущать его в себе, скорее, только бы скорее...
Дома мочалкой она почти скребла себя. До крови, выступающей на дёснах чистила изгаженный рот, но чем истовей мылась она, тем сильнее чувствовала себя осквернённой.
Жила машинально, стараясь сбиться с круга кошмарных воспоминаний, даже говорила она теперь с трудом, мучительно подыскивая слова.
Через месяц она удостоверилась, что скверна, проникнув внутрь, укрепилась, и медленно, но верно растёт в ней с каждым мигом.
До этого она не беременела, несмотря на достаточно набравшееся к её тридцати пяти годам число мужчин, с которым у неё была близость. С «ними» только ночью у неё была любовь и были слова. С серостью рассветов всё истаивало...
Пока ещё было не поздно, она решила принять таблетки, чтобы прервать беременность.
Сначала показалось, что венгерские таблетки возымели действие - всю ночь болел низ живота, но и только.
Срок аборта она пропустила, ужасаясь себе, и оттягивая со дня на день визит к врачу.
Потом начались поиски знакомств в здравотделах, чтобы получить разрешение на искусственные роды, а ещё после поиски того, кто бы их произвёл. И ни на один миг её не отпускало воспоминанье о том, как был зачат этот ребёнок, в пароксизмах страха и скотства, замешанный на раздавленности и уничтоженности, и его ли глазам всматриваться в небо, ввысь... Она знала, что и она, сама, не имеет права жить. Но жила. Неведомо почему, содрогаясь, отвращаясь от самой себя, жила. Наверное, потому, что сама жила, давала и «ему».
Живот рос, распухал, возвышался, и она менялась. Само собой отошло и ужасное наважденье, поблек страх, и она превратилась в сонливое создание с глубоко-покойным сном, с хорошим, даже изысканным аппетитом...
Весёлой, плещущейся рыбкой чувствовала она шевеление бодрствующего плода. До этого вечера, когда ощутила, как затихает, замирает он.
И, тогда неслушающиеся пальцы, всего в двух «03» цифрах, и выпуклые глаза врача «скорой» и...и...и... вот она уже спит в палате на девять сохраняющих беременность женщин. Она лежит на спине, над ней только потолок, над которым звёздное небо.
Очень получилось кстати, что выписка пришлась на обеденное время, в палате никого не было и ни с кем не пришлось прощаться.
Вслед за санитаркой она прошла в комнату медстатистики, где должны были дать больничный лист и выписку. Санитарка вышла, велев ждать. Она подошла к окну, выходившему в палисадник, огороженный чугунно-решётчатым забором. Напротив, на другой стороне улицы был такой же забор, идущий вдоль школьного двора, до самого крыльца школы. Десять лет, сидя за партой у окна, она смотрела оттуда - сюда, и видела гуляющих за забором женщин в халатах, со вздыбившимися животами. Неосознаваемо-привычный взгляд - детский, отроческий, девичий, он вбирал в себя и женщин и палисад за чугунной решёткой, ведь это была одна из немногих составляющих мира, вроде вида из окна комнаты, в которой жила с тех пор, как помнила себя. И как же всё в её жизненном пространстве оказалось туго закрученным. Эхо, дальнее-дальнее, догнало и оглушило.
Она почуяла беду тогда же, как только увидала в роддоме её, Жанну. Та лежала в послеоперационной палате, подрагивали покрытые тушью ресницы, голубые на веках тени, накрашенный рот кривился болью после отходящего наркоза. И через семнадцать лет, здесь на больничной койке, она узнала её, свою школьную подругу. Её будто что-то подтолкнуло зайти в эту, именно в эту палату. И, мгновенно воскресли, словно и не сгинули навек, скука и тягость школьных лет, первое причастие женскому, открытие иной, скрытой от людских глаз жизни, возникшая брезгливость к родителям... Снова, подростком пробиралась она к доске, между выставленных для подножки мальчишечьих ног, улавливая издевательский шепоток: «Ну же, иди быстрее, ты - недоделок!» (так прозвал её после того как её подстригли «под мальчика» - злейший враг – мальчик с бледно-фарфоровым, с прожилками вен на нервном лице, безнадёжно влюблённый в Жанку, Славка Кашук).
Неуклюжая, путалась она в баночках на тумбе, разливая уже накапанное для Жанны лекарство, с грохотом, так что та чуть не разбивалась, захлопывала в палате форточку. А Жанка, порозовевшая и похорошевшая уже через несколько дней после операции, лежала в постели и смотрелась в ручное зеркальце. Как и раньше, очень ловкая, уверенная в себе, женственная, она смотрела прямо, не отрываясь, в глаза врачам мужчинам и медбратьям, а у тех, как будто срабатывала какая-то тайная пружина, становилось внимательным, готовым к какому-то важному действу, лицо. Каким оно было когда-то у Славки Кашука, когда Жанка, вот также пристально, смотрела на него. В этом-то и состоял секрет женщины, понимала теперь она, а ведь недоумевала когда-то. Может быть, она бы об этом вовсе и не думала, если б однажды не сказал ей один мужчина, уходивший от неё утром, навсегда, вдруг неожиданно ожесточившись: «Ты - какая-то странная всё-таки! Вот не чувствуется в тебе баба! И всё тут...» - и он удивляясь пожал плечами. Она и сама ощущала, что в ней что-то не так, недостаточная она какая-то, что ли. Когда кокетничала, получалось натянуто, и чувствовался наигрыш, а подчас получалось и вовсе смешно. Жанка же была да и осталась эдаким полюсом женственности и женского, притягательным и фальшивым. Рассудочно убеждала она себя – что беременна, что скоро будет матерью... и не верила себе. Жанка же, перенёсшая вторую операцию внематочной беременности, у которой практически удалили женские органы, она узнала об этом случайно, из разговоров в ординаторской, расчёсывала волосы, и зажав губами шпильки, протяжно шепелявя говорила: «Знаешь, мне же ничего не делали, ничего не вырезали, просто вскрыли, увидели, что всё в порядке и зашили. Шрамчик аккуратненький. На пляже, в бикини, должен пикантно смотреться». И она слушала эту белиберду, где всё было ложью и всё дышало одурманивающей прелестью, и кивала.
В отделение патологии беременности она поступила ночью. Позади был вечер с почему-то нараставшей тревогой, и пронзительное, к полуночи, чувство самости, жуткого, почти забытого ею, одиночества, когда поняла - не чувствует его ни движением, ни биением, ничем!
Потом, как в замедленной съёмке: выпуклые, может, даже навыкате, глаза врача «скорой», медленно заполняющая какую-то карточку, то и дело не пишет авторучка, рука; морозные улицы - дорога; пропускник с почти прохладной водой в душе и бессмысленные манипуляции больничной гигиены; растерянная дежурная - студентка-медичка; уколы - блаженная обнадёживающая колкость - горячей струёй в вену; кислородная подушка, огромно-лёгкой горой на груди, большой вдох резинового кислорода, и... вот это, лёгкое, еле чувствуемое шевеление...
Она, в ночной палате, освещённой фонарным уличным светом, где ещё восемь железных коек, с лежащими на них, тихо дремлющими или всхрапывающими во сне, женщинами. Сложив руки на животе, счастливая в своей не-самости, забылась сном и она.
А всего лишь семь месяцев назад она шла по улице, и приятно-прохладной была летняя ночь, чёткими, и на редкость уверенными были собственные шаги в тишине. Она не знала, откуда в ней возникла эта лёгкость, словно была она сама тем невесомым шариком, пузырьком шампанского, выпитого накануне у знакомой. Она шла и в такт шагам звучали строчки: «...откуда такая нежность...» Они повторялись и повторялись, она лишь слегка изумлялась: «...откуда такая нежность?» И самым удивительным в этом своём, то ли счастливом, то ли эйфорическом, не после же выпитого, состоянии, было то, что ничего, ничегошеньки, и никого не боялась она. Страх умер! Необъяснимо, но ей и не хотелось объяснений.
«Откуда такая нежность?! Откуда! Откуда?»
Она была почти возле дома, когда затормозили «жигули», и высунувшийся в окошечко парень, извинившись, спросил, нет ли у неё случайно сигареты. В пачке оставалось несколько, а дома был целый блок. И она вынесла ему нераспечатанную пачку. И села в машину перекурить, ведь он, несомненно, был хорошим человеком, может, даже и прекрасным, думалось ей, только что она сама слыхала, как отказался он от денег солдатика, которого подвёз в часть, неподалеку от её дома. И вообще было в нём что-то располагающее, приветливое, такое, что хотелось ей разговаривать с ним, слушать его, хоть и звучало внутри всё перебивающее: «...откуда такая нежность? Откуда?»
Он предложил проехаться, ведь не стоять же в самом деле. И она обрадовалась этому, в движении складывались и вытекали из неё единственные, правильные слова, речь лилась, и она сама заслушивалась, тому, о чём говорила.
- Хорошо говоришь! Мне нравится, только знаешь, пилиться хочется!
Она оторопело смотрела на него, сбрасывающего с себя кожаный пиджак, дёргавшего молнию на джинсах, освобождавшегося из них... А мозг её зацепился за слово, идиотское, из молодёжного сленга, слово, обозначавшее не существующее в русском языке понятие, то, что с английского переводили, как «заниматься любовью». Почему-то полезли в голову события недавнего прошлого, когда на работе, в издательской курилке она невольно оказалась подслушивающей - две молодые девчонки поверяли друг другу свой интим, и часто употребляли этот глагол. Она, было, начала раздумывать о бедности экспрессивной лексики, но тут он повалил её на откидывающееся сиденье. Он кричал, и угрожал, что изобьёт, наконец, убьёт её, и оставит в этом лесочке, в который, как оказалось они заехали. Тусклая верхняя лампочка, оставляя во тьме лицо его, освещала лишь член, напряжённый, из отверстия которого вытекла круглая капля, как из глаза слеза.
Оцепенение прошло, она заплакала, и стала уговаривать, и убеждать, и умолять, выводя бесконечно-тоскливое: «Не надо, не надо, не надо...» Страх пульсировал, нарастая, всё заглушая, не оставляя места мыслям, сопротивлению... Только остаться, выбраться, выжить... Скорее, скорей бы всё кончилось. Не всё ли равно, где ощущать его в себе, скорее, только бы скорее...
Дома мочалкой она почти скребла себя. До крови, выступающей на дёснах чистила изгаженный рот, но чем истовей мылась она, тем сильнее чувствовала себя осквернённой.
Жила машинально, стараясь сбиться с круга кошмарных воспоминаний, даже говорила она теперь с трудом, мучительно подыскивая слова.
Через месяц она удостоверилась, что скверна, проникнув внутрь, укрепилась, и медленно, но верно растёт в ней с каждым мигом.
До этого она не беременела, несмотря на достаточно набравшееся к её тридцати пяти годам число мужчин, с которым у неё была близость. С «ними» только ночью у неё была любовь и были слова. С серостью рассветов всё истаивало...
Пока ещё было не поздно, она решила принять таблетки, чтобы прервать беременность.
Сначала показалось, что венгерские таблетки возымели действие - всю ночь болел низ живота, но и только.
Срок аборта она пропустила, ужасаясь себе, и оттягивая со дня на день визит к врачу.
Потом начались поиски знакомств в здравотделах, чтобы получить разрешение на искусственные роды, а ещё после поиски того, кто бы их произвёл. И ни на один миг её не отпускало воспоминанье о том, как был зачат этот ребёнок, в пароксизмах страха и скотства, замешанный на раздавленности и уничтоженности, и его ли глазам всматриваться в небо, ввысь... Она знала, что и она, сама, не имеет права жить. Но жила. Неведомо почему, содрогаясь, отвращаясь от самой себя, жила. Наверное, потому, что сама жила, давала и «ему».
Живот рос, распухал, возвышался, и она менялась. Само собой отошло и ужасное наважденье, поблек страх, и она превратилась в сонливое создание с глубоко-покойным сном, с хорошим, даже изысканным аппетитом...
Весёлой, плещущейся рыбкой чувствовала она шевеление бодрствующего плода. До этого вечера, когда ощутила, как затихает, замирает он.
И, тогда неслушающиеся пальцы, всего в двух «03» цифрах, и выпуклые глаза врача «скорой» и...и...и... вот она уже спит в палате на девять сохраняющих беременность женщин. Она лежит на спине, над ней только потолок, над которым звёздное небо.
Очень получилось кстати, что выписка пришлась на обеденное время, в палате никого не было и ни с кем не пришлось прощаться.
Вслед за санитаркой она прошла в комнату медстатистики, где должны были дать больничный лист и выписку. Санитарка вышла, велев ждать. Она подошла к окну, выходившему в палисадник, огороженный чугунно-решётчатым забором. Напротив, на другой стороне улицы был такой же забор, идущий вдоль школьного двора, до самого крыльца школы. Десять лет, сидя за партой у окна, она смотрела оттуда - сюда, и видела гуляющих за забором женщин в халатах, со вздыбившимися животами. Неосознаваемо-привычный взгляд - детский, отроческий, девичий, он вбирал в себя и женщин и палисад за чугунной решёткой, ведь это была одна из немногих составляющих мира, вроде вида из окна комнаты, в которой жила с тех пор, как помнила себя. И как же всё в её жизненном пространстве оказалось туго закрученным. Эхо, дальнее-дальнее, догнало и оглушило.
Она почуяла беду тогда же, как только увидала в роддоме её, Жанну. Та лежала в послеоперационной палате, подрагивали покрытые тушью ресницы, голубые на веках тени, накрашенный рот кривился болью после отходящего наркоза. И через семнадцать лет, здесь на больничной койке, она узнала её, свою школьную подругу. Её будто что-то подтолкнуло зайти в эту, именно в эту палату. И, мгновенно воскресли, словно и не сгинули навек, скука и тягость школьных лет, первое причастие женскому, открытие иной, скрытой от людских глаз жизни, возникшая брезгливость к родителям... Снова, подростком пробиралась она к доске, между выставленных для подножки мальчишечьих ног, улавливая издевательский шепоток: «Ну же, иди быстрее, ты - недоделок!» (так прозвал её после того как её подстригли «под мальчика» - злейший враг – мальчик с бледно-фарфоровым, с прожилками вен на нервном лице, безнадёжно влюблённый в Жанку, Славка Кашук).
Неуклюжая, путалась она в баночках на тумбе, разливая уже накапанное для Жанны лекарство, с грохотом, так что та чуть не разбивалась, захлопывала в палате форточку. А Жанка, порозовевшая и похорошевшая уже через несколько дней после операции, лежала в постели и смотрелась в ручное зеркальце. Как и раньше, очень ловкая, уверенная в себе, женственная, она смотрела прямо, не отрываясь, в глаза врачам мужчинам и медбратьям, а у тех, как будто срабатывала какая-то тайная пружина, становилось внимательным, готовым к какому-то важному действу, лицо. Каким оно было когда-то у Славки Кашука, когда Жанка, вот также пристально, смотрела на него. В этом-то и состоял секрет женщины, понимала теперь она, а ведь недоумевала когда-то. Может быть, она бы об этом вовсе и не думала, если б однажды не сказал ей один мужчина, уходивший от неё утром, навсегда, вдруг неожиданно ожесточившись: «Ты - какая-то странная всё-таки! Вот не чувствуется в тебе баба! И всё тут...» - и он удивляясь пожал плечами. Она и сама ощущала, что в ней что-то не так, недостаточная она какая-то, что ли. Когда кокетничала, получалось натянуто, и чувствовался наигрыш, а подчас получалось и вовсе смешно. Жанка же была да и осталась эдаким полюсом женственности и женского, притягательным и фальшивым. Рассудочно убеждала она себя – что беременна, что скоро будет матерью... и не верила себе. Жанка же, перенёсшая вторую операцию внематочной беременности, у которой практически удалили женские органы, она узнала об этом случайно, из разговоров в ординаторской, расчёсывала волосы, и зажав губами шпильки, протяжно шепелявя говорила: «Знаешь, мне же ничего не делали, ничего не вырезали, просто вскрыли, увидели, что всё в порядке и зашили. Шрамчик аккуратненький. На пляже, в бикини, должен пикантно смотреться». И она слушала эту белиберду, где всё было ложью и всё дышало одурманивающей прелестью, и кивала.
Потом. Потом ей сделали искусственные роды и вакуумом подчистили остатки детского места - плаценты.
Медсестра всё не шла, и в окно она увидала, как из ворот роддома вышла Жанна со своим вторым, а может и третьим мужем, со своим сыном-подростком, то ли от этого, то ли от другого брака. Жанна шла на высоких каблуках, держа мужчин под руки, чуть покачивая бёдрами. И ей вдруг припомнилось чувство, какое она испытала впервые зайдя к Жанне в палату, что-то похожее на злорадство, впервые они вроде поменялись местами. «Вот именно, «вроде» - вслух произнесла она, когда троица скрылась за углом. Обернулась и увидела удивлённую медсестру с бюллетенем в руках.
Медсестра всё не шла, и в окно она увидала, как из ворот роддома вышла Жанна со своим вторым, а может и третьим мужем, со своим сыном-подростком, то ли от этого, то ли от другого брака. Жанна шла на высоких каблуках, держа мужчин под руки, чуть покачивая бёдрами. И ей вдруг припомнилось чувство, какое она испытала впервые зайдя к Жанне в палату, что-то похожее на злорадство, впервые они вроде поменялись местами. «Вот именно, «вроде» - вслух произнесла она, когда троица скрылась за углом. Обернулась и увидела удивлённую медсестру с бюллетенем в руках.
Пальто
мешком колыхалось на ней, и в просторность одежды холодом забирался
ветер. Внутри всё было пусто и легко, до боли пусто и легко. Она шла,
не оглядываясь и не глядя в лица прохожим. Только раз ей пришлось
поднять глаза, неверными шагами навстречу ей шёл мужчина с острым
кадыком на неприкрытой шарфом шее, с задумчивыми пьяными глазами,
седой, с раздувшейся, делящей лоб напополам, веной. Это был Славка
Кашук, живший поблизости.
Дома поставила на табуретку спортивную сумку с вещами, расстегнула её и вытащила крошечного пупсика в ползунках с завязками, зачем-то купленного ещё в ту пору, когда собиралась она делать аборт.
Дома поставила на табуретку спортивную сумку с вещами, расстегнула её и вытащила крошечного пупсика в ползунках с завязками, зачем-то купленного ещё в ту пору, когда собиралась она делать аборт.
Штутгарт
“Наша улица” №170 (1) январь
2014