пятница, 17 августа 2018 г.

Ирина Гурская “Трава Господня”


Ирина Гурская

ТРАВА ГОСПОДНЯ

рассказ


Рассказ бился и пульсировал под кожей, словно придавая телу измерение, которого у него нет - у тела нет и у рассказа нет. Тело в   ответ пыталось ограничить рассказ в его возможных физических пределах, как, в свою очередь, когда-нибудь будет ограничено и оно. Иллюзия ограниченности свивалась с иллюзией неограниченности, как змей с перводревом, существование робко замирало на грани между двумя пропастями, рассказ рвался из этого существования, призывая сбросить фальшь обстоятельств, удобства и обоснованности как ненужную кожу и яблоком, сверкающей сферой вырваться из, просто из. 
Густой, как текст, тек вечер Великой субботы тысячами шагов, мыслей, движений, как подземная река, уходил в трубы привычных действий, заданных направлений. Нависали дома, деревья вслушивались в свои сонные токи, буковки людей из рассыпанного шрифта собирались в слова. Улицы пустели, и поток молчания, ожидания и надежды набирал силу. Слепой и неотвратимый, беспомощный и всемогущий, маленький ручей, искрящийся от внезапных взглядов, пробирался он против шерсти дня, к истоку, где живет бесконечность. Рассказ не хотел рассказывать, он хотел рассказать так, чтобы ничего не рассказать и, рассказав, не быть ни бытием, ни рассказом. Он хотел быть так, как однажды было пространство - состоявшееся в своей многомерности пространство ялтинской пасхальной ночи - яркие, танцующие звезды в чистой и темной синеве неба, украшенной четкой, ритмичной резьбой пальмовых листьев, колокольный звон и молитва, несомая над городом к самому морю, бережно принимаемая задумчивыми волнами, всегдашними участниками непостижимой мистерии, цепочка маленьких теплых огней, дрожащих в ладонях прихожан, завитком огибающая церковный двор, входящая в храм, вьющаяся, как вьюн, выше, выше, и мириады теплых, светящихся капель, внезапно заполнивших пространство, сыплющихся, весело летящих с чистого неба, чье касание напоминало, скорее дуновение и шептало о душах, населивших эти места частицами своей вечной жизни, о лучах благодати о. Сергия Булгакова, его переживании утраченного иного мира.
Но улицы были пустынны и неопрятны, лязг и гудение метро усыпляюще безразличны, небо затянуто так, словно облака накладывали слой за слоем от сотворения мира, создавая чудовищную имитацию неба из папье-маше. Оставалось только умирать. 
Чрево кита судорожно вздрагивало, словно неведомый иррациональный поток, стремящийся к своему истоку, проходил сквозь него внезапным сквозняком. В гулкой пустоте самого слова повседневность, где ощущалась судорога сведенных внутренностей, в пустоте, с которой сживаются, ощущая уют в самом процессе приспосабливания, в примерке разных форм пустоты, в изживании собой установленных представлений, сквозняк этот сходил с экрана зеркала, приминая траву, прокладывая непредсказуемые тропы в неведомых полях, заставляя в тревоге оборачиваться, не видя ничего и никогда - себя. Трава страдала, пригибалась к земле, оглядывалась, пытаясь предугадать направление следующего потока, но все было тщетно. Всегда внезапный, шквал становился помехой существованию, смещал координаты, смешивал представления, сеял тревогу и досаду, брезгливое отношение к собственной сминаемости, незащищенности, бессилию. Чудо и откровение, предназначенное не тебе, возвращали зеркало на экран, зрителя собственной жизни в зал с такими же зрителями, и тревожная тропинка, проложенная в душе сквозняком, постепенно зарастала свежей травой. 
Внутренняя сторона кита, смутно ощущая себя целым миром, изнывала от своей огромности, гулкости и одновременно желеобразности, бесполезности, немоты и обреченности небытию. Непонятные маленькие фигурки даже не раздражали, они вызывали стойкую печаль, маленькие фигурки, как кровяные тельца, несущие в себе надежду на смерть и надежду на воскресение. Чтобы почувствовать мир в его сиянии, отрешиться бренности и принять ее, нужно было прийти и умереть. Нужно было пережить звезды, плеск ангельских крыльев в пении прихожан и хора, ночь, всегда разную ночь, бездонно черную, подсвеченную тысячами состояний и взглядов, брошенных под ноги или мятущихся ввысь, молочно-сизую, с капельками улыбок, радостных и неуверенных, кристально-синюю, где задумчивый лунный блеск гладит тысячи голов, перебирая мягкую и жесткую траву волос, пережить Воскресение и все-таки умереть в ожидании своего. 
Рассказ, ручей, сквозняк, поток, дуновение - все замирало, ища спрятаться в простых, грубо отесанных смыслах боли, страха, страдания, чтобы выпростаться из них неосязаемым сиянием, тягучими нитями непреложного. Вся земля да поклонится Тебе - тянуло вверх, но что-то тянуло вниз, стена, скамья, тяжесть тела, ощутившего себя рамкой радующегося и страждущего мира, в  котором  вздрагивал храм неуверенной поверхностью свежей штукатурки,  бережно изваянными завитками лепнины, памятуя о недавнем взрыве, о прошлой своей жизни; аккуратно крестилась несокрушимая старушка, чья плотно натянутая пепельно-желтая кожа рук и лица каждый день встречалась с веселым хрустом голубой косынки в понятный белый цветочек о пяти лепестках и задумчивым седым локоном, каждый раз безвольно опускающимся на свое обычное место возле уха, где перешептывались две девушки, искрясь праздником, истово шевелил губами плотный молодой человек в свежей белой футболке, чуть выпучив глаза и каменея, все дальше уходя за собственные стены. 
Тьма порождала цвет, но лишь тот, который можно было увлечь обратно, цвет, стремящийся к отсутствию. В этой же рамке доктор Иоганн Куспиниан, отвлекшись от истории Священной Римской империи, отрешенно и испытующе смотрел вбок, словно пытаясь видеть саму рамку, ее пределы, последующую картину своего портретиста - быть может, «Страшный суд», или глаза его переняли выражение глаз художника, выписывающего каждой картиной рамку трансцендентальной ночи необратимого состояния, необратимости краха и необратимости веры в его преодоление. 
- Глаза, глаза, - вдумчиво и уверенно произнесла свечница, продираясь сквозь поющие стебли камышей, осоки, тростника, бережно раздвигая их руками. - Вызвать скорую? - Спасибо, сейчас пройдет. - Поручни мироздания, не понятно на чем зиждущиеся, были здесь, под руками, все остальное можно было скрыть, боль, ужас, страх, налет омерзения, вызываемый физическим недугом, все, кроме полотна с их изображением, несомого глазами, отражающегося в них, где лазурная живость левого верхнего угла разбивается о множественность центральных образов, дробится, движется, ища наилучшего размещения, и замирает, соглашаясь с покорным аквамариновым переходом в черную бездну.
- Вы говорите, если что, не стесняйтесь - нас много, - с этими словами свечница скрылась в зарослях поющих стеблей осоки, оставив бодрящее недоумение: кого - нас много - тех, кому бывает плохо, тех, кто может оказать помощь или нас вообще так много, что все это - плохо тебе или хорошо, пришел кто-то на помощь или нет -  не имеет никакого значения.
Где-то возле свечной лавки раздался многоступенчатый стук, поначалу неуверенный и больше похожий на шуршание, потом убедительный и однозначный. Литургия шла своим чином, и сквозь купол храма можно было заметить, как слабым мерцанием просачиваются в пелену ночи новые звезды. От входа к свечной лавке боком, умудряясь никого не задеть, аккуратно ступая, прокрались санитар и врач скорой. Замкнутые в спецодежду, они казались инопланетянами, вещество их было иной плотности, чем у молящихся в храме, рассредоточенных, словно атомы литургии от паперти до купола и собранных уже в другом измерении. Вслед за ними прошла девушка-полицейский, в которой было что-то от румяной свежести пасхального кулича, и пожилой охранник, состоящий из складок и заутюжек прожитых лет. В такт молениям они двигались волнами туда и обратно, жалуясь маленькому черному единорогу «я не знаю, что делать». Быстрой тенью промелькнуло несколько полицейских.
Люди вдруг расступились, как воды, пропуская худую подвижную старушку. Старушку бережно вели под руки бригада скорой и несколько полицейских, а она, смущенно хихикая, повторяла «не знаю, как это». Черты лица ее, возделанные молитвой, не смотря на смущение, выражали спокойствие и веселое недоумение, будто взрослые забрали ее оттуда, куда запрещено заходить, потертые жакет и юбка ниспадали, как старый холст, на котором запечатлено было не одно десятилетие, выцветшие нити узнавали друг друга по одним им известным оттенкам. Пространство смолкло, дрогнуло, устремляясь навстречу «Слову огласительному Иоанна Златоуста», и вскоре закружилось неспешным сферическим движением, цепочками прихожан с руками, сложенными на манер херувимских крыльев.
Храм пустел, прошел погруженный в себя алтарник с большой лампадой, выпуская клубок белого света перед каждой иконой. «Благодатный Огонь!» - воскликнула девочка-подросток с тонким профилем, парящим в облаке золотых волос, едва удерживаемых гладкой розовой косынкой, норовящей соскользнуть с головы. «Он не жжется», - восхищенно и бережно гладила девочка клубок белого света. 
Сквозняк словно перестал быть тревожным и обрел все пространство в границах видимого мира. Он перетекал из ладони в ладонь, белый мех теплого живого существа, белая голова одуванчика со своими мягкими кристаллами, белый аромат утреннего жасмина, хрустальная сфера, наполненная белым звоном, белый стих, гимн, застывший в изумлении и любовании открывшейся свободой, все это было в нем, как будто тонкий пергамент выпал из надрезанной полы камзола, Огонь, Бог Авраама…  «Это Благодатный Огонь?» - подошедший человек возник сразу перед иконой, словно появился ниоткуда, доверчиво протянул свечу, вспыхнувшую белым сиянием, нырнувшую к остальным, стройным, как колосья в поле, подрагивающие под струящимся раскаленным воздухом. Получив неуверенное «да», наполненное сомнениями и мучениями, человек прочел в нем встречный вопрос «это Благодатный Огонь?», наполнился неизреченным светом, будто губы его не умели улыбаться и отвечать, голова хотела кивнуть, но не знала точно, как это сделать. 
Рассказ заканчивался неминуемой встречей с утром, бессонными травами, провожающими звезды, встречающими зябкую свежесть рассвета, огромной безлюдной площадью, замершей в редеющей темноте. «Это Преображенская площадь?», - спросил человек, возникший ниоткуда, тот самый, из храма, озаренный какой-то своей внутренней улыбкой, словно так и не научившийся улыбаться по-человечески. Вопрос раздался слишком близко, внутри слуха, с площади вмиг слетело ее название, трансформируясь в символы и образы. «Я скоро буду», - говорил человек в допотопный кнопочный мобильный, неуверенно складывая звуки в слова, но в ответ слышалось лишь мертвенное молчание выключенной техники. 
Цветами жимолости взлетали из маревого воздуха кисти рук, нетерпеливо призывающие «скорей, скорей, домой, домой». Прощальный взгляд вновь встретился с растерянной площадью, на которой по-прежнему не было ни единого человека. Домашние звали и махали с противоположной стороны дороги, рассказ закончился еле слышным похрустыванием ветки, отпускающей плод долу, присоединяясь к неуклюжему уюту привычки, оставляя на время вечность, у которой нас много.

“Наша улица” №212 (7) июль 2017