пятница, 3 февраля 2012 г.

Александр Логинов-Женевский ЖЕНЕВСКИЕ ОГНИ (FLICKERING FLAME)

Александр Васильевич Логинов-Женевский родился 9 мая 1955 года в Москве. Окончил международное отделение факультета журналистики МГУ. Опубликовал ряд статей в "Московском комсомольце", "Советской культуре", "АиФ" и др. Живет и работает в Женеве. Дебютировал в “Нашей улице” рассказом "Наколка", № 4-2005.

Александр Логинов-Женевский

ЖЕНЕВСКИЕ ОГНИ

(FLICKERING FLAME)

повесть

Никиту разбудило странное ощущение невесомости.

Синдром мыльного пузыря, впервые описанный Гербертом Джорджем Уэллсом задолго до человеческих вылазок в космос.

При пробуждении его даже будто подбросило в воздух, словно лежал он не на топкой двуспальной кровати, а на пылкой сетке батута.

"Ах да! Жена укатила в Брюссель", - вспомнил Никита, ухватив за радужный хвост мотив душевного взлета. Он провожал ее рано утром в аэропорт, а по возвращении в дом снова юркнул в кровать. И так ему стало празднично от накатившего светлого одиночества, что он тут же уснул.

А потом, когда за полдень снова очнулся, поперек постели с перекрученной простыней и вздыбленным одеялом, то ощутил то же самое зыбкое счастье. В ответ на беззвучный допрос с пристрастием лучик блаженства распался на три цветовых элемента.

Зеленый, желтый и красный.

Зеленый - жена упорхнула в Брюссель, желтый - дочь куролесила с классом в Ирландии, красный - сам он остался дома, то есть в Женеве, сговорившись с куратором не маячить попусту в фонде и отчеканить к концу недели аналитическую статью о расовой дискриминации, выползая из дома разве что в ближайшие продуктовые магазины "Мигро" и "Кооп".

Жена собиралась в Брюссель настолько поспешно и совсем на себя не похоже, будто в бельгийской столице ее поджидало наследство богатой тетушки или бабушки.

Он так и сказал гарцевавшей по квартире жене с пучками каких-то зулусских тряпок в руках:

- Поразительно! С какой необычной стремглавостью ты укладываешь чемодан. На тебя это совсем не похоже. Собираешься, как на похороны любимой бабушки.

А потом прилег на диван с гитарой, напевая тихонько: "Babooshka-babooshka-ya-ya..."

- Что ты там вякаешь?" - дружелюбно огрызнулась жена, лязгая челюстями самсонитового баула.

- Да хиток такой был. Забавный. Помнишь певицу Кэйт Буш? По-моему, я даже где-то читал, что Кэйт - внучка великого Эрнста Буша.

- Кого? Президента, что ли, американского?

- Господи! Темная ты сторона лунохода! Эрнст Буш - это же немецкий Пит Сигер!

- Какой, на фиг, Пит Сигер?!

- Постой, а ведь ты, наверное, права. Эрнст Буш - это, скорее, немецкий Вуди Гатри.

- Ник! Оставь меня, ради Бога, в покое со своими дурацкими шутками! Я и так нервничаю. Все из рук валится.

- D'accord. Оставляю тебя наедине с твоей нервной системой. - Никита посмотрел на часы. - А хочешь, я на шесть утра такси закажу?

- Ага! Щас! Сам меня отвезешь!

- Увы! Мне статью писать надо. Про страну Бразилию.

- Ага! Щас! Ты до следующего воскресенья на диване будешь валяться и на гитаре тренькать. А потом вскочишь и за ночь статью накатаешь. Ведь так?

На ренессансном лике жены вспыхнул румянец мелкой победы.

Или наоборот - обиды?

- У каждой творческой личности - свой созидательный метод. Курочка по яичку яйца несет, а черепаха - сразу десятками.

- Курица и черепаха? Творческие натуры?

- А что? Животворение - тоже ведь творческая процедура, - сказал Никита и раскорячил пальцы в болезненном нонаккорде. Мизинец сорвался с третьей струны и разрушил тернистое созвучие. - Так мне заказывать такси?

- Еще чего! До "Корнавэна" ехать - двадцать минут. А сдерут франков шестьдесят! А то и больше!

Никита заскрежетал медиатором по шестой басовой струне. Блин, опять эти монетарные всхлипы! Эта вечно разноголосая перекличка Берри Горди, Пинк Флойда и Аббы.

Тем не менее, на следующее утро он исправно отвез жену в аэропорт "Корнавэн". И потом еще дожидался, пока она прошмыгнет сквозь транспарентный форпост паспортного контроля, одарив его спешным чмоком в шершавую щеку.

А ничего не поделаешь!

Не умел Никита вести тактическую войну, отступал при малейшем натиске, и лишь тогда, когда неприятель грозил прорвать последние рубежи обороны, отваживался на дерзкие вылазки, а то и воспарял к потолку шахидом Гастелло. Мол, брошу работу и уеду в Москву - что тогда будешь делать? В "Мигро" на кассу подсядешь? В "Си энд Эй" низовой продавщицей наймешься? Официанткой в ресторане или в баре пристроишься? Так ведь тяжко же будет жить на эту милостыню в Женеве! Тем более, что в швейцарских общепитовских точках на чай подавать не принято или даже вовсе запрещено. А жалование Никиты Маштанова в частном академическом фонде Гюнтера Фосса было немалым - образование в Швейцарии ценили и холили - на нем и покоилось, как на сейсмостойком фундаменте, показное благополучие треугольной семьи, позволявшее, среди прочего, снимать квартиру в центре Женевы и с грехом пополам, то есть на скромном деми-пансионе, натаскивать дочь в престижном английском колледже, в котором некогда тусовался Кристоф Ламбер, герой хорошо пропеченного фильма "Горец" с двумя-тремя подгоревшими сиквелами.

Ну и что же его супруге в сонном бельгийском царстве понадобилось?

Какая причина столь прытко ее туда потащила?

Почему она набивала вещами малахитовый чемодан с шафранной каемкой со скоростью опытной шоколадоукладчицы?

А всего-навсего потому, что в Брюсселе внепланово объявилась ее лучшая московская подруга, с которой она учились в Плехановке на факультете гостинично-ресторанного бизнеса.

В брюссельский наезд подруги Никита не очень-то верил, хотя по идее объект вожделений жены волновал его мелкой рябью. Подруга ли, не подруга, ну пусть даже некий друг - у Никиты имелись на этот счет свинцовые подозрения - так скатертью белой дорожка: вот тебе, Лика, три тысячи на расходы. Хватит? Но только, пожалуйста, собирайся в дорогу в темпе резвого танца. Сальсы, фокстрота, румбы, алеманды, хип-хопа. Название тут значения не имело. Темп или ритм - вот что играло заглавную роль. "Самое главное в музыке - это ритм!" - бросил в сердцах Бетховен, когда впервые не смог отличить "ре-диез" от беспримесной "ми". Марк Пекарский подхватил эту хлесткую фразу и при первой возможности тыкал ей в хари врагов барабанных палочек и перепонок. Ритм, ритм и ритм. То есть без анархической суеты-маяты в день отъезда, без стенаний из-за пустого флакона любимых духов, без мышиного шороха до ранней зари.

Так оно, как ни странно, и вышло.

Жена собиралась в дорогу сумбурно, но реактивно. Ее чемодан уже стоял у парадной двери в прихожей, когда по ТF1 только начинался полночный "поляр" - так переводится на французский исконно русское слово "триллер". Рейс был чрезмерно утренний. Еще и поэтому Никите так не хотелось выдавливать тело в мятную свежесть спящего города.

Легкую и опасную, как пластиковая взрывчатка, дочь Маргариту пятнадцати лет, обкорнавшую себе имя до пошлой Марго, подгонять на сборы в Ирландию было не нужно. Никита с трудом успевал следить за ее мельтешеньем по лабиринтам квартиры и вовремя укрываться в расщелинах, до дна подбирая спесивый живот. Хорошо еще, что кваттрокомнатное жилище позволяло семье встречаться нечасто: обычно - Ника в который раз боднула набыченность этого слова - в громоздкой кухне за редким завтраком и за еще более редким ужином, поскольку амплитуды жизнедеятельности членов фамилии по сути не сопрягались. Хотя Никиту и Риту прочно связывала незримая нить доверия и понимания.

Квартира устраивала всех троих ее обитателей.

Никита оттяпал себе большой кабинет - с письменным мастодонтом и архисложной компьютерной инсталяцией, с громадьем книжных полок, широкоэкранным окном и зашторенной впадиной, в которую умещались три кожаных кресла и низенький столик и где он любил вести забубенные разговоры с друзьями.

У Риты тоже была своя комната, злонамеренно обращенная в заурядное логово европодростка. Прискотченные плакаты франко-английских поп-звезд на зачирканных стенах, вечно неприбранная кровать, зудящий ноут-бук на полу с многохвостьем цифровых атрибутов, ошметки одежды вперемешку с окрошкой косметики и бижутерии, разбросанные по комнате взрывом гормональной лимонки, тучный шкаф с липким зеркалом, стол-комбайн, осыпающийся крупной бумажной перхотью, пристенные стеллажи, забитые беспризорными книгами и безродными сидюками.

Жена же полагала в своем полновластном владении всю квартиру без исключения, позволяя устраивать себе чистки и шмоны даже в сакральном гроте Никиты.

Минус жилища заключался в ропоте шопингующего населения, проникавшем в гостиную с рю де Марше, на которой лепились один к одному бутики впечатляющих брэндов, заклейменных Аленом Сушоном в затравочной песне альбома La Vie Theodore.

Однако большая часть квартиры - со стороны спальных комнат и кабинета - смотрела светлыми окнами на почти безмятежное место. А точнее, на крышу плотно пригнанной к дому низкорослой - на два-три этажа помоложе - плоской пристройки, на которой там-сям торчали легкие, малометражные, но, видимо, дорогущие, флигельки с вольерами утопающих в зелени лоджий. На крыше шевелились кусты и приземистые деревья, продирались сквозь гравий клочья травы. На все это было диковато смотреть. Особенно в первое время. Тем более, что помимо растительности на открытом пространстве меж флигельками вздувались в три ряда пухлые, как подушки, квадраты матовых люков. Под общей крышей нашли пристанище дискотека, бильярдная, видео-клуб и бистро. Белесые люки служили сопредельщикам окнами или глазами. Жгучих коллизий заведения не порождали. Шум оттуда почти что не доносился. Вероятно, он был настолько тяжелым, что сразу же оседал на полу толстым слоем психотропной золы. Разве что иногда, чаще всего по пятницам и субботам, внизу что-то брякало и гудело, а из-под вентиляционного колпака тянуло крестьянской махоркой и уксусным перегаром.

Впрочем, со стороны гостиной шум тоже быстро стихал. Вдоволь накувыркавшись за день, Женева засыпала, как малый ребенок, уже к девяти-десяти часам вечера. И только злачный квартал Паки на другом берегу Лемана, местами почти примыкавший к набережной, шумел и искрился до черно-синей поры. Но уже к сердцевине ночи даже самые стойкие проститутки, травеститы и транссексуалы валились с исколотых шприцами ног, гасили фривольные фонари ночные бары и клубы - всякие "Пусси кэтс", "Насти герлз", "Стеди-реди-гоу" - расползались по спальным районам алкоголики, дебоширы и тунеядцы.

А еще по соседней крыше носились холеные кошки, которые жили во флигельках со своими хозяевами или хозяйками. Бездомных животных в Женеве не было. Хотя, если быть медицински точным, все-таки были, но граждане очень быстро прибирали к рукам бесхозных зверей или отдавали найденышей в спецприемник-распределитель, откуда их забирали зареванные хозяйки или просто добрые люди.

Никита любил наблюдать за кошками, за их неподвластным людскому рассудку житейским укладом. Никита вообще любил кошек, но как-то абстрактно, то есть издалека, потому что никогда их не заводил. Кошек не любила его жена, а дочке нравились только оцелоты и лигры. "Тигры?" - переспросил дочку Ник, подумав, что ослышался. "Лигры! Лигры! Ты что - совсем дикий? Не знаешь, кто они такие?"

Из кошек, живущих на крыше, Никита особенно выделял одну черно-белую самочку. Кошка была забавной и в то же время красивой и горделивой. Никита считал ее самкой отчасти произвольно, поскольку точно в этом удостовериться возможности не имел. Тем не менее, у него была своя доморощеная метода определения половой принадлежности кошки на расстоянии, основанная, помимо учета традиционных кошачьих повадок, на выражении ее морды и прежде всего ее глаз. Для этого он купил себе дешевый бинокль "Карена" с тусклой, но дальнозоркой оптикой, которая позволяла ему детально исследовать устройство и цветовую палитру кошачьего глаза. Более того, в экстремальном режиме тридцатикратного приближения Никита мог превращать белошвейный кошачий ус в канатный моржовый, хотя и считал этот "гэджит" излишеством.

У самок глаза были капельку миндалевидные и романтически отрешенные, а еще они часто жмурились и стыдливо моргали. Коты же смотрели нахально и прямолинейно, почти не мигая и не рыская попусту взглядом, при этом глаза их всегда задорно сверкали, а их шторно-щелевые зрачки, независимо от сиюминутности формы, блестели жирным шеллаком, как будто они только что вкусили какой-то живительной травки. К тому же никаких улик романтичности в их взгляде сыскать было невозможно.

За облюбованной Ником черно-белой швейцаркой ухлестывали три наглых кота - бурый табби, серый персидский и полосатый турецкий. Но чернобелка их близко не подпускала. Коты садились поодаль, обычно с разных сторон, и смотрели на нее, не мигая. Видно, пытались внушить ей любовь животным гипнозом. Однако кошка ни к одному из котов не шла. Зевала, щурилась, умывалась. А как только кто-то из ухажеров пытался к ней подобраться на раскованное расстояние, чернобелка шипела, дыбилась шерстью, прыгала через ограду лоджии и исчезала за полураскрытой стеклянной дверью. Гордая и одинокая аристократка.

Кошку Никита стал называть "Нитчево", а ее хозяина, которого видел лишь несколько раз, - "Лючио". Имена всплыли почти наобум, из картонной коробки прошлого, когда в голове Никиты внезапно затренькал трамвай, держащий несгибаемый путь в стеклянный зверинец.

Хозяин кошки был достаточно молодой еще человек, похоже, итальянской наружности, с тыквенным проблеском в кущах курчавых волос. Но лица его Никита толком так никогда и не видел. Всякий раз Лючио оказывался стоящим к нему спиной. Кошку итальянец несомненно любил. Нитчево была чистой, пушистой и сытой. Когда Никита высовывал голову из окна кабинета и бросал взгляд на лоджию, принадлежавшую итальянцу и чернобелке, то всегда видел полную миску кошачьего корма "Вискас" под кухонным столом рядом с внушительным металлическим шкафом. В этом шкафу хозяин кошки-аристократки разводил коноплю. Когда Лючио отпирал свой таинственный шкаф, то в дальнобойный бинокль Никита мог видеть не только характерные зубчатые трилистники, но и фосфорные прожилки сосудов на каждом божьем листочке. Внутри железного шкафа пылали ультрафиолетовые софиты и инфракрасные нагреватели, а пол был щедро усыпан бархатным черноземом и запружен широкой доской. Трепетный сей уход принуждал коноплю расти как бамбук, и хозяин едва успевал срезать секачем урожай, оттаскивая мощные стебли с мясистыми листями в вертеп квартиры, где потом что-то долго жужжало, ревело и чавкало. Вероятно, в квартире стоял сепараторный агрегат по тройному отжиму гашиша. На это время кошка забиралась в густой кустарник и сидела там под надзором настырных котов до тех пор, пока натруженный агрегат, издав последний зловещий рык, не засыпал до новой жратвы. В Швейцарии разрешалось культивировать коноплю в персональных, то есть декоративных, некоммерческих целях, но запрещалось продавать ее производные третьим лицам. Странное, с винно-водочным привкусом выражение "третьи лица" намекало на сговор по превращению безобидной ячейки плантаторов в преступную группу: "Месье, третьим не изволите быть?" Между тем в данном деле фигурировало только одно лицо - сам Лючио. Ну а без вовлечения в хобби третьих сторон, минуя неведомые вторые, - разводи себе горшочную коноплю вместо столетника и герани, сдувай с нее золотую пыльцу и дыми в персональное удовольствие. Хотя Никите как-то раз пришла в голову диковатая мысль: а не потому ли у здешних котов глаза так странно блестят, что они тоже травку Лючио щиплют, поскольку ему одному весь урожай прошобить вряд ли под силу будет. Этот безумный расклад превращал Лючио в преступника, котов - в пресловутую третью сторону, а чернобелку - в главного свидетеля стороны обвинения.

И все-таки - удивительная это страна, Гельветская Конфедерация!

Несмотря на формальное вето в любом ночном заведении каждый вечер дым стоял топором от голландского или местного "шита". Зато в течение почти сотни лет в Швейцарии прозябал под запретом абсент, и только в прошлом году власти сняли с него заклятие, о первопричине которого никто почти и не помнил. Хотя реабилитация некогда впавшего в немилость напитка сопровождалось фанфарной шумихой в прессе. Никита читал недавно восторженную статью о "Зеленой фее", подсвеченную фотомоделью с рюмкой абсента в руке, однако мотивы гонений на элексир в статье разъяснялись весьма туманно. Оказывается, в 1908 году какой-то фабричный рабочий порешил в состоянии абсентного опьянения всех членов своей семьи. А корень абсентного зла якобы крылся в одной из трав, входящих в рецепт напитка, впервые прописанного доктором Ординером. Трава называлась Artеmisia absinthium. Или попросту - полынь. Причем врачи-психиатры считали, а, возможно, считают и до сих пор, что полынь глючит мозг сродни траве-мураве, растущей в железной теплице на лоджии дона Лючио. Никита же думал, что маньяк-пролетарий был просто классическим алкашом в фазе белой горячки, симптомы которой ему были известны по советской комедии о варварских нравах кавказских народов. После отмены запрета на полынный настой Никита не раз порывался испытать на себе его эвазивный эффект, но пока с этим как-то не складывалось.

А еще чернобелка любила сидеть дотемна на вентиляторном патрубке. Чаще всего Нитчего выбирала колпак вентилятора - как удобный, с широким полем обзора наблюдательный пункт, не оставлявший врагам надежды захватить гордячку врасплох. Тогда Никита доставал свой бинокль и наводил его на вентиляторную избушку. Созерцание безмятежной, опрятной мордочки кошки не только его успокаивало и расслабляло, но и наполняло густой, как еловый мед, энергией, от которой щемило в груди и щекотало в корнях волос.

- Ничего-ничего. Все нормально. Life goes on. Коты устанут нести дневной и ночной дозор и уйдут на покой - щипать коноплю, полынь или корпию. Наладится, образумится жизнь на планете. И все в конце концов будет - полная облади-облада! - приговаривал Ник, а самочка щурилась и кивала.

Налетавшая рваными сгустками темень мешала Никите вести наблюдение за животным. Мордочка кошки тускнела и расплывалась. Зато глаза ее наливались ночным электричеством, причем горели они не привычным желто-зеленым огнем, а бирюзовым с изумрудным отливом, и вдобавок попыхивали из глубины красными блестками - так в черном небе чиркает маячками самолет-невидимка. Эти искры пугали и манили Никиту. Дневная черно-белая простота и бесхитростность кошки сменялась тревожной, но притягательной тайной. Та же тайна, наверное, бередила души котов, нервные тени которых кружили вокруг жестяной сторожки. А в безлунные или хмурые ночи темнота настолько густела, что ржавая жесть вентилятора исчезала, сливаясь с поверхностью крыши, и тогда Нитчего зависала в море мертвого воздуха, покачиваясь, как бакен. Маячковые искры прожигали линзы бинокля и впивались в глаза Никиты едкими мушками. Ник отставлял бинокль, начинал тереть выведенные из строя глаза. Но от этого становилось лишь хуже. Никита закрывал окно, брел на кухню и капал в глаза "визимедом", ромашкой и липовым чаем.

От мыслей о красных бликах по телу Никиту побежали мурашки тревоги, и тело стало быстро терять невесомость, наливаясь грубой материей. После второго пришествия в утренний мир он еще лежал на кровати, но уже с безоблачной головой, вполне подготовив душу к водяным процедурам. Почему во рту так жестко и горько? Ведь не пил же вчера ни капли. Ни абсента, ни пива. Печень? Желудок? Неврастения? И еще - вот эта пожарная реминисценция. Непонятно, почему так тревожит, крадет у тела отрадные ощущения?

Ах, да! Статеечку предстоит накропать!

Но ведь это не так уж и плохо. Текстовая болванка уже готова. Мутный поток сознания без точек и запятых, но зато - с безупречными ссылками, примечаниями и даже эпилогом библиографии. Стилистику отрихтовать несложно, переставить абзацы и того легче, а большинство грамматических блох выловит франкофонный автокорректор. Возможно, кое-где придется вдубасить новые клинья и колья. Но и с этим проблем не будет. В целом - от силы четыре часа тугого труда с перерывами на кофе с киршем и сливками. К тому же - трижды гип-гип-ура! - неделю он мог не ходить на работу.

Коллектив научного фонда, утрамбованного в кукольный особняк на отшибе общины Манси, был маленький, но удаленький. Удаленький - в смысле научных регалий сотрудников учреждения. Тем не менее, заправляла всем шумная и капризная, как "ситроен", и к тому же не самая образованная швейцарка, мадам Миттерлехнер - то ли родственница, то ли любовница наследника учредителя фонда. Никита обзывал ее про себя склочной ключницей и ежеутренне говорил ей "команталлеву" и "вузетрависант", наступив на горло собственной совести. Вообще-то Никита трудился в фонде не за совесть, а за стипендию. Однако политкорректный термин "стипендия" представлялся Никите несообразным или даже почти оскорбительным ввиду той внушительной суммы, которая регулярно перетекала на его банковский счет. Повышенная стипендия, которую Нику платили когда-то в Московском университете, была корочкой черствого хлеба по сравнению с пышным батоном гранта имени Гюнтера Фосса. Каждый месяц Никита отстегивал три с лишним тысячи франков в пенсионную страховую компанию, и лет через десять мог рассчитывать на приличную пенсию, позволяющую вести не стесненный подневольным трудом и общением с ключницей образ жизни. Но пока ему приходилось терпеть властительную экономку вкупе с парой ее приближенных холопок. Тем не менее, он уже предвкушал одиночный исход из Женевы куда-нибудь в сторону Невшателя, где недвижимость стоила почти как в Германии или во Франции, то есть в два раза дешевле, чем в Женеве, но в отместку было ветрено и промозгло как в Петербурге. Ну да и ладно. Холод, конечно, не тетка, но, по крайней мере, не теща и не жена.

В противовес склочной ключнице в фонде работал добрый приятель Никиты. Профессор Мануэль Ортега Боикс. По счастью, Мануэль и стал его главным куратором. Несколько лет назад Никита познакомился с ним в Валенсии, в Центре ибероамериканских исследований "Марио Бенедетти" при Аликантском университете. В этом центре Никита тоже сидел на гранте, а Мануэль читал там курс международного права.

Испанское слово "стипендия" по-русски звучало смешно - "бека".

- Бе-е-ека! Бе-е-ка! - раскатисто блеял Никита в каморке общаги, подсчитывая остатки стипендии после очередной пирушки. Ему чудилась гребенщиковская коза, которой нечего было терять кроме огрызка веревки.

Иберамериканская стипендия Ника и в самом деле была смешной - раз в десять меньше нынешней гюнтер-фоссовской. Однако он не роптал. За исключением жалования (хотя само это слово уже источало некий щенячий скулеж), не позволявшего Нику фланировать по Аликанте на широкую левую ногу - левой! левой! левой! - ему там нравилось всё: природа, работа, архитектура, люди и звери. Но, наверное, прежде всего - двуликое слово "маньяна" (мы говорим - "утро", подразумеваем - "завтра"), обладавшее магией совращать солидную плоть настоящего футуристической фата-морганой.

Никита сразу узнал Мануэля, когда увидел его за компьютером в шестигранной библиотеке особняка.

- Привет, Мануэль! Это я! Санни Николсон! - крикнул Никита с порога, и эхо забилось голубем под ветхим куполом залы, а Мануэль вскинул голову с деликатным упреком в глазах.

- Что? Не узнал? - Никита смотрел на приятеля, дожидаясь улыбки или просвета во взгляде.

Ну отрастил бородку, наел двугорбое брюхо, усугубил мешки под глазами и седину на висках и вдобавок неуклюже схохмил, придумав на скорую голову дурацкого Санни. Но все равно - неужели он так изменился и постарел, что его и узнать невозможно? Вон и Мануэль осунулся, погрустнел и обрюзг, но Никита его опознал в один миг.

- Ник! - сказал Мануэль и расплылся в улыбке...

Никита сполз, наконец, с кровати и побрел в сообразии с замыслом в ванную комнату - в первую очередь чистить зубы, невзирая на то, что его естество подпирали другие потребности. По дороге в чистилище он чуть запнулся, чтобы подобрать с пола книгу с крылами зеленой обложки. Этот томик он читал вчера вечером на сон - всё никак не грядущий. Прежде чем сложить крылья книги и временно приютить ее в ванной комнате на карнизике рядом с выводком туалетных флаконов и финтифлюшек, он успел прочитать еще несколько строк:

" - Есть тайна слова, - говорит он, - которая не для всех доступна. Кто раз проник в эту тайну, - может творить... Слово беззащитно как ребенок и зло как змея... Можно сказать "и ласточек крыла косые", но нельзя сказать "и крылья ласточек косые". Слышите ли вы: и-кры... Слова мстят и мстят с предательской украдкой!"

За аскетическим завтраком - баночкой йогурта, хлебным тостом с малиновым джемом и чашкой зеленого чая - Никита с удивлением оглядывал мебель столовой, как будто впервые видел и люстру, и шкаф, и комод, и тумбу, и вазу, и даже стол с пожелтевшей скатертью. Но особенно его поражала царившая в доме тишь. На долю минуты заскреблась в эмпиреях нескучная дрель, но затем квартиру вновь объял блаженный покой.

Вот только скользили по стенам бледно-красные пятна. Наверное, по волнистому переулку с левого бока многоэтажки проплывала машина, запуская в случайные окна осколки мескалиновых витражей.

- Красный-красный - цвет опасный! - сказал вдруг Никита и ужаснулся своей анормальности. - Фу-ты, паранойя какая!

Внезапно пискнула жилка в левом виске, заломило в левом глазу. Неужто снова и мигрень, и невроз в обнимочку возвращаются? Очень некстати! И с какого резона? Ведь день так светло и легко начинался.

- Это все оттого, что темп потерял. Переспал на радостях. С одиночеством. Вот и прокисло утро. Ладно. Все еще поправимо. И статью напишу, и Клода Моссе полистаю с карандашными нотабенями, и в университет, может быть, загляну... Хотя нет, с университетом я, пожалуй, погорячился. Университет - завтра. Маньяна. Или послезавтра. Или на днях. Самое главное, не считая статьи, - это, конечно, Нотис Петрелис.

Никита строго ткнул ложкой в болотное зеркало телевизора, в тине которого колыхались бледно-зеленые пузыри:

- Если хочешь быть здоров и нормален - ходи в дверь! Ходи в дверь! Ходи в дверь! Лишь за дверью нас ждет утешенье, способное остудить раскаленный разум до комнатной температуры! Так учил нас великий пастырь Идзанаки Тер-ван-Сисмонди! Впрочем, прозекторы подсознания, Блэйк и Хаксли, говорили о том же иное.

Однако пора за статью приниматься.

На этот раз ни к чему ей было кружить над душой до исхода недели. Авральный творческий метод Никиты в сложившихся обстоятельствах не работал. Никите нужно было закончить статью к концу четверга. Потому что в пятницу в городе неожиданно объявлялся, пролетом из Лондона в Кноссос, писатель Нотис Петрелис, с которым Ника давно обещали свести.

Никите очень нравились рассказы Петрелиса - из тех, что ему довелось читать на английском и русском. А когда-то отец Никиты даже смотрел в одном из московских театров драму Петрелиса "Дитя Афродиты". Никита подозревал, что совсем еще юным в те античные времена Руссосу и Вангелису тоже нравилась эта пьеса.

Ник ничего не сказал жене о приезде грека. Ему не хотелось слышать в ответ механическую банальность: "Кто? Петрелис?! Что-то до боли знакомое, но вот припомнить никак не могу". Конечно, он мог легко прижать Лику к стенке не только вопросами о современной греческой литературе, но и о банальной богине любви, однако это было бы столь же бесплодно, сколь и опасно. И не то чтобы литература никогда не вписывалась в круг интересов его жены. Было время, когда жена запойно читала. Но однажды она споткнулась о какой-то острый, упрямый камень - Умберто Эко? Паскаль Киньяр? - и подняться уже не смогла. Такое Никита видел в жизни не раз. Большинство его древних друзей, в младости клавших на ночь под голову не подушку, но книгу, во время редких, как оазисы в Гоби, встреч признавались ему, что давно уже ничего уже не читают. А другие - немногие - хотя и продолжали читать, но трагически сузили угол и фокус литературного зрения. Отсюда Никита вывел единогласный канон, согласно которому патология близорукости присуща не только глазам, но и разуму. Какой странный, однако, термин - "близорукость" - в преломлении к органам зрения. Или это всего лишь побочный потомок рукастого изречения - "щупать глазами"?

Никита отправил в рот последний кусочек хрустящего хлебца с вареньем и с огорчением обнаружил, что смягчить финал глотком зеленого чая ему не удастся - чашка была порожней. Но не стал исправлять оплошность и добавлять в нее стылый чай. Счел беду не слишком великой. Уборку стола он тоже нашел излишней, решив это сделать в обед, которому, по всей вероятности, предстояло слиться в экстазе с ужином.

Зазвонил телефон.

Лика из Брюсселя звонит? Что-то мало верится в ее чуткость. Да и рановато вроде. Или дочка из Корка? Тоже сомнительно.

Никита долго искал трубку, потому что улюлюканье лезло в уши сразу со всех сторон, и, наконец, обнаружил ее на кухне за кофемолкой.

- Алло!

В ответ - тишина.

- Bonjour, je vous ecoute...

Снова молчание.

Никита вырубил трубку и бросил ее на диван. Трубка застряла в канавке между подушками в гимнастической позе "березка".

Ввалившись в дверь кабинета - "Ходи в дверь! Ходи в дверь!" - и чуть оступившись, Никита вляпался пяткой в торчащую на ковре, почти у порога, пизанскую башенку дисков. Башенка с треском развалилась на части. Никита переступил через груду пластмассы. Ничего вроде бы не раздавил. Не мешало бы разобраться, раскидать дивидюшки с сидюшками по полочкам и шесткам. Но не сейчас, конечно. А сейчас - за статью! Совсем распоясался жупел расизма в Бразилии: скалит клыки, кажет язык, смрадно чадит на мультикультурную толерантность.

Орудуя правой ступней, как рылом бульдозера, Ник притиснул диски к стене. Из пестрой кучи в глаза ему бросился черный квадрат с розовой надписью "Flickering Flame".

"Flickering Flame"?

Что это? Кто это?

"Странно. Забыл. Давно этот черный квадрат здесь валяется. Ха! Вот прореха-то! Ведь даже не помню, что такое на английском - "flickering". Вылетело слово из головы - не поймаешь. Однако вертится на кончике языка, цыркает в памяти, как спичка о коробок, а всплывать не желает. Какое верткое прилагательное или причастие! С глумливо свиной закорючкой. Сверкнет в темноте огонек и снова погаснет. Интуиция шепчет, что здесь же и надо копать. Хотя какое это имеет значение? Черт! Что за чушь лезет в голову! Нужно скорее за статью приниматься, а не подсознание потрошить. И ведь вот же "Вебстер" синеет в книжном шкафу. Стоит только нагнуться и вытянуть его с нижней полки".

Однако что-то стойко мешало ему это сделать.

Нежелание разума идти на поклон к бумажному идолу? Или простое упрямство?

"Нет-нет. Не сейчас. Не сегодня. Маньяна. Но, скорее всего, я уже завтра об этой занозе забуду. Но это - завтра. А сегодня? "Flickering Flame"... "Flickering Flame"... "Flame"... Хотя с "флэймом", конечно, все ясно. Это - костер, огонь или пламя. Ну и каким же может быть пламя? Ослепительным? Ярким? Игривым? Холодным? Меркнущим? Слепнущим? Блеклым?"

- Да, черт побери, любым может быть! Какое мне до этого дело? Что за консервная дребедень за извилину зацепилась?! Портит мне светлое настроение!

Никита подошел к столу и щелкнул по заднику "рутера", на передней панели которого замельтешили зеленые огоньки. Затем Никита запустил компьютер, ткнув пальцем в его желтый пупок. Компьютер ахнул от неожиданности, засипел, заурчал. По черному монитору побежали белки и стрелки.

Никита отвел в сторону настырную занавеску и потянул на себя правую створку окна. Туговато идет. Надо бы петли прокапать подсолнечным маслом.

Распаренный ветер надул занавеску парусом.

Ух ты, какая карибская духота!

Зато в квартире было свежо и местами студено. Голый паркет бодрил, тонизировал пятки. Потому что дом еще не согрелся; знобит его после зимней стужи. А вот крышу пристройки солнце уже пропекло.

Никита высунулся в окно и посмотрел вниз. Крыша била в глаза бриллиантовой крошкой и зеленью. Никита пробежался взглядом по серебристо-зеленым ее окрестностям.

Ни-ко-го!

Ни животных, ни человеков. Лоджии - как пустые, неприбранные баркасы, пришвартованные к пристаням флигельков. Колпак вентилятора, на который падала тень от карликового кипариса, тоже был гол как монгол. Никита нащупал рукой "Карену" и обстоятельно прошвырнулся по крыше. Чернобелки он, увы, нигде не увидел. На лоджии под столом стояла полная миска корма. Дверь, ведущая в комнату, была плотно закрыта.

Никите стало пронзительно грустно, как бывает тогда, когда на свидание не приходит любимая женщина. Банальное сравнение - но точнее не скажешь.

- Нитчего-нитчего! - сказал Никита с напускным американским прононсом. - Бьюдьет и на наша ульица праздник!

Он плюхнулся в кресло, шепнул компьютеру код и очутился на зеленом пригорке под голубым небосводом в белой накипи облаков. Никаких специальных "обоев" - водопадов, рассветов, закатов - он никогда на экран не лепил. Компьютер, как и автомобиль, - всего лишь рабочая лошадь. Обрамлять рабочий станок наличниками и обшивать изразцами - так же нелепо, как расписывать татуировками тягловую савраску, борт сухогруза, письменный стол или нежный покров человеческого организма. Вон, к примеру, Джон Оно Леннон раскрасил в цветочные времена свой пролетарский роллс-ройс в стиле цыганского рококо, а получил в результате форменный китч в интерьере семнадцать футов на сто тысяч фунтов.

Зато Маргарита меняет на своем ноутбуке обои как джинсы, кроссовки и кофточки. Но Риту можно простить и даже заранее пожалеть. Поскольку ее дженерейшэн - да-да, именно дженерейшэн, а вовсе не поколение! - поджидает хищное будущее. Мир с лицом инвалида холодной войны. Мир, который натужно смеется и который как две капли тяжелой воды похож на своего звероватого пращура. Ибо, пришпорив прогресс у камня на перепутье трех автострад, человечество, возомнившее, что способно уже отличать зерна от плевел, зимы от весен и сумерки от рассвета, выбрало путь с самым скверным прогнозом. Бедная Маргарита, подобно большинству ее сверстниц и сверстников, об этом не знает да и знать не желает. Спаси-сохрани их, Всевластное Нечто, сделай так, чтобы этот хищный пасьянс не сошелся!

Никита долго разыскивал файл с болванкой статьи. Он забыл, как его окрестил, и поэтому долго кликал в папке "Unfinished" на все подозрительные сокращения, пока не наткнулся на драфт, скрытый под подозрительным термином "brе-rac". Имя, которым он нарек черновик при создании файла, вероятно, показалось ему когнитивно прозрачным, но поди ж ты - сколько драгоценного времени отняла у него эта призрачная транспарентность. Во избежание рецидива он сменил имя файла на "bresil-racist", что было совсем уж доходчиво или "корректно", как говаривал его школьный друг Митя, обожавший словечко "корректность" за способность тишайшей сапой встревать в любые семантические конструкции: "корректность - вежливость королей", "вы там пейте водяру и трахайтесь, но главное, чтобы все было максимально корректно", "корректно глаголешь, старче", "корректный у нас начальник, только чуток невменяемый", "мне нравится, что ты корректно берешь быка за рога" (в последнем случае он варьировал концовку в зависимости от ситуации - "корову за вымя", "слона за хибон", "котяру за яйца"). Как-то раз, оказавшись в оазисе школьных друзей, Ник шутливо заметил, что именно Митрич концептуально оформил и забросил на общемировую орбиту птичий термин "политкорректность".

Никита еще раз прощупал заголовок статьи: "La societe bresilienne est-elle raciste?" Может быть, слишком хлестко для научной статьи, зато под самый корешок. Вот только на русский такое заглавие перевести почти невозможно. Как ни финти, ни жонглируй, а на кириллице - всё корявица получается. Если бы он писал статью на русском, то назвал бы ее по-другому. Ну, к примеру, хотя бы так: "Феномен расизма в Бразилии: миф или практика?" То же самое, зато стилистически чисто. Паралелльно Никита гнал от себя досадную мысль, что этот броский, провокативный титул он по сути слизал из французского "Пуэна", подменив в пуэновском заголовке лишь одно очевидное слово.

Никита стал прогонять текстуру. Болванка оказалась намного лучше, чем он думал. Перед ним был не драфт, то есть сырой черновик, а сухой, почти беловой "semi-final". Ему редко удавалось уложить текст нахрапом хотя бы на твердую "тройку". А вот тут - удалось. Хотя тема статьи был щекотливой до аллергии, на этот раз зачистки ожидалось немного. Никита скользил по отвесному тексту и лишь изредка правил стиль и синтаксис, истреблял ошибки в словах, взволнованных красной линией. Иногда его подмывало развернуть пошире какой-нибудь важный тезис, вставить фразу или даже целый абзац, но благоразумная лень удерживала его от опрометчивых действий. К чему перегружать телегу товаром, когда впереди еще множество ярмарок.

И вот еще какой парадокс витал в воздухе.

Если бы Нику и в самом деле выпала незадача написать такую статью по-русски, то ему пришлось бы гораздо хуже и туже. Как ни странно, французская речь сниходительно относилась к туманным уловкам и недомолвкам, чуждым русской грамматике. Консервативный русский язык не терпел стилистического вольтерьянства и робеспьерства. А если когда и срывался на нечленораздельное бормотание, то всё равно походил на доктора филологии в случайном запое. Вот только артикли постоянно ввергали Никиту в сомнения. Хотя это - извечная каверза почти всех европейских наречий, включая когда-то братский болгарский.

Но главная трудность - щекотливая тема статьи. А действительно, есть ли расизм в Бразилии? В течение многих лет бразильское государство ведет с расизмом решительную борьбу и всерьез обсуждает вопрос об уплате каждому афропотомку компенсации в сотню тысяч штатовских баксов, при том, что подавляющее большинство госчиновников - граждане европейского происхождения. К тому же карнавальное население как-то само собой раслагается на цветовые сегменты, повинуясь отжившим догмам колониальной стратификации: чем темнее родные цвета, тем беспросветнее социальный статус их обладателей. Поэтому каждый отрезок многоликого спектра тяготеет к соседу более светлого тона. Черные, которых в Бразилии почему-то называют креолами, выдают себя за белых арапов, метисы, к которым здесь причисляют почти поголовно остальное небелое население, то есть жагунсо, кафузо, кабокло и курибока (за исключением гордых мулатов), скребут себя жесткими щетками, чтобы казаться светлее и ярче, но от этого их кожа только буреет и к тому же приобретает ядовито-синий оттенок, тогда как гордые мулаты, то есть потомки негров и белых, тщетно втирают в кожу лимонный и ананасовый сок и посыпают лицо казеиновой пудрой, а беспечные квартероны и квартеронки списывают смуглый цвет кожи на пляжный образ жизни.

Вновь защебетал телефон.

Никита зашлепал в гостиную и снял трубку с дивана. Но говорить ничего не стал. Трубка тоже молчала. Никита продолжал весомо помалкивать и не нажимал на отбой. Не вешал трубку и немой собеседник.

- Алло, - сказал, наконец, Никита. - Если вам Лику Вадимовну нужно, то она уже должна быть в Брюсселе. Разве ее еще нет в брюссельском аэропорту? - Трубка сопела, но на гудки не срывалась. - C'est bizarre. Вероятно, самолет запаздывает. Посмотрите на табло "Arrivee" или обратитесь в справочную службу. Вам обязательно помогут.

Никита нажал на отбой и доставил трубку на "базу" в прихожей.

Из прихожей он прошлепал на кухню, привернул кран, с носа которого одна за другой срывались капли, барабаня по дну стальной раковины. Никите вспомнился детский анекдот про психов, которые прыгали с вышки в сухой бассейн. Ник открыл холодильник. Извлек из дверцы бутылку яблочного сока. Экологический сок с крестьянской фермы в предместьях Женевы был густым как сироп.

- И все-таки сахар добавляют, прохиндеи! - сказал Ник, поставив недопитый бокал на кухонный столик. Никита любил кислый яблочный сок. А в детстве остервенело лопал антоновку.

Ник снова сел за статью. Дело пошло настолько споро, что он позволял себе отвлекаться на шмыганье по Интернету. Вылавливал новости, заглядывал в свои почтовые ящики, которых у него накопилось с полдюжины. Отрихтует пару антирасистских страниц - и вприпрыжку бежит в Интернет. Во время очередного забега он обнаружил на новостной ленте "Вестей" информашку:

"12:07 мск. В Ирландии перевернулся автобус с иностранными школьниками. В результате аварии погиб 15-летний подросток. 34 школьника и водитель получили ранения. Представители полиции сообщили, что ДТП произошел на скользкой проселочной дороге во время проливного дождя. Премьер-министр Ирландии г-н Берти Аэрн принес свои соболезнования пострадавшим. "Это для нас черный траурный день", - сказал он, передает ИИА".

"Почему - "произошел"?" - завертелось само собой в голове Никиты. - "Ведь ДТП - сокращение среднего рода. Или я ошибаюсь? Оторвался от русских корней?"

Ник поспешно покинул сайт, вернулся к статье. С усилием выкусал блох на крохотном лоскутке текстуры.

"Le NCN a par ailleurs commence un debat... - стоп-стоп! здесь, пожалуй, уместней поставить "lance" - "...lance un debat sur les reparations financieres afferentes... - э-нет! "afferentes" - слишком вычурное, старомодное слово, тут нужно что-то совсем простое дать... может, "dues"?.. ладно, пусть будет "dues"... тогда - "...dues aux Noirs". Что там дальше у нас? "Chaque Afro-Bresilien ayant des ancetres esclaves a droit a 102 000 dollars - здесь все о'кей - "...correspondant au travail gratuit..." - о, какой пошлый ляп! ну никак не лезет сюда "gratuit"! - "...au travail non paye des esclaves pendant trois siecles". Ну, теперь, вроде, все нормально".

Ник сорвался с кресла и помчался на кухню.

"Тропические дожди... Берти Аэрн в катафалке... Автобус сделал в воздухе сальто-мортале и, как кошка, мягко приземлился на четыре шины, но в последний момент поскользнулся... Подросток неизвестного пола-племени приложился виском к крючку для одежды и blew his mind out in a car...".

- Ой, да мало ли автобусов школьных сейчас Ирландию бороздит! Тысячи тысяч! В Европе - повальные школьные каникулы. И на всех еврошкольников - только две англоязычных страны.

Ник допил теплый приторный сок. Липкая струйка побежала по подбородку. Ник вытер подбородок рукой, а руку - о джинсы. Налил из-под крана воды. Вода в Швейцарии мягкая, вкусная, чистая, отчего большинство швейцарцев предпочитает водопровод любым минеральным источникам. Ник сам об этом читал. В женевском журнале для потребителей "Это должен знать каждый".

- Подросток... Пятнадцатилетний подросток... Девочка или мальчик? Почему перевод такой мутный? Или в оригинале было - "adolescent"? Черт бы пробрал эту некорректную политкорректность!

Ник снял трубку с подставы и липким пальцем стал набирать Ритин номер. Однако споткнулся, наступив на левую цифру: вместо восьмерки нажал на семерку. Вздохнул и начал снова тыкать пальцем в клавиатуру. Как же затрахала эта бестолковая миниатюризация! Ну хорошо, что у него тонкие музыкальные пальцы - как у Пако де Лусии. А каково, к примеру, какому-нибудь Паваротти с таким агрегатом сотрудничать? Уф! На этот раз вроде бы корректный - Митрич, ау? - номер набрал.

После двух бойких бипов поплыли ленивые гудки. Гудки разрешились драматической паузой. Затем послышался легкий щелчок, полились жестяные слова: "You are connected to the Sunrise mail-box... Number eight-six-zero-four...".

Ник положил трубку.

Телефон дочери был отключен. Раньше такое часто случалось. И всякий раз он ей говорил: "Рита, зачем же ты телефон отключаешь? Ты что, не понимаешь, что мы с мамой волнуемся?" В конце концов он приучил ее держать мобильник на круглосуточной вахте. Впрочем, бывали и срывы. Вот и сейчас Рита, возможно, "ай-подом" уши законопатила. Слушает что-нибудь супермодное. Какой-нибудь Supergrass или Superbus. А мобильник в сумочке позабыт-позаброшен. Потому и вибратору ее не достать. Или от впечатлений голову с памятью потеряла.

Оставлять звуковое послание смысла не было. Рита и так увидит, что он ей звонил, и откликнется. Когда сможет или когда соизволит.

Ник вернулся к статье и отутюжил еще две страницы. В сеть он больше не залезал, но работа все равно шла ни шатко, ни валко. Потом он и вовсе завис на какой-то невинной фразе.

- Вот тебе бабушка и flickering flame! - сказал Никита и, треснув по клавишам кулаком, высек на мониторе междометие "ujy".

- Бестолочь! - попенял Никита компьютеру. - Тебя лупят, а ты даже огрызнуться толком не можешь. "Уйю!" Ну что это за пиццикато? Ладно, что с тебя взять... Безропотный друг человека. Герасим по кличке Му-Му!

Этой неосмотрительной шуткой Ник накликал дух Ивана Тургенева, который зашаркал крылами - "и классика крыла косые..." - по высокому потолку, сметая на пол редкие трупики мошек. Никита узнал писателя по холеной бородке и ягдташу с вышитыми шелком инициалами - "PGV". Ник приоткрыл пошире окно:

- Этого еще не хватало! А вот ужо с Остоженки барыню призову, так она задаст вам шороху-пороху, экий вы медведь неуклюжий!

При слове "медведь" дух Ивана Тургенева пулей выскочил за окно.

Никиту это не удивило.

Когда Ване Тургеневу исполнилось восемь лет, отец взял его с собой в Швейцарию. В Берне отец подвел сына к медвежьей яме, где томилась в неволе швейцарская медвежья семья - два самца и две самки. Любопытный ребенок перегнулся через перила и, потеряв равновесие, полетел вниз. Однако отец успел поймать Ваню за ногу. Мальчик подцепил посттравматический стресс и вдобавок долго прихрамывал. Если бы папа не проявил у медвежьей ямы недюжинное проворство, то лишил бы долгополое платье российской словесности кружевной оторочки. С той поры Ванечка люто возненавидел медвежью породу. Врачи заключили, что мальчик страдает редким нервным недугом - арктозофобией. Иван Сергеевич очень любил Пушкина. За чудное мгновенье - расправу Вольдемара Дефоржа с кудлатым чудовищем. Высоко ставил - между Решетниковым и Успенским - Ореста Сомова. За Ивана с железным аршином, которым тот порешил медведя-людоеда. Зато сторонился литератора Шишкина, путая его с одноименным художником-лесописцем. А о легкомысленной чеховской пьеске говорил с осуждением:

- Экий мужланский бурлеск!

Ник вытянул из-под стопки бумаг последний "Эбдо", франкошвейцарский еженедельник для лысых очкариков в шляпах, помусолил страницы.

- Эге! - сказал он, с изумлением вычитав, что доходы гельветских ветеринаров примерно на треть превышают заработки юристов и адвокатов.

Рита не отзывалась.

Ник бросил журнал под стол и решил позвонить Клоду.

Клод был репортером в газете "Нувель де Женев". Когда-то Никита и Клод жили в одном подъезде и познакомились благодаря своим дочкам, которые, как оказалось, учились в одном классе и вдобавок дружили. Потом Клод купил дом в зажиточном Сатиньи, но продолжал поддерживать с Ником приятельские отношения. Время от времени Ник поставлял в "Нувель" по протекции Клода обзоры по Восточной Европе. Никита умел писать бойко, доходчиво и лицемерно, впаривая местным филистерам затоваренную мыслетару, хотя в душе и корил себя за продажность. Утешало его лишь то, что коренные швейцарцы-"востоковеды", за исключением, пожалуй, Жоржа Нива, несли на те же самые темы беспросветную лажу. Читая их "непредвзятые" откровения, Ник всегда вспоминал запавшее в память словцо - "стрекулисты". Недавно Ник наткнулся в том же высоколобом "Эбдо" на статью, в которой тертая колумнистка называла белорусского батьку - "babka Loukachenko", поясняя в скобках для непосвященных, что "бабка" по-белорусски означает "отец". В Фоссовском фонде тоже шустрила на смежном поприще одна смазливая демуазель - магистр политических и социальных наук, француженка Жюли Шаперон, овладевшая где-то азами болгарского языка.

Когда-то в родном универе Никита столкнулся с дилеммой: какой братский язык ему выбрать в качестве третьего - румынский или болгарский. Отвертеться было нельзя, поскольку с третьего курса язык соцстраны входил в гарнитур принудительных дисциплин. Ник побежал за советом к доценту Илье Фурсенко, который вел спецкурс по Латинской Америке. Виртуозный ёрник Илья выдержал для солидности паузу, почмокал губами и вынес вердикт: "Я бы на твоем месте непременно выбрал румынский". - "Почему?" - "А потому что это самый короткий мостик к молдавскому". В глазах Ильи запрыгали звездочки с бутылки армянского коньяка. Никита, разумеется, выбрал болгарский.

Выяснив, что Жюли специализируется на Восточной Европе с легким уклоном в Болгарию, Ник заметил во время обеда за круглым столом, улучив кроткую паузу между латуком и артишоковым супом: "Жюли, а вы знаете, что у Ивана Вазова тоже есть роман "Les miserables"?" - "Почему тоже?" - простодушно изумилась француженка. А чуть раньше, во время ритуала знакомства в шестиграннике библиотеки, Жюли всплеснула руками: "Ах, какое у вас странное имя!" - "Странное?" - "Ну да! У вас же оно канонически женское!" - "Вы, вероятно, имеете в виду Никиту Бессона или Никиту Михалкова?" - Жюли всерьез озадачилась. - "Впрочем, если вас мое имя коробит, то можете звать меня просто Ник".

Клод, которому собирался звонить Никита, по паспорту был бельгийцем, но давно уже ошвейцарился, и даже на Рождество ленился наведываться в милое сердцу отечество - La douce Belgique. А первая его жена была тайкой. Клод женился на ней лишь потому, что отец вбил ему в голову миф о собачьей сервильности таек.

На самом же деле всем тайцам присуще хрупко-острое, как иголка морского ежа, чувство собственного достоинства, которое не так-то легко разглядеть иностранцу - "фарангу" - сквозь дежурность слащавых улыбок на их ребяческих лицах. Хотя неформальный термин "фаранг" не таит в себе никаких латентных подвохов (французы считают его внебрачным отпрыском существительного "Francais", а англичане - бастардом слова "foreigner"), года четыре назад, расслабляясь в Паттайе, Никита набрел в "Bangkok Post" на статейку, автор которой деликатно разъяснял англочитающим массам, что для местного населения европейцы и североамериканцы - всего лишь "ходячие денежные мешки" ("walking money bags") или, иными словами, дойные туристические коровы. Но тут уж ничего не поделать - такова добровольная участь любого западного туриста.

Клод развелся с бездушной тайской супругой, ухнув почти десять лет на бесплодные ссоры и споры. "Не повезло. Нарвался на исключение", - сетовал Клод. - "Обычно швейцарки такими бывают". Тем не менее, Каня родила Клоду девочку, которую и оставила ему после развода, чем полностью искупила свою перед ним вину. Вторая супруга Клода, по иронии фатума, оказалась заботливой и миловидной швейцаркой. "Повезло. Нарвался на исключение", - светился от счастья Клод. - "Обычно тайки такими бывают".

- Алло, - сказал Клод.

- Привет, Клод.

- Привет, Ник. Ты как там?

- Да ничего. Статью тут одну приканчиваю.

- О! Может, и нам что-то перепадет?

Никита шлепал босыми ногами по коридору - от кабинета до кухни, от кухни до кабинета, и снова от кабинета до кухни...

- Вряд ли. Страна уж больно далекая. Бразилия. Хотя сама по себе тема горячая. Ты читал в позапрошлом "Эбдо" подборку: "Швейцарцы - расисты?" с гневной редакционной статьей? По результатам исследования социологов Женевского университета?

- Спрашиваешь! Читал, конечно. Редкой мощи скандал назревает. Клеймят журналисты социологов. Методика, говорят, у них туфтовая.

- Ну, тут дело обоюдотемное. Не мне тебе объяснять.

- Правильно, не надо мне ничего объяснять. Я все прекрасно понимаю. Потому меня до сих пор из газеты и не выгнали. Как, например, бывшего главного редактора. А я тут к пикантному интервью готовлюсь. С Этьеном на пару. Слушай, а ты не хочешь сегодня вечером в каком-нибудь пабе оттянуться? Скажем, в "Пиквике"?

- Ой, не знаю. Что-то я завяз пока со статьей.

"У-у-у-у!" - завыла за стеной мясорубка.

- Ну, дерзай тогда. Если надумаешь - позвони. Кстати, а сейчас ты зачем мне звонишь? Проблемы какие-то? Или о себе напомнить? Так я о тебе всегда помню. Ты в моем телефонном списке под первым номером числишься. Вот как я тебя уважаю!

- Уважаешь? Эксплуатируешь!

- Ладно. Зачем позвонил?

- Да так. Ничего особенного. Я тут сейчас в русских СМИ копался. Ну, увидел информашку. Сообщается, что в Ирландии автобус с иностранными школьниками перевернулся. А еще говорится, что есть пострадавшие. И даже один погибший. Или погибшая. Но источник не очень серьезный. Правда, ссылается на ИИА. Ты не мог бы посмотреть, что там у вас по этому поводу есть?

- Могу, конечно. Сейчас выйду на компьютерный телетайп. А зачем тебе это? И что там у тебя так противно воет?

- Зимняя буря. "То как зверь она завоет, то заплачет как дитя".

Последнюю фразу Ник произнес по-русски.

- Это что? Стихи? - догадался Клод.

- Это Пушкин. Великий русский поэт. Стихи о старой няне.

- Не понял. Ты же сказал - зимняя буря?

- Там и про бурю, и про няню, и про кружку. Это же Пушкин. А не какой-то там Цоллингер или Маттэн. Это у вас все просто и прямолинейно. Если стихи про бурю, то бурей все начинается и бурей заканчивается. Если про солнце, то солнце всходит и заходит. А мы - русские. Мы - иные. Заковыристые. Пушкин - тем более. У него в начале стиха - зимняя вьюга, а в конце - выпивка на пару со старой няней. "Выпьем, няня, где же кружка? Сердцу будет веселей".

Вторую цитату Ник снова воспроизвел по-русски.

Клод знал только два русских слова: "Ага! Щас!" Он часто слышал, как эти слова говорила Лика. Хотя воспринимал их как единое целое: "Ник, скажи мне, пожалуйста, что такое: "Агашас?" Клод не просто пасовал перед звуком "щ" - он вообще этот звук не слышал, будучи жертвой синдрома фонетической глухоты. Как пел один тенор в режиме molto gnusavo: "Всё очень просто - звука обман-ан-ан-ан!". Испанцы, к примеру, без труда оперируют звуками "ч" и "х", зато не слышат согласные "ш" и "з". Оттого и выходит у них: "Пучкин", "Чумел камыч", "А сори сдес тихийе"... Тогда как французам звуки "ш" и "з" даются легко, а вот согласные "ч" и особенно "х" в руки или, вернее, в уши никак не идут: "Абаровск, Крушов, Шапаев". Ник, как мог, попытался объяснить Клоду значение реплики: "Ага! Щас!" на базе триады условных французских эквивалентов: "Mon oeil", "Mais oui, bien sur", "Et quoi encore?".

- Ну ладно-ладно. Пошутил - и хорош. Ага... Вот... Нашел! "Рейтер" сообщает. Про ирландский автобус... Что-что? Этьен, чуть позже... Ты видишь, я занят... Ник, извини, тут меня отвлекли на секунду. Короче, читаю, что "Рейтер" пишет. "В Ирландии в окрестностях Корка перевернулся автобус с иностранными школьниками. Водитель потерял управление транспортным средством на скользкой дороге из-за проливного дождя. Имеются пострадавшие. На место происшествия прибыл полицейский патруль и группа экстренной медицинской помощи"...

- В окрестностях Корка?

- Э-э-э... Ну да... В окрестностях Корка.

- А дальше? Есть что-нибудь еще? Про водителя, про подростка?

- Сейчас выше ленту прогоню.

- Ну?

- Всё. Пока больше ничего нет. Merde! У тебя же Маргарита в Ирландию на каникулы с классом поехала?! Верно?

- Да.

- Ах, вот почему ты так беспокоишься! Послушай, Ник, ты же умный, здравомыслящий человек! Что за глупости у тебя в голове! Не уподобляйся своей истеричной супруге. Просто позвони Маргарите. И всё.

- Клод, ты... Уж и не знаю, как тебя обозвать... Ты думаешь, что я ей не звонил? У нее телефон молчит, как рыба об об лед.

- Ник. "Молчит, как рыба об лед" - это русская поговорка или снова Пушкин?

- Это - крылатое выражение. А Рита мне слово дала, что во время поездки не будет телефон отключать.

- Господи, Ник! Это же подростки. Они безголовые... Они же терпеть не могут, когда родители их теребят... Тем более, во время каникул... А автобусов школьных в Ирландии сейчас тысячи тысячи. И в Корке, и в Дублине. Каникулы. Понимаешь? Так что вероятность совпадения - микроскопическая.

- Ну, ты прямо мысли мои читаешь. О'кей, Клод. Все нормально. Если что-то новое появится, позвони. Ладно?

- Конечно-конечно. А Лика, наверное, в истерике?

- Лика не знает ничего. Она в Брюссель улетела. Сегодня утром. Я ее в аэропорт провожал.

- Ну, это даже к лучшему. И еще. Ты знаешь, если бы что-нибудь случилось, то тебе бы давно из полиции позвонили. Или из колледжа.

- Не думаю. Слишком мало времени прошло.

- Ну как же - мало. Много уже времени прошло. А полиция в Европе оперативно работает. Так что не забивай себе голову чепухой. Поверь, все будет хорошо... Этьен, ну отстань. Не суетись. Все мы успеем. Я тебе говорю.

- Извини, Клод. Не буду тебя от работы отвлекать. Пока.

- Пока, Ник.

- Клод!

- Что?

- Обязательно позвони, если что-то узнаешь.

- Ник, я ведь уже обещал тебе это сделать.

- Ну, пока!

- Пока.

- Клод!

- Да?

"До чего же приятно, что европейцы и, наверное, прежде всего бельгийцы, столь безропотно терпеливы!" - подумал Ник.

- Клод, ты не знаешь, случайно, что означает английское слово "flickering"?

- Как-как?

- Fli-cke-ring.

"Черт! Вот привязалось словечко! Пилит и пилит мозги - "вжик-вжик! флик-флик!"

- Ха! Flic et ring! Легавый на ринге, что ли?

Во франкоязычной Европе полицейских искони дразнили "фликами", то есть ищейками или легавыми.

- Клод! Твоя бельгийская... как бы помягче выразиться...

- Сообразительность? Я угадал?

- Ну, хорошо! Пусть будет сообразительность. Твоя бельгийская сообразительность, тем не менее, иногда загоняет меня в тупик. Я же тебе французским языком сказал - английское слово!

- Ник, ты же знаешь, что полиглот из меня никудышний. Я с Каней сколько лет мучился, но только два слова на тайском выучил. "А-рой" и "гин-као" - "хочу есть" и "невкусно". А слабо тебе самому в словарь заглянуть?

- Слабо, Клод, слабо. А почему - тебе не понять. С твоим квадратным бельгийским менталитетом.

- А твой русский менталитет лучше, что ли? Вечно замкнутый круг. Ни конца, ни начала. Но все равно - намекни, чем тебе словарь-то не угодил?

- Намекнуть могу. Но очень тонко. Знаешь такого писателя - Хулио Кортасара?

- Знаю. И что?

- Всё. На этом тонкий намек обрывается.

- О-о-о!

- Чао, Клод. Летисии - сердечный привет.

- Чао, Ник. Лике, гм, тоже мои наилучшие пожелания. Не расстраивайся. Всё будет хорошо.

Вынырнув из разговора, Ник с удивлением огляделся. Его каким-то лихом занесло на балкон. Значит, он и балконную дверь машинально открыл.

Широкий и длинный балкон был устлан мягким зеленым паласом. Слева белел овальный столик, вокруг которого стояли четыре стула с кривыми ножками. Кривизна ножек нисколько не портила стулья, тяготея к игривому рококо. На обширном балконе можно было бы водрузить мангал и жарить на нем шашлыки, если бы не бдительные соседи, злобный консьерж и законобоязненность Ника.

Внизу рокотала торговая улица.

Тревожно затренькал трамвай.

Трамвайную линию проложили по рю де Марше лишь несколько лет назад, когда власти решили реанимировать этот архаичный вид транспорта. Трамваи в городе, на удивление, прижились и начали стремительно размножаться. Опьяненный успехом муниципальный совет совсем ошалел и задумал пустить сразу несколько веток в ближнюю Францию. По этой причине изрядная часть города зияла шрамами брустверов и траншей, напоминая прифронтовой населенный пункт, ожидающий неприятельского набега.

Ник присел на игривый стульчик и набрал номер Риты.

Вереница длинных гудков. И вновь ржавый скрежет: "You are connected to the Sunrise mail-box... Number eight-six-zero-four-seven...".

Ник положил трубку на стол. Снежная белизна обжигала кончики пальцев. Горячий снег (копирайт - Юрий Бондарев).

В центре стола в балетной позе застыла ваза с пучком суррогатных роз. Никита вытянул чайную розу из вазы и перегнулся через балкон. По рю де Марше спешила стройная девушка. Кремовая мини-юбка. Желтая блузка. Загорелая кожа. Вороненые волосы. Серийная латиноамериканка. Не хватало только розы в прическе. Ник бросил тряпичную розу на мостовую и отпрянул к балконной двери.

"Может, Рите в колледж позвонить? Нет, пропробую для начала эсэмэску ей отослать".

В парадную дверь позвонили.

Звонок звучал сипло, как голос застуженного больного, и временами даже срывался, давал петуха. Никита давно хотел поменять звонок. Но в семье к нему притерпелись и без труда различали его дряблый тембр в перекличке квартирных шумов.

Это кто же пожаловал?

Почтальон? Вербовщик-сектант? Торговец беспроводными электроприборами? Агитатор партии пешеходов? Одноногий художник, предлагающий ксерокопии своих живописных шедевров за нескромную мзду?

Ник открыл дверь, не глянув в глазок.

В Женеве в этом не было особой нужды невзирая пандемию квартирных краж. Кроме того, Никита сам прочитал вчера в телетексте, что кантональная тюрьма Шан-Долон переполнена ворами и что настал критический момент: вместо проектных 270 заключенных в ней содержалось 472! Однако женевский жулик, как правило, малодушен и боязлив. Хотя случались и досадные исключения. Когда в позапрошлом году хозяин роскошной виллы в Гран-Сакконэ прищучил квартирного вора in flagrante delicto, то получил пулю в лоб. Оживить беднягу, к несчастью, не удалось, хотя в госпиталь он попал еще слабодышащим. А убийцу поймали уже через сутки, но по известным причинам полиция ловко замылила его имя, сословие и нацпринадлежность.

На пороге стоял полицейский. Аккуратный чернявый ажан в новенькой серой форме и фуражке-кастрюльке с лаковым козырьком.

- Бонжур, месье, - сказал полицейский, застенчиво улыбнулся и распахнул удостоверение. Все, как положено. Косая бледная надпись "Police" на обеих створках, цветная фотоулыбка, ажурный штемпель, мелкие надписи-подписи.

- Бонжур, мосье, - сказал Ник.

- Извините, мне нужен месье Маштанов.

- Это я. Проходите, пожалуйста.

- Спасибо, - сказал полицейский, переступил через порог и застрял в прихожей, хотя Ник пригласил его жестом в гостиную.

"Какой стеснительный полицейский. Как мент из фильма Киры Муратовой".

- Хотите что-нибудь выпить? "Хольстен", "мартини", "сангрия", "шабли", "алкопоп"?

- Нет-нет, спасибо. Я на службе.

"У нас когда-то говорили - при исполнении".

- А сока не желаете? Яблочный, апельсиновый, клюквенный?

- Нет-нет, спасибо, я ничего не хочу. Спасибо. Спасибо.

- Может быть, лучше пройти в гостиную?

- Как вам будет угодно.

В гостиной Ник предложил полицейскому кресло, но тот сесть отказался.

Ажан буквально застыл у бочонка с раскидистой пальмой. Длинные листья пальмы осторожно ощупывали пришельца. Никита тоже остался стоять, но не из вежливости, а из беспокойной растерянности.

- Прошу вас, объясните, в чем дело. Чем обязан вашему визиту?

- Дело в том, месье Маштанов... дело в том, что... ну, тут очень деликатный вопрос... Я даже не знаю, как лучше начать...

"Да он не только застенчивый, но и косноязычный! Или просто волнуется? С чего бы?"

- Господин полицейский, объясните самую суть дела. То есть сразу возьмите быка за рога, а потом переходите к второстепенным деталям. Но, пожалуйста, подождите минутку. Я сначала выпью немного вина. Хотя я, можно сказать, тоже на службе.

Ник достал из бара огнетушитель портвейна "Розес", налил до краев большую пузатую рюмку и немедленно выпил. Ажан, наконец, сумел избавиться от невидимых пут и понемногу стал обретать повадки нормального человека.

- Вы знаете, месье Маштанов, мне тоже немного хочется пить. Вы не могли бы принести мне стакан водопроводной воды?

Полицейский, видимо, от смущения, засунул руки в карманы, но тут же их вынул, еще больше смешавшись.

- С удовольствием исполню ваше желание. Но, может, вам лучше "Виттеля" или "Эвиана" налить?

- Нет-нет, спасибо. Просто стакан воды из-под крана.

"Подкованный флик! Знает в пресных напитках толк!"

- Изволите похолоднее или комнатной температуры?

- Спасибо-спасибо. Мне все равно.

Ник прошел на кухню, открыл кран, подождал, пока стечет задохнувшаяся вода, и подставил взятый с полки стакан под струю.

Полицейский пил воду крошечными глотками, будто лакал. Его острый кадык рывками взбирался по горлу до самого подбородка а потом стремительно падал к основанию шеи.

Ник звякнул пустым стаканом о раковину.

- Я вас слушаю, господин полицейский. Не хотите ли, все же, присесть?

- Нет-нет, спасибо... Месье Маштанов... Мы - я имею в виду полицию - получили известие... Нет, не известие, а сообщение... вернее, заявление... Нет, опять не то... Ладно, возьму быка за рога, как вы мне посоветовали, - ажан для храбрости выкатил до предела глаза. - В общем, на вас поступила письменная жалоба! Вот так! И мы обязаны на нее отреагировать. Я понимаю, что вы человек серьезный, интеллигентный, законопослушный... Тем не менее, жалоба на вас все-таки поступила. Это - факт. Мы ее зарегистрировали, занесли в электронные файлы, поставили на контроль...

- Какая жалоба? - сел на диван Никита. - У меня никогда не было никаких трений ни с соседями, ни с законом. Прошу вас, поясните, пожалуйста, существо предъявляемых мне претензий. Только, по возможности, кратко. Я очень спешу. Я работаю. В своем рабочем кабинете. Я ведь лицо свободной профессии. Поэтому часто работаю дома. Пойдемте, я покажу вам свой кабинет.

- Подождите, месье Маштанов. Я все понимаю. Но вы и в мое положение войдите. На меня возложена официальная миссия... отреагировать на поступивший сигнал...

- То есть провести со мной беседу, затем сочинить формальный отчет и кликнуть мышью в графе "Выполнено"?

- Месье, по-моему, вы меня неправильно поняли.

- Хорошо. В чем состоит суть жалобы?

- А суть ее в том, что, по словам заявителя в лице предполагаемой потерпевшей стороны... нет, не так... по словам предполагаемой потерпевшей стороны в лице заявителя, вечерами вы часто заглядываете при посредстве бинокля в окна дома напротив и таким образом незаконно вторгаетесь в частные жилища граждан, включая самого заявителя, ущемляя тем самым право на неприкосновенность и тайну их личной жизни.

- Это неправда. Я в чужие окна в бинокль не заглядываю. Честное слово.

- Я вам верю. Но тем не менее...

- Никаких "тем не менее". Речь идет о досадном недоразумении. Я сейчас вам попробую разъяснить, в чем здесь причина. - Ник поднялся с дивана. - Пройдемте ко мне в кабинет. Прошу вас.

Полицейский робко побрел за Ником по коридору.

- Пожалуйста, внимательнее смотрите под ноги. У меня там на полу много чего пораскидано. Вы уж извините за беспорядок.

- Ничего-ничего. Вы же лицо свободной профессии.

"Ого! Он что - шутить умеет?".

- Осторожно, не наступите на диски. Вот на эту коробочку. И вот на эти бумаги. Сейчас я их уберу. Передвину под стол. А это мое рабочее место. Мой верстак. То есть письменный стол. Пишу сейчас краеведческую статью. О расизме. Кстати, а как вы считаете: есть ли расизм в Швейцарии? А если есть, то где его больше: в романской или германской части Швейцарии?

Полицейский испуганно отшатнулся от Ника. Как будто Ник выпытывал у него с клещами наперевес: верит ли он в двуединую сущность Люцифера и Ахримана?

- Вы знаете... Я не могу... Я на службе.

- И что же теперь? Неужели вам на службе не только пить запрещается, но и обсуждать проблему расизма? Вот социологи Женевского университета недавно сделали вывод, что в Швейцарии много расистов. А вы как считаете?

- Извините. Я не могу ответить вам на этот вопрос. Я на службе.

- Ладно, - вздохнул Ник. - Давайте вернемся к жалобе. Бинокль у меня действительно есть. Вот он. "Карена". Не очень хороший. Оптика мутновата. Но мне и такой хватает. Правда и то, что биноклем я часто пользуюсь. Только за людьми не подсматриваю. Окрестные жители, включая жильцов соседнего дома, меня мало волнуют. Я наблюдаю за кошками, которые гуляют по крыше под этим окном. В советской школе меня учили, что звери не мыслят, а полагаются на набор примитивных инстинктов. Собака Павлова с колокольчиком... Слышали про такую?

- Про инстинкты слышал, а про собаку с колокольчиком - нет, - сказал полицейский. - А вообще, с колокольчиками кто только не гуляет.

- Это вы верно заметили. Но это неважно. Когда я вырос, то понял, что это не так. Я понял, что девять десятых жизни животное проводит в ином измерениии, и то, что мы видим, это всего лишь вульгарная метафизическая проекция, данная нам в субъективных образах и ощущениях. Но даже она завораживает людей. Человек издревле видел в животных и, наверное, прежде всего в кошках, точнее в их оккультных глазах, отблеск великой тайны. Об этом свидетельствуют многочисленные древние культы обожествления кошек - персидские, сиамские, египетские, турецкие, сибирские. Многие вообще считают, что кошки гораздо умнее человека. Как, впрочем, и рыбы, которые молчат и даже не думают, потому что всё уже знают.

Полицейский молчал и, судя по выражению его лица, даже не думал.

- Поэтому когда я узнал, что на этой крыше обитает сразу несколько кошек, то чрезвычайно обрадовался, - продолжил Ник. - Подумал, что мне, наконец, выпал шанс напрямую соприкоснуться с философской системой координат самого загадочного в мире животного. Но дело не только в этом. Понимаете, у каждого человека обязательно должно быть какое-нибудь невинное увлечение. Кто-то собирает пивные пробки, кто-то болеет за футбольную команду "Сервет"... Вы любите футбол?

- Не очень.

- Я тоже. Кто-то тюнингует машину, культивирует - извините - каннабис, порхает на параплане или играет в "петанк"... Жизнь настолько тяжелая а иногда и вовсе неподъемная штука, что без отдушины просто не обойтись. Особенно мужчине. Судьба предложила мне бзик, и я с удовольствием за него ухватился.

- Бзик?

- Ну, блажь, причуда... хобби, если хотите.

"Неужели "bzic" - не французское слово?" - успел удивиться Ник. Он часто его использовал вместо потертого "lune" без малейших протестов со стороны местных жителей.

- Наблюдение за повадками кошек помогает мне жить. Вернее, делает легкость моего бытия чуть менее невыносимой. Понимаете?

- Честно говоря, не очень.

- Это нестрашно. Я вам всё покажу на конкретном примере. Сейчас по крыше наверняка какая-то кошка разгуливает. Может быть, даже моя любимая чернобелка.

Ник сунул флику в руки бинокль, разогнал по углам занавески и настежь раскрыл окно.

Ни единой кошки на крыше не было.

Зато на ближайшей лоджии справа нежилась на шезлонге почти голая дева - в одних узеньких, как шнурки от английских ботинок, стрингах, не считая янтарных очков. Эту девицу Никита раньше ни разу не видел. Подруга или родственница толстушки-венгерки, которая в этой квартире живет? Флик по-полицейски дотошно щупал глазами девушку. Однако воспользоваться биноклем не решался или считал излишним - из-за близкого расстояния.

- Эй, кошки! Куда вы попрятались?! - гаркнул Ник по-французски.

Полицейский благоразумно отступил от окна. Кошки, разумеется, на призыв не откликнулись. Девица сняла темные очки и, прищурившись, крикнула Нику по-русски с краснодарским акцентом:

- Эй ты, француз недоделаный! Чего разорался?! Спать не даешь!

- Excusez-moi, mademoiselle! Parlez-vous francais?

- Barre ta gueule!

"Ишь ты! Владеет французским!" - удивился Ник.

Девушка вновь нацепила очки и расслабилась на шезлонге.

- Очень странно! Ни одной кошки! - развел руками Никита, повернувшись к ажану. - Кроме той, конечно, что на шезлонге лежит.

- Интересно, на каком языке эта мадемуазель так ругалась? - сказал полицейский, возвращая "Карену" Нику. - Какой красивый, мелодичный язык.

- На греческом, - без запинки ответил Ник. Ему было чуть стыдно за разнузданный тон своей соотечественницы, хотя ничего зазорного она вроде бы не совершила.

- Нет-нет, это не греческий был! - неожиданно возразил застенчивый полицейский.

- Почему вы так думаете?

- Я знаю. Я по матери грек.

- Неужели? И на греческом говорите?

- Говорю.

- Жаль, что все кошки куда-то попрятались. Может, быть из-за жары. И еще этот казус с девицей. Вы не подумайте, что я за ней подглядываю. Я первый раз ее здесь вижу. Клянусь! Вообще-то в этой квартире одинокая венгерка живет. Полная такая, рыжая. Она редко на лоджии появляется. Наверное, солнца боится. Так что непонятно, как эта девица здесь оказалась. А если мне не доверяете, то поговорите с консьержем.

- Нет-нет, я вам доверяю. По нашим сведениям, у вас безупречная репутация. Я верю, что вы только за кошками наблюдаете. Я и сам животных очень люблю. Как вы верно сказали, животные завораживают человека. У меня дома морская свинка живет. Чикитита. Умная, ласковая. А вы домашних животных не держите?

- Нет. Были когда-то какие-то пташки. Но с ними неинтересно. Я кошку давно хотел завести, но жена и дочь - ни в какую!

Ник и ажан прошли по коридору в прихожую.

Рита не звонила.

- Может, все-таки что-нибудь выпьете кроме воды? Давайте на пару со мной хотя бы по рюмке портвейна?

- Нет-нет. Спасибо. Я на службе. Спасибо.

- А вы, случайно, не знаете такого греческого писателя - Нотис Петрелис?

- Нотис Петрелис? Нет, не знаю, - сказал полицейский и покраснел как ребенок. - Извините... Я очень мало читаю... Даже на французском... Работа... Домашние дела... И потом как-то... Ну, не мое это, что ли... Я больше музыку люблю. Особенно греческую. Знаете таких певцов - Антонис Ремос, Нектарис Сферакис?

- Нет, никогда не слышал.

- Жаль. Очень хорошая музыка. Рекомендую послушать Ремоса в "Медиамаркте". Не пожалеете.

- Увы, у меня на музыку мало времени остается, - слукавил Никита. - Я либо пишу, либо читаю.

- Кстати, жена моя, в отличие от меня, тоже очень много читает, - воспрянул духом ажан. - Недавно она про муравьев что-то там прочитала. Потом мне пересказывала. Очень увлекательно и поучительно. У муравьев, оказывается, жизнь почти как у людей устроена. Только порядка больше...

- Даже больше, чем в Женеве?

- А в Женеве-то какой порядок? В Берне, в Цюрихе - еще куда ни шло. А в Женеве порядка немного. Но это так, между нами. Считайте, что я вам ничего не говорил.

- А, по-моему, вы все же перегибаете палку. По крайней мере, я читал в последнем вестнике "Евростата", что Женева по-прежнему считается одним из самых спокойных городов мира, - Никита взглянул на часы. - Zut! Извините, мне статью писать надо. Я полагаю, что с жалобой мы разобрались?

- Да-да. О жалобе забудьте. Если честно, то ее один неврастеник состряпал. Жилец соседнего дома. Как раз из того самого дома напротив, - полицейский махнул рукой в сторону кабинета. - Ох и достал нас этот зануда! Да и не только нас. Пишет и пишет жалобы. Кляузничает на кого попало и кому попало. Но ничего не поделаешь. Мы же обязаны на его заявления реагировать. Конечно, вы были правы... Это только формальность... Мы все понимаем... Тем не менее, постарайтесь поменьше его раздражать биноклем. И нам будет лучше, и вам.

- Конечно-конечно. Я обязательно что-нибудь придумаю.

- И вот еще что, - замялся ажан. - Эта девушка... Которая на лоджии загорает... Вот если она на вас пожалуется, то дело примет куда более серьезный оборот... Вы меня понимаете?

- Так я же сказал вам, что в первый раз ее вижу. Это, наверное, подруга или знакомая той рыжей венгерки, про которую я вам говорил.

- Я понимаю. Я понимаю... Но считаю своим долгом вас об этом своевременно предупредить... Мало ли что.

- А действительно, мало ли что, - согласился на лазурном глазу Никита. - Спасибо за предупреждение.

Полицейский приподнял фуражку, обнажив на миг прогалину на макушке, и вновь приземлил ее на опрятную черную шевелюру. Да и весь он был запредельно опрятен. От беспылинной фуражки и униформы до незапятнанных башмаков.

- Уф! Жара-то какая! Месье Маштанов, вот вы, насколько я знаю, профессор. Статьи разные пишете. И много вам за них платят? Если это секрет, то не говорите. Я не обижусь.

- Нет, это, конечно же, не секрет, - улыбнулся Никита. - Но мне ведь не только за статьи деньги платят. Гонорары за спорадические статьи - это мой побочный доход. Кроме этого я получаю что-то вроде зарплаты, - Ник постеснялся произнести студенческое слово "стипендия". - Хотя не знаю, как долго мне будут ее платить. И потом я совсем не профессор. Впрочем, это неважно. А в среднем за год у меня вряд ли больше вашего набирается. Скорее, даже чуть меньше.

- Да? - сказал полицейский и опять приподнял фуражку над головой, словно кого-то приветствовал. Неужели квартиру вновь осчастливил присутствием дух Ивана Сергеевича?

"Не поверил мне флик? Или напротив - преисполнился гордости за избранную стезю?"

- И вот еще какой парадокс. За посредственное и пустяковое платят гораздо больше, чем за выдающееся и мозгодробительное.

- Как это? Не понимаю!

- Да я и сам этого не понимаю. Наверное, просто канули в Лету максимы "Декалога" и цзацзуани Конфуция. А на смену им прилетели мотыльки газетных суждений, срок жизни которых измеряется в лучшем случае сутками. Еще Пруст указывал на стремглавый процесс вытеснения книжного менталитета газетным.

Полицейский раскис лицом. Он, видимо, пожалел, что завел разговор на монетарную тему.

"Merde! Зачем я терзаю этого незатейливого человека?"

- Извините меня, господин полицейский! Стоило вам затронуть эту щекотливую тему, как меня понесло в филологические трущобы, из которых без помощи виски или текилы не выбраться. Но раз вы на службе не пьете, то давайте отложим эту беседу до лучших времен. Принимаете мое предложение?

- Принимаю! - выдохнул флик. - Между прочим, я не только на службе не пью. Я вообще не употребляю спиртные напитки и не курю.

- Вы настоящий античный герой!

Ник протянул греку руку. Они обменялись крепким рукопожатием.

- Кстати, я даже не знаю, как вас зовут.

- Как это? Я же показывал вам свое удостоверение! Меня зовут Жан-Поль Лефрер.

Имя греческого героя обескуражило Ника.

- До свидания, месье Маштанов.

- До свидания, месье Лефрер. Успехов вам на служебном поприще и скорейшего повышения в звании!

- И вам того же, месье Маштанов!

"Чего - того же? Что он плетет?" - мысленно возопил Никита.

Захлопнув парадную дверь за посланником местной полиции, Ник отправился на поиски телефонной трубки.

Где он ее оставил?

В конце концов ему пришлось прибегнуть к аварийной кнопке на "телефонной базе" в прихожей. На балконе закурлыкал журавль.

Черт возьми! Он же ее на столе там оставил!

Трубка была горячей как свежеотваренная сарделька. Ник набрал номер дочери. После четырех звуковых вермишелин он услышал бодрый знакомый голос:

- Oui!

- Рита!! Привет!

- Привет, папа!

- Ты почему телефон отключила?!

- Я?! Ты чего, блин! Ничего я не отключала! У меня все работало и работает!

- Ой, не надо!

- Чего - не надо?!

- Я до тебя целый час дозвониться не мог! Ты знаешь, что где-то в вашем районе, в окрестностях Корка, автобус со школьниками перевернулся?

- Ничего я не знаю! Папа, хватит на меня наезжать! У меня своих проблем хватает!

- Ладно-ладно. Ты как там? Нравится?

- Ну как тебе сказать. Тут как-то всё грубее, грязнее. И погода какая-то странная. То жарко, то холодно. Вода горячая и холодная из разных кранов течет. Маразм! Зато шик антикварный чувствуется. Готика. Угрюмый сельтский дух витает.

- Какой-какой дух?

- Сельтский... Ну, сельты, древние сельты! У тебя что - исторический кретинизм?

- Рита! Не злись и не говори красиво. Не сельты, а кельты! Кельты! - Ник вспомнил, как в прошлом году гонял Риту за "ливры стерлингов".

- Ну, кельты. Какая разница? А народ вроде неплохой. У меня подружка, Дариль, кошелек на улице выронила, так за ней сразу какой-то парень побежал и кошелек ей вручил. С галантным поклоном.

- А с английским как?

- Блин! Ничего не понимаю! Кроме вывесок.

- Всё правильно. Я тебя предупреждал.

- Ну всё, пока!

- Подожди. Ты телефон не отключай, ладно?

- Папа, ты что - глухой?! Я же тебе сказала, что телефон не от-клю-ча-ла! Ясно?

- Я тебе тоже вроде уже сказал, что не мог тебе дозвониться. Несколько раз звонил и все время на "мэйл-бокс" нарывался.

- Ну не знаю. Может, мы в мертвой зоне были. А чего ты так волнуешься? Что со мной может случиться? Ну всё, пока! Мне некогда.

- Подожди! Я тебя в среду встречу. В 17.30 самолет прилетает?

- Папа! Не надо меня встречать! Я тебя умоляю. Я сама на автобусе до дома доеду.

- Ну хорошо. Не буду встречать. Только ты не отключайся и позванивай время от времени.

- Ладно-ладно! Всё?

- Нет, не всё. Маме позвони. На мобильник. Просто скажи ей два слова. Что у тебя все нормально. Или эсэмэску пошли. А то роуминг живо всю твою карточку высосет.

- О-о-о! - застонала Рита. - Ну пошлю, пошлю! Теперь всё?

- Последний вопрос! Клянусь! Что такое "flickering"?

- Зачем тебе это?

- Раз спросил, значит надо.

- А в словаре не смотрел?

- Рита! Что такое "flickering"?

- Сейчас подумаю... А! По-французски это что-то вроде "vacillant". Или "tremblant". А по-русски... По-русски не помню.

- Дрожащий. Как тетива. Как осиновый лист.

- Что?

- Ладно. Спасибо.

- Всё! Пока!

Ник вынул из бара бутылку "Розаса", снова набулькал рюмку до самого верха, обронив несколько липких капель на вытяжной деревянный поднос, и тут же ее опрокинул. Не на пол, конечно, а в рот. На этот раз портвейн показался ему резким и приторным.

"А теперь - за статью!"

Никита сунул телефонную трубку в карман, прошел в кабинет, стукнул по длинной клавише, чтобы согнать с экрана блуждающий разноцветный флажок, и выглянул за окно.

Строптивой девы на лоджии не было. На шезлонге валялись только ее коричневые очки.

Зато на вентиляторном колпаке, похожем на шляпу уборщика риса, грациозно полулежала черно-белая Нитчего. И не жарко ей на солнцепеке?

- Кис-кис-кис! - позвал ее Ник.

Кошка подняла мордочку и пристально на него посмотрела.

Ник приветливо, но чуть напряженно помахал ей рукой.

Нитчего продолжала его разглядывать. Кошка не жмурилась, а смотрела на Ника доверчиво и открыто. Никаких тревожных красных искринок в кошачьих глазах Ник не заметил.

"Привыкает ко мне понемногу. Это хорошо", - расслабился он.

На балкон неожиданно вышел хозяин кошки - "Лючио". В голубой майке с золотыми разводами, в синих шортах до чумазых колен. В руках он держал ржавую лейку с несуразно коротким носом - как у киплинговского слоненка.

Выткалась редкой постмодернистской красы мизансцена.

- Месье, силь-ву-пле, месье! - окликнул его дружелюбно Ник.

Лючио задрал голову и увидел Никиту.

- Бонжур, месье! Вы не скажете, как вашу кошку зовут? - сказал Никита. - Она у вас очень красивая. Я давно за ней наблюдаю, но даже клички ее не знаю.

- Это не кошка, а кот! - строго поправил его Лючио. - Его зовут Минуш!

Голос Лючио дребезжал точно крышка, левитирующая над кастрюлей.

- Кот?! Спасибо, месье! А сколько Минушу лет?

Месье Лючио ничего не ответил, брякнул лейкой о близлежащий предмет в формате ночного горшка и отвернулся к железному шкафу. По его спине с темной впадиной в межлопатье куролесила бледная надпись: "Freak Out!".

"Чернобелка - самец! Вот это удар! Одним махом всю дедукцию разбивахом! Обломал мне Минуш всю фабулу!" - засокрушался Никита.

Вся его эмпириоромантическая концепция рухнула как охваченный пламенем кошкин дом. Ну и как ему после такого пассажа за кошками наблюдать? Всё смешалось у него в голове. Если Минуш - робкий, добродушный самец, то, значит, кошки, шныряющие возле него, - это назойливые ухажерки? Да быть такого не может! Или это - коты-конкуренты, провоцирующие его на поединок за сердце прекрасной самки? Тогда где же и, главное, кто же - эта прекрасная самка? Да и Лючио явно не итальянец. С тембром у него, конечно, проблемы. Но выговор - безупречно женевский. Значит, Ник даже здесь промахнулся.

Никита плюхнулся в кресло. Покрутился на нем влево-вправо.

"Прямо гофманиада какая-то получается! Фантазии в манере Глюка! Нет! Пора с этой блажью завязывать. Нужно срочно собраться с духом и заземлить интеллект на проблему расизма в Бразилии".

Никита снова выглянул в окно и посмотрел на Минуша.

Минуш дрыхнул на вентиляторе, свесив задние ноги за край колпака.

В этот миг Никита почувствовал, что у него совершенно иссяк интерес к кошачьему хобби. Ночной мониторинг с биноклем в руках стал казаться ему разновидностью тихого помешательства, а нелепый визит полицейского - косвенной терапией, наставившей разум на истинный путь. Не менее вредоносным заскоком представлялись теперь и терзания по поводу выражения "flickering flame".

- Flickering flame... Эге! Да это же всего лишь повод погадать на компьютерной гуще! Ну-ка посмотрим, что Гугль безбрежный мне готовит!

Ник вышел в минималистский предбанник "Гугля", набрал в амбразурной прорези "flickering flame", пришпорил поисковый мотор и дважды окликнул шальную строку в рассыпчатой росписи ссылок.

Экран моргнул, и по снежной дорожке побежали оранжевые слова:

"When my neurons conspire

To distract scorching mind

Away from gilt pain

And flickering flame

Back to the past

Where every thing lasts

Then I shall be free

Then I shall be me..."

"А что? Занятные вирши. Вполне годятся для ворожбы. Интересно, это модерн или классика? Судя по рифмам - скорее всего модерн. Хотя настораживает жеманно раздвоенное "everything". А ну-ка пошарим - кто автор..."

В кармане брюк закурлыкала трубка. Одновременно затрезвонила "база" в прихожей.

- Это, наверное, Клод или Мануэль! А, может быть, даже Лика, - засуетился Ник.

Он захлопнул окно, задернул шторы - солнце пощипывало глаза, как антикварное детское мыло, - и полез за телефонной трубкой в карман.

Женева, июль 2006 года

"НАША УЛИЦА" № 91 (6) июнь 2007

четверг, 2 февраля 2012 г.

МАРГАРИТА ПРОШИНА ВСЮ ЖИЗНЬ С КНИГОЙ


Библиограф Маргарита Прошина. 22 ноября 2011 года


На снимке (в центре): Маргарита Васильевна Прошина, заслуженный работник культуры Российской Федерации, заведующая отделом Государственной научной педагогической библиотеки имени К.Д. Ушинского (2000), слева - филолог Светлана Михайловна Соколова, справа - библиотекарь Галина Федоровна Волкова.


Библиограф Маргарита Васильевна Прошина у холста художнеика Александра Трифонова "Шахматы".


Маргарита Прошина говорит о творчестве писателя Юрия Кувалдина


Маргарита Прошина


Маргарита Прошина. 22 ноября 2011 года. Галерея А3 (А-три)


Маргарита Прошина. 22 ноября 2011 года. Галерея А3 (А-три). 65-летие Юрия Кувалдина


Маргарита Прошина. 22 ноября 2011 года. Галерея А3 (А-три). 65-летие Юрия Кувалдина


Библиограф Маргарита Прошина и поэтесса Нина Краснова на вернисаже художника Александра Трифонова в Галерее на "Чистых прудах" 14 января 2012 года


Библиограф Маргарита Прошина и поэтесса Нина Краснова на вернисаже художника Александра Трифонова в Галерее на "Чистых прудах" 14 января 2012 года


Режиссер Ваграм Кеворков, библиограф Маргарита Прошина, филолог Светлана Соколова, художник Александр Трифонов. 65-летие Юрия Кувалдина. 22 ноября 2011 года


Библиограф Маргарита Прошина, филолог Светлана Соколова, 65-летие Юрия Кувалдина. 22 ноября 2011 года


Режиссер Ваграм Кеворков, библиограф Маргарита Прошина, филолог Светлана Соколова. 65-летие Юрия Кувалдина. 22 ноября 2011 года. Галерея А3 (А-три) в Староконюшенном переулке


Режиссер Ваграм Кеворков, библиограф Маргарита Прошина, филолог Светлана Соколова. 65-летие Юрия Кувалдина. 22 ноября 2011 года


Бард Алексей Воронин, режиссер Ваграм Кеворков, библиограф Маргарита Прошина, филолог Светлана Соколова, литературовед Наталья Дьякова, писатель Андрей Яхонтов, поэт Александр Тимофеевский. 65-летие Юрия Кувалдина. 22 ноября 2011 года


Библиотека для писателя - дом родной, особенно тогда, когда в библиотеке работают интеллигентные, интеллектуальные люди, встречающие писателя с душевной теплотой, как Маргарита Васильевна Прошина. В своё время она работала в научной библиотеке им. К.Д. Ушинского, а затем в качестве заместителя директора библиотеки им. И.А. Бунина.
Маргарита Прошина мыслит роль библиотеки в современном мире в совершенно новом свете, и не только в связи с использованием новейших технологий и подходов, но и в самом творчестве великих людей, ставших книгами, в которых и протекает настоящая жизнь человечества. Ибо жизнь дана для того, чтобы превратить её в Слово. Великая метафизика - это перевернутая пирамида, включающая в себя все слова мира, начинающиеся с зеро.

Библиотека для писателя - дом родной, особенно тогда, когда в библиотеке работают интеллигентные, интеллектуальные люди, встречающие писателя с душевной теплотой, как Маргарита Васильевна Прошина. В своё время она работала в научной библиотеке им. К.Д. Ушинского, а затем в качестве заместителя директора библиотеки им. И.А. Бунина.
В библиотеку я вхожу, как в храм, где живее, настоящее живут те люди, с которыми я провожу всю жизнь. Вот со мною говорит Данте о чистилище грешных, о кругах ада, предсказав ад советских концлагерей. Вот Чехов корчится привязанный к железной койке в палате номер шесть. Вот Достоевский точит у татарина точильщика вострый топор для ростовщицы. Вот Волошин под шум коктебельских волн восклицает:


Но полки книг возносятся стеной.
Тут по ночам беседуют со мной
Историки, поэты, богословы.
И здесь - их голос, властный, как орган,
Глухую речь и самый тихий шепот
Не заглушит ни зимний ураган,
Ни грохот волн, ни Понта мрачный ропот.

Писатель и библиотека – неразрывное целое. Может быть, даже единая метафизическая плоть. Ибо отобранные из множества великие книги формируют душу прекрасного человека будущего. Сам Бог живет в книге. Все имена людей записаны в книге.
Маргарита Прошина помогает читателю найти великую книгу, соединиться с книгой для обогащения своей души. Книга и есть душа человека, если понимать человека как экземпляр тиража, оригиналом которого является Бог.
Маргарита Прошина мыслит роль библиотеки в современном мире в совершенно новом свете, и не только в связи с использованием новейших технологий и подходов, но и в самом творчестве великих людей, ставших книгами, в которых и протекает настоящая жизнь человечества. Ибо жизнь дана для того, чтобы превратить её в Слово. Великая метафизика - это перевернутая пирамида, включающая в себя все слова мира, начинающиеся с зеро.

Юрий КУВАЛДИН

65-летие Юрия Кувалдина в Галерее А3 (А-три) 22 ноября 2011 года

Юрий КУВАЛДИН:
- Я сказал, что теперь у писателя три дела, помимо написания книг, и что после издания книг самым главным делом для писателя является их распространение. Много лет назад, лет 15 назад, я вдруг обнаружил, обратил внимание на то, что мои книги, которые выходили 100-тысячными тиражами, есть не во всех библиотеках, то есть "Союзкнига" распространяла их как-то выборочно. То есть, скажем, в Ленинке они есть, в Салтыковке есть, в Старосадском есть, еще кое в каких крупных библиотеках есть, а где-то их и нет. И я решил восполнять этот пробел, и по мере сил и возможностей я стал выбирать какие-то библиотеки и завозить туда свои книги. И вот однажды я пришел в замечательную библиотеку имени Бунина. Я давно хотел ее найти, потому что меня привлекало само имя Ивана Алексеевича Бунина. Хотя Бунин не стоит в числе моих ближайших любимых писателей. Его заслоняет Чехов. И я как писатель могу сказать, что Бунин немножко эпигон Чехова, хотя раскрашивает несколько поярче всё то, где Чехов действует и обходится скупыми, серыми тонами, но эта серость, она приобретает какую-то невероятную глубину и подтекст. Так вот я пришел в библиотеку имени Бунина, и меня встретила там зам. директора, присутствующая здесь Маргарита Васильевна Прошина, которая проникновенно сказала мне: «Вы – Кувалдин! Я вас читала! Сейчас она скажет о тех книгах, которые она уже читала...»

Маргарита ПРОШИНА:
- Я скажу то, что скажу.
Ну, во-первых конечно, я хочу вам сказать сейчас... То что сейчас люди не читают книг - это неправда, я с этим никогда не соглашусь. И я не разделяю все пессимистические настроения по поводу того, что сейчас никто не читает книг. Потому что я уже 37 лет работаю в библиотеке и, сколько работаю, столько слышу, что сейчас никто не читает книг. Но я знаю, что это не соответствует действительности. Люди у нас – разные. И кто-то, да, не читает книг, но кто-то – читает. А самое главное, что даже те люди, которые не читают сейчас бумажных книг, читают их в Интернете, если им попадается на глаза хорошая книга, и люди всё-таки читают литературу, пусть и не все.
Я, наверно, счастливый человек. Потому что я работаю в библиотеке. А туда приходят исключительно замечательные люди, самые лучшие! К нам плохие не ходят - к нам ходят только хорошие люди, которые стремятся к чему-то хорошему, стремятся развиваться... Есть такие, которые начинают с низкосортного чтива – с бульварной литературы, но рано или поздно они всё-таки приходят к настоящей литературе. Поэтому не всё у нас так плохо. Юрий Александрович сказал, что его книги есть в библиотеке имени Ленина. Я хочу вас заверить, что если вы сдаёте свои книги в Книжную палату, выполняете закон об обязательном экземпляре, то они есть и в Санкт-Петербурге, и во Владивостоке... и эти книги будут храниться вечно, и ваша мечта о том, что вас прочтут через 200 или 300 лет, обязательно осуществится, вас обязательно прочтут! Не сомневайтесь в этом.
Конечно, о Юрии Александровиче здесь много говорили. Я не буду останавливаться на его произведениях, хотя у меня есть любимые среди его произведений – например, роман «Так говорил Заратустра». Мне очень нравятся рассказы Юрия Александровича, я считаю, что он многим читателям будет интересен, нашим современникам, сегодня, а не только нашим потомкам через много лет. Потому что он удивительно любит Москву, и он открывает ее нам с совершенно неожиданных сторон... и его рассказы, такие, к примеру, как «Новоконная площадь», «Дрожжи», «Мейер» и многие другие, а также все его книги очень художественны, глубоки по содержанию, и дышат всегда новизной и особым взглядом автора, ни на кого не похожего... Еще раз подчеркну, что Юрий Кувалдин - очень московский писатель. Он знает Москву так, как никто другой. Можно вспомнить только Чехова, но Кувалдин лучше Чехова её знает, и любит. В общем, читайте Кувалдина, и вы будете еще больше знать Москву (и ещё больше любить литературу)!
Я поздравляю его от своей библиотеки!

среда, 1 февраля 2012 г.

Творческий вечер Владимира Спектора

Поэтическая погода

СТИХИ ИЗ ЛУГАНСКА ЗВУЧАЛИ В КИЕВСКОМ ДОМЕ УЧЁНЫХ

Творческий вечер Владимира Спектора


На снимке (слева направо): Сергей Черепанов, Михаил Юдовский, Владимир Спектор, Александр Ермаков, Юрий Ковальский (гл. редактор журнала "Радуга").

Владимир Спектор родился 19 июня 1951 года в Луганске. Окончил машиностроительный институт и Общественный университет (факультет журналистики). После службы в армии 22 года проработал инженером - конструктором, ведущим конструктором на тепловозостроительном заводе. Автор 25 изобретений, член-корреспондент Транспортной академии Украины. Работал главным редактором теле- и радиокомпании в Луганске.
Поэт, публицист. Член Национального Союза журналистов Украины, главный редактор литературного альманаха и сайта "Свой вариант", научно-популярного журнала «Трансмаш». Автор 20 книг стихотворений и очерковой прозы. Заслуженный работник культуры Украины. Лауреат международных литературных премий имени Юрия Долгорукого, «Облака» имени Сергея Михалкова, имени Арсения Тарковского, «Круг родства» имени Риталия Заславского…
Руководитель Межрегионального Союза писателей, сопредседатель Конгресса литераторов Украины, член исполкома Международного сообщества писательских союзов (МСПС) и Президиума Международного Литературного фонда.

Зима – не самое лучшее время для поэтических вечеров. Темнеет рано, холодно, скользко, снежно или, наоборот, слякотно… Но, «здоровью моему полезен холод; к привычкам бытия вновь чувствую любовь: чредой слетает сон, чредой находит голод; легко и радостно играет в сердце кровь, желания кипят — я снова счастлив, молод». И потому, следуя завету классика, стихи звучат в морозы не реже, чем в жару, подтверждением чему стал недавний творческий вечер известного поэта и журналиста из Луганска Владимира Спектора, который с успехом прошёл в киевском Доме учёных. Инициатором этого действа выступил литературный журнал «Радуга», на страницах которого регулярно публикуется лучшая в Украине (и не только) проза и поэзия авторов, пишущих на русском языке. Владимир Спектор в их числе, - так сказал, открывая вечер, главный редактор журнала Юрий Ковальский. Он отметил, что встречи, которые «Радуга» проводит уже несколько лет, собирают и профессиональных литераторов, и читателей. Для них общение с авторами полюбившихся произведений открывает новые грани творчества, даёт возможность заглянуть в их внутренний мир, сопереживая и вместе участвуя в поиске ответов на вечные вопросы бытия. Владимир Спектор читал стихи, рассказывал о своём жизненном и творческом пути (в котором, кстати, рядом – авторство 20 книг и 25 изобретений, работа в заводском конструкторском бюро и в редакции газеты, а чуть раньше – на радио и на телевидении, участие в жюри престижных литературных фестивалей и редактирование научно-технического журнала). Шла речь и об истории создания Межрегионального писательского союза, а также Конгресса литераторов Украины, о встречах и общении (хотя бы письменном) с писателями, ставшими для него своеобразными творческими ориентирами. Среди них – Вадим Шефнер, Сергей Михалков, Михаил Матусовский, Александр Межиров, Николай Малахута, Евгений Рейн, Владимир Костров… Рассказы эти не утомляли и не отвлекали от восприятия поэзии, а наоборот, помогали проникнуться философской насыщенностью медитативной лирики поэта из Луганска, о котором его друг и коллега Андрей Медведенко сказал так: «Владимир Спектор известен в Киеве и Москве, он возглавляет одну из украинских писательских организаций, сохраняя порядочность, скромность и доброжелательность. Вообще, если посмотреть на мир поэзии пристальнее, можно разделить его на две части: для одних поэзия – дело чисто любительское, для других – судьба. Трудно не согласиться с тем, что для Спектора поэзия – это судьба. Какие бы волны не швыряли его, не били о берег непонимания, зависти, равнодушия и пошлости, он всегда оставался самим собой, шёл прямо и бескомпромиссно к своей цели. А она у него одна: быть мастером поэтического слова на территории любви, на территории борьбы за человеческое счастье. Казалось бы, в его стихах всё сказано просто, но в то же время и глубоко. Это глубокая простота не всем доступна, отсюда и суровая ухабистость начала его творческого пути, но и уверенное осознание того, что впереди – простор непознаваемый, и назначение поэта – не только познать его, но и открыть людям».
Способствовали созданию возвышенной атмосферы в зале выступления оперных певиц, лауреатов международных конкурсов Яны Бойко и Анны Иваненко в сопровождении известной пианистки Юлии Соколовой. Как сказал один из организаторов этого вечера, замечательный писатель и учёный, член редколлегии «Радуги» Сергей Черепанов, поэзия (так же, как музыка) не имеет границ, не зависит от смены погодных и политических сезонов, она (если является истинной) всегда объединяет, делая мир добрее и благороднее. В самом деле, поэтам нечего делить – талант у всех свой, зато есть что умножать – культуру, литературу, порядочность. Настоящие поэты – всегда родственные души, которых объединяет стремление к творческому постижению окружающего мира, особый взгляд средь общей суеты. Ведь сказано о поэтической музе: «Но поражён бывает мельком свет её лица необщим выраженьем, её речей спокойной простотой; и он, скорей чем едким осужденьем, её почтит небрежной похвалой». Может быть, потому в тот вечер зал Дома учёных украсили своим присутствием такие известные писатели, как Василий Дробот, Валерия Богуславская, Евгений Черняховский, Юрий и Галина Кириченко, Михаил Юдовский, Сергей Евсеев, Платон Беседин, Виктор Глущенко, Михаил Годенков, Виталий Егоров…

Все они входят в своеобразный «круг родства», объединяющий и тех, кто пишет, изливая в своих строках душу, реализуя данные от Бога способности, и тех, кто читает, наслаждаясь игрой слов, мыслей, образов и метафор, пытаясь вместе проникнуть в тайну смысла бытия. А ещё «Круг родства» - это литературная премия, учрежденная журналом «Радуга» в 2006 году. Присуждается она поэтам и тем, кто сопутствует поэзии не только собственными текстами, а и бескорыстной поддержкой талантливых авторов, помогая публикации их произведений. И ещё это премия – имени Риталия Заславского, чудесного поэта и прозаика, человека доброго и отзывчивого, потрясающе честного и порядочного, отдавшего служению Поэзии в редакции «Радуги» много лет своей жизни. Статус этой награды – международный, и ее лауреаты определяются независимо от страны проживания. Среди них – Марина Туманова, Сергей Черепанов, Владимир Мостовой… В 2011 году, как объявил собравшимся Юрий Ковальский, лауреатом премии «Круг родства» стал Владимир Спектор, и как поэт, и как руководитель писательского союза, и как главный редактор литературного альманаха и сайта «Свой вариант», радушно предоставляющего свои страницы всем талантливым авторам, пишущим на русском и украинском языках. О том, что «награда действительно нашла своего героя» говорил на вечере один из классиков современной украинской поэзии Юрий Кириченко. Он отметил, что Луганск в последние годы стал одним из солидных литературных центров Украины, где расположена штаб-квартира крупного писательского союза, где издаются интересные литературные газеты и альманахи и где живут и творят талантливые писатели. То, что это так и есть, подтвердила поэтесса из Луганска Анна Коновченко, которая, как она сказала, случайно узнала о вечере, находясь в Киеве в служебной командировке. И не смогла отказать себе в удовольствии поприсутствовать на этой встрече. Она поведала о доброжелательной атмосфере литературного сообщества в её родном городе, которой способствуют своим участием Владимир Спектор и его коллеги из МСПУ. Новоиспеченный лауреат, поблагодарив журнал за приглашение и оказанную честь, подчеркнул, что войти в такой «круг родства» - мечта каждого поэта.
«Не хочется спешить, куда-то торопиться, а просто – жить и жить, и чтоб родные лица не ведали тоски, завистливой печали, чтоб не в конце строки рука была – в начале…»
Этими стихами Владимир Спектор завершил своё выступление, пожелав каждому из собравшихся, чтобы их рука всегда была в начале жизненной и поэтической строки, и чтобы она была максимально длинной и удачной. В этом – жизненное кредо поэта, преодолевающего сопротивление пространства и времени, делающего поэтической любую погоду, независимо от сезона и места проживания.

Материал подготовил Игорь Масюченко


Луганск, Украина

“Наша улица” №147 (2) февраль 2012

Дмитрий Рысаков ИЕРУСАЛИМ рассказ

Дмитрий Рысаков родился в 1974 году в Раменском Московской области. Окончил Московский Открытый педагогический университет и аспирантуру на кафедре международной литературы. Диссертация «Ф. М. Достоевский и Ф. Кафка: феноменальная рецепция русского реалистического романа» опубликована при научном центре славяно-германских исследований (Москва, 2002). Дебютировал в "Нашей улице" в № 3-2004 рассказом «Улица Революции».

Дмитрий Рысаков

ИЕРУСАЛИМ

рассказ

И возникли мы - Яков, Алик и я, Ковылин. Роста я был - а я таким и остался - маленького, почти непозволительного для мужчины, тела неплотного, лица веснушчатого. И всегда весил так мало, что, бывало, меня не поднимал лифт, и тогда я подпрыгивал. Даже сейчас, когда я прихожу на рынок покупать себе одежду, продавцы сжав рты отправляют меня в "Детский мир". В детстве часами висел на турнике, чтобы вытянуться вслед за товарищами. Но вытягивались только руки! Таким образом, к восемнадцати годам они вытянулись чуть не до колен. Многие думают, что с такими данными некуда соваться - нет, это не так. Психологически нам, невысоким людям, намного комфортнее, чем скажем, людям чуть выше среднего роста, ибо нам не нужно даже оглядываться, чтобы отыскивать свое превосходство, в то время как длинные всегда сверяются, нет ли кого поблизости выше их: эти-то постоянно конкурируют, а я стою тихо в стороне и кумекаю - как и тех, и других обойти. Ведь в высоких домах бывают плохо обставлены чердаки.

Я сижу с Аликом в рюмочной и жду, когда принесут далму. Включаю светильник. Алик молчит, его скулы выбриты до синевы, но в руках он мнет довольно большую, вырастающую из зоба бороду. Он всматривается в бюст буфетчицы Полины. За окном видно, как в ворота банка неслышно въезжает бежевая с зеленой полосой инкассаторская машина. Алик сказал мне сейчас, что наш общий друг Яков стал хасидом. Какая между нами с Яшей пропасть. Какая пропасть времен.

Помню на вытертой, как фетр, степи - поселок Чойболсан, окаймленный горами. Я бредил запахом чешского ластика. В жирной халве осколками чьих-то зубов казалась мне глянцевая карамель. Карбид взрывали в консервных банках с двумя отверстиями. Ныряли под буферами. Индийские презервативы заполняли водой из-под крана. Несли в тазу, чтоб не лопнули, на балкон - пора кончать этот мир! - и бросали вниз. Мир трясло, но мир не кончался. Играли в "пионербол". Булькали воткнутой в карандаш иголкой. Мать под настольной лампой строчила к урокам труда синие нарукавники. Еще на конфорке плавили сахар, но уже был "Тархун" за восемьдесят мэнге. Потом на перроне показался русский город, труба котельной с шаткими скобами, высокий пятиэтажный дом, на углу заговорщики - грузчики в черных халатах. Я старался не испачкаться передовицей, жег спички, одну за другой, а за окном мылась сожительница дяди Васи. В мае помахивал непросохшим похвальным листом. За спиной Юрия Долгорукого ассириец в обувной кабинке давал ссуду, у магазина "Молоко" дядя Вася правил ножи. Ему и коньки отдавали точить. Медленно рос, "ЖВЗ" с трещоткой - женщин возить запрещено - отправлял на антресоли, сосед на кухне плакал под "Снегопад, снегопад", не пускали в шортах в кино, "халтурой" называли плохую работу, была Лена в щегольской телогрейке и промазанный боковой, был забитый хулиганами Антон... И возникли мы - Яков, Алик и я, Ковылин. На пороге вуза с унылой аббревиатурой, на 3-й Владимирской улице, в Перово. Я пристраивал на коленях Солженицына. Донашивал школьный пиджак, блестящий от глажки, реформенный, с длинными лацканами и перешитыми пуговицами. Розенштейн, поклонник Бен-Гуриона, в трамвае номер 39 пел гимны, вращая по орбитам глаз библейскими яблоками, на стрелках колотился лбом о поручни, рассказывал истории в духе Мартина Бубера, в одном периферийном театре играл принципиальную роль в "Дневнике Анны Франк".

Алик, невольный грек, носил густую шевелюру, которая просилась под лавровый венок. Одновременно грозные и лукавые божьи глаза его были по-античному широко открыты. Пухлые добрые губы прятал в бороде, скрывающей двойной подбородок. Он познакомил меня с Альбером Камю и "Агдамом", тогда уже олитературенным. Все было взаимосвязано. Мы убеждались, что окосели, если не выговаривали слово "экзистенциализм".

Или алчно играли с ним в стальные, выточенные на заводском станке шахматы в его коммуналке на Первомайской. Моя квартира была далеко, на Ждановской, берлога у тетки, и я, бывало, оставался у Алика ночевать. Утром он оставлял записку и убегал на работу. Я просыпался, произносил "экзистенциализм", долго лежал, мечтая о соседке Алика, стиснув ногами ком одеяла. За окном дребезжали трамваи.

Мы не присягали на дружбу и намеренно ей вредили. Разговаривали друг с другом деланно-оскорбительным тоном. Кто ж понимал, что мы вместе будем только год? Нам не пришлось мазать хлеб гуталином, готовить из томатной пасты винный гриб, брызгать в пиво дихлофос, взбивать дрелью белый клей и хлестать "Тройной". Мы пили вино, закусывая, по Бродскому, хлебом. И какие потаенные уголки Москвы отыскивали! - хотя Москва уже превращалась в каменоломни - знали, что на журфаке можно дешево наесться в столовке, в "Иллюзионе" почти задаром посмотреть Антониони, меланхолично просочиться через вахту в Малый зал Консерватории на мессу си минор в исполнении Паршина. Улицы и дворы сообщались между собой. Двор Литинститута был проходным. В синюю комнату Платонова, незакрываемую аудиторию, заходили погреться. Всюду у нас были свои гардеробщицы, а в "Эрмитаже" - даже знакомый флейтист.

Однажды мы встретились на Пушкинской, чтобы распить бутылочку. Был праздник, город с вечера подмели. У пятого дома по большому Путинковскому переулку остановились перед барельефом с человечком-сизификом, катящим огромное колесо, прочитали надпись: "Вся наша надежда покоится на тех людях, которые сами себя кормят", от души посмеялись и направились к старинному двухэтажному особняку, похожему на усадьбу Герцена и на множество других старомосковских усадеб. Это был наркологический диспансер, как мы потом узнали. Поднялись по пожарной лестнице друг за другом на крышу, походили по ней, выбирая место с обзором. Сели на теплую жесть, расстелили газету, наломали хлеб и пустили бутылочку по кругу. Мы жмурились от солнца, от первого глотка, как коты, и разглядывали девушек на оживающем после зимы Страстном бульваре. Хотя Яков и так постоянно щурился от переполняющего его витального восторга. Но за скатом крыши загрохотали чьи-то шаги. Мусор! - мы повернули на него три головы. Руки за голову! - он достал пистолет, передернул затвор и приказал спускаться по одному. Видно было, что он нервничает и что оставил внизу фуражку: на лбу был розовый след. С лестницы я обернулся - куда бежать? - двор был заполнен милицейскими машинами. Как только я спрыгнул на землю, меня отшвырнули к стене, ударами шнурованных ботинок расставили ноги и обыскали. У меня была куртка с семнадцатью карманами, в одном из них завалялась отвертка, ее не нашли.

Я скосил глаза направо: Алика вертели как манекен, у ног Якова на газоне валялась сумка, лицо его было спокойным, но бледным, он, впрочем, уже юродствовал: давал старшине объяснения, макая в рот щепоть, словно собираясь найти подходящее место в Ветхом завете. Старшина прислушивался к его акценту. Один из милиционеров, обрадованный, вытряс "Беломор" Алика, растер в пальцах табак и принюхался. Нас повезли в отдельных машинах: меня в уазике, Алика и Якова, зажав каждого двумя милиционерами, посадили в легковушки. В скрежещущем кузове, впомнив Леньку Пантелеева, я избавился от отвертки, просунув ее в щель под дверцами. В отделении нас проверили более обстоятельно, вытащили наш арсенал - "Обломова", скомканные конспекты, самоучитель "Изучайте иврит - язык пророков, современный язык". Мелко исписанные веера бомб. И отпустили восвояси, вернув початую бутылочку и обозвав Яшку "еврейтором".

В девяносто третьем Яков повел меня в центр репатриации на "Тульской". Он шалел от ветра, дующего с восточной стороны. Шелковый шейный платок его казался съехавшей с глаза адмиральской повязкой. Была зима, через клубы пара в тамбуре института Яков разговаривал с Богом, колупая ногтями трещины краски. В метро, свободно раскачиваясь, стучался лбом о черные стекла. Я думал - мы с ним заодно, мы похожи, только радость моя строга, я всегда хотел поравняться с ним, но все как-то не удавалось, он был более взведен, чем я. Он хотел заразить меня страстью к Иерусалиму.

Надел мне на голову кипу, я принял ее легко - к тому времени я числился в нескольких сектах и захаживал в Терлецкий парк к фалангистам.

- Этой стране всего за пятьдесят? Что я буду там делать. Моя фамилия...

- Ничего, скажи, что тебе здесь плохо.

Евреям понравилась моя узкая кость, перебитый нос и мелкие, криво посаженные зубы.

Мне Иерусалим представлялся как кремнистая местность. Муза, фонетически срубающая поэтов. Иерусалимов много - в Подмосковье, я знаю, сделали кальку, есть и в Сибири - у старообрядцев. Кочующая колыбель. Мешки с песком на дорогах.

Почему так стремятся люди повидать свет, если не затем, чтобы повидать самих себя в другом свете?

Мы провожали его (я не поехал), барражируя в коридоре Тверского бульвара, в который раз выискивая глазами торжественный трехсотлетний дуб, то и дело нарушая строй и совершая бесчисленные рокировки, заглядывая в окна бальных залов; театры - Пушкинский, Горьковский, музей - Ермоловский, шуршали листья, чистые, желтые, погода летняя, летняя, бабья, бархатная, нет, - драповая, в воздухе пахло сырым картоном, потому что "нынче ветрено", - сказал я, "и волны с перехлестом", - подтвердил Алик, и Яков - "скоро осень, все изменится в округе" - добавил важным голосом...

Когда он уехал, уехал в суетном дне, на учебу, на два года, на разведку, словом - уехал навсегда, мы с Аликом сникли, но продолжали встречаться и дурачиться, ходить в булгаковский подъезд, меняться правыми кроссовками в Хлебном переулке, пить из луж в Скатертном. Но вскоре Алик заметался, бросил первую жену и стал осваивать скрипку, хотя вряд ли по возрасту мог гнуть пальцы как надо. Новая жена Алика увлекалась гештальтпсихологией. Сам он работал стаканом "Кока-Колы" на Пушкинской площади. Тяжелый каркас стакана подвязывался к ногам, Алик ложился набок, чтобы надеть его на себя. Как я понимаю, вес бутафории был недетский. Алик, семеня, ходил в толпе. Сверху подростки закидывали его пивной тарой. Бабушки заглядывали в смотровое окошко и иногда плевали туда. Но Алик не жаловался. Он был решительно добродушен.

Я тоже искал разные способы заработка. Разреженной плохой кистью, изготовленной из собственных волос, рисовал гуашью безжизненные пейзажи и выставлял их на Арбате. У меня не было багетов, я свинчивал специальной отверткой с уличных телефонов рамки, и у меня выходили отличные небольшие картинки под стеклом. Я также выкорчевывал деревья на крыше Спортивного Комитета. Мне приходилось видеть Майка Тайсона и ехать в лифте с группой баскетболистов. Это были ужасные минуты. На Войковской разгружал фуры с сигаретами, а ночью дежурил на Смоленской площади в магазине "Цветы", где в кабинете директора была печатная машинка "Оливетти", - я помечал ее клавиши белым корректирующим составом и выстукивал всю ночь фундаментальные романы, заодно обучаясь слепому десятипальцевому методу письма. Комплекты листов, проложенных пачкающейся, как пепел, копиркой, клал крест-накрест и наслаждался чудесным винтообразным ворохом, мельницей моего одиночества. Однажды глубокой ночью, выстелив весь пол рукописью, присаживаясь к каждой странице и с каждой ведя разговор, я услышал, как со мной заговорил весь текст, - из самых отдаленных уголков кабинета чревовещали строчки.

Текст голосил, я завис над текстом, одновременно крутилась подо мной земля, и совы-чудовища, слетаясь ко мне, к расходящимся волнам моего эфира, бельмами залепляли глаза.

В ту ночь я забыл стереть состав с клавиш и три дня пенял себе, что лишусь дежурства.

Таким образом, воодушевленный "Словами" и "Тошнотой" Сартра, я предавался модному экзистенциальному отчаянию, которому помогал сильный, уснащенный страданиями, дефицит сна, чтобы острей чувствовать слово, чтобы клерикалы не отняли его, чтобы в словах заблудиться, чтобы языком подстегивать клыки, лезущие через младенческие подушки десен.

Местом наших встреч с Аликом стала Хрустальная галерея - как мы ее называли, дом с внутренним двором на углу Хрустального переулка и Варварки. Галерею застеклили и сделали из нее торговый дом. А тогда ветер гулял, и лязгали двери казенных кабинетов. Во дворе была свалка. Мы сидели на парапете, и пили пиво. Над нами чернели кирпичные своды. Колонны были исписаны анархистами. Алик открыл новую хрустящую пачку "Salem" и закурил. Тут я увидел, что он не убирает пачку, а показывает мне слово на ней.

- Яков в Иерусалиме, устроился. Мальчиком в булочной.

Это сейчас у меня позвякивают в карманах пивные пробки. Раньше не пили на ходу. Нужно было из переполненного поезда на "Площади Ногина" выйти на Покровку, перейти на Чистопрудный бульвар, а потом на Рождественский, с него спуститься в яму Трубной площади, встать в огромную толчею у будки, купить у старух стеклянную банку, дождаться отстоя пены, ехать к "Гоголям" в троллейбусе...

Вообще, если ехать до Трубной, используя метро, то проще доехать до "Чистых Прудов", бывшей "Кировской", спаренной с "Тургеневская", или до "Пушкинской", а через Покровку - это как-то правой ногой левое ухо чесать. И еще: купить разливное пиво и с ним тащиться куда-то - это абсурд. Пили во дворах, конечно. Шли на квартиры. Но поблизости, возле будки. А чтобы ехать куда-то - абсурд.

Мы не искали легких путей. Чтобы понадеяться на прикосновение девушки-хиппи, надевающей тебе на запястье "феньку", нужно было идти на бульвар к Гоголю. Девушки целовали тебя, так было заведено. "Здравствуй, сестра", - говорил я, поставив ногу на букли прифонарного льва.

Это автор "Чевенгура" Андрей Платонович Платонов заходил в парикмахерскую, чтобы во время тоски его касались женские руки.

Но что было делать мне, если в обувном магазине, примеривая ботинки, в напольном наклоненном зеркале я вдруг натыкался на бессовестные виды опрокинутых женщин? Дома я реконструировал по своему соблазну увиденное и размышлял, как направить дионисийские потоки фантазии в гармоническое русло. В гудении голодных чресел я угадывал особый резон. Я бежал от скоромной пищи, питался соей или сублимированным китайским мясом - это делало меня воинственным.

Я ходил, и ходил один, слушать оркестровый джаз в Дом железнодорожников. Джаз был, конечно, свинством, но свинством, как говорил Гессе, была вся наша культура. Мне нужна была серьезная публика - я не мог общаться с ровесницами. И добыча была: традиционно взрослая дама, ей было двадцать пять ("ты моя лебединая песня", - говорила она), я ходил с ней в "Эрмитаж" на пьесу по мемуарной прозе Олеши, где от придыханий С. мужчины поигрывали желваками. Я думал переключиться и на С., только нужно было обойти со всех сторон театр, и, быть может, после ознакомления с графиком ее гастролей и стояния за портьерами она не так отбивалась бы. Путь долгий, и ясно, что если завалить гримерку подарками, С. впустит к себе потихоньку. Длинные лавки возле алтаря чувственности. Не нахожу ее идеальной. Нет, конечно, она почти идеальна, но, присмотревшись внимательно, понимаешь: она чуть плоская. Черт возьми, надо признать, что она слегка приплюснута!

Галилея простили, и Коперника тоже - поторопившись сжечь, но к площадям рвались другие еретики. И Москва видела новые корчи. На Манежной вспыхнули факелами молодые курды, фанатики Аджалана. Пробуждались арабы, на них почему-то уповали красные, московской газетой стала палестинская "Аль-Кодс". "Правда" финансировалась греческим миллионером. Я, Ковылин, с "Аль-Кодс" в одном кармане, с Алехиным - в другом, приходил к Алику под вечер, слизывал его ужин, он показывал мне свежую работу соседки, художницы Салаховой, которой никогда не было дома, она предпочитала жестокий и капризный колер, творила, немного рисуясь, как почти все женщины, постепенно переходила на инсталляции, потом - на вызывающие акции: растягивала над огромным полем нить, дожидалась на утреннем холоде, когда на нити выступит золотая роса, и вела съемку панорамным объективом. Акциями ее интересовались в основном студенты. И я, Ковылин, хотел с Салаховой, как вообще все студенты, но, повторяю, ее никогда не было дома.

Мои картинки не продавались совсем. Я сворачивал с Арбата в "Художественный". Однажды попал на "Похороны Сталина". И снова увидел нашу Трубную - катафалк, массы народа, чекисты затаскивают приглянувшихся девиц в подворотни, проверяя их, в основном, за бюстгальтерами.

Тетка моя умерла, родители навсегда уехали в Алжир, у меня быстро таяли деньги. Без них нечего было помышлять о постоянной подруге. Я приводил в Нескучный сад, казалось бы, окончательную пассию (с высокой мерой чудачества, чтобы не особенно развлекать ее), она присаживалась бочком на камень набережной, снимала туфли, омывала ступни в реке, к щиколоткам лепились листья, река беззвучно уплывала. По бровке безжизненно трусили спортсмены, держась желтой олимпиадной марки. Сад был завален гнилыми яблоками. Мы поднимались на мост, который через несколько лет будут сплавлять по реке на пароме. Как с человеком депрессивным, ей было скучно со мной, и мне с ней было скучно. Как правило, ей хотелось на теплоход. Я смотрел на кожу ее открытых плеч, и этот городской цвет не был нежно-незащищенным, нет, он был болезненным. Иногда она, кокетничая, так резко отворачивались от меня, что в воздухе оставалось ее дыхание. Я звал ее в подземелье, в метро, через закрытую на ремонт станцию "Ленинский проспект". Но она энергично отказывалась. В самый разгар дня мы приходили ко мне, она снимала платье через голову, оставаясь в туфлях, горбилась, стягивала трусики большими пальцами, перекрученный лифчик летел на пол, и принимала меня, порой скованно, порой дерзко и до измора, так, что перед глазами, по инерции сетчатки, долго плясала розовая хлябь. Порой плотные коричневые шторы моей берлоги обагрялись солнцем, выступившим из-за панели дома, и в оскверняющем свете, в котором покоилась, конечно, романтическая взвесь, меня шокировала отчужденность наших движений, их самопоглощенность, и я сознавал, что стыдные места неспроста называют глупостями. Я поражался отупению, которое оглушало меня. Весь остаток дня я проводил какой-то припорошенный.

Но когда мой карман разбухал от денег, я терялся, тратился на их белье, которое умещалось в сжатой ладони, - в белье веселящихся девушек... Нужно ли говорить, что все они были завоеваны не без труда?

Зимой мои веселящиеся подруги носили уникальные поддевки, подобие шорт, а я дарил им По, черные вороненые книги По. Подруги исчезали, как будто их не было в моей жизни: порой мне становится страшно - а не убивал ли я их и не закапывал ли в оврагах Воробьевых гор.

Мы шли с Аликом вниз по Большой Бронной, вместе с текущим льдом, скользили-спотыкались, хотя не было лежачих полицейских, а он и говорит: тебя нужно познакомить. Дочь художника...

Она уехала на курорт в Пицунду, в дом отдыха от Литфонда. Я устроился в типографию министерства культуры, размещенную в церкви Косьмы и Дамиана. Возвращался с работы поздно, бегал от казанских. По вечерам листал альбомы Поля Сезанна. Больше всего мне нравилась "Большая сосна близ Экса". Маша вернулась в августе чужой, стала курить и выглядеть увереннее и старше. Я взял расчет. Пришел домой, сел на край ванны и... и стал раскачиваться, как Яков. Я просидел так двое суток, потом переместился в комнату и столько же времени просидел на тумбочке, иногда свешивая голову почти до пола. Я чувствовал себя столпником. Каблуки ли цокали по лестничной площадке, лифт ли грохал на этаже - только эти звуки извне я слышал. Ничто кроме моего пьедестала для меня не существовало, не волновала труба Армстронга, и я не мог, наверное, связное что-то сказать. На янтарном полу в комнате сворачивался в эмбриона, смотрел на две буквы, написанные на стене ее рукой, у розетки: лю, - мы занимались, себе на зависть, на полу, на кипе одеял. Мы не предохранялись, ее задержки я воспринимал с радостной тревогой. Но так и не дождался того, чтобы наши кувыркания одобрила природа.

Потом другая пришла в мою берлогу, асбестовую при лунном свете, и, зная как лучше, вмалчивалась в меня.

А с Машей я до сих пор знаюсь. Уже пятнадцать лет. Но что с того?

Например, я прихожу к ней и с отвращением замечаю, что она похорошела. Пусть ее лицо холодит упрямо поджатая губка - следствие поминутно отрицаемого возраста. Она по-прежнему кротка со мной, все так же бьет по рукам и говорит: "хулиган". Мы сидим на кухне, и произносить слова мне трудно, как через сложенную вчетверо марлю. Она, наоборот, медленно, со вкусом говорит, но в каждом витке разговора расставлена ловушка. В доме все молчит: телевизор, радио. Все тихо, все выдает себя. Я ставлю кассету с "Монгол Шуудан" и спрашиваю:

- У тебя есть мате?

Она отвечает не сразу. Прежде раздается звонок в дверь.

- Нет. Забыла сказать. Это Петя. Он попросился пожить у меня немного, он не устроен. Пойду открою.

Шушуканье у входной двери. Входит Петя, держа в одной руке кальян с длинным рукавом, в другой - белый хоккеистский шлем и сумку. Я здороваюсь с ним по возможности сдержанно. Ставит шлем на табуретку, кальян на кухонный стол. Словно вырастает пагода рядом, на кухне становится тесно. Выкладывает из сумки продукты и забивает ими холодильник. Нужно ли говорить, что делает это он по-хозяйски. Много продуктов, портативных, импортных, дальневосточный папоротник в пакете, зеленый чай.

- Мате есть? - повторяю я с большим усилием.

- Есть, - отвечает вдруг Петя.

- Давай сюда, хули уж.

- Ой, вы иногда говорите, будто бряцаете, - встает она резко между нами. Петя настороженно замирает.

Но я поднялся, чтобы уйти. На пороге Маша произносит откуда-то издалека:

- Оставайся.

- Нет.

- Да, - шепчет она, оставив на секунду рот открытым.

И хотя я знаю эту уловку, хотя обещал себе никогда этого не делать, - я закрываю глаза и шагаю к ней, но в последний момент она отводит мой подбородок в сторону.

- Не целуй меня.

От меня пахнет водкой.

Что вы думаете? После этого она сама впивается в меня губами. На таких контрастах воспитывается воля.

На следующий день я пишу это слово - "да" - на пустом бланке, у себя на работе. Но вдруг монтажистка ставит передо мной флакон с изопропиловым спиртом, и я явственно читаю сквозь стекло флакона: "ад".

"Симметрия, - думаю я с содроганием, затем уточняю: - Не симметрия, а зеркальное отражение. Прошло то время, когда воевали с тенью, с раздвоением, сейчас ты смотришь как будто внутрь свернутых в трельяже зеркал и теряешься в галерее, похожей на ту, по которой проходили твои предки, но значительно умноженную. Твое родословие призрачно и не подсказывает, как быть, когда ты собираешь остатки сил, чтобы уйти. Она так спокойно произносит: да. Она знает, что в который раз все увенчается презрением и вам снова придется им пренебречь, чтобы сказаться влюбленными".

Яков однажды признался мне, что никогда не знал женщин. А они обожали его, но относились к нему слишком придирчиво, как к елочному херувимчику. Они притрагивались к кудряшкам Якова, словно к оптическим волоскам, отдергивали руки и с умилением складывали на груди ладони.

Он говорил мне, что женщины - проводники зла на земле. С высот того возраста, в котором я нахожусь, когда пишу эти строки, я начинаю соглашаться с ним. Потому что связь с совсем юными из них для меня уже невозможна или предосудительна. Но поколение за поколением они сменяют друг друга. Какая необходима стойкость! В последний раз их было четыре, если считать в отдельности. И эта школьница, пятая, которая вчера шла впереди меня по улице Качалова. Я отводил взгляд и смотрел за ворота гаража, откуда, как я предполагал, мог выскочить есенинский пес. Она одергивала на себе короткие полы плащика, все женщины так делают, чтобы у них сзади все было в порядке, но проблема-то в том, что я не знал, куда деваться от этого зрелища. Проверяла ли она хлястик на плаще, или идущий от середины поясницы разрез: славно ли он лежит. Но он и без этого лежал славно. Черт, эта ее ищущая ладонь с пальцами, перебирающая полы сзади! И, сворачивая с подругами в Хлебный переулок, она обернулась ко мне шалыми опустошающими глазами!

На отрезке моей жизни горел Манеж, Останкинская башня, Измайловский вернисаж, рухнул "Интурист" и "Москва", закрылись - "Яма", "Оладьи", "Лира", "Бисквит", "Аист". Магазин "Наташа" превратился в бутик "Бенетон". Мне надоела обновляющаяся столица. Надоело жить в подпорках, лесах и в тросах лебедок. Слышать треск отбойного молотка, шум болгарок и плохо отрегулированных двигателей; кичливый писк сигнализаций нервирует меня.

Но теперь, когда я намерен исчезнуть из города, я могу уберечься от подпаленных кур в целлофане, Полины с ее денежным ягдташем на животе, нестерпимого августовского заката в конце улицы, от мрачной синевы на физиономии Алика, от вызывающих химер, всадников, великанов, пигмеев... А эти преднамеренно сгибающиеся официантки из "Греческой таверны" напротив! Хватать их в двадцать глаз - значит, жить вслепую. Нет, прочь отсюда. Прочь из рюмочной, прощай, Алик.

Я иду по широкому километровому Тверскому, по Страстному с крылатым Высоцким. С сизифовой мукой выкатываюсь под светофоры, пересекаю площади, одну за другой. Взбираюсь по Рождественскому бульвару на Сретенский холм и иду вниз к Садовому кольцу. Да, в Москве, идя от церкви к церкви, не понимаешь, идешь вверх или вниз, особенно когда тебя лихорадит и все вокруг томит, голова кружится от огней, сиюминутных лиц, помех, ложных приступов тревоги. В голове словно бархат, венецианский рытый, вспаханный бархат, предельно смыкающийся ворс, и чувствуется приятие бесконечного уплотнения, лезешь в глухие дворы, тесные чердаки, закоулки - куда попало, лишь бы закрасться в углы потемнее. Зарываешься в каждую женщину, зябнешь, пьешь тошнотворный коктейль города. За тобой замечают, что ты неумеренно твердишь одно и то же, и ты подписываешься, что несешь перед собой тщеславный флаг шизофрении. Не пройдя и трехсот шагов, я останавливаюсь на углу Последнего переулка. Впереди шумит Садовое кольцо.

- В какую эпоху я живу? - спрашиваю я. - В чье папство?

Молчал ракитник внизу. Алые облака над Капотней безмолвствовали. Я скрываюсь в кроне сосны, в километре от окружной дороги. Вон там, за дорогой, стоят панельные дома, в ротационном потоке в разные стороны бегут машины. Справа - убранное капустное поле и обойденная неуклюжим трактором березовая роща, за которой - водоем, регулирующий пруды в Кусково, дальше строится новый микрорайон Жулебино. Слева лесопосадки. Мне было тринадцать, когда из проволоки и дощечек я свил себе гнездо на верхушке высокой раздвоенной сосны. Весь строительный материал, который подбирал вблизи, я поднимал наверх длинными парашютными стропами. В алюминиевых трубках-перекладинах от детских колясок хранил от сырости спички и сигареты. Я мало курил, две-три сигареты в день. Трубки затыкал деревянной пробкой. Я выбрал высоту, достаточную, на мой взгляд, чтобы никто не долез до моего гнезда - его и сейчас можно хорошо продать какому-нибудь снайперу: кольцевая как на ладони.

Снизу меня невозможно заметить - экран из хвои камуфлирует мое ложе. Страх перед высотой, если его вызвать на мгновение, щекочет в животе там же, где щекочет страсть. Словно красавица дует в солнечное сплетение.

Чтобы подняться наверх, нужно пригнуть к земле одну из ветвей ракитника, оттолкнуться от нее, вставив в развилку ногу (только человек с наилегчайшим весом может выполнить это) и передать свое тело сосне. После этого немного проползти по стволу до первых обрубков веток, прочных упоров, которые сами подсказывают, куда ставить руку, куда ногу. И руки и ноги все помнят, ничего не забыли. Очень тонкая, розовая луковая шелуха на стволе; ствол почти гол, и когда я ползу по нему, я жмусь к нему щекой и урывками целую его. От смолы веки слипаются с бровями, и я выгляжу, наверное, юмористически.

В эту немилосердную осень я продумываю даже идею обогрева, но самое главное - я задумал написать этот рассказ. Не оду русской эрозии, но рассказ, который не коснется земли. Кто мне помешает? Лес необитаем - только в апреле в него наведываются клошары за подснежниками. Да по осени со стороны области въезжают на "Газелях" грузины, сваливают в кучу непроданные арбузы и разбивают их жердью. Я пишу карандашом - чернила застывают в стержне ручки. Люди не замечают моего гнезда, только однажды гуляющий с овчаркой гаражный сторож остановился рядом, потому что собака почуяла меня. Я быстро спустился вниз и затеял с ним никчемный разговор, незаметно вытягивая из рукава гитарную струну. Но собака! - она глухо ворчала на меня; сторож цокал языком, поднимал наверх голову и посмеивался - как же это я затаскиваю туда баб.

Мне удалось если и не превратить его в друга, то сделать вывод, что это неопасный свидетель. В остальном ничто меня больше не тревожит. Здесь воздух чистый, словно висит в нем одна-единственная органная нота. Я вижу далеко вперед и позади себя, и жду, когда ретируется из этого мира папа. Все события должны сразу же дезавуироваться. Как дезавуировались походы на Иерусалим.

- В какую эпоху я живу? - повторяю я.

И полынь, вестница Азии, на обочине грунтовой дороги шепчет мне: "В эпоху, когда в моду вошли вздыбленные кили монгольских сапог".

"НАША УЛИЦА" № 75 (2) февраль 2006