200 ДОСТОЕВСКИЙ
Художник Александр Трифонов "Достоевский". Холст, масло, 100 х 80 см. 2019
Юрий Кувалдин
ПОЛЕ БИТВЫ - ДОСТОЕВСКИЙ
повесть
Журнал “Дружба народов”, № 8-1996
1
На
пороге стоял толстенький человек в неряшливом пиджаке, с одутловатым лицом то
ли старого неудачника, то ли нищего.
- Добрый день. Извините, что опоздал, но я долго искал Плотников переулок.
Сначала попал на улицу Рылеева, а там тоже серый дом. Я на табличку с названием
улицы не посмотрел, подумал, что это ваш дом... В общем, потом разобрался. А на
улице жарко, зря я надел пиджак, вспотел. Это я - Егоров, - с волнением в
приятном голосе сообщил человек.
- Да уж входите. Ничего, ничего.
- У вас лифт не работает. Я вошел в него, нажал кнопку, а он стоит. Потом я
догадался, увидев бочки с красками, что в подъезде ремонт. Пролеты лестниц будь
здоров, еще больше вспотел, пока поднимался, а в одном месте шел на ощупь, там
лампочка, видимо, перегорела.
- Да, ремонт...
С темным от загара ликом и белой бородкой, как Николай-угодник на известной
иконе, академик Давидсон, накануне вернувшийся из Пицунды, завел почему-то
сначала этого потного Егорова в спальню и принялся извлекать из-под подушки
какие-то мятые странички. Егоров, смахивая пот со лба и отдуваясь, тут же хотел
начать разговор о своем бедственном положении и подсунуть на подпись Давидсону
ходатайство о выделении ему через научный фонд постоянного пособия, но решил,
что сразу, с места в карьер, это делать неприлично.
Давидсон держал в руках странички, которые он прочитал вчера, и эти странички
были желтые, с почти черными уголками, как опавшие кленовые листья где-нибудь в
Узком, где он гулял давным-давно с няней, горбоносой, как Ахматова.
Егоров поразился кровати с никелированными шарами на спинках, потому что на
точно такой же кровати спала в свое время мать, и шары были точно такие же,
хотя эти шары стали общим местом и в литературе, и в кинематографе (Егоров
вспомнил фильм Германа “Мой друг Иван Лапшин”, где подобный шар подкладывают в
постель одному из персонажей), и в ближайшем к нему шаре, в его зеркальной
поверхности, рассмотрел свое искаженное изображение, взвивающееся к потолку, и
этот шар как будто загипнотизировал Егорова с первого момента, отослал к
некоему видению, подобному тем, что связываются с такими шарами в спиритизме,
где дается объемное видение мира.
- На ночь читал, - сказал хрипловатым тенором Давидсон, с некоторой
брезгливостью разглядывая гостя маслянистыми черными глазами, затем вышел в
коридор, на ходу шумно почесывая рукой бок под рубашкой, надетой навыпуск.
Вместо того чтобы заговорить о своем бедственном положении, Егоров, следуя за
ним, спросил:
- А что вы читали? - И тут же продолжил: - Вообще, знаете ли, я сам очень люблю
читать на ночь. Эдак подобьешь подушку повыше, приятный свет ночника льется на
страницу, и ты впитываешь приятный тебе текст. - При этом он испустил носом
протяжный вздох, который должен был показать Давидсону, что он имеет дело с
человеком, знающим толк в чтении перед сном.
Егоров чувствовал себя скованно, хотел расслабиться, но это у него плохо
получалось. Он шел за Давидсоном, озирался по сторонам и дивился тому, что
бывают же квартиры, проходя по которым теряешь ориентацию, потому что коридоры
разбегаются и вправо, и влево, мелькают дубовые старые двери с позеленевшими
бронзовыми ручками, антикварные книжные шкафы, этажерки с дорогими вазами,
картины на стенах в тяжелых золоченых багетах, высокие потолки с изысканной
лепниной, и паркет, который ныне уже не кладут, глянешь под ноги - и покажется,
что ступаешь по инкрустированной поверхности фантастического стола, но...
Но здесь все было подернуто увяданием, пахло чем-то печальным, такой запах
стоит в старых музеях, на всем лежал какой-то давно исчезнувший дух
двадцатых-тридцатых годов...
Из багетов сквозь паутину смотрели матросы, шахтеры, авиаторы, колхозницы с
серпами и кузнецы с молотами, Мавзолей Ленина и толпа, стоящая в очереди перед
ним, с пузатых фарфоровых ваз - профили вождей в обрамлении квадратов и
треугольников в конструктивистском духе, с книжных полок - корешки трудов
классиков марксизма-ленинизма...
Шаркая шлепанцами, Давидсон вошел в одну из комнат, по-видимому, в кабинет, и
бросил странички на письменный стол, где громоздились кипы рукописей и книг,
незаваленным был только огромный бронзовый письменный прибор с давно
пересохшими чернильницами, на которых позеленели крышечки, и так же позеленела,
что придавало натуральность, грудастая русалка. В углу против окон стояли
напольные, в человеческий рост, часы, издававшие тяжелые звуки: “дох-дах”,
блюдце золотистое маятника бликовало в солнечных лучах, падавших в кабинет
столбами через высокие венецианские окна, стекла которых были мутными, должно
быть, их годами не мыли. В этот момент часы как-то глухо кашлянули, заиграли
тихую музыку и пробили три раза.
Здесь было уместно изложить суть визита к академику, но Егоров повторил свой
вопрос:
- Так что же вы читали?
Он обнаружил огромное количество парящих пылинок в столбах света и подумал:
“Неужели мы дышим этой пылью? Сколько же пыли мы вдыхаем и выдыхаем? Не видим
ее. Вот солнечные лучи выявили пыль, и становится не по себе от этих миллионов
пылинок. Но ведь в воздухе живут, как рыбы в воде, - вспомнил Егоров, -
микробы, и мы ими дышим!”
- Взгляните, - кивнул Давидсон на только что положенные на стол странички и
принялся с озабоченностью человека, что-то потерявшего, рыться в ящиках комода,
изъеденного жучками.
“Ну вот, он сейчас закончит рыться в ящиках, и я изложу свою просьбу”, -
подумал Егоров, взял одну из страничек и отошел в тень, где вроде бы пыли не
было, затем про себя прочитал несколько абзацев научного текста о тексте, в
котором комментировался другой научный текст, входящий в противоречие с
предшествующим текстом, который недруги называют “птичьим языком”.
В общем, Егоров в этой страничке обнаружил родной, прекрасный мир его
величества текста, сооружением которых занимался и он сам, поэтому всегда
пребывал в раздвоенном состоянии: одним текстом он пользовался в жизни,
например, когда с упреком бросал жене: “Опять ты наварила эту ненавистную
гречку’”; другим же текстом он пользовался в теории, никакого отношения к жизни
не имеющей. Однако прежде за эту теорию в институте шла неплохая зарплата,
теперь же, когда институт почил в бозе, теория не кормила и стала, судя по
всему, просто никому не нужной.
Страничка кончилась, Егоров положил ее на место, не став просматривать
следующие страницы. Он вошел как бы в русло текста и мог уже свободно
продолжить его вслух и в любую сторону.
“Да, Давидсон всесилен. Одного росчерка его пера будет достаточно, чтобы
получить достойное финансирование и спастись от нищенства”, - подумал Егоров,
но машинально спросил о другом:
- Вас занимают проблемы антитезы?
- Не антитезы, а текста об антитезе, - ответил Давидсон, продолжая ворошить
бумаги в ящиках комода.
- Я и имею в виду текст. В известном смысле не важно про что, важно как, -
сказал Егоров, ощущая во рту сухость. Ему захотелось пить, но он постеснялся
попросить воды.
- Именно! - воскликнул Давидсон, продолжая трудные поиски каких-то бумаг. -
Меня уже давно не занимает - что! Меня занимает только как!
- Превосходно. Я нахожусь примерно в таком же положении.
- Да где же эти аннотации, которые я заказал в архиве?! - вновь воскликнул
Давидсон и с еще большим усердием принялся перебирать бумаги.
А Егоров осторожно начал развивать текст вслух и в любую сторону, дабы
заговорить старика и тем самым положительно решить вопрос. Егоров начал
говорить обо всем, что шло на ум в рамках постструктурализма и укладывалось в
сущность антитезы, которая является наиболее устойчивой из фигур, выделенных
риторикой как продукт систематизаторской работы по называнию и упорядочению
мира.
Потом незаметно для себя Егоров перешел на проблему авторства, в частности
упомянул Шекспира и Шолохова.
Давидсон сначала поддакивал, роясь в комоде, на котором среди вазочек,
шкатулок, безделушек выделялся мраморный бюст Канта; комод почернел от времени,
Кант, некогда белый, пожелтел по той же причине. Кант был окантован пылью, как,
впрочем, все в этой квартире. Наконец Давидсон перестал поддакивать, повернул
свой лик Николая-угодника в сторону Егорова и с некоторой злостью воскликнул:
- Да какая разница, кто написал “Тихий Дон Гамлета”! - Да, он так и сказал:
“Тихий Дон Гамлета”. - Бэкон, Хансдон, Крюков или Шолохов! Тексты существуют, и
довольно!
И это восклицание подчеркнул тем, что очень сильно, сложив синеватые
морщинистые губы как для свиста, дунул в сторону Канта, так что облако пыли
взметнулось к потускневшему зеркалу, затем схватил этого Канта, забыв: Канта -
не кантовать! - протер его полой своей байковой рубашки.
Но Егоров, привыкая постепенно к Давидсону и его апартаментам, невозмутимо
продолжал:
- И Шекспир и Шолохов - понятия одного ряда, типичные представители плебса, они
никогда и ничего не писали! Это гениальная, на мой взгляд, антитеза - текст и
автор! Испокон веков антитеза призвана разъединять; она ищет опору в самой
природе противоположностей - природе, которой свойственна непримиримость.
- Вражда? - откликнулся Давидсон.
- Непримиримость! - подчеркнул Егоров, ощущая жажду, но, сглотнув, продолжил: -
Члены антитезы отличаются друг от друга не просто наличием или отсутствием того
или иного признака...
Давидсон вставил:
- Что характерно для обычной парадигматической оппозиции.
Егоров поддержал:
- Именно, маэстро! - И продолжил: - Но тем, что оба они маркированы: их
различие отнюдь не вытекает из диалектического процесса взаимодополнения,
напротив, антитеза - это противоборство двух полновесных элементов, застывших
друг перед другом в ритуальной позе, словно два тяжеловооруженных воина...
Не умолкая, Егоров выбрался из продавленного кресла, в которое машинально сел в
начале разговора, задел шахматный столик, на котором закачались пыльные фигуры,
а черная пешка упала на пол, принялся расхаживать, рассекая пыльные столбы, по
комнате, продолжая говорить, размахивая руками в своем неряшливом пиджаке и
начиняя свою речь словами типа “дискурс”, “коннотация” и “денотация”,
“интертекстуальность” и т.д., или ставшими для Егорова уже идиомами фразы
наподобие: “Система коннотативного сообщения натурализуется именно с помощью
синтагмы денотативного сообщения...” Он говорил, а сам, оглядывая кабинет,
думал: “И на всем - пыль! Хочешь не хочешь, а вспомнишь Киплинга: И только
пыль, пыль, пыль...”
- Именно! Коннотативный знак - это знак, всегда “встроенный” в знак
денотативный и на нем паразитирующий! - оживленно, заслушавшись Егорова,
вставил Давидсон.
Теперь он уже с удивлением поглядывал на Егорова, вполне принимая
самодостаточность народного выражения об обманчивости одежки, а через минуту
бросил свои поиски аннотаций неизвестно чего, прошел к столу и сел в кресло, на
котором, заметил Егоров, для высоты лежала подушка в зеленой бархатной,
пропитанной пылью наволочке, откинулся к спинке и провел сухощавой рукой с
синими жилками по ежику седых волос.
Сам поток речи Егорова, этого потного толстячка с одутловатым лицом, заворожил
Давидсона, давно он не слышал такого великолепного голоса, как будто это
Остужев чеканил:
Как
молодой повеса ждет свиданья
С какой-нибудь развратницей лукавой
Иль дурой, им обманутой, так я
Весь день минуты ждал, когда сойду
В подвал мой тайный к верным сундукам.
Счастливый день! Могу сегодня я
В шестой сундук (сундук еще неполный)
Горсть золота накопленного всыпать...
Я царствую!.. Какой волшебный блеск!
И он был неостановим, этот чудесный поток, он пел на тему антитезы, а на него накатывали образы, волнами накатывали на Егорова зрительные образы, как будто в нем одном одновременно работали и магнитофон, и телевизор, - то он видел спящую мать в тесной комнате полуподвала на никелированной кровати с зеркальными шарами, которые любил облизывать языком он сам - маленький Егоров, то под белыми твердыми колечками репчатого лука серебристо-голубоватые кусочки селедки, то изображение Сталина в длинной шинели на картонке, к которой мать прикрепляла численник, то черную машину-эмочку, заезжавшую к ним во двор на Пушкинской, то шероховатую поверхность с глазками, синими и белыми, картошки, которую он, Егоров, семилетний, чистит на кухне, а потом мать, ходящая в кирзовых сапогах, ватных брюках и телогрейке, потому что работает шофером на грузовике, раскладывает эту серебристо-голубоватую селедку, атлантическую, пряного посола, на тарелку и нарезает кружочки лука, вызывающего слезы умиления перед предстоящим праздничным застольем, когда на улице, возле ворот, дворники уже повесили красные флаги, о, это великолепие красных флагов –
Красные
флаги горят!
... Кто там? Французы?
Не суйся, товарищ, -
В русскую круговерть,
Не прикасайся до наших пожарищ,
Прикосновение - смерть!
Напольные часы, прокряхтев, сыграли свою тихую мелодию и пробили четыре раза.
Егоров удивленно, как будто только что проснулся, взглянул на часы и прервал
свое выступление. “Куда меня понесло? - подумал он. - Зачем я распинаюсь тут,
демонстрируя свою фотографическую память на чужие тексты?!”
Эта фотографическая память позволяла без особого напряжения учиться Егорову в
школе. Правила и формулы он запоминал с первого прочтения, но в целом учился
неважно, поскольку ленился преобразовывать механическую память в аналитическую,
и там, где речь заходила о творческом применении правил, там Егоров, любитель
пирожков и булочек, терялся. Перед Давидсоном он продемонстрировал некоторые
комбинации хранящихся в памяти текстов. Он как бы считывал их с экрана и не мог
вовремя остановиться, потому что текст никак не кончался. Нужно было усилием
воли отвести взгляд в сторону, чтобы остановить словесное извержение.
Да, не каждый человек умеет вовремя замолчать. Егорова всегда заносило.
Где-нибудь за столом он вдруг спохватывался и видел, что все сидящие утомлены
его болтовней, но делают из приличия вид, что со вниманием слушают его.
Невоспитанные же люди могли бросить Егорову: “Заткнись!” Жена это делала
регулярно. Бывало, в НИИ Егоров, вечный м.н.с., развлекал компанию часами,
выйдя из отдела покурить. В отделе стояла тишина, сотрудники за столами
мучительно соображали, чем бы себя занять. Отделом заведовал такой фрукт,
отставной полковник, что приходилось ходить на службу четыре раза в неделю.
Один день позволялось официально считать библиотечным. Каждый мучился
по-своему. Женщины тихо вязали, кто-то читал детективы, кто-то, написав на
чистой странице пару ничего не значащих наукообразных фраз, чтобы было видно,
что научно-исследовательский процесс идет, выходил покурить. Перекур - это
святое, даже отставник выходил покурить свою “Приму”. Иногда и он курил по
получасу, потому что включался в оживленную и актуальную для него беседу о
футболе, поскольку он был ярым болельщиком ЦДКА-ЦСК МО-ЦСКА. Егоров, будучи, в
общем-то, равнодушным к футболу, тут, тем не менее, заводил отставника,
используя простые шпильки вроде: “Спартак” играет лучше, и Романцева в ЦСКА
нет”, - чтобы перекур длился как можно дольше. Наконец отставник спохватывался
и произносил: “За работу, за работу, товарищи!” - как будто всем сейчас
предстояло выгружать из вагона уголь или копать траншею. Все нехотя брели за
отставником по местам, но уже через полчаса, без отставника, вновь собирались в
коридоре у окна, напротив туалета, и болтали обо всем, что приходило на ум. И
тут уж солировал Егоров, артистически рассказывая анекдоты, развивал тлетворные
мысли о невозможности существования науки при коммунистическом правлении, и
т.д.
- Вы знаете, я не способен на такие экспромты, - сказал Давидсон, подперев
голову кулаком. - Вообще я пишу медленно и сухо. А у вас определенный талант.
Вам прямой путь на сцену. Вы с театром не были связаны?
- Нет, не был.
- Откуда же у вас такой великолепный голос, превосходная дикция? - спросил
Давидсон.
- Да, мне говорили об этом, - ответил Егоров и, помолчав немного, продолжил с
улыбкой: - Но я не обращал внимания. Так, врожденный у меня голос.
- И вы никак не развивали его? - спросил хозяин, насмешливо щуря глаза.
Егоров робко поглядел на его повеселевшее лицо и односложно ответил:
- Нет.
Давидсон почему-то рассмеялся, закашлялся и, шевельнув в воздухе пальцами,
спросил:
- А почему вы заговорили ни с того ни с сего на научном языке? - И после
непродолжительной паузы продолжил: - Ведь, посудите, это же кажется странным,
что человек начинает говорить на языке своей науки. Мы же не на симпозиуме?
Впрочем, я и не слушал...
Егоров перебил:
- Как же не слушали, когда вы вставляли отдельные реплики научного характера?!
- Вполне машинально, - сказал Давидсон. - Я действительно не слушал, о чем вы
говорили, я увлекся мелодией вашего голоса. Вообще “коннотация” и подобные
слова, надо признаться, мне не нравятся. Знаете, у меня иногда чешутся руки,
чтобы все это перевести на понятный русский язык, так сказать, с русского на
русский!
“Вот тебе и раз! - воскликнул про себя Егоров. - Тут из кожи вон лезешь,
накручиваешь терминологические километры, чтобы выхлопотать себе ежемесячное
пособие, а он - с русского на русский?”
Вслух же Егоров, сделав кислое лицо, со вздохом сказал:
- Многие понятия нельзя перевести на русский язык.
- Ошибаетесь. Любую мысль о любом предмете можно изложить четко и ясно
по-русски, - строго сказал Давидсон, встал из-за стола и прошел к окну,
оказавшись в ярком солнечном свете, отчего на паркет упала густая тень от его
сухощавой фигуры.
- Тогда переведите мне на русский слово “яицатоннок”, - вдруг сказал Егоров,
произнеся последнее слово медленно, и глаза его засияли.
- Не понял, - сказал Давидсон, отходя от окна. - Повторите, пожалуйста, если
вам не трудно, еще раз.
Егоров повторил по слогам:
- Яи-ца-тон-нок.
Давидсон задумался и некоторое время, сцепив руки за спиной, ходил по кабинету.
- Какие-то тонкие яйца, - наконец осторожно проговорил он.
Егоров рассмеялся.
- Нет, маэстро, это всего лишь “коннотация”, прочитанная задом наперед!
- Да, да, я слышал, что есть люди, обладающие способностью сразу и на слух
прочитывать слова, как вы выразились, задом наперед, - сказал Давидсон.
- Перед вами такой человек. Дайте любое слово, и я его воспроизведу с ходу!
В эту игру Егоров играл с третьего класса школы, когда внезапно перед ним,
вернее, где-то внутри возник экран с бегущим текстом. И он мог управлять
скоростью движения этого текста, вплоть до остановки, чтобы без усилий
считывать слова задом наперед. “Колхоз!” - кричали школьники на перемене.
“Зохлок!” - не задумывался Егоров. “Придаточное предложение!” - выкрикивал
какой-нибудь иезуит. “Еинежолдерп еончотадирп!”
Часами, часами длились эти сеансы. И в школе, как говорится, и дома. Хотя мать,
возвращаясь с работы, тут же разгоняла друзей, протягивала маленькому Егорову
плюшку, только что купленную в булочной за углом, и принималась раздеваться, со
вздохами, сидя на табурете, стаскивала с ног кирзовые сапоги, затем,
поднявшись, снимала телогрейку и ватные брюки, оставаясь в коричневых, в
рубчик, чулках и в синих байковых трусах до колен. Маленький Егоров заученно
шел на кухню, где у своих столиков и плит готовили ужин соседки, вытаскивал
из-под своего стола мешок с картошкой (мать привозила ее на своем грузовике),
ставил между ног помойное ведро и стоя начинал срезать шероховатую кожуру с
белыми и синими глазками, свисавшую серпантиновой лентой над ведром. Он
научился чистить картошку в один заезд от начала производства серпантина - до
полной обнаженности картофелины.
Возвращаясь в комнату, он обычно видел мать голой и без напоминания приносил
заблаговременно вскипяченный им чайник. Мать мылась в тазу, не стесняясь сына и
не замечая его взросления, поскольку мылась так всегда после работы, а в баню
ходила раз в неделю по воскресеньям, вместе с сыном.
Потом приходил дядя Вася с золотым зубом, приносил бутылку, и они пели за
столом. Маленького Егорова укладывали на раскладушку, но спать ему не хотелось,
потому что перед глазами бежали слова и он про себя произносил эти слова задом
наперед, и слышал, как мать забиралась на свою никелированную кровать с
зеркальными шарами на спинках, и дядя Вася лез туда же.
- Кинематограф, - сказал после паузы Давидсон.
- Фарготаменик, - тут же отозвался Егоров.
- Фарго-таменик, - задумчиво повторил Давидсон и добавил: - Как прекрасно
звучит это новое слово - фарготаменик... Да-а, в этом что-то есть. Если
подумать, то все в мире условно, мы живем в придуманном мире условностей...
Фарготаменик...
Егоров взглянул на часы и удивился, что время как бы застыло на месте, если
прошлый час, когда растекался мыслью по древу он сам, проскочил в одно
мгновенье, то этот едва тащился, часы показывали четверть пятого. Понимая
неловкость своего столь долгого пребывания у академика, Егоров, видя, что
расположил его к себе, начал разговор о своем бедственном положении и протянул
Давидсону бумагу, на которой тот должен был начертить резолюцию.
Давидсон посмотрел бумагу, некоторое время молчал, затем спросил:
- Вы делаете работу по Достоевскому?
- Да, по Достоевскому. Это мой любимый писатель, - сказал Егоров и увидел, что
лицо Давидсона скривилось в неприятной гримасе….
ЧИТАТЬ ПОЛНОСТЬЮ ПО ССЫЛКЕ;