И.Н. МЕДВЕДЕВА-ТОМАШЕВСКАЯ
СТРЕМЯ “ТИХОГО ДОНА”
(Загадки романа)
Стремнину реки, ее течение, донцы именуют стременем: стремя понесло его покачивая, норовя повернуть боком.
(“Тихий Дон”, кн.I, часть 1, гл.II).
Печатается по изданию:
Д*. СТРЕМЯ “ТИХОГО ДОНА” (Загадки романа). -
PARIS, YMCA-PRESS, 1974
© YMCA-PRESS, 1974
ОГЛАВЛЕНИЕ
НЕВЫРВАННАЯ ТАЙНА... А.Солженицын
АНАЛИЗ ПЕРЕД НАПИСАНИЕМ РАБОТЫ
ПРЕДПОЛАГАВШИЙСЯ ПЛАН КНИГИ
ГЛАВА АНАЛИТИЧЕСКАЯ
ИСТОРИЧЕСКИЕ СОБЫТИЯ И ГЕРОИ РОМАНА
1. ПРОМЕЖ СЕБЯ
2. ИНОГОРОДНИЕ
ДРУГОЙ ВАРИАНТ ГЛАВКИ ИНОГОРОДНИЕ
3. БЛУКАНИЯ
4. СОКИ ЗЕМЛИ
(ОБЪЯСНИТЕЛЬНАЯ ЗАПИСКА ИССЛЕДОВАТЕЛЯ)
6. ПОВЕРНУТ БОКОМ
ИЗ ГЛАВЫ ДЕТЕКТИВНОЙ
1. …………….
2. В ПЕТЛЕ СОКРЫТИЯ
3.
ПРИЛОЖЕНИЯ
ИЗ СОХРАНИВШИХСЯ ТЕЗИСОВ Д*
ИЗ ПЕЧАТНЫХ МАТЕРИАЛОВ О ШОЛОХОВЕ
ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ “ПРАВДЫ”
А.СЕРАФИМОВИЧА И ДР.
ОБ ОДНОМ НЕЗАСЛУЖЕННО ЗАБЫТОМ ИМЕНИ...
В.Л.МОЛОЖАВЕНКО
ФЕДОР ДМИТРИЕВИЧ КРЮКОВ (1870-1920)...
А.СОЛЖЕНИЦЫН
НЕВЫРВАННАЯ ТАЙНА
Предисловие к публикации
С самого появления своего в 1928 году “Тихий Дон” протянул цепь загадок, не объясненных и по сей день. Перед читающей публикой проступил случай небывалый в мировой литературе. 23-х-летний дебютант создал произведение на материале, далеко превосходящем свой жизненный опыт и свой уровень образованности (4-х-классный). Юный продкомиссар, затем московский чернорабочий и делопроизводитель домоуправления на Красной Пресне, опубликовал труд, который мог быть подготовлен только долгим общением со многими слоями дореволюционного донского общества, более всего поражал именно вжитостью в быт и психологию тех слоев. Сам происхождением и биографией “иногородний”, молодой автор направил пафос романа против чуждой “иногородности”, губящей донские устои, родную Донщину, - чего, однако, никогда не повторил в жизни, в живом высказывании, до сегодня оставшись верен психологии продотрядов и ЧОНа. Автор с живостью и знанием описал мировую войну, на которой не бывал по своему десятилетнему возрасту, и гражданскую войну, оконченную, когда ему исполнилось 14 лет. Критика сразу отметила что начинающий писатель весьма искушен в литературе, “владеет богатым запасом наблюдений, не скупится на расточение этих богатств” (“Жизнь искусства”, 1928, №51; и др.). Книга удалась такой художественной силы, которая достижима лишь после многих проб опытного мастера, - но лучший 1-й том, начатый в 1926 г., подан готовым в редакцию в 1927-м; через год же за 1-м был готов и великолепный 2-й; и даже менее года за 2-м подан и 3-й, и только пролетарской цензурой задержан этот ошеломительный ход. Тогда - несравненный гений? Но последующей 45-летней жизнью никогда не были подтверждены и повторены ни эта высота, ни этот темп.
Слишком много чудес! - и тогда же по стране поползли слухи, что роман написан не тем автором, которым подписан, что Шолохов нашел готовую рукопись (по другим вариантам - дневник) убитого казачьего офицера и использовал его. У нас, в Ростове н/Д. говорили настолько уверенно, что и я, 12-летним мальчиком, отчетливо запомнил эти разговоры взрослых.
Видимо, истинную историю этой книги знал, понимал Александр Серафимович, донской писатель преклонного к тому времени возраста. Но, горячий приверженец Дона, он более всего был заинтересован, чтобы яркому роману о Доне был открыт путь, всякие же выяснения о каком-то “белогвардейском” авторе могли только закрыть печатание. И, преодолев сопротивление редакции “Октября”, Серафимович настоял на печатании романа и восторженным отзывом в “Правде” (19 апр. 1928 г.) открыл ему путь.
В стране с другим государственным устройством всё же могло бы возникнуть расследование. Но у нас была в зародыше подавлена возможность такового - пламенным письмом в “Правду” (29.3.29, прилагается к нашей публикации) пяти пролетарских писателей (Серафимович, Авербах, Киршон, Фадеев, Ставский): разносчиков сомнений и подозрений они объявили “врагами пролетарской диктатуры” и угрозили “судебной ответственностью” им - очень решительной в те годы, как известно. И всякие слухи - сразу смолкли. А вскоре и сам непререкаемый Сталин назвал Шолохова “знаменитым писателем нашего времени”. Не поспоришь.
Впрочем, и по сегодня живы современники тех лет, уверенные, что не Шолохов написал эту книгу. Но, скованные всеобщим страхом перед могучим человеком и его местью, они не выскажутся до смерти. История советской культуры вообще знает немало случаев плагиата важных идей, произведений, научных трудов - большей частью у арестованных и умерших (доносчиками на них, учениками их) - и почти никогда правда не бывала восстановлена, похитители воспользовались беспрепятственно всеми правами.
Не укрепляли шолоховского авторитета, не объясняли его темпа, его успеха и печатные публикации: о творческом ли его распорядке (Серафимович о нем: работает только по ночам, так как днем валом валят посетители); о методе ли сбора материалов - “он часто приезжает в какой-нибудь колхоз, соберет стариков и молодежь. Они поют, пляшут, бесчисленно рассказывают о войне, о революции...” (цит. по книге И.Лежнева “Михаил Шолохов”, Сов. пис. 1948); о методе обработки исторических материалов, о записных книжках (см. далее нашу публикацию). А тут еще: не хранятся ни в одном архиве, никому никогда не предъявлены, не показаны черновики и рукописи романа (кроме Анатолия Софронова, свидетеля слишком характерного). В 1942 г., когда фронт подошел к станице Вешенской, Шолохов, как первый человек в районе, мог получить транспорт для эвакуации своего драгоценного архива предпочтительнее перед самим райкомом партии. Но по странному равнодушию это не было сделано. И весь архив, нам говорят теперь, погиб при обстреле.
И в самом “Тихом Доне” более внимательный взгляд может обнаружить многие странности: для большого мастера необъяснимую неряшливость или забывчивость - потери персонажей (притом явно любимых, носителей сокровенных идей автора!), обрывы личных линий, вставки больших отдельных кусков другого качества и никак не связанных с повествованием; наконец, при высоком художественном вкусе места грубейших пропагандистских вставок (в 20-е годы литература еще к этому не привыкла). Да даже и одноразовый читатель, мне кажется, замечает некий неожиданный перелом между 2-м и 3-м томом, как будто автор начинает писать другую книгу. Правда, в большой вещи, какая пишется годами, это вполне может случиться, а тут еще такая динамика описываемых исторических событий. Но вперемежку с последними частями “Тихого Дона” начала выходить “Поднятая целина” - и простым художественным ощущением, безо всякого поиска, воспринимается: это не то, не тот уровень, не та ткань, не то восприятие мира. Да один только натужный грубый юмор Щукаря совершенно несовместим с автором “Тихого Дона”, это же сразу дерёт ухо, - как нельзя ожидать, что Рахманинов, сев за рояль, станет брать фальшивые ноты.
А еще удивляет, что Шолохов в течение лет давал согласие на многочисленные беспринципные правки “Тихого Дона” - политические, фактические, сюжетные, стилистические (их анализировал альманах “Мосты”, 1970, №15). Особенно поражает его попущение произведенной нивелировке лексики “Тихого Дона” в издании 1953 г. (см. “Новый мир” 1967, №7, статья Ф.Бирюкова): выглажены многие донские речения, так поражавшие при появлении романа, заменены общеупотребительными невыразительными словами. Стереть изумительные краски до серятины - разве может так художник со своим кровным произведением? Из двух матерей оспариваемого ребенка - тип матери не той, которая предпочла отдать его, но не рубить...
На Дону это воспринимается наименее академично. Там не угасла, еще сочится тонкою струйкой память и о прежнем донском своеобразии и о прежних излюбленных авторах Дона, первое место среди которых бесспорно занимал ФЕДОР ДМИТРИЕВИЧ КРЮКОВ (1870-1920), неизменный сотрудник короленковского “Русского богатства”, народник по убеждениям и член I Государственной Думы от Дона. И вот в 1965 г. в ростовской газете “Молот” (13.8.65) появилась статья В. Моложавенко “Об одном незаслуженно забытом имени” - о Крюкове, полвека запретном к упоминанию за го, что в гражданскую войну он был секретарем Войскового Круга. Что именно хочет выразить автор подцензурной пригнетенной газетной статьи, сразу понятно непостороннему читателю: через донскую песню связывается Григорий Мелехов не с мальчишкой-продкомиссаром, оставшимся разорять станицы, но - с Крюковым, пошедшим, как и Мелехов, в тот же отступ 1920 года, досказывается гибель Крюкова от тифа и его предсмертная тревога за заветный сундучок с рукописями, который вот достанется невесть кому: “словно чуял беду, и наверно не напрасно”... И эта тревога, эта боль умершего донского классика выплыла через полвека - в самой цитадели шолоховской власти - в Ростове-на-Дону!.. И не так-то скоро организовали грубое “опровержение”, опять партийный окрик, опять из Москвы - через один год и один день. (“Советская Россия”, 14.8.66, “Об одном незаслуженно возрожденном имени”).
Конечно, на шестом десятке лет всякое юридическое расследование этой литературной тайны скорее всего упущено, и уже не следует ждать его. Но расследование литературоведческое открыто всегда, не поздно ему произойти и через 100 лет и через 200, - да жаль, что наше поколение так и умрет, не узнав правды.
И я был очень обнадежён, что литературовед высокого класса, назовем его до времени Д*, взялся, между многими другими работами, еще и за эту. Западу, где не принято выполнять никаких работ бескорыстно, будет особенно понятно, что Д* не мог слишком много времени тратить на работу, которая его не кормила. Поймет и Восток хорошо: на работу, которая могла обнаружить Д* и привести к разгрому всей его жизни. Работая урывками, хотя и не один год, Д* сперва вошел в материалы, открыл общий план возможной работы, создал гипотезу о вкладе истинного автора и ходе наслоений от непрошенного “соавтора” и поставил своей задачей отслоить текст первого от текста второго. Д* надеялся окончить работу реконструкцией истинного первоначального авторского текста с пропуском недописанных автором кусков или утерянных в “соавторской переработке”.
Увы, он написал лишь то, сравнительно немногое, что публикуется сегодня здесь - несколько главок, не все точно расставленные на места, с неубранными повторениями, незаполненными пробелами.
В самые последние месяцы тяжелой болезни работа Д* разогналась, и за месяц до смерти он писал мне:
“За весну и лето, несмотря на всевозможные помехи, сделал три новые главы, которыми, наконец, завершилась (удовлетворяя) часть историческая. Эти главки нужно сейчас только подтесать и угладить, к чему, надеюсь, уже помех не будет. Тогда срочно начинаю приводить в порядок часть вторую (поэтику). Исподволь в простом карандаше делаю задуманную реставрацию, пока только композиционную. Фразеологический и лексический отслой сам собою сделается после поэтики. Исторический комментарий получает другое назначение. Он будет не так, как я раньше полагал - лишь опорой моего исследования. Он явится необходимым добавлением к самому произведению.
Верю, что к весне завершу задуманное, и, как никогда раньше, понимаю важность именно этой первой части моей работы. Дело ведь не в разоблачении одной личности и даже не в справедливом увенчании другой, а в раскрытии исторической правды, представленной поистине великим документом, каким является изучаемое сочинение. Это дело я уже не могу не довести до конца. Верю, что доведу.
Что касается детектива, то я решил составить краткий конспект этой второй своей книги с приложением собранной документации (библиографии и т.п.), а также и написанных глав - двух. Это, равно как и резюме, будет “Приложением” ввиду кончины автора. В кратком сообщении издателя будет сказано, что есть надежда найти 2-ю часть в завершенном виде. Вдруг мой век продлится, и эта книга окажется написанной? Посмертно найденная рукопись составит вторую книгу. Таковы планы”.
Но не только всего этого не выполнил Д*, а умер среди чужих людей, и нет уверенности, что не пропали его заготовки и труды последних месяцев.
В который раз история цепко удержала свою излюбленную тайну.
Я сожалею, что еще сегодня не смею огласить имя Д* и тем почтить его память. Однако, придет время.
Но даже по этим, приносимым читателю, разновременным и разночастным осколкам, уже многое ясно. Добросовестному и способному литературоведу открыт путь довести этот замысел до того состояния, о котором мечтал умерший исследователь и которое так необходимо читателям: читать эту великую книгу наконец без сумбурной наслоенности вставок, искажений, опусков - вернуть ей достоинство неповторимого и неоспоримого свидетеля своего страшного времени.
Цель этой публикации - призвать на помощь всех, кто желал бы помочь в исследовании. За давностью лет, за отсутствием вещественных рукописей нынешняя постановка вопроса - чисто литературоведческая: изучить и объяснить все загадки “Тихого Дона”, помешавшие ему стать книгой высшей, чем она сегодня есть - загадки его неоднородности и взаимоисключающих тенденций в нем.
Если мы не проанализируем эту книгу и эту проблему - чего будет стоить всё наше русское литературоведение XX века? Неужели уйдут все лучшие усилия его только на казенно-одобренное?
А. Солженицын
Январь 1974 г.
АНАЛИЗ ПЕРЕД НАПИСАНИЕМ РАБОТЫ
Анализ структуры произведения, его идейной и поэтической сути устанавливает в нем наличие двух, совершенно различных, но сосуществующих авторских начал.
Эталон для отслойки одного от другого устанавливается по первым двум книгам романа, которые в целом принадлежат перу автора - создателя эпопеи.
Здесь характернейшим является поэтическая интерпретация фольклорной темы, определившей самое “сцепление мыслей” (Толстой), т.е. поэтический замысел-образ и героев произведения. Четко выраженным качеством данной исторической хроники является та живая и документальная точность, которая дается хорошим пониманием истории, а здесь и явным, авторским соучастием в событиях и органической связью с изображенным бытом.
Если говорить о духовной сути эпопеи, то здесь наличие несколько расплывчатого, но высокого гуманизма и народолюбия, которые характерны для русской интеллигенции и русской литературы 1890-1910 годов. Что касается политических воззрений, то сепаративизм здесь очевиден, но идея его, если так можно выразиться, размыта, облагорожена поэтическим источником эпопеи, понятиями о свободе, заключенными в фольклоре (исторических песнях). Для стиля (в узком смысле) характерно соединение бытописательской манеры, ее этнографической достоверности - с импрессионизмом свободной живописности. Своеобразие языка определено органичностью для автора донского диалекта, свободно применяемого как в прямой речи персонажей, так и в авторском слове с умелой ассимиляцией диалектной лексики и фразеологии. Этот народный язык (без малейшего признака нарочитой стилизации) мастерски сочетается с интеллектуальной речью писателя.
Применение эталона поэтики автора легко отслаивает речь “соавтора”, не имеющую ни одного из перечисленных признаков (а потому и не могущую быть принятой, как авторская).
Сочинения “соавтора” разительно отличаются от написанного автором-создателем. Для сочиненного “соавтором” прежде всего характерна полная независимость от авторского поэтического замысла-образа, причем никакое другое поэтическое “сцепление мыслей” не перекрывает этого исконного замысла. Здесь нет поэтики, а есть лишь отправная, голая политическая формула, из которой исходит “соавтор” в своих сюжетах и характеристиках. Эта формула (великие идеи коммунизма в России должны уничтожить косный сепаративизм) - прямо противоположна мыслям автора-создателя.
В той мере, в какой автор является художником, - “соавтор” - публицистом-агитатором. “Соавтор” не изображает события, а излагает их, не живописует движение мыслей и чувств героев, а оголенно аргументирует. Язык “соавтора”, даже безотносительно к своеобразию лексики и фразеологии автора, - отличается бедностью и даже беспомощностью, отсутствием профессиональных беглости и грамотности. Характерно, что в своей попытке стилизоваться под автора “соавтор” особенно выдает себя. Он не владеет диалектом, а тем самым персонажи его говорят на каком-то вымученном языке, в состав которого входят и диалектные речения, характерные для быта и газетной литературы 1920-1930 г.г. Стилизуя описания природы и обстановки под описательные эскизы автора, “соавтор” зачастую создает нечто карикатурно безграмотное или нелепое, а главное - не имеющее связи с героями и событиями, меж тем как у автора эти картины являются своеобразной символикой происходящего. “Соавтор” настолько не задумывается над своей фразеологией, что даже когда цитирует народные речения или поговорки, не может их переосмыслить или перевирает их. Уникальная коллекция “соавторских” безграмотностей занимает в данном исследовании ряд страниц, чтение которых дает полное представление о литературной беспомощности “соавтора”. Таковы данные - результат анализа текста.
В части текста, принадлежащего автору-создателю, анализ приводит к следующим выводам:
Книги первая и вторая представляют собой свершенную часть романа, дошедшую до нас, однако, с некоторыми изъятиями (несколько глав), о чем можно судить по некоторым лакунам в ходе повествования, в целом отличающегося медленным и глубоко взятым разворотом эпическим. Наряду с лакунами в тексте повествования имеются и вставные главы, сюжеты, персонажи и стиль которых резко выделяются на фоне основных глав, как текст инородный, автору не принадлежащий.
Ряд основных, наиболее впечатляющих и художественно полноценных глав и фрагментов третьей и четвертой книг романа также принадлежат автору-создателю, из чего следует, что историческая хроника событий охватывает время 1911 - начало 1920-х г.г. Однако метод обработки этих глав, монтаж третьей и четвертой книг, сделанный “соавтором”, свидетельствует о том, что в руках его были лишь отдельные куски, наброски и материалы из принадлежащего замыслу, который полностью осуществлен не был. О том, что связующие звенья и вся финальная часть романа написаны “соавтором”, говорит редкий разнобой между главами, катастрофическая непоследовательность написанного “соавтором”, в отношении к основному поэтическому замыслу-образу. Непоследовательность эта исказила художественный замысел всей эпопеи.
Необходимость монтировать произведение (все его части) в соответствии с иной идеологией, противоположной идее автора-создателя, побудила “соавтора” ко многим изъятиям и вставкам, а следовательно не только к сочинительству, но и к использованию накопленных ценнейших материалов исторической хроники, связанных с местным бытом, событиями русско-германской войны, двух революций и гражданской войны. Однако ни изъятия, ни вставки не лишили произведения того “сцепления мыслей”, которое в художественном создании выражено не прямыми высказываниями, а всем изображением в целом.
Деятельность “соавтора”, как выясняет анализ текста, заключалась в следующем:
а) в редактировании (идейном) авторского текста, с изъятиями глав, страниц, отдельных строк, не соответствующих идейной установке “соавтора”, б) во вклинивании в текст ряда глав собственного (“соавторского”) сочинения, составившего в романе особую идеологическую зону, в) в компиляции глав и фрагментов авторского текста путем скрепления их текстом соавторского сочинения, г) в использовании в соавторском тексте материалов автора1 (исторических документов и сводок событий, а также различных записей-заготовок).
____________________
1 О чем следует помнить при рассмотрении всей литературной продукции “соавтора”.____________________
Привожу суммарный итог прослоек авторского и “соавторского” текстов. Идеологическая зона, созданная “соавтором” и вклиненная в авторский текст первой и второй книг романа, занимает следующие 12 небольших глав (из 76): I,2,IV;2 I,2,IX; II,4,II (частично)3; II 5 IV (частично); II,5,V-VII; II,5,XVI-XVII; II,5,XIX-XX; II,5,XXV.
____________________
2 Здесь и в дальнейшем изложении последовательность трех цифр означает соответственно номер книги, части, главы.
3 Те главы, которые помечены как частично принадлежащие автору - либо обладают вставками (идеологического характера), либо представляют собой объединение авторского фрагмента с “соавторским” текстом, местами более обширным, чем авторский.____________________
Книги третья и четвертая, как уже было сказано, представляют собой монтаж, сделанный “соавтором”. Здесь привожу лишь список тех глав, которые явно не принадлежат последнему: III,6,I-II (частично); III,6,IV; III,6,VI (частично); III,6,VIII-XIII (частично); III,6, XIV; III,6,XXIV (начало); III,6,XXXIV (частично); III,6,ХII; III,6, XIV; III,6,XVI-XVII (частично); III,6,III (частично); III,6,VIII (частично); III,6,IХ-Х; III,6,ХI (частично); III,6,ХIII (частично); III,6, XIV-XV (частично); IV,7,I-II (частично); IV,7,IV-XII (частично); IV, 7,XV-XXV (частично). В тексте третьей и четвертой книг кроме этого - множество отдельных страниц или абзацев, которые принадлежат автору, но инкорпорированы в состав “соавторского” текста (таковы, например, два первых абзаца XXIV главы кн.III, ч.6-ой). Размер и отрывочность некоторых глав показывают, что “соавтор” иногда использовал авторские фрагменты, не поддающиеся соединению с его текстом, - в качестве самостоятельных глав. Таковы варианты сосуществования двух текстов в третьей и четвертой книгах, где все же превалирует (количественно) авторское слово (68-70% всего текста), тогда как в первых двух книгах авторский текст занимает свыше 95% всего романа.4
____________________
4 Процентное соотношение авторского и соавторского текста подлежат еще большему уточнению.____________________
Детективная часть данного исследования прямо вытекает из аналитической. Причем, дальнейший розыск определяется безусловными факторами. Здесь выясняется, что первые две книги, наиболее сложные: по наблюдениям психологическим, по работе над исторической документацией (ход и обстоятельства войны с Германией, развала фронта и причин обеих революций), а также по предварительному изучению быта, этнографических и фольклорных данных и изучению диалекта - написаны в срок меньший, чем два года. Это со всей подготовительной работой! Причем написаны и подготовлены не многоопытным литератором, а юношей в возрасте 20-22 лет (рожд. 1905 г.).5 Думается, что эти сведения, свидетельствующие о сверхгениальности, достаточно хороший толчок к дальнейшим розыскам детективного характера.
____________________
5 Можем ли мы вообразить, что Пушкин в этом возрасте написал свою “Капитанскую дочку” и “Историю Пугачевского бунта”, а Лев Толстой - “Войну и мир”?____________________
ПРЕДПОЛАГАВШИЙСЯ ПЛАН КНИГИ
ГЛАВА АНАЛИТИЧЕСКАЯ
I. О чертеже монументальном и встречающихся в нем противоречиях
Пролог
Идейная суть и герои исторической хроники
Своеобразие поэтики
Наблюдения и материалы
II. О странностях текста
Поверх “сцепления мыслей”
Сюжеты и персонажи иногородние1
Повернут боком (выводы)
ГЛАВА ДЕТЕКТИВНАЯ
I. Возможно ли?
Цифры и только цифры
Жизнь и творчество “автора” в начале 1920-х г.г.
Так не был ли найден клад?
II. Донщина в русской литературе 1890-1910 г.г.
Каким же “материалом переполнен до чрезвычайности” один известный писатель весною 1917-го года?
“Изобразитель простонародной души и жизни”
О чем говорит россыпь архивов и печать
III. Гипотезы на основе неопровержимого
Находка № 1
Находка № 2 (terra incognita)
Методы получения нужного облика
Остатки - сладки, хватило по сей день
ГЛАВА ПОЛИТИЧЕСКАЯ
I. Идеологизм - питательная среда для плагиатов
Плагиат с облыганием, как система
1 Курсивом здесь и в дальнейшем изложении подчеркнуты цитаты из исследуемого романа.
ГЛАВА АНАЛИТИЧЕСКАЯ
ИСТОРИЧЕСКИЕ СОБЫТИЯ И ГЕРОИ РОМАНА
Если оглядеть огромное сооружение романа “Тихий Дон”, как оглядываешь ландшафт города, с птичьего лету - бросится в глаза разнобой двух несогласуемых стилей. Выявится монументальный чертеж изначального замысла, увидится разброс незавершенного, а также обозначатся явственно последующие чужеродные влиянья, которые не отменяя созданного, пытаются перекрыть его новой постройкой.
Толстый роман подобен городу, который можно изучать, начав с обозрения ландшафта, строений и углубляясь постепенно в его внутреннюю жизнь. Первый, совсем поверхностный просмотр фабулы (кто с кем, зачем, кто кого любит и т.п.) останавливает внимание на тех, казалось бы, чисто внешних мелочах, наблюдения над которыми потом, при углубленном чтении, вдруг оказываются полезными для читательских выводов, дают ориентир.
На пороге углубленного чтения романа Шолохова остановимся на строении его четырех книг, разделенных на восемь частей, с двумястами тридцатью главами. Главы эти в первых четырех частях распределены пропорционально (около 22-х, в среднем, на каждую часть), а начиная с пятой части эта стройная равномерность утрачивается. Пятая часть романа вмещает как бы встроенный в основное здание сюжет - любовные переживания (сочетаемые с революционною деятельностью) одного из персонажей романа Ильи Бунчука, и эти-то не сведенные с основным сюжетом главы и нарушают пропорцию. В этой части - 31 глава. В дальнейших частях романа гармоническое распределение глав и вовсе нарушено, - и количественно и по перемежению огромных глав с мизерно малыми.
Так, в шестой части (книга III) - 65 глав, не считая 15 подглавок, отмеченных звездочками. Следующая, седьмая часть разделена на 29 глав, а восьмая имеет всего - 18.
Ход повествования в шестой, седьмой и восьмой частях последних двух книг романа (3-4) - чрезвычайно прерывист по сравнению с предшествующими, где только вышеозначенные главы “романа Бунчука” кажутся несколько неожиданными. Здесь нет вклиненных “романов”, но зато есть непрерывное и столь же незакономерное перемежение глав художественного повествования со вставками политических обозрений, выводов, заключений. Не говоря о том, что эти деловые вставки зачастую противоречат изображению художественному (о чем см. ниже) - самое наличие этой публицистики карежит стилевую манеру автора, затрудняет восприятие повествуемого.
Проглядывая эту публицистику третьей и четвертой книги, приходишь к выводу, что иногда она служит цели выправления первоначальной идеологической линии, а иногда - всего лишь заполнению пустот, по какой-то причине отсутствующих фрагментов повествования.
Заполнению каких-то лакун служат иногда и художественные главки, имеющие фрагментарный характер, а подчас выглядящие набросками. Примером такого неожиданного заполнения пустоты являются, например, две замечательных по художественной силе картины отвода заповедной степи с выпасом станичных коней. (Кн.III, ч.6, гл.III и IV). По непонятным причинам начало этой картины дано в конце второй главы (вторая подглавка, отбитая звездочками), а продолжение, явно оборванное и сигнализирующее о какой-то связи замысла с другими частями, - в главах третьей и шестой, причем пресловутые звездочки1 в этой последней главе указывают на ее отрывочность. Впрочем, вся глава производит странное впечатление оборванностью темы (великолепного образа конского табуна и характера стареющего жеребца Бахаря). Здесь и в других местах этих фрагментов наличествует некая символика, утраченная в последующих соединениях.
____________________
1 Звездочки, проставленные внутри многих глав романа - вехи каких-то изъятий или вставок в текст.____________________
От третьей и четвертой книг романа мы естественно ждем продолжения начатого, т.е. повествования о развороте стихийно возникшего в мае 1918-го повстанческого и партизанского движения на Дону, создавшего к весне следующего года, казалось бы, непреодолимый клин на пути Красной армии к южному фронту (т.е. Донцу, где в 1919-м расположилась Донская армия с соединениями армии Добровольческой).
И действительно, если задавшись целью рассмотреть восстание, как художественный образ, запечатленный автором с истоков движения до его распада, мы станем читать внимательно, главу за главой, -то образ этот окажется видимым и четким на протяжении всей третьей книги, а также и четвертой, по 28-ю главу включительно. Затем, за пределом означенной главы, мы как будто теряем нить, однако неожиданно и судя по историческому ходу событий неуместно, обнаруживаем фрагменты повстанческой эпопеи уже и в финальной, восьмой части книги четвертой (IV, 8, XI-XVII).
Но четкость хода повествования, по-видимому, здесь обусловлена четкой работой читателя, который вынужден продираться сквозь чащу невесть откуда явившихся посторонних нагромождений, вынужден, если можно так выразиться, - срезать обходные тропы, противоречащие направлению тропы столбовой.
Почти в каждой главе книг третьей и четвертой мы наталкиваемся на необъяснимую непоследовательность, противоречия и петляние вокруг главной мысли, попытку доказать нечто противоположное тому, что уже довольно ясно показал художник-автор.
Впечатление о замысле и художественной манере автора складывается уже по начальным главам, и сознание внимательного читателя травмируется резкими толчками отмены этого художественного принципа, начиная с 4-й главы второй части первой книги замененного стилем иных измерений. По ходу двух книг романа читатель невольно производит отслои текста, нарушающего характерную авторскую речь. Здесь и новые, или явно искореженные последующими наслоениями, персонажи, приметно выпадающие из первоначального замысла, и повороты персонажей в сторону, противоположную той, куда они были направлены поначалу. Такое властное вмешательство в текст мог позволить себе, казалось бы, лишь сам автор романа, затеявший с самим собой какой-то странный спор, непрерывную отмену своих собственных мыслей, своей поэтики. Этот несогласный с автором его двойник-соавтор в нашем исследовании, по-видимому, будет неоднократно упомянут, для чего требуется как-то его обозначить. Двойник-соавтор? Остановимся на этом названии как на условном термине, до той поры, пока не будет разгадана загадка текста романа. А загадка задана уже и беглым просмотром.
Однако вопрос о “соавторстве” сложен и требует всестороннего анализа.
Прежде всего необходимо понять решившее роман “Тихий Дон” поэтическое “сцепление мыслей”2 автора. Только в сфере этого “сцепления”, т.е. определяющего художественного образа, могут выявиться идейные переосмысления, изменения в характеристиках персонажей, положениях и действии. Может и должна произойти реставрация романа и выявление отслоя (т.е. тех врезок и лакун, которые пока лишь интуитивно угадываются). Такой результат несомненно подведет нас вплотную к проблеме автора.
____________________
2 “Сцепление мыслей”, по Толстому, есть тот поэтический образ, которым решен замысел произведения, выражена его главная и вытекающая из нее мысли. (См. письмо Л.Н. Толстого Н.Н. Страхову между 23-26 апреля 1876 года).____________________
Мог ли сам автор, переосмыслив свой замысел так, что его новые мысли не уложились в прежнее “сцепление”, тем не менее упорно сохранять прежний художественный образ и всё связанное с ним, т.е. объединить безобразное с образным?
Не есть ли это соединение механическое, а следовательно, не является ли оно признаком того, что действовал здесь не автор, а какое-то другое лицо, помимо его воли? Утвердительный ответ на последний вопрос даст нам право говорить о “соавторе” - как о преступнике, исказившем создание автора, и перейти к поискам уже не аналитического, а детективного характера.
Поверхностный огляд дает лишь толчок к изучению, интуитивно ориентируя в наличии двух начал, сосуществующих в романе. Прежде чем утверждать что-либо, необходимо углубиться в каждую из четырех книг, во все двести тридцать глав этого сочинения.
Первые четыре странички “Тихого Дона” обладают весомостью пролога.
Пролог повествует о кровавом истоке турков Мелеховых. Здесь вскрыт корень семьи, а с тем и коренные черты донского казачества. Из этих типовых характеров и пойдет лепка персонажей донской эпопеи.
Здесь начало звероватости Григория Мелехова и прямого звероподобия казачьей массы в расправе с врагом, в семейном и круговом деспотизме, отъединенности бытия, нетерпимости ко всему ИНОГОРОДНЕМУ.3
____________________
3 Само название: иногородние было утверждено вековой администрацией казачьих поселений и означало непринадлежность ни к какому станичному юрту, т.е. войсковой территории казаков, их станицам с хуторами, составляющими юрт.____________________
Но в сгустке характерного, явленном в прологе, означены и черты первозданной силы и великого простодушия. В прологе дан и генезис своеобразных черт Мелеховых; от деда - к внуку: их упрямая повадка и душевная мягкость, углубленная мужеством. Не боясь насмешек и злого суда станичников, Прокофий: ...вечерами, когда вянут зори, на руках носил жену до Татарского ажник кургана. Сажал ее там на макушке кургана... садился с ней рядом и так подолгу глядели они в степь... потом Прокофий кутал жену в зипун и на руках относил домой. Хутор (Татарский, откуда и пошли Мелеховы и потекло повествование “Тихого Дона” - Д*.) терялся в догадках, подыскивая объяснения таким диковинным поступкам. Так среди солончаковых, жестоких и горьких трав, курганных булыжников Обдонья возникали родники любви, которая и воспета в этой исторической эпопее.
1. ПРОМЕЖ СЕБЯ
Все четыре книги романа - история жизни донского казака Григория Мелехова, но разворот событий сам собою решает судьбы героя. Сто тридцать персонажей, действующих или появляющихся эпизодически, - прямо или косвенно связаны с Доном, с хутором Татарским, принадлежащим станице Вешенской, с куренем семьи Мелеховых. Здесь и прямые спутники Григория, и те, которые лишь участвовали в решении судеб Области Войска Донского.
Хроника русско-германской войны 1914-1917 годов и двух революций в России дана с такой последовательной отчетливостью и точностью, что составляет своего рода энциклопедию этих исторических событий. Но энциклопедия эта своеобразна: все вмещено в малый (по сравнению со всей Россией) диапазон Области Войска Донского - края, который доселе оставался землей незнаемой, terra incognita, несмотря на довольно изрядное количество повестей и рассказов о донцах (литературы, явившейся в XIX веке в качестве дани народничеству).
Ведущая тема романа сформулирована словами казачьей песни о тихом Доне (отсюда и заглавие)
...Но и горд наш Дон, тихий Дон, наш батюшка,
Басурманину он не кланялся,
У Москвы, как жить, не спрашивался.
....................................................................
А из года в год степь донская, наша матушка...
...за вольный Дон, что волной шумит,
в бой звала с супостатами...
Слова эти вложены в уста казачьего офицера Атарщикова в момент острейший для судеб России и тихого Дона, и им, казалось бы, а не другим стихам той же песни надлежало быть эпиграфом к роману.
Согласно авторскому замыслу, не только самые события войны и революции взяты, так сказать, в донском повороте1, в фокусе “тихого Дона”, но и персонажи исторические2, лица, принадлежащие истории России. Выразительным примером этой цельности и целокупности3 авторского замысла является портрет Николая Второго, набросанный как бы вскользь, но выражающий трагическую ситуацию развала (фронта, имперской власти) и революционного хаоса. Набросок портрета царя, - четок и блистателен именно своей художественной уместностью в ходе повествования, подчиненностью донской теме. Портрет запечатлелся в сознании казачьего офицера Листницкого - это, так сказать, моментальная съемка мелькнувшей за окном автомобиля фигуры бывшего самодержца: (...За стеклом, кажется, Фредерике и царь, откинувшийся на спинку сиденья. Обуглившееся лицо его с каким-то фиолетовым оттенком. По бледному лбу косой, черный полукруг папахи, формы казачьей конвойной стражи. Листницкий почти бежал мимо изумленно оглядывавшихся на него людей. В глазах его падала от края черной папахи царская рука, отдававшая честь, в ушах звенел бесшумный холостой ход отъезжающей машины и унизительное безмолвие толпы, молчанием провожавшей последнего императора. I,4,X).
____________________
1 Жизнь Донщины в соотнесении с российской действительностью развернута в исторической хронике “Тихий Дон” с начала 1910-х годов по 1919 год.
2 См. о них в разделе: “Исторические справки”.
3 Выражение Достоевского, удачно определившего четкую собранность ведущих к цели аргументов.____________________
Казачья папаха, ее косой черный полукруг - символ связи российского императора с казачьими войсками, оказавшимися столь ненадежной опорой российского трона. Для силуэта царя, уходящего с исторической арены, взят особый аспект, присущий данной хронике: ничего лишнего, к теме неприкасаемого. Так же даны и все те исторические лица, деятельностью которых означена эпоха гражданской войны в России. Керенский, Корнилов, Деникин, Алексеев, Романовский появляются или упоминаются в романе как лица, так или иначе воздействовавшие на ход братоубийственных сражений за Дон. Между тем зарисовки переговоров Каледина с Корниловым, выступления Каледина в Новочеркасске, смерть его, портреты преданных и случайных соратников дают глубинную прорисовку соотношения сил и обстановки в толще масс, которыми проясняется многое в истории русской революции и становлении Советской власти. Ограниченность диапазона в романе обладает качеством углубленного рассмотрения событий всероссийских.
В первых двух книгах “Тихого Дона” многообразно показаны предпосылки политической идеи самостоятельности Области Войска Донского, так или иначе вдохновлявшего Донщину в ее борьбе с большевиками, а также и с белой гвардией, которая напрасно надеялась опереться на казачество. Монархические, либеральные и социалистические идеи всероссийского масштаба были для казачьей массы всё те же: Москва, у которой вольный Дон... как жить не спрашивался. Иногородность, чужеродность идей Москвы (Петербурга), так сказать, заклинена в первой и второй книгах романа в типических характерах казачества - и того поколения, которое участвовало в русско-германской войне, и старшего поколения, которое еще вершило общественную жизнь донских станиц. Вольный дух, гордость казака в начальных главах романа показана в ее диковатом, клановом выражении. Бахвальство и нетерпимость в различных своих проявлениях как бы карикатурят гордость казака. Смешному, подчас уродливому понятию казачества о превосходстве казаков над мужиками и всеми иногородними посвящены многие сильные страницы хроники.
Так, соревнование в конских бегах меж молодым казаком Коршуновым и русским дворянином Листницким кончается победой доброго донского коня над призовой петербургской кобылой (I,1,VIII), и это наполняет гордостью не только победителя, но и всю станицу. Тот же Митька Коршунов огуливает модную барышню, дочь местного русского богатея Мохова (родом из иногородних, царских досмотрщиков на Дону, что и подчеркнуто), и при этом ловкий казак и его почтенный дед (Гришака) глубоко уверены, что родитель девицы за честь должен принять, что за его дочерью сын казака сватается... (I,2,II). В первой же книге происходит и побоище, учиненное казаками на мельнице. Казаки кидаются на иногородних: хохлов, тавричан и бьют-убивают зверски (...Над мельничным двором тягуче и хрипло плыло: Г-у-у-у... А-я-я-а-а-а-а. Хряск. Стук. Стон. Гуд. У дверей весовой лежал с проломленной головой молодой тавричанин, разводя ногами, окунал голову в черную спекшуюся кровь, кровяные сосульки волос падали на лицо, как видно, отходил свое па голубой, веселой земле... I,2,V).
Но не одни лишь азартные или скандальные эпизоды и характеры показаны предпосылками грядущей борьбы, но прежде всего тот дух независимости, который явлен в предках героя и в нем самом, и в простодушном Христоне, и в упрямом Подтелкове, и даже в таком казаке, каков старший Коршунов (дед Гришака не пожелавший служить в ординарцах у генерала Гурко I,1,XIX). И здесь по ходу анализа нельзя не отметить одного из самых кричащих противоречий между основной идеей замысла, выраженной в самой расстановке действующих лиц, в психологии их и поступках, - и... неожиданными высказываниями одного из персонажей, социал-демократа Штокмана, о косности казаков, <о> том, что они в массе своей нанялись к монархам в опричники (I,2,X).
В “сцеплении мыслей” автора мы имеем совершенно иное: последовательно предстают перед нами картины и персонажи, которые говорят отнюдь не о послушной косности и безоговорочной службе царю, а о трагических противоречиях этой службы и о роли усмирителей.
Главный и главные персонажи романа, представляющие казачью массу, и диковаты и невежественны (автор не склонен из них делать идиллических пастушков), однако это прежде всего народ свободолюбивый и обладающий чувством общества, гражданственности, это казаки - земледельцы и храбрые воины. Тема атаманства, служебного карьеризма и угодничества перед российским начальством затрагивается, трактуемая в плане насилия над простодушной и дикой мощностью казака (рассказ Христони о его дворцовой службе I,2,IХ и другие эпизоды). Уже во второй книге романа достаточно сильно показано, в какой мере ошибочными были надежды на казаков в качестве верных стражей российского трона.
Если в экзекуциях, которые совершали казаки по призыву российской полиции, и было для них самих нечто залихватски притягательное (см. притягательность жестокости для казака Чубатого в II,5,ХII), то вовсе не по той причине, какую видело начальство, поверив в преданность казаков российскому престолу. И косное послушание было здесь не при чем. Косность, если уместно это слово, - состояла в дикой, веками проявляемой ненависти ко всем, кто посягал когда-либо на свободу (в отдаленном прошлом), а затем на земли, добытые кровью вольного казачества. Отсюда - нетерпимость ко всем иногородним. И усмиряемые в 1905-м рабочие были для давящих их казаков всё те же иногородние мужики. Царская полиция лишь ловко эксплуатировала этот дикарский инстинкт донцов. - Я их мужиков в крровь! Знай донского казака! - вопил казачина, напившись, прежде чем явиться на сборный пункт, в мобилизацию в июле 1914-го. Но что у пьяного на языке, то у трезвого на уме: болтая несвязицу, выдал и сокровенно лежащее на сердце каждого казака: Крой их! -вопил казачина. - Мы им ишо врежем. - Я браток, в тысячу девятьсот пятом годе на усмирении был. То-то смеху! — Война будет - нас опять на усмиренье будут гонять... Будя! Пущай вольных нанимают. Полиция пущай, а нам кубыть и совестно (I,3,IV).
То-то смеху! и Будя!.. Кубыть совестно - враз, как одновременные чувства казака при воспоминании о страшном злодеянии, об убийстве беззащитных, - есть тот сложный психологический узел, который распутать не просто, за что и взялся автор “Тихого Дона”, не зря введя в пролог зверский поступок станичников с иногородней женой Прокофия Мелехова, а затем - развернув перед читателем жестокую картину смертоубийственной драки на мельнице (I,2,V) и перейдя к расправам Донского восстания.
Так дана в романе горькая для донца-патриота (каким несомненно является автор “Тихого Дона”) тема опричнины, мнимой казачьей преданности престолу. Если же обратиться к реальным историческим фактам, то они подтверждают не “штокмановскую”, а именно авторскую трактовку. Достаточно, например, того факта, что вскоре после расправ революции 1905 года во вторую Государственную Думу (1907) поступил запрос от казачества Хоперского и Усть-Медведицкого округов об отмене права использовать казачьи войска в качестве полицейских. Казачья солидарность и чувство казачьей чести, которой так верен главный герой романа, оказались на деле (в дни революции) куда более сильными, чем верноподданические.
Несмотря на привилегии, казачество отнюдь не выделилось из состава фронтовых войск в готовности продолжать войну. Напротив, после боевых неудач зимы 1916-го именно казаки со свойственной им легкостью на подъем двинулись по домам, как только были поданы первые агитационные сигналы. Конникам, привычным к большим переходам, было проще двинуться вспять, к своим куреням, чем пехоте и артиллерии (II,4,XV-XXI). Что касается политической ориентации, то уже февральская революция обнаружила в казачестве характерное равнодушие в судьбам Российской империи.
Русская монархия, офицерство, либералы и социалисты Временного правительства, так же как и мужики-лапотники, для казаческой массы - едина суть, всё та же Москва. Автор-летописец ведет свою хронику на основе довольно расплывчатой, явно недорешенной для него самого идеи автономии Дона, которая должна утвердиться в сфере русской революции, расправы с деспотизмом. Даже почтенное казачество, старики, не склонны огулом порицать эту февральскую расправу: - Живы будем-посмотрим... а нам могет быть что и полегчает от этого... (II,4,VI).
Однако старейшины видят опасность в революционных крайностях; как бы дело не дошло до уравнения казачества со всеми иногородними. Ненависть к красным на том и стоит. Здесь страх, что с ...мужиками нас поравнять хочут - гляди, небось и до земельки доберутся... (II,4,VII). Но и красные, те персонажи романа, которые органически принадлежат авторскому замыслу - все же землеробы-станичники, рассуждающие о том, как бы донцам не потерять своего и не поравняться с мужиками. Федор Подтелков, усть-хоперский казак-большевик (лицо историческое), говорит с Мелеховым о своей народной власти, которая должна сменить атаманскую... Заберем свою власть - вот и правило... лишь бы подпруги нам зараз чудок отпустили. Ведь речь идет о понятном каждому казаку; здесь уверенность в том, что народное правило непременно приведет к исконно желаемой вольности тихого Дона. А прийти к желанной вольности можно сейчас послушавшись красной Москвы, рассчитавшись с господами старого режима, с русским офицерством, т.е. с давно опостылевшей властью всё той же Москвы. Между тем и краснюки, согласно авторскому замыслу, хоть и представляют новую идею Москвы, однако недалеко ушли от тех, кто счел благоразумным опереться на белых.
Чисто казачья суть большевиствующего Подтелкова особенно ясно сказалась в отношении передела земли, что и высказал он недвусмысленно в разговоре с Григорием Мелеховым: (...Григорий, хватал рукой в воздухе что-то неуловимое, натужно спросил: - Землю отдадим? Всем по краюхе наделим? - Нет... зачем же? - растерялся и как будто смутился Подтелков. - Землей мы не поступимся. Промеж себя, казаков, землю переделим, помещицкую заберем, а мужикам давать нельзя. Их - шуба, а наш - рукав. Зачем делить, - оголодят нас. II,5,II)4.
____________________
4 Характерные эти слова были полностью изъяты из романа, начиная с издания: М. Шолохов. Тихий Дон. Роман в четырех книгах. Книга вторая. Изд. исправл. ГИХЛ., М., 1953, стр.181 (ср. с изд. 1929 “Моск. рабочий”. М.-Л., кн.2, стр.217-218).____________________
Характерно, что Подтелков с другими казаками-большевиками, избранными Военно-революционным комитетом на казачий съезд в Новочеркасске в январе 1918-го, едучи поездом по мосту через Дон, хоть и заполнены тревожными злыми мыслями, не могут не вспомнить трогательный обычай отслуживших казаков приветствовать кормильца при первом свидании с ним под Воронежом. Кричат бывалоча неистово: Дон наш! Тихий Дон! Отец родимый, кормилец... Глянешь, а по воде голубые атаманские фуражки, как лебедя али цветки плывут (II,5,Х). Не зря вкладывает автор в уста своих большевиков-казаков казачье живое слово, наделяет краснюков типично казачьей повадкой. Мигулинский казачина5 Иван Болдырев из подтелковской экспедиции, преодолевая молчаливое сопротивление станичников и хохлов, кричит: Люди вы али черти? Что же вы молчите, такую вашу мать. За ваши права кровь проливаешь, а они в упор тебя не видют!.. Теперь, товарищи, равенство - ни казаков, ни хохлов нету, и какого черта лопушиться. Чтоб зараз несли курей и яиц... На горячую речь его не откликнулись ни одним словом. И тогда казак Болдырев взгрел хохлов всласть по старинке, как закоренелых иногородных супостатов: Как были вы хохлы, так вы, растреклятые, ими и остались! Чтоб вы полопались, черти, на мелкие куски!
____________________
5 Из станицы Мигулинской, откуда затем и возгорелся пожар Донского восстания.____________________
Подтелков, уговаривая Лагутина смотреть на рискованное проникновение большевиков в станичную глубину не столь безнадёжно, говорит: ...Ты не боись! Нам бояться нельзя... Прорвется! Через две недели буду бить и белых и германцев! Аж черти их возьмут, как попрем с донской земли!... Донская земля, Донщина - вот зазноба Подтелкова, а сам он типичный казак из типа гулебщиков вольниц и самохвалов.
В другом роде, но так же типичен и краснюк - Иван Лагутин... Невольно любуясь породистым бугаем во встречном табуне, Лагутин сквозь рой встревоженных мыслей вынес со вздохом одну: Нам бы в станицу такого. А то мелковаты бутики у нас. (II,5,ХХVII). Здесь нельзя не заметить, что именно на фоне этой своеобычности - таких красных, каковы Подтелков, Лагутин, Минаев, Болдырев, приобщенных так или иначе к большевизму в 1917 году, сами собою, ходом событий, - резко выделяются - социал-демократы и большевики,пришедшие извне, иногородние (Гаранжа, Штокман, Бунчук), и те, которые введены в роман по какому-то плану дополнительному, явно не связанному с основным авторским “сцеплением мыслей” (Абрамсон, Анна Погудко). Помимо этих странно выпадающих из органики романа персонажей, в романе есть несколько представителей большевиствующей хуторской “массы”, характеры которых автор, сделав мелкими, ничтожными, наделив чертами отнюдь не привлекательными (Валет, Михаил Кошевой, Иван Котляров), - неожиданно выводит (своей ли рукой?) в последних книгах на широкую арену борьбы за советскую власть на Дону. Но к этим людям мы еще неоднократно вернемся.
В Штокмане и Бунчуке есть начала, связывающие их органически с замыслом автора, но роль их находится в явном противоречии с задуманным образом, и функционально эти персонажи принадлежат к тем, кто составляет некую коммунистическую зону романа, странным образом из авторского “сцепления мыслей” выпадающую. И Штокман и Бунчук посланцы партии, временные деятели на Дону. Они вне жизни донцов-станичников, в их глазах оставаясь навсегда иногородними. Стопроцентный несгибаемый большевик Штокман начинает свою деятельность еще до революции, в недрах РСДРП. Партия посылает Штокмана в станицы Обдонья, и он попадает на хутор Татарский, с которым и связаны главные герои романа, и мимо которых, не глядя, проходит этот коммунист.
Что касается авторского замысла этого персонажа, то характер раскрыт в первой же главе, в которой появляется на станичном горизонте ростовский социал-демократ Осип Давыдович Штокман.
Казак Федот Бодовсков везет Штокмана из станицы в хутор Татарский, на жительство. - Вы откель же прибываете в наш хутор? спрашивает Федот. - Из Ростова. - Тамошний рожак? - Как вы говорите? - Спрашиваю: родом откуда? - А-а, да-да, тамошний, ростовский... говорит Штокман, тут же обнаруживая незнание самых ходовых донских словечек и оборотов.
Едут они дальше, и Федот вглядывается в далекие заросли и видит там чуть приметно двигавшиеся головки дроф. - Ружьишка нету, а то б заехали на дудаков. - Вот они ходют - вздыхает Федот, указывая пальцем. - Не вижу, сознался пассажир, подслепо моргая.
Так же подслепо, как на дудаков, глядит Штокман и на Федота, а затем, как обнаруживается из последующих глав, повествующих о пребывании Осипа Давыдовича на хуторе, - с такой же близорукостью глядит на весь казачий быт-обиход (и читатель, поняв это, не сможет поверить в справедливость смертного приговора, который Штокман впоследствии вынесет Федоту Бодовскову, как заядлому кулаку - III,6,XXIV).
Не сходя с телеги Федота Бодовскова, Штокман обнаруживает и свои намерения. Не то чтобы собирался он изучить жизнь казацкую, близко с ней ознакомиться, но, толкаемый ходом каких-то скрытых мыслей, Штокман интересуется одним: недовольством. - А казаки, что же вообще, довольны жизнью? - спрашивает Штокман Федота. -Кто доволен, а кто нет, на всякого не угодишь... рассудительно отвечает Федот. Помолчав, Штокман продолжает задавать кривые, что-то таившие за собой вопросы: - Сытно живут, говоришь? - Живут справно. ~ Служба, наверное, обременяет? А?- Служба-то? ...Привычные мы, только и поживешь, как на действительной. Наконец Штокман, порывшись в памяти, натыкается на живинку: - Плохо ведь то, что справляют всё сами казаки?
Вопрос этот неоднократно обсуждался в донских газетах, и до Штокмана доходили слухи о спорах казаков на кругах (сходках) о том, кто должен нести расходы по воинскому снаряжению: казаки, как велось искони, или казна, то и дело призывающая казака к службе. Федот полон негодования по случаю того, что его коня не признали годным к службе из-за петушиной походки, и он принимается ругать начальство так, что заодно попадает от него и хуторскому атаману за неправильную дележку луга (I,2,IV).
Казалось бы, здесь и положено было начало для знакомства Штокмана с казачьим бытом-обиходом. Но поселившись на хуторе, Штокман окружает себя двумя-тремя прозелитами из местных мельничных рабочих, замыкается в своей комнатенке у Лукешки, и лишь изнутри этой комнатенки и действует, т.е. держит речи и угощает своих обращенных чтением Некрасова и Никитина да книжкой про казаков, которую они все мусолят три вечера. Это была та самая книга, где доступно и зло автор высмеивал скудную казачью жизнь, ...издеваясь над косностью казачества, нанявшегося к монархам в опричники (I,2,IХ).
Если увлечение идеями большевиков у таких, как Подтелков, автор расценивает, как одну, естественно вытекающую из исторических обстоятельств крайность разлившейся революции, то совсем другим является его отношение к всероссийской партии большевиков, к её социал-демократической основе. Совершенно очевидно из нагнетения черт антинародности (т.е. прежде всего: антикрестьянской сущности) у Штокмана, что в глазах автора лица, подобные Штокману, не являются созидателями нового, но лишь тупыми фанатиками затверженных идей. Жестокость смысловой сути в самой фамилии: Stock (палка, немецк.). Эта очевидная характеристика между тем соседствует в романе с некоей вразрез с ней идущей тенденцией. Диву даешься, зачем понадобилось, показавши Штокмана с самого начала как тип деятеля наиболее для автора отрицательного, - потом делать из него учителя жизни и основоположника коммунизма на Дону?
Столь же загадочным является и разобщение между характерными чертами вышеупомянутых прозелитов гнезда Штокмана и той ролью, которую они (весьма натянуто в смысле изображения) призваны играть как передовая часть казачества, как победители советской власти на Дону (главы о расстрелах и т.д.).
Итак, Штокман не знает ни земли тихого Дона, ни того, чем живет донец-станичник. Знание, изучение ограничено для Штокмана пределами основополагающих книг; он является на хутор, уже заранее определив для себя психологию казачества - понятием косности. Определение это вычитано из книги, с которой и начинает Штокман свои душеспасительные беседы с прозелитами хутора. С этого самоуничижающего определения и начинается коммунистическое прозрение Ивана Котлярова, Валета, Давыдки и Михаила Кошевого (I,2,IХ). Да казаки ли они, все эти люди, обретенные Штокманом на хуторе Татарском? Выражают ли они массу казаческую? Совсем нет. Первые три принадлежат рабочему классу хутора, работают на мельничной машине, а последний по складу характера своего, - не казак (разве лишь в части амбиции, желания покрасоваться, себя показать (IV,8,II). Кошевой и не земледелец, хозяйственную жизнь он с детства презирает. Он и не воин (на войне томился, да и лихостью казачьей отнюдь не обладал, тоскует, жалуется на свою горемычность, философствует). Но роль Кошевого в романе до нелепости противоречива. Полагать можно, что именно как отщепенец, “перекати-поле” был этот казак взят автором для контраста в дружки-недруги главного героя, Григория Мелехова. Здесь поэтический замысел ясен в своей стройности, обдуманности частей и деталей. Быть может, сильнейшим в нем является разлад Кошевого с конем, с табуном, грозно на него несущимся во время грозы (III,6,III), тогда как Григорий Мелехов - неотделим от своего коня, несущего его в огонь и воду. В замысле характера Кошевого вполне логичным фактом является порка (вместо расстрела), заданная Кошевому казаками в завершение казни коммунистов подтелковского отряда. Трусоватая жалкость штокмановского прозелита Кошевого показана в романе неоднократно. После порки, казалось, Кошевому следовало бы исчезнуть с глаз хуторян, хотя бы по чувству стыда. Но он не исчезает, остается. Мало того: он не сопротивляется, когда его направляют в воинскую часть, занятую изничтожением красногвардейцев. Однако попавши, вместо того, на конский отвод, Кошевой пытается объяснить другим отарщикам народные права как хотят их установить красные (...Не должно быть ни панов, ни холопов. Понятно? Этому делу решку наведут) -Однако поняв, что речи его не по нраву, и чего доброго за них придется отвечать, - Кошевой стал униженно просить. У него дрожала челюсть, растерянно бегали глаза, и атарщик Солдатов, отворачиваясь, вырывая свою руку из холодной, потной руки Кошевого, произнес: -Крутишь хвостом как гад! Ну, да уж ладно, не скажу, дурость твою жалею... А ты мне на глаза больше не попадайся, зрить тебя больше не могу! Сволочь ты! - Мишка приниженно и жалко улыбался в темноту... (III,6,III)
Но как сочетать порку, мелкодушие и самолюбивую раздражительность с героической функцией этого персонажа? Ведь Михаил Кошевой и является в романе тем коммунистом, который утверждает Советскую власть на хуторе Татарском и гордо стоит на страже большевистской законности. Правда, “страж” этот не находит лучшего способа утвердить коммунистическое правосудие, как пристрелив деда Гришаку, столетнего, всеми уважаемого и беззащитного старика, сжечь его вместе с домом и двором. Причем, делает всё это Кошевой, преисполненный собственной значительности и важности совершаемого (III,6,LXV).
Цели автора и вторгшегося в его замысел “двойника-соавтора” явно разошлись, и “соавтор”, не отменяя задуманного, проник в роман со своими “доделками”, уже вовсе не заботясь о цельности созданного автором характера.
Такое же противоречие поражает при рассмотрении характера Валета задуманного автором, как существо озлобленно-колючее, нетерпимое и нетерпеливое (I,2,III; II,5,XХII). Недаром существо это сравнивается с хорьком (...хориные, с остринкой глаза...), с ежом (...ежиная мордочка его побелела от злости, остро и дичало зашныряли узко сведенные злые глазенки, даже дымчатая шерсть на ней как будто зашевелилась...). У Валета маленькие ручки, поросшие черным волосом - словом, в нем - нечто мелкодьявольское. Не убрав всех этих качеств и признаков, которые делают злобно-раздражительного Валета неприятным в любой ситуации, - автор (?), тем не менее, заставляет Валета быть голубым героем. Шерстистый, колючий, всех ненавидящий (исключение составляет лишь ягодка Штокман. К Михаилу Кошевому и Котлярову - отношение лишь снисходительное), - Валет нежданно для читателя вдруг начинает произносить выспренно-свободолюбивые и даже сентиментальные речи, олицетворяя пацифиста последних дней войны с немцами, в канун революции, а затем личность несгибаемую, героическую, истинно пролетарскую (II,4,III; II,5,ХХII и XXX).
Этой же противоречивостью, необъяснимой в пределах основного авторского “сцепления мыслей” отличается характер Ильи Бунчука. Образ Ильи Бунчука странным образом двоится, причем отпластовывается основа замысла этого персонажа и черты-поступки, которые никак не смыкаются с общей идеей романа. Бунчук, вольноопределяющийся из мещан, персонаж характерный для офицерского состава русской армии времени войны 1914-1917 годов, которая не могла обойтись кадровым офицерством. Как правило, офицер, подобный Бунчуку, был не совсем своим среди кадровых офицеров полка и тем самым держался несколько обособленно. У Бунчука -характерные черты некоторой демократической надменности (не без озлобленного раздражения против господ-офицеров, более образованных, свободных в деньгах и связанных между собою легким, веселым товариществом). Между тем политическое свободомыслие Бунчука вызывает у офицеров его сотни интерес не без уважения. Недаром подъесаул Калмыков советует познакомиться сотнику Листницкому с Бунчуком поближе. - (...Вы поговорите, сотник, с вольноопределяющимся Бунчуком. Он в вашем взводе. Интересный парень! - Чем? - спросил Листницкий... - Обрусевший казак. Жил в Москве. Простой рабочий, но натасканный по этим разным вопросам. Бедовый человек и превосходный пулеметчик... I,3,XV).
Судя по этой главе, в которой мы только знакомимся с Бунчуком, последний держится с достоинством; в друзья не лезет, тыкать себя не дозволяет, скупо и строго отвечает на вопросы. На свое начальство (есаул Листницкий) Бунчук производит впечатление дельного командира. Все в нем видят черты непреклонной воли, и в этом волевом облике каждый угадывает нечто не досказанное, будто идет он обходя одному ему известную правду по кривой, извилистой стежке. Таков был низший офицер Бунчук, таким он задуман, - с явной проекцией на революционную деятельность.
До времени облик Бунчука загадочен, не раскрыт, и исчезновение его из армии, дезертирство, с последующим обнаружением в полку революционных листовок - является для однополчан полной неожиданностью. Зажатость, загадочность Бунчука раскрывается постепенно, и в качестве завзятого большевика, уже вполне логично появляется он после Февральской революции (когда склоняет казаков Донской дивизии не повиноваться распоряжению главнокомандующего. II,4,XVII).
Вольноопределяющийся Илья Бунчук - фигура в романе значительная, но эпизодическая. Это тип агитатора большевистского толка, которыми определился исход настроений солдатской, фронтовой массы в конце 1916-го. В момент уже нестерпимого напряжения и неудержимого стремления русского солдата двинуться к дому -именно этот тип командира оказался наивлиятельнейшим. Надо полагать, что и фамилия, присвоенная персонажу, - не случайна; она определительна и в тоже время карикатурна. Знак атаманской власти - бунчук, означает и важность роли, сыгранной типом людей, к которым принадлежит вольноопределяющийся Бунчук, но, одновременно - и комическую неправомерность идейного “атаманства” для иногороднего мещанина, никакого отношения к народной массе казачества не имеющего. Автор подчеркивает иногороднюю суть Бунчука и сценой свидания его с матерью, новочеркасской мещанкой, и ночными размышлениями о трудностях разговора с казаками. (Перед тем как держать речь перед станичниками-фронтовиками, солдатами Донской дивизии, Бунчук вдруг начинает нервничать: выступая, привык, что его чувствуют и понимают с полуслова, а тут с земляками требовался иной, полузабытый, черноземный язык. Здесь же, в в этих ночных размышлениях Бунчука, обнаруживается его полное незнание и непонимание психологии казачества, когда считает он необходимой... ящериную изворотливость, какую-то особую силу убеждения, чтобы уничтожить напластовавшийся веками страх ослушания, раздавить косность, внушить чувство своей правоты... II,4,XVII).
Автору явно чужды революционеры, сформированные городом, рабочей демократией, ничего общего не имеющие с землей, с массой крестьянской, а потому сочувствуя революционному духу Бунчука, автор показывает его самонадеянно антинародным, целиком принадлежащим партийному механизму, а не живой действительности народного бытия.
В качестве винтика этого механизма и глашатая ограниченного круга идей (за пределы которых он не смеет ступить) - Бунчук показан и в офицерской землянке, и среди казаков своего взвода. Агитационная задача Бунчука ограничена порученным ему партией нехитрым лозунгом: Долой войну!..
Еще в армии, на фронте, вольноопределяющийся Бунчук, пользуясь усталостью солдат, их неуемной тоской по дому, настраивает свой взвод (Бунчук - хорунжий в одной из сотен Второй Донской дивизии) против командования и, тем самым, содействует развалу на фронте. При этом вовсе не считает он должным оставаться в строю и руководить. Нет, сам-то он тут же и дезертирует, оставив разложенных на произвол судеб войны. Возвращается он к своему взводу лишь велением партии, дабы приостановить движение Донской дивизии, направляемой командармом в Петроград. Коммунист Бунчук является под Нарву, где стоят эшелоны Донской дивизии, проникает к казакам бывшего своего взвода и агитирует. В Петрограде делать вам нечего, - говорит казакам Бунчук... Кто вас ведет? - царский генерал Корнилов... Для чего вас туда посылают? Чтобы свергнуть Временное Правительство... Сейчас большевики за Керенского, т.к. знают, что Временное правительство - ничто, а Корнилов серьезный враг (...Деревянное ярмо с вас хочут скинуть, а уж ежли наденут, так наденут стальное... II,4,XVII).
В речах Бунчука, которыми он затруднен единственно по той причине, что забыл черноземный язык казаков - сплошная демагогия. Его посулы и объяснения казакам книжностью своей ничем не отличаются от штокмановских. И говорит он книжно, хотя подделывается под просторечье; так догадывается он, что хочут звучит черноземнее, чем естественное для него “хотят”. Вполне штокмановским у Бунчука является незнание жизни и нужд казака-земледельца. Когда казак спрашивает у него, как решится земельный вопрос на Дону (...А всчет землишки они как?) - Бунчук делает вид, что не слышит, продолжая отвлеченный разговор о народовластии, народных советах и свободных выборах.
За пределами нехитрой фронтовой агитации кончается тот Бунчук, который вполне объясним логикой авторского замысла, и начинается некий герой, уже никакого отношения к замыслу не имеющий.
Читатель становится в тупик, когда сдержанный и скрытный Бунчук с бессмысленной развязностью выбалтывает сокровенное о революции - офицерам, верноподданические взгляды которых ему хорошо известны. Не то. чтобы человек проговорился, не стерпел, нет, - он пропагандирует, обильно цитирует Ленина, поучает с величайшим апломбом... Кого и зачем? - вот что смеет спросить читатель. Ведь Бунчук рискует огромным делом, которое ему доверила его партия... Ведь он уже разбросал листовки, взывающие к солдату, и собирается завтра дезертировать, уйти из своей фронтовой части незамеченным, чтобы вскоре начать пропаганду во всероссийском масштабе. Так зачем же ему при этом “дразнить гусей”, вызывать подозрение и раздражение у старших по чину офицеров, заведомых монархистов и патриотов?
Офицеры-однополчане Бунчука, угадывающие образ мыслей своего хорунжего, слыхавшие его замечания по разным поводам, именуют его речи - вещаниями по демократическому соннику. Эта характеристика свидетельствует о скептической снисходительности.
Взглядов Бунчука не разделяли, но тема: “Долой войну” была животрепещущей не только для солдат, - но и для офицеров всех чинов. Уйти от нее в 1916-м уже было невозможно, а потому и беседа в офицерской землянке сама по себе кажется закономерной. Реалистична тема и ее контекст в разговорах о наступлении, о конце войны и возможных ее последствиях. С этой точки зрения даже то, что Бунчук для укрепления своих позиций в беседе вытаскивает из кармана “Социал-Демократа” со статьей Ленина6 - не представляется совсем невозможным. Бунчук укрепляет свои аргументы ссылкой на слова Ленина о том, что “международная буржуазия одурачивает массы, прикрывая империалистический грабеж старой идеологией национальной войны”, и о том, что необходимо превратить “империалистическую войну в гражданскую...”7. Последняя мысль и является руководящей для агитационной большевистской деятельности в конце империалистической войны с Германией. Здесь источник антивоенной пропаганды тех дней; и именно данная статья Ленина была документом, хорошо известным в революционных кругах (не только в узком кругу большевистского крыла РСДРП). Поэтому вполне естественно, что именно эту статью читает вслух Бунчук, стремясь доказать свою мысль.
____________________
6 “Положение и задачи социалистического интернационала”. Социал-демократ. №33, 1 ноября 1914 г. Полн. собр. соч., изд.4, т.21, с.22.
7 Ленин. Полн. собр. соч. изд.4, т.21, с.23.____________________
Обращение к данной статье Ленина естественно и органично для темы Бунчука, тогда как цитата из статьи “Крах II Интернационала”8 вклинивается в диалог, происходящий во фронтовой землянке, - с неожиданной неуместностью, превращая живой разговор в урок политграмоты. Не говоря о неуместности столь обильного цитирования в непринужденной беседе, какую стремился изобразить автор (сверх 70-ти строк из статьи “Положения и задачи”... еще - 40 из “Краха”) - цитата из “Краха” здесь неуместна по смыслу ее. Статья Ленина посвящена необходимости создать такое рабочее объединение, которое было бы подобно организации военной. Пафос этой статьи Ленина в том, что II Интернационал бессилен, так как не может сделать главного: организовать рабочий класс, партию, которая по своей дисциплине, стойкости, маневренности и единой воле была бы подобна организации военной. Тем самым Ленин утверждает ценность военной, армейской организации, беря ее за образец устройства гражданского объединения. Что общего между этой мыслью Ленина и темой Бунчука, который как-никак расшатывает дисциплину армии, и именно в этом его политическая задача? Общего нет ничего, и цитата дана, так сказать, по касательной (а проще сказать: “ни к селу, ни к городу”), для сообщения читателю высокого мнения Ленина о военной организации как таковой.
____________________
8 “Крах II Интернационала”. Журнал Коммунист, 1915, № 1-2. Полн. собр. соч., изд.4,т.21,с.226.____________________
Но эта цитата появившись и остается при всех последующих авторских (?) доработках, тогда как первая - исчезает, и Бунчук остается без опоры9.
____________________
9 Сравни “Тихий Дон” в изд. 1929 г. (изд. “Моск. рабочий”. М.-Л., 1929), <кн.>2, стр.9-10 и соответствующее место романа в собр. соч., 1956-1957 (Гослитиздат).____________________
Но не только маневры с основополагающими текстами Ленина говорят о последующей обработке образа Бунчука не имеющей никакого отношения к замыслу, - но и другие особенности первой главы второй книги. Глава эта полным-полна фальши. Фальшивыми являются и грубо-бесцеремонный тон, каким говорит Бунчук со старшими по чину офицерами (...Петрушку валяете и т.п...)10, и партийная фразеология Бунчука, совершенно не соответствующая описываемому дореволюционному времени, явно взятая из публицистики послеоктябрьского периода, и самое построение диалога между убежденным монархистом Листницким (к тому же убежденным сторонником строгой воинской субординации) и полусолдатом Бунчуком.
____________________
10 О невозможной для данной эпохи лексике здесь говорить не приходится.____________________
Наконец, насквозь фальшивым является и донесение (попросту: донос) по поводу вещаний Бунчука адресованный есаулом Листницким в Особый отдел штаба дивизии. Такого стиля доноса не мог написать кадровый офицер того времени. Здесь и в самой подлости должен был соблюдаться оттенок благородства, чувство дворянской чести, хотя бы и ложно понимаемой. Резюмируя вышеизложенное по поводу хорунжего Бунчука и необходимости перетрясти11 пулеметную команду - Листницкий уж слишком пересаливает в низкопоклонстве, прося начальника Особого отдела не забывать о его, Листницкого, стремлении служить на пользу родине и монарху.
____________________
11 Выражение, в ту пору вряд ли знакомое и демократу Бунчуку, не то что воспитанному гувернерами дворянину Листницкому.____________________
Такая, с позволения сказать, модернизация воинского донесения находится в противоречии с авторским замыслом и явно принадлежит “соавтору”.
В романе нет ни единой сюжетной нити, связующей Бунчука с кем-либо из основных героев романа. Даже с Листницким у Бунчука нет никаких отношений, и исчезнув с горизонта своего есаула, Бунчук больше ему на глаза не попадается, так что читатель не осведомлен и о последствиях доноса на Бунчука (хотя бы для карьеры Листницкого).
Между тем, поверх авторского “сцепления мыслей”, совершенно искусственно (для той функции, какая дана Бунчуку в романе) -этому персонажу отведено четырнадцать глав. Из них только три главы - функциональны (по авторскому замыслу). Это главы: -I,3,XV; II,4,I; II,4,II. Остальные одиннадцать, вклиненные между главами второй книги, представляют собой некое искусственное сооружение, встроенное в корпус романа. Это - сочинение, написанное в духе таких романов, как “Комиссары” или “Неделя” Либединского, произведений, представляющих собой ряд мелодраматизованных тезисов программы коммунистической партии.
В одиннадцати главах этих Бунчук и женщина, с которой он связывает свою судьбу (Анна Погудко), фигурируют в качестве героев политической и любовной ситуаций, завершенных героической гибелью.
Как и у других эпизодических персонажей, которых немало в романе - у Бунчука нет своей жизненной линии, и автор не сообщил читателю никаких сведений о том, как и где кончил свою жизнь этот деятель 1917 года. Естественно, что как персонаж выдуманный, Бунчук не мог попасть в исторический подлинный список, хотя в главе о приговоре над членами подтелковской экспедиции (II,5,XXVIII) Бунчук и пристроен приговоренным к казни (постановление от 27 апреля 1918-го). Нельзя не заметить, кстати, что “соавтор”, сочинитель поименованных одиннадцати12 глав о Бунчуке, даже в пределах этой своей идеологической зоны не смог выдержать единства характера, им самим придуманного.
____________________
l2 Главы: II,5,IV-VII; II,5,XVI-XVII; II,5,XXI; II,5,XXV-XXVI; II,5,XXIX-XXX.____________________
Несгибаемый большевик Бунчук не только сгибается под бременем горя (гибели Анны Погудко), но, раздавленный им, решительно начинает пренебрегать своими высокими партийными обязанностями. Он не принимает никакого участия в обсуждении рискованного замысла Подтелкова (стремящегося проникнуть в станицы готового к восстанию округа) и на вопрос Подтелкова - Может, пойдем дальше? - равнодушно пожимает плечами. Ему все равно - вперед идти или назад... лишь бы уходить от следовавшей за ним по пятам тоски (II,5,XXVIII). Перед казнью Бунчук не только не ободряет товарищей, не поддерживает молодых, слабых, - он совершенно холоден и равнодушен к делу, которому служил, и к людям. (...Он готовился к смерти, как к невеселому отдыху... когда усталость так велика... что волновать уже ничто не в состоянии... II,5,ХХIХ)!
Этот всочиненный, вставленный в роман Бунчук, так же как и Штокман (в качестве светлого героя и учителя) принадлежат к тому трафаретному набору стальных, огнеупорных, монолитных и... увы... безликих коммунистов, которые неизменно побеждают и всех превосходят в романах, повестях и рассказах про то, как советская власть боролась с контрреволюцией на... Волге, Каме, Днепре, Неве, Москве-реке, в Сибири.
И вот фигуры этого трафаретного набора оказываются в сфере тихого Дона. И вот эти стандартные коммунисты с их прозелитами, повторяющими стандартные речи своих учителей, - действуют в сфере Донщины, на хуторе Татарском, по предписанным стандартам, и почти всегда вразрез с тем, что является необходимым для казаков. Жизнь этих стальных и монолитных в романе “Тихий Дон” кособочится отдельно не только от казачьей массы, но и от станичников с большевистскими настроениями, неразделимых, по замыслу автора, с вольницей тихого Дона.
В сфере главенствующей идеи романа - борьбы за революционное утверждение казацких свобод на Дону - естественно должны были появиться персонажи интеллектуального типа, поборники идеи самоопределения Области Войска Донского. И эти герои намечены в романе, хотя странным образом не только не раскрыты в действии, но мгновенно исчезают, едва только показываются на глаза читателю. Таковы Атарщиков и Изварин, появляющиеся во второй книге “Тихого Дона” (II,4,ХI; II,5,II, XII и XVIII).
Изварин и Атарщиков не только офицеры казачьих войск, они представляют ту интеллигенцию Дона, которая предана идее самоопределения Области, влюблена в своеобразие земли своей, в самобытность, исторические корни и поэзию казачества. Здесь два типа интеллектуалов-патриотов Дона: прожектер-сепаратист с данными волевого политического деятеля (Изварин) и мечтатель-романтик Атарщиков, преданный казакам всей душой.
Впрочем Изварин, судя по наметке характера, отчасти тоже мечтатель, но из неистовых, у которых неистовость мечты переходит в фанатическое стремление облечь эту мечту в некую программу, хотя бы и явно не реалистическую.
Автор вводит Атарщикова в свою донскую эпопею в острейший момент всеобщей растерянности и почти истерического осознания необходимости действия, пока не поздно. Подъесаул Иван Атарщиков - влюблен в свой тихий Дон (...до чертиков люблю Дон, этот старинный, веками складывавшийся уклад казачьей жизни... казаков своих, казачек - всё люблю!..) и ему от запаха степного полынка хочется плакать. И это не только слова: Атарщиков готов умереть за родную ему Область Войска Донского, хотя до поры до времени служит в своем казачьем полку, с привычным для русского офицера верноподданическим и общерусским сознанием.
Атарщиков один из казачьих офицеров, среди многих собравшихся у сотника Листницкого. Обсуждаются дела всероссийские и дела казачьи. Речь идет о назначении Корнилова главнокомандующим. Все офицеры - за Корнилова (одни видят нем поборника интересов казачьих войск, другие, как Евгений Листницкий, - поборника основ русской монархии и, на крайний случай - возможного военного диктатора, русского Бонапарта). Атарщиков принадлежит к первым, но он сознает это в полной мере лишь тогда когда слышит находчивое слово казака Долгова, хорунжего своей сотни: - Нам, казакам, надо держаться за генерала Корнилова... Оторвемся от него - пропадем! Расея навозом нас загребет. - Атарщиков восхищен простотой формулы: - Так как же господа атаманы? За Корнилова мы?.. Но хотя все чокаются и кричат: ура! ...дорогому Лавру Георгиевичу, казаку и герою - всем страшно и невесело, потому что нет уверенности в простом казаке, которому всё одно, которого лишь одна единая мысль гложет: чтобы кто-то (всё равно кто) насчет замиренья постарался, чтобы скорей к своим куреням... Атарщиков (заметим это) первый ратует за необходимость сближения офицера с простым казаком, за то, чтобы увлечь т собой казаков. И в то время, как для сотника Листницкого -необходимость сродниться с казаком - лишь сегодняшняя политика, для Атарщикова - это большая цель (как и для самого автора, для его народнической целеустремленности). Об этом свидетельствует ночная исповедь Атарщикова, сомнения, которые он высказывает Листницкому по поводу казаков, стихийно уходящих от своих офицеров.
Сомнения и тяжелые раздумья о глубинных, неостановимых токах революции нисколько не противоречат тому, что Атарщиков остается деятельным членом Главного комитета офицерского союза, тому, что веря в Корнилова, он считает правильными предлагаемые им крутые меры. (...Верховный требовал юрисдикции военно-полевых судов, с применением смертной казни в отношении тыловых войск и населения...). Из того, что сказал Атарщиков, каким выглядит он в качестве персонажа одиннадцатой, двенадцатой и девятнадцатой главок четвертой части романа - можно составить представление о дальнейших путях этого казачьего офицера. Нет сомнения, что ему впоследствии надлежало очутиться в сфере Донской армии, что жизнь повела бы его к степям родного Дона, с тем, чтобы он был в числе тех, кто поверил в возможность его автономии и пострадал за эту веру.
Меж тем, уже в одиннадцатой, а тем паче в двенадцатой главке, Атарщиков начинает вести себя, как человек, который увязывает казачье с большевистским (II,4,ХII). Самая фразеология ночной исповеди Атарщикова вызывает сомнения: А вот теперь думаю: не околпачиваем ли мы этих казаков? На эту ли стежку хотим мы их завернуть.
Не забудем, что дело происходит не раньше и не позже, чем 19 июля 1917 года, т.е. еще до Октябрьского переворота, когда еще не была ясна та стежка, по которой собирались вести народ большевики. Но и в послеоктябрьские дни лишь считанные единицы из русского офицерства пошли за большевиками или усумнились в правде Корнилова и других вождей добровольческого движения. Как же могло случиться, что атаман казачий, страстный корниловец Атарщиков, вдруг оказывается тут же и полубольшевиком? В одиннадцатой главке Атарщиков лишь трагически сомневается, в двенадцатой -уже приоткрывает свое полубольшевистское лицо Листницкому13, а в девятнадцатой уже откровенно улепетывает вслед за казаками, показывая спину своему командованию, пытавшемуся отстоять Зимний дворец 25 октября 1917-го согласно плану Корнилова, по приказу которого, как мы знаем, Атарщиков собирался цедить свою и чужую кровь. Спрашивается: зачем автору понадобились все эти пылкие речи Атарщикова или так выразительно спетый им донской гимн, - если целью было лишь показать, как этот офицер изменит присяге в самый ответственный момент и как сразит его пуля кого-то из корниловцев?
____________________
13 Этому заядлому монархисту везет: с ним откровенничают (как-то неправдоподобно) и большевик вольноопределяющийся Бунчук и подъесаул Атарщиков, явно чуждый Листницкому по духу. Заметим здесь, что откровенничанье с Листницким, по меньшей мере, лишено логики в авторском “сцеплении мыслей”.____________________
Ведь в таком случае эта пуля в спину удравшего Атарщикова - великий промах автора, неведомо для чего воздвигшего и уничтожившего своего героя.
Уж если и был создан и так живо изображен Атарщиков не для того, чтобы в дальнейшем действовать в романе, - а на трагическую погибель, то погибнуть должен был он в логическом согласии с изображенным портретом.
И тогда надлежало ему погибнуть от руки какого-нибудь матроса в бушлате или петроградского пролетария, при тщетной попытке увлечь за собой казаков, а не от руки своих товарищей, которым (так же как и делу присяги) Атарщиков изменить не мог. Надлежало лечь на площади чуждого ему города (чтобы уже больше не услышать запаха степного полынка...) не при бегстве (неизвестно куда и зачем), - но как поборнику свобод, достигнутых Февральской революцией.
Однако волею “соавторского” переосмысления Атарщиков убит бессмысленно, вопреки логике образа.
Он убран с поля действия романа.
Ефим Иванович Изварин, так же как Атарщиков, появляется в романе в момент тяжелейшего разброда, в дни, сопутствующие Октябрьской революции. Появляется явно не для того, чтобы вскоре бесследно исчезнуть, но чтобы сыграть серьезную роль в донских событиях эпопеи, и роль - немаловажную. Недаром автор делает его и по внешности типичным казаком {...среднего роста, статный, широкоплечий, Изварин был типичным казаком: желтоватые, цвета недозрелого овса, вьющиеся волосы, лицо смуглое, лоб покатый, белый, загар тронул только щеки... Энергическая походка, самоуверенность в осанке и в открытом взгляде карих глаз отличали его от остальных офицеров полка...). Из одного этого описания явствует значительность Изварина, его органическая связь со станичниками. Мы узнаем также, что обладал Изварин особой способностью влиять на окружающих: (...Казаки относились к нему с явным уважением, пожалуй, даже с большим, чем к командиру полка... II,5,II). Между тем он не был одним из скороспелых трибунов, которые спешили воздействовать на массы, сами не имея за душою сколько-нибудь додуманных мыслей. Ясность и твердость убеждений заставляла уважать Изварина. Его уважали и рядовые казаки, и те, кто стоял на вершинах служебной карьеры. Так из восемнадцатой главки той же пятой части мы узнаем, что начальник штаба Походной Донской армии полковник Сидорин после ответственного секретного совещания генералитета Донской и Добровольческой армий - делится с Извариным своими впечатлениями от совещания (II,5,XVIII), между тем как Изварин всего лишь один из офицеров конвоя. Из вопроса Изварина и ответа ему ясно, что оба понимают друг друга с полуслова. Чем же, какой идеей, так сказать, заряжен Изварин в столь сильной мере, что она-то и придает ему вес, смелость, решительность поступи, власть над людьми?
Как мы узнаём из диалога Изварина с Григорием Мелеховым - идеей Изварина, его глубоким, издавна продуманным и взвешенным убеждением является автономия Области Войска Донского. По-видимому, Изварин должен был в романе занять место идеолога того движения, которому и посвящена центральная часть эпопеи - идеолога борьбы за mихий Дон с подминающим всероссийским централизмом Советской власти.
Деятельность Изварина началась вскоре после Февральской революции, по возвращении казачьих полков на Дон (...Февральская революция встряхнула его, дала возможность развернуться, и он, связавшись с казачьими кругами самостийного толка, умело повел агитацию за полную автономию Области Войска Донского, за установление того порядка правления, который существовал на Дону еще до порабощения казачества самодержавием...). Отметив для дальнейшего анализа специфичность фразеологии и лексики данной цитаты и всей главы, так сказать, шибающих в нос “стилем” агитки 1920-х годов (“стилем”, впрочем, и ныне ходовым) - явно невозможным для автора, для поэтики “Тихого Дона”, - позволим себе на основании этого наблюдения усомниться в принадлежности этого “стиля” автору “Тихого Дона” и заподозрить здесь позднейшую, кем-то сделанную замену авторского текста (ранее существовавшего в романе изображения деятельности Изварина, хотя бы фрагментарного) суммарным и тенденциозным пересказом.14
____________________
14 Наблюдения эти касаются глав: II-ой, ХII-ой и XVIII-ой пятой части.____________________
Однако несмотря на пригонку и подмены, о которых вся речь впереди - мы вполне можем себе представить политическую идею Изварина, которая вдохновляла его слушателей.
Изварин исходил в своих политических выкладках из исторического прошлого казачества, из тех времен, когда русские цари еще не назначали на Дон своих атаманов, а они так же как атаманы походные (в руках которых сосредотачивалась неограниченная власть во время военных действий) - подлинно избирались и утверждались на малых и больших Кругах (Совет). В своей политической программе исходил Изварин (быть может и несколько книжно) из многовекового демократического опыта, не потерянного еще в казачестве, из тех свобод, которые веками реально существовали в быту и в воинском строе казаков.15
____________________
15 3десь имелся в виду установившийся к средине XVI века демократизм общинного землевладения и система выборов хуторских, станичных, окружных и общевойсковых атаманов, - а также политическая свобода, распространявшаяся и на внешние пограничные сношения.____________________
Ратуя за установление того порядка управления, какой существовал на Дону еще до покорения Россией, Изварин (или скорее сочинитель пересказа его слов) - несколько преувеличивает отрезок той исторической эпохи, когда донские казаки, покоренные Россией, защищали четыреста лет ее интересы и не думали о себе.16
____________________
16 Как известно, первые сведения о донском казачестве еще отнюдь не покоренном Россией, относятся к началу XVI века. Покоренными можно считать донцов лишь с Петровского времени, после подавления Булавинского восстания (1707), а полностью подчинившимися Российской администрации - с Екатерининского указа 1772 года. Другое дело, что донские казаки все четыреста лет своего существования служили надежным заслоном или боевым аванпостом для России в ее борьбе с ханскими и турецкими набегами. В этом смысле донцы действительно четыреста лет защищали интересы России.____________________
Между тем апелляция к историческому прошлому, поиски в этом прошлом корней для идеи независимости Дона характерны для поборников автономии области, и не только для интеллигенции, но и для всех казаков, склонных обращаться к исторической песне, народным сказаниям о казачестве тихого Дона, искони отстаивавшего свою землю и свободу. Вот почему предлагаемая программа сепаратизма области в покоряюще красивом изложении Изварина импонировала не только большей части зажиточного низового казачества (что не соответствовало ни историческим, ни современным показателям), 17 - но радовала все казачество своей реальностью сегодня. Казалось бы, независимость Области Войска Донского в составе казачьей Федерации сейчас была достижима и революционна по своей идее. Ведь такие федерации и должны были возникнуть при крушении Российской империи, подминавшей до Революции под свой громоздкий состав все национальные и политические объединения.
____________________
17 Здесь опять-таки, в который раз, мы останавливаемся на загадочном противоречии текста, на чужеродности сказанного в контексте романа. Ведь мы имели полную возможность убедиться в глубоком авторском знании истории и быта донского казачества. Откуда же, из какого безграмотного источника могли проникнуть сведения о том, что идея независимости характерна для зажиточного казачества с низовьев Дона. История утверждает совершенно обратное. Как известно, именно “домовитое”, осевшее на земле казачество - легко сговаривалось с российской администрацией и стремилось к ее покровительству, сулившему ряд выгод. К независимости, к автономии Дона стремились преимущественно - “голутвенные” казаки, голытьба непоседливая и воинственная, причем верховые казаки, т.е. осевшие по верховьям Дона, - были заядлыми врагами подчинения Москве.____________________
Между тем идея независимого Дона требовала опоры, и поборники ее вынуждены были так или иначе участвовать в кровопролитных боях между большевиками и их противниками, представлявшими и свергнутый старый режим, и либеральные идеи, утвержденные Февральской революцией.
Во имя независимости Дона действовали и казаки, примкнувшие к красным отрядам, возглавленным такими, как хоперский казак Подтелков, и казаки, связавшие свои судьбы с русской Добровольческой армией. Здесь, в этой сфере белых и нашел свое место сотник Изварин, впрочем, начавший пропаганду идеи свободного Дона еще до победы большевиков.
Путь Изварина проследить нетрудно, хотя сведения (именно: сведения!) даны как-то случайно, фрагментарно. В главе второй Изварин - сотник запасного полка, стоящего в станице Каменской, не устает просвещать своих казаков насчет такого строя на Дону, когда править править будет державный Круг, когда не будет в пределах области ни одного русака, и казачество, имея на своей правительственной границе пограничные посты, будет как с равными, не ломая шапок, говорить с Украиной и Великороссией и вести с ними торговлю и межу. (II,5,II). При этом автор (?) прибавляет назидательно: - кружил Изварин головы простодушным казакам и малообразованному офицерству. Под его влияние подпал и Григории. Что Мелехов должен был подпасть под влияние идеи Изварина - к тому исподволь готовил нас автор, показывая в своем герое прежде всего - свойства донца, бережно хранившего казачьи чувства в сражении и в столкновении с русским начальством.
Между тем вполне правдоподобно и то обстоятельство, что появление вслед за Извариным на том же горизонте станицы Каменской -энергичного и тоже по-своему влюбленного в Дон казака Подтелкова - повергло Мелехова в сферу воздействия большевиков. Были для этого у завзятого казака Григория давние предпосылки: исконние его поиски справедливости, нетерпеж к предрассудкам и к тем сословным привилегиям, которыми офицерство русское не стеснялось пользоваться даже и в теперешнее сложное время - не то что при старом режиме. А потому на вопрос Изварина: - Ты, кажется, принял красную веру? в январе 1918-го Мелехов отвечает - Почти...
Двенадцатая глава пятой части начинается со слов: Перед съездом фронтового казачества в Каменской бежал из полка подъесаул Изварин. Краткость этого сообщения предоставляет читателю различные отгадки, которым могут помочь “рожки да ножки”, всё же оставшиеся в тексте от Изварина, после того, как автор, зачем-то создавший его, - постарался поскорее от него избавиться (?). Эти “рожки да ножки” мы находим в главе восемнадцатой пятой части, где и отыскивается след бежавшего18 подъесаула. Он оказывается, как уже было упомянуто, в конвое генерала П.Х.Попова, походного атамана Донской армии, на которую так сильно надеялся Корнилов. И как выясняется из этой главы, армия, возглавленная походным атаманом генералом Поповым, представляла в объединении Добровольческих армий совершенно обособленную единицу, являясь, в основе своей, армией регулярной, исконной для Дона. Армия эта всем своим поведением давала понять иногородним добровольцам, что она-то находится на своей земле, охраняет ее и маневрирует вне зависимости от главного командования Добровольческой армии как защита Дона. Особая главка,19 помеченная ****, в главе восемнадцатой посвящена военному Совету (Совещанию) в станице Ольгинской, куда Корнилов прибыл с армией, отступающей из Ростова на юг. Последнее, впрочем, еще не было решено, и вопрос этот намерен был Корнилов окончательно обдумать с генералом Поповым.
____________________
18 Не совсем ясно почему, собственно, Изварин вынужден “бежать” еще раньше, чем командование его попка (в котором, как нам сообщается в главе второй, он был гак безмерно популярен), принимает решение действовать в контакте с большевиками. Во всяком случае, глава 18-я свидетельствует о том, что “бежал” Изварин не в пространство и не к добровольцам, но - в штаб Донской армии, что является с его стороны весьма последовательным поступком, если судить по сведениями той же главы восемнадцатой.
19 О функции главок, помеченных звездочками, см. ____________________
Походный атаман Донской армии прибыл с некоторым запозданием, отчасти подчеркивающим независимость его взглядов и поведения. Глядя в упор на Попова, усаживавшегося со спокойной уверенностью, Корнилов спросил: готов ли атаман присоединиться к его решению идти с Дона на Кубань? - Я не могу этого сделать! - решительно и круто заявил Попов. - Почему, разрешите спросить? - Потому, что я не могу покинуть территорию Донской области... Прикрываясь с севера Доном, мы в районе Зимовников20 переждем события - отвечал Попов, заявив при этом, что оттуда он может развить в любом направлении партизанские действия, и что настроение казаков таково, что их не следует выводить за пределы области.
____________________
20 Имелись в виду Задонские степи в Сальском округе, юго-восточной части Области Войска Донского; у левого притока Дона, Маныча. Там сосредоточены были самые крупные конские заводы донщины. ____________________
Переговоры в станице Ольгинской,21 как они изображены в главе восемнадцатой, дают своеобразное освещение стратегии и тактики Добровольческой армии, той ее явной растерянности, которая заставляла, казалось бы, решительного Корнилова менять несколько раз свои планы. Хаос и разъединенность “умов” командующего генералитета здесь рисуется почти неправдоподобной (Корнилов медлит с намеченным отступлением на Кубань, ожидая приезда походного атамана Войска Донского)22. Это ожидание оказывается напрасным, т.к. генерал Попов решительно отказывается от объединения сил при отступе на Кубань и предлагает это объединение на Донской земле, что атаману кажется не только единственно резонным для Области Войска Донского, но и единственно конструктивным в стратегическом отношении для объединения Добровольческой армии. - Нет! -восклицает Корнилов, вчера еще склонявшийся к тому, чтобы идти в задонские степи и упорно оспаривавший противоположное мнение генерала Алексеева (т.е. отступление на Кубань, где, прорвав большевистский фронт, соединиться с отрядом Добровольческой армии, действующей под Екатеринодаром, а если предположить неудачу... то дойти до кавказских гор и распылить армию). И Корнилов, в этот день особенно предупредительный к Алексееву, несмотря на здравые возражения лучшего из своих стратегов (генерала Лукомского), принимает решение отступать на Кубань в направлении к Екатеринодару. (Здесь и кончается жизнь Корнилова, убитого во время прорыва).
____________________
21 Станица в 30 км от Новочеркасска в Черкасском округе Области Войска Донского.
22 Подчеркнуто всюду мною. - Д*.____________________
Что касается Войска Донского, то атаман его, избрав Дон единственным плацдармом, на котором следовало ему сосредоточиться, -тем самым предопределил судьбы партизанских дивизионов, о которых и пойдет речь в следующих книгах “Тихого Дона”. Здесь, в восемнадцатой главке, несмотря на явную ее скомканность и рваность, что, впрочем, характерно для всех глав романа, где дается суммарное описание обстановки дня, текущих событий, видна завязь дальнейших судеб главного героя романа - Григория Мелехова и персонажей, с ним ближайше связанных.
И здесь вдруг оголяются возможные ходы связей Мелехова с Извариным, который, надо думать, не для одного политического диалога с Григорием “вскакивает” в роман (глава вторая части пятой) в качестве своего рода шута горохового, дабы развлечь публику своими идейками, а затем исчезнуть.
О том, какова была в дальнейшем связь Мелехова, одного из сильнейших казачьих офицеров Повстанческой армии, с кадровыми частями Донской армии, можно представить себе по главам XXVIII-XXXVIII шестой части третьей книги. Несмотря на всю фрагментарность, дробность глав этих - повествование дает четкую картину сильного повстанческого рывка на Дону, и он явно не мог быть таким сильным рывком, если бы восставшие станичники не опирались на Донскую армию. ...Двадцать пять тысяч казаков сели на конь. Десять тысяч пехоты выставили хутора Верхне-Донского округа... где-то около Донца держала фронт Донская армия, прикрывая Новочеркасск, готовясь к решающей схватке. Именно в этом объединении восставших и Донской походной - была главная опасность для красных. Мелехов раскидал свою 1-ю дивизию по Чиру, в то время как Донская походная сдерживала натиск красного фронта с юго-запада. Нет никаких оснований полагать, что при такой взаимной связи - могло не быть встреч меж казачьими разъездами и штабами.
Несомненно, что именно здесь, на развороте событий, восстаний, и должны были происходить уже не политические диалоги, а живые встречи и взаимные воздействия между Мелеховым и Извариным, которому, естественно, надлежало стать идеологом Донского восстания. То, что этих встреч в романе не произошло, есть несомненный след последующей “работы” “соавтора”, всячески стремившегося изъять из повествования закономерность повстанческих настроений главного героя.
Если Атарщиков и Изварин по замыслу автора явно должны были играть роль духовного и политического вдохновителей Донского восстания, представляя донскую интеллигенцию (воинскую, разумеется, ибо казак - всегда воин), то для упомянутого каргинского атамана Лиховидова роль в романе готовилась сугубо практическая, быть может, для станичников потому и ценнейшая. Диковатый авантюризм Лиховидова даже и с той дымкой таинственности, который гнал этого казака из Персии в Албанию и чуть ли не в Испанию - сочетался в нем, согласно его типично-казацкому нраву - с практической сметкой и деловитой решительностью. Именно этот характер, при том, что Лиховидов на своем веку сколотил несколько казачьих отрядов, отчаянных сорви-голов, выполнивших некую особую миссию в странах Европы, - как нельзя больше соответствовал персонажу, пустившему по Обдонью повстанческого петуха. Персонажу этому, -могутнейшему казачине ...вся массивная фигура его, выпуклые чугунно-крепкие валы мышц... на груди и руках изобличали в нем присутствие недюжинной силы... (II,5,XXIV) - несомненно было предназначено нечто существенное в делах Верхнедонских, и начал он с того, что взял в свои руки так называемую Мигулинскую расправу (т.е. тот казачий бунт против красных, который весной 1918-го возник в Сертакове и перекинулся в станицы Мигулинскую и Казанскую). Именно в связи с этими событиями казаки станицы Каргинской избрали своим атаманом Федора Дмитриевича Лиховидова которого не только силой, но и умом не обнесла... природа и который, услыхав о бое под Сертаковым, сумел направить туда всех каргинских фронтовиков, а затем, под угрозой выселения, всех “мужиков” (иногородних), не принимавших участия в защите Дона. (II,5,XXIV)
Самый факт приезда вешенских казаков на спрос у каргинского атамана свидетельствует о том, что не в одном своем юрте, но едва ли не по всему округу, а быть может и шире, по Обдонью - распоряжался в ту пору Лиховидов сколачиванием противубольшевистских сил. И не иначе как командирским словом является сказанное Петру Мелехову, прибывшему в Каргинскую со своим отрядом (...Поезжайте-ка обратно да ждите приказа. Казаков хорошенько качните... Ведь вопрос-то об их шкурах... II,5,XXIV). Несомненно, что Лиховидову надлежало еще и еще возникнуть в романе по ходу повстанческих событий. Однако он исчезает из поля зрения читателя подобно Изварину, и смысл появления этого персонажа только единожды остается загадочным. Сопоставляя возникновение Лиховидова с аналогичными, мы лишь вправе заключить, что “соавтор” сберег Лиховидова в качестве колоритной фигуры, украшающей (?) повествование, по обыкновению убравши связующие звенья и резон данного сюжета в романе. Убрал, выправляя идейную суть романа.
Гипотезу о связях главных героев и самого хода повествования с персонажами, недопущенными “соавтором” к действию, - нам придется отложить до окончательных выводов об отслое текста романа. Но и сейчас, в пределах исследованного, мы вправе сделать паузу, заметив столь явственные лакуны, утраты, несовместимые связи и прямые подтасовки. Тем более, что третья книга начинается со странно лоскутных главок, и эти лоскутки отнюдь не безразличны в отношении главнейшей темы эпопеи.
После совета в станице Ольгинской Корнилову, ведущему Добровольческую армию, стала ясна невозможность согласованных действий с Донской походной армией, так как донцы к тому времени (начало 1918-го) уже осознали себя не только пособниками в борьбе с большевиками, но - оплотом Области Войска Донского (надеясь уцелеть в революционном переделе России и отбиться от Москвы сепаратно).
Тем самым Донская походная не могла не оказаться для автора “Тихого Дона” в фокусе событий гражданской войны на Дону, не могло не быть в романе глав о жизни степняков на отводах в дни отступления из Новочеркасска и Ростова под напором красных. Автор не мог опустить эту тему уже по одной только причине связанности ее с темой Верхнедонского восстания. О том, что штаб Донской армии направлял повстанческое движение и партизанщину по всей области, известно не только из истории борьбы Дона, но - из самого романа. В различных главах третьей книги мы встречаемся и с начальником штаба Донской армии Сидориным, и с другими степняками, появляющимися в северных округах. Это своего рода сигналы, оповещающие читателя о том, что были связующие главы, затем утраченные. Сигналы эти разнообразны. Так, в начале третьей книги в главах второй и шестой мы находим совершенно неожиданные для контекста ослепительные описания задонской степи, нравов конских косяков, там пасущихся, характеры атарщиков, живущих дикой, слитой с природою жизнью. Это -фрагменты каких-то неведомых глав, инкорпорированные чьей-то неумелой и безразличной рукой, окаймляющие эпизод слишком незначительный и неподходящий для высоких лирических песнопений силе и мощи природы. Медитации эти решительно не имеют никакого отношения к тому, что Михаил Кошевой, случайно попав в Задонье, проявил себя на отводах жалким трусом и еле унес оттуда ноги. Можно предполагать, что “приключения” Кошевого составляли - в утраченных главах об отводах - какое-то звеньице, однако сами по себе не представляли для автора интереса. Важнейшее оказалось опущенным, но можно догадаться хотя бы по репликам атарщика Солдатова (III,6,III), каким было миропонимание тех, связанных с Донской армией персонажей, которые способны были целовать... землю донскую, казачьей нержавеющей кровью политую степь (III,6,VI).
В известной мере читатель “Тихого Дона” может это миропонимание, идеи и чувства себе представить, сопоставляя со степной лирикой означенных глав третьей книги вышесказанное об утраченных персонажах (Изварине, Атарщикове). Здесь, кстати, следует оговориться, что возвращение к исследованному и забегание вперед оказывается неизбежным при тщательном отслое двух текстов: авторского и “соавторского”.
Так, в одной из первых глав четвертой части автор недвусмысленно говорит о том, что донское казачество тем и выразило свое сочувствие русской революции и участие в ней, что немедля казаки-фронтовики, брошенные на защиту старого режима или Временного правительства - ослушались своих офицеров, повернули к ним спины и ушли на Дон. Затем, что уже явствует и из позднейших глав второй книги, оказывается, что стоило казакам возвернуться в свои станицы, как вернулись они к вечной своей нетерпимости к иногородним, теперь выразившейся в желании поскорее избавиться от хлынувшей на Дон белой армии, от ее спутников - беглецов с севера и от поддерживающих их немцев, а также, не в меньшей степени, и от большевиков, засылающих на Дон красногвардейские отряды, продотряды, а также различных агитаторов. Хотя отдельные казачьи сотни и действовали под командою белых, тем не менее еще до конца 1918-го казаки не были на стороне так называемой контрреволюции и лишь защищали свой тихий Дон от тех, кто мог посягать на их земли, стремясь разделить их иногородним мужикам.
И автор, достаточно умело показывает нам и своеобразие “большевизма” тех казаков, которые опирались на красных. Шли они во имя защиты Дона от всяческих утеснений и тягот со стороны белых, мстя старорежимным утешителям.
На сборище фронтовиков в станице Каменской, происшедшем зимой 1918-го, четко выразилась эта казачья подкладка тех и других устремлений. Защищали свой Дон, и в этой защите сказывался всё же революционный, а не контрреволюционный дух тогдашнего казачества.
Именно так, а не иначе, откликнулись они на всероссийскую революцию.
На Каменском сходбище фронтовиков - искреннейшие крики одобрения и живой отклик у казаков получил тот свойский фронтовик (делегат), который говорил свое слово не красно, не бойко и не звонко, но трезво, как тавро ставил, размышляя вслух как обойтиться... без кровавой войны, потому что и так три года с половиной мурели в окопах. Казак этот сказал о самом важном для донцов и предлагал для них наилучшее (...Надо нам послать своих от съезда депутатов в Новочеркасск и добром попросить, чтобы добровольцы и разные партизаны уходили отсель. А большевиком у нас то же самое делать нечего. Мы со врагами рабочего народа (красные всё напирали на врагов трудового народа, которых с ними вместе следовало отразить казакам) - сами сладим. Чужой помочи нам покеда что не требуется... свою власть надо исделать...
Но победили более горячие головы, чем этот казак, и на съезде в Новочеркасске был прочитан ультиматум Военно-революционного комитета, где, в сущности, главными были такие слова: Мы казаки, и управление у нас должно быть наше, казачье. А на вопрос: Что общего у вас с большевиками? ответ последовал характерный: - Мы хотим ввести у себя в Донской области казачье самоуправление.
Подтелков грозно шумел на собрании, требуя от Каледина ответа: Зачем приютил на казачьей земле разных беглых генералов... Через это большевики и идут войной на наш тихий Дон (II,5,X).
Выходит, что и в казачьих горячих головах была та же мысль, что и трезвой голове того казака, который шмургая носом, ставил простецкое и спокойное свое тавро.
И Подтелков, и Кривошлыков, и Лагутин одно только и твердили на все лады: мы казаки, и управление у нас должно быть казачье... мы хотим ввести у себя в Донской области казачье самоуправление; повторяли неустанно, что нечего, дескать, делать беглым генералам (т.е. всё тем же иногородним, с Москвой связанным) - на казачьей земле. Наша казачья земля - вот нехитрая казацкая идея, которую с явным пониманием дела до глубин и оттенков ставит автор “Тихого Дона” в основу революционных требований донских станичников. На ней и зиждилось Донское восстание во всех его стадиях. А требования были воистину послефевральские, - так как и тот немногословный казак, глядевший в корень, сказал ясно, что - не прежнее старорежимное атаманство собирались восстанавливать казаки, а свою власть ставить. Это на языке рядового казачества означало, что иногородних ставленников, каковыми были фактически куренные и областные атаманы при старом режиме, - терпеть не собирались, - а были намерены и впрямь выбирать своих.
В сущности, в эту задачу непременно входила трудовая суть этих своих, т.е. по станицам речь шла о почтенных или сильных (из молодых), и отличившихся в деле военном или хозяйственном, - о подлинных станичниках, а не о тех (даже из казачьего племени происшедших), которые вышли в конторские люди или сделались офицерами российской армии (обучившись в кадетских корпусах или юнкерских училищах).
О том, как казаки эту свою власть ставили, автор рассказал в двадцать третьей главке пятой части романа. (Главка эта, кстати сказать, дает исток Донского восстания, каким оно затем развернулось позднее - уже в конце 1918-го).
Всё началось с того, что слух по станицам прошел об умных мигулинцах и казанцах, которые побили и взяли в плен красногвардейцев одного отряда, отступавшего на север под напором белых и немцев. Теперь по станицам явилась необходимость в отрядах казаков для изгнания красных и для защиты куреней (...Ведь не позволим же мы, чтобы мужики обесчещивали наших жен и сестер... надругивались над святыми храмами, грабили наше имущество...).
Затем... Над хутором шатнулся набатный гуд и казаки пошли на майдан... Собрался весь хутор. Баб не было. Одни старики да казаки фронтового возраста и помоложе... С диковинной быстротой был тут же избран атаманом Мирон Григорьевич Коршунов... он вышел на середину, конфузливо принял из рук прежнего атамана символ власти -медноголовую атаманскую насеку... старики встретили его подмывающими криками: Бери насеку. Не супротивничай, Григорич! Ты у нас на хуторе первый хозяин - не проживешь хуторское добро! - Гляди, хуторские там не пропей, как Семен. - Но-но... этот не пропьет - С базу23 есть чего взять! - слупим как с овечки!.. - Выбирали не так, как прежде... без лишних церемоний, не для видимости, деловито: “Кто за Коршунова - прошу отойти вправо. Толпа вся хлынула вправо, лишь чеботарь Зиновий, имевший на Коршунова зуб, остался стоять на месте один, как горелый пень в займище”. Затем избрали и командира отряда. Таким же порядком шло и становление своей власти по всем станицам и хуторам Обдонья. Советы прикрыли; распоряжались выбранные народом атаманы и казачий круг; конные отряды, предводимые вчерашними фронтовиками, несли дозоры и выходили на ловитву красных.
____________________
23 Т.е. со двора. Имеется в виду скот, который был у Коршунова в достатке. ____________________
Итак, к весне 1918-го, после кровавой стычки с красногвардейцами Второй Социалистической армии, бесчинствовавшими в куренях хутора Сертакова, - казаки увидали в красных своих врагов, посягателей на станичный уклад. Расправа с экспедицией Подтелкова была началом братоубийства; залогом Донского восстания, т.е. слития казачьих отрядов в единую повстанческую дивизию, которая затем должна была координировать свои действия с командованием атамана Войска Донского, а позднее с командованием Добровольческой армии.
Между тем казаки по-прежнему настороженно и неприязненно относились к белым, и время (затоптанные поля и уничтоженные запасы) с каждым днем усиливало их раздражение. Оно усугубилось еще и появлением на Дону германской комендантской службы.
О том, что казаки не только не желали терпеть хозяйничания немцев, но и сопротивлялись яростно первому же их поползновению, повествуется в первой главке третьей книги: (...Почтенный Мирон Григорьевич Коршунов, явившийся на станцию Миллерово по домашним нуждам, у железнодорожного переезда первый раз в жизни видал немцев. Бравый ландштурмист, сразу же оценив добротность коней Мироновых и его брички, пригласил хозяина сойти, - а на слова: не трожь, не дам коней, - схватился за винтовку, но тут же упал плашмя от бойцового удара, который почти не размахиваясь нанес ему по скуле старый казак Мирон Коршунов). А Пантелей Прокофьевич Мелехов, сват Мирона, в эту же пору возвращавшийся из Новочеркасска, увидав аванпосты баварской конницы, двигавшейся вдоль железнодорожного полотна, - страдальчески избочил бровь, глядя, как копыта немецких коней победно, с приплясом попирают казачью землю. Эти ширококрупые лошади... лоснились под ярким солнцем, и уж разумеется, добрый хозяин Пантелей Мелехов хорошо знал, на чьей пшенице раздобрели до лоску немецкие кони.
Хозяйский огляд казака Мелехова выражает и авторский взгляд на отношения Донского атаманства с Германией. Автор с явным скептицизмом смотрит на заигрывания с императором Вильгельмом, затеянные атаманом Красновым (III,6,IV) в целях признания самостоятельного существования Всевеликого Войска Донского, а впоследствии федерации под именем Доно-Кавказскаго союза. К слову сказать, скептицизм этот, разделявшийся многими из донских патриотов-“самостийников”, отнюдь не согласуется с тем, что происходит в романе через несколько главок после упомянутой, когда генерал Краснов увивается вокруг прибывшей военной миссии держав Согласия и неизвестно зачем кричит сорвавшимся голосом: “За великую, единую и неделимую Россию, ура!” Но не будем задерживаться на этой странности текста. Тем менее стоит задержаться на том противоречии, что книги III-IV “Тихого Дона” состоят из ряда несовместимостей, на чем необходимо будет остановиться особо.
Здесь же, по ходу изложения, отметим тот факт, что автор не только в этом случае, но и постоянно, судит о событиях, исходя из интересов казака-земледельца, казака-воина, ограждающего землю свою и независимость от всего иногороднего (будь то соседние мужики, или хохлы, будь то сама Москва с ее всеохватом или корыстные иноземцы). Эта народная казачья оглядка на все иногороднее, как видно, в природе самого автора и является его главным идейным принципом в романе. Ею, оглядкой этой, определяется скептицизм автора ко всему, что чуждо жизни донских куреней, освободившихся от вековых тенет службы российскому царскому режиму. И белая, и красная зависимость не по душе автору, и он в равной степени против притязаний Корнилова-Деникина и против большевиков. Автор явно сочувствует походному атаману Попову, когда тот отказывается идти с Корниловым за пределы Области Войска Донского, и казанским, Мигулинским станичникам, поднявшимся против красной агитации, против приемов насилия. А когда следующий за Поповым походный атаман, вынужденный к слитным действиям с Добровольческой армией, обуздывает народную Повстанческую и подчиняет ее командование воинской дисциплине Донской армии, - автор на стороне восставших верхнедонцев, своего любимого героя Григория Мелехова и его соратников (IV,7,X,XV). Заметим при этом последовательность автора в его эмоциональной, романтической приверженности стихийной героике повстанцев, которых сама логика событий приковывает к верховному Деникинскому командованию (осуществлявшемуся через командование Донской армией). Чтобы понять и почувствовать, с кем и за кого автор, достаточно прочесть главы, где фигурирует князь Георгидзе, офицер, присланный для военного руководства и догляда из Деникинской армии в штаб армии повстанческой (III,6,XXXVIII,LVIII), и главу, где командир 1-ой Повстанческой дивизии Григорий Мелехов со своим начальником штаба Копыловым являются к генералу Донской армии Фицхелаурову (IV,7,X). Исторические события, ходу которых неукоснительно верен автор-летописец, развиваются так, что очевидна разумность стратегии Георгидзе и военных распоряжений Фицхелаурова. Между тем автор не скрывает своего отвращения к этой холодной, чуждой народному сознанию разумности.
Ни Георгидзе, ни Фицхелаурову дела нет до этого сознания, которое Георгидзе характеризует как хамство, проснувшееся и вышедшее из берегов. Автор дает эти два портрета на контрастах, и особенно силен этот контраст в упомянутой главе совещания, куда затесался, казалось бы ни к селу ни к городу, гонец из станицы Алексеевской, высоченный казачина, подпирающий потолок лисьим рыжим своим малахаем. Хотя настроения на севере Обдонья освещены были алексеевским станичником (...народ какой ...и гребтится им и робеют...) и хотя положение казаков под властью красных нарисовал гонец с той короткой ясностью, которую, казалось бы, должны были оценить в штабе Повстанческой армии (...лошадков брали, зернецо, ну конешно рестовали народ, какой против говорил. Страх в глазах, одно слово...) - Георгидзе явно не интересуется ни станицей, ни станичником. Казак был ни к чему, и слова его незначимы в свете тех умных, почерпнутых в военной академии мыслей, которые собирался высказать Георгидзе. Не такие, как этот живой и нелепый, а обозначенные цифрами в донесениях и точками на картах должны были одержать победу. Ради плана этой победы и прибыл в Повстанческую армию Георгидзе. Этого, в малахае, попросили не мешать совещанию. Казак поднялся со стула. Пламенно-рыжий с черными ворсинками лисий малахай почти достал до потолка. И сразу от широких плеч казака, заслонивших свет, комната стала маленькой и тесной.
Автор любуется на казачину, и его герой Мелехов перекидывается с ним словечком, дразня этим иногороднего, штабного белоручку (Григорий всмотрелся... в лицо Георгидзе, тонко черченное ...не обветренное, в мягкую белизну рук, белую ладонь, и впечатление от интеллигентного князя вызвало у Григория особенную свойскую приязнь к уходившему не солоно хлебавши гонцу из станицы Алексеевской).
На таком же приеме контраста народного почвенного начала с иногородним, чужим, неприятно-барственным - построена и сцена в ставке генерала Фицхелаурова. Два дивизионных командира: грузный, рыхлый генерал и кремень-казак Мелехов (мускулы, скуластые щеки, дубленые ветрами и солнцем) одним только видом своим были чужеродны. В поединке этих двух дивизионных, каждый из которых был уверен в своем превосходстве, - автор выразил многое. Читатель не может здесь (так же как во внезапно возникшей, неодолимой неприязни к Георгидзе) не увидеть роковую причину гибели того дела, в котором, казалось бы, обе стороны были заодно. Причем эти мастерски исполненные (не считая “соавторских” вклиньев - словесных, фразеологических и сюжетных) внутренние поединки в армиях, совместно отражающих большевиков, даны с максимальной объективностью исторической документации. Несмотря на внутреннюю победу казацкого, народного начала - разумность военных операций явно на стороне образованных стратегов.
2. ИНОГОРОДНИЕ
Иногородние в романе “Тихий Дон” отнюдь не только пришельцы, событиями насылаемые на Дон.
Среди основных персонажей есть несколько иногородних, чужеродных казачеству по существу своей психологии, хотя они и постоянные жители мест, которые являются “средоточием” романа. Психологически иногородними, Петербургу или чужой, всероссийской действительности принадлежащими, являются Моховы (сам - купец и мелкий предприниматель Сергей Платонович, его дочь Елизавета Сергеевна, его сынок-проныра, гимназист Володя, отцовский наушник) и Листницкие (почтенный генерал, живущий в своем имении уединенно-барской жизнью и его единственный сынок, казачий офицер Евгений Николаевич Листницкий - один из главнейших героев “Тихого Дона”).
Все эти персонажи, живя бок о бок с семьею Мелеховых, Коршуновых и прочих станичников и постоянно общаясь с казаками, отъединены от них пропастью неодолимой, принадлежа к российскому верхнему слою или слоям (купец Мохов хотя и тянется в Ягодное -сидит у Листницких на кончике стула и слушает генерала почтительно). Функция персонажей этих в романе - связующая, т.к. они-то и представляют собой российскую действительность на донском “средостении”.
Каждый из названных героев по-своему характерен для российского бытия начала двадцатого века, и то бурьяно-копытное зло, которым к той эпохе заполонилась Россия во всех многообразнейших своих областях, высасывая живые соки и оплетая молодую прекрасную поросль. Этот вредоносный оплет явлен в романе и Моховыми и Листницкими. Однако автор вовсе не склонен здесь нагнетать злые качества и поступки, выходящие за средний уровень. Именно этот средний уровень, ординарность того, что именует он бурьяно-копытным злом - по замыслу романиста и оказывается удушающим.
Мохов, хоть и первый богатей не только Татарского хутора, но и всего округа, хоть и занимается всяческими спекуляциями сверх торгово-промышленных дел, хоть и держит, тем самым, хуторских и окрестных станичников в деловом подчинении, - однако не показан он ни “держимордой”, ни “мироедом”, ни царевым досмотрщиком и глазом, подобно предку своему Никишке Мохову. Напротив, он даже готов выручить казака (если это выгодно), а впрочем, - он даже либерал: выписывает “Русское Богатство”, допускает у себя за столом вольнодумные речи, а дочери своей предоставляет ту свободу, какая нужна столичной курсисточке с “широким” взглядом на любовь, брак и семью.
Но... Напрасно казаки-богатеи полагают возможным общаться с Моховым на равной ноге. Несмотря на свое демократическое происхождение, Мохов утвердился в сословных предрассудках, как будто был родом из столбового дворянства. Сватовство почтеннейших Коршуновых принимает Мохов, как поступок дерзостно нелепый, и придя в ярость, гонит Митьку Коршунова, как забравшегося в его владения вора. Сватовство это и весь этот эпизод, как по неотвязному настоянию девицы Моховой красивый казак Митька покрыл ее, как затем хотел спасти поруганную честь (что оказалось ни к чему ни ей, ни папеньке) - является характерным штрихом образа бурьяно-копытного зла, оплетающего казачьи станицы со стороны тех, кто представлял на Дону российскую культуру ко времени событий войны и революции.
- Ну, Платоныч, ты человек грамотный, расскажи нам, темным, что теперь будет? - спросил один из стариков-казаков Мохова, когда до хутора Татарского дошли вести о Февральском перевороте. Но грамотному нечего было сказать казакам. Ничего, что бы свидетельствовало о понимании происходящего, об интересе к тому, что ожидало вопрошающих. И примечателен для дальнейшей, настойчиво ведомой мысли автора, - тот досадливый взмах руки Мохова на слова казака Богатырева: Войну новая власть может кончит... Могет ить быть такое? Ась?..
Но Мохову не только темно происходящее в Петербурге, ему неясно и то, в какой мере народ ненавидит войну, три года длящуюся, отягощен ею и осуждает затеявших. Это непонимание, с момента переворота, является тем самым гвоздем излагаемых событий, и досадливый взмах руки купца Мохова подчеркнут следующим за ним диалогом Сергея Платоновича с Евгением Листницким, только что прибывшим с фронта. Солдатскую (в данной ситуации - казачью) массу определяет есаул Листницкий Мохову, как банду преступников, разнузданных и диких.
Для “банды”, которая и была русский народ, измученный войной до одичания, - революция была сигналом и правом на возвращение домой. Для русского офицера, обезличенного кадровой службой (таков и был Евгений Листницкий) - революция являлась лишь сигналом к интенсивности военных действий, замороженных командованием (которое теперь сменялось).
Роль Листницкого в эпопее “Тихий Дон” отнюдь не исчерпывается блудливым запятнанием любовной связи Григория Мелехова и Аксиньи Астаховой. И эта тема и подлинная влюбленность Листницкого в жену своего друга, офицера Горчакова, лишь эпизоды в главной линии: Листницкий - на путях войны и революции, гражданской войны.
блог писателя юрия кувалдина. юрий кувалдин: дует ветер с востока, оказывается на западе, который плавно перетекает на восток. кольцо жизни сохраняет литература
понедельник, 1 августа 2011 г.
Александр Солженицын 1974-1975 Цюрих СТРЕМЯ „ТИХОГО ДОНА"
Александр Солженицын
1974-1975 Цюрих
СТРЕМЯ „ТИХОГО ДОНА"
В невыносимой плотности нашего движения, под гнетом потаенности и опасностей, когда большинство участников еще и работало на казенной службе, когда не яблоку, но подсолнечному семечку некуда было упасть, найти себе свободную выщербинку, - кажется, уже ничто постороннее не могло отвлечь наши силы и интерес. А нашлось такое. И нашлись для него и силы, и время.
Это было - авторство "Тихого Дона". Усумниться в нем вслух - десятилетиями была верная Пятьдесят Восьмая статья. После смерти Горького Шолохов числился Первым Писателем СССР, мало что член ЦК ВКП (б) - но живой образ ЦК, он как Голос Партии и Народа выступал на съездах партии и на Верховных Советах.
Элементы этой нашей новой работы сходились, сползались с разных сторон - непредумышленно, незаказанно, несвязанно. А попадя к нам, в межэлектродное узкое пространство - воспламенились.
Сама-то загадка - у нас на Юге кому не была известна? кого не занозила? В детстве я много слышал о том разговоров, все уверены были, что - не Шолохов писал. Методически никто не работал над тем. Но до всех в разное время доходили разного объема слухи.
Меня особенно задел из поздних: летом 1965 передали мне рассказ Петрова-Бирюка за ресторанным столом ЦДЛ: что году в 1932, когда он был председателем писательской ассоциации Азово-Черноморского края, к нему явился какой-то человек и заявил, что имеет полные доказательства: Шолохов не писал "Тихого Дона". Петров-Бирюк удивился: какое ж доказательство может быть таким неопровержимым? Незнакомец положил черновики „Тихого Дона", - которых Шолохов никогда не имел и не предъявлял, а вот они - лежали, и от другого почерка! Петров-Бирюк, что б он о Шолохове ни думал (а - боялся, тогда уже - его боялись), - позвонил в отдел агитации крайкома партии. Там сказали: а пришли-ка к нам этого человека, с его бумагами.
И - тот человек, и те черновики исчезли навсегда.
И самый этот эпизод, даже через 30 лет, и незадолго до своей смерти, Бирюк лишь отпьяну открыл собутыльнику, и то озираясь.
Больно было: еще эта чисто-гулаговская гибель смелого человека наложилась на столь подозреваемый плагиат? А уж за несчастного заклятого истинного автора как обидно: как все обстоятельства в заговоре замкнулись против него на полвека! Хотелось той мести за них обоих, которая называется возмездием, которая есть историческая справедливость. Но кто найдет на нее сил!
Я не знал, что тем же летом 1965 в застоявшееся это болото еще бросили смелый булыжник один: в моем далеком Ростове-на-Дону напечатана статья Моложавенко о Ф.Д. Крюкове.
А Дон был не только детским моим воспоминанием, но и непременной темой будущего романа. Через „Донца" (Ю.А. Стефанова) он лился густо мне под мельничное колесо, Ю.А. все нес и нес, все исписывал, исписывал для меня простыни листов своим раскорячистым крупным почерком. Он же первый и рассказал мне о статье Моложавенко и немного рассказал о Крюкове - я о нем в жизни не слышал раньше.
А совсем в другом объеме жизни, самом незначительном, где распечатываются бандероли с подарочными книгами, пришла работа о Грибоедове с надписью от автора Ирины Николаевны Медведевой-Томашевской. „Горе от ума" я очень любил, и исследование это оказалось интересным.
И еще по другой линии, в перебросчивых и напористых рассказах и письмах Кью, тоже стала Ирина Николаевна выплывать: то как ее подруга студенческих лет, то как и нынешняя ленинградская подруга (месяца на четыре зимних она приезжала в Ленинград, остальные в Крыму), и всегда - как женщина блистательного и жесткого ума, и литературовед даровитый, в цвет своему умершему знаменитому мужу, с которым вместе готовила академическое издание Пушкина.
Знакомство наше произошло, вероятно, в зиму на 1967, И.Н. было уже под 65. Я собирал материалы для „Архипелага", Ирина же Николаевна была свидетельница высылки татар из Крыма. И у нее в кабинете странноватого писательского дома в Чебоксарском переулке (близ Спаса-на-Крови) мы просидели часа три, в кабинете со множеством книг - не по стенам только, но серединными полками, как в библиотеке. Один вид корешков показывал тут устойчивую давнюю культуру. Я записывал о Крыме 1944 года, потом неожиданно раскулачивании в 1930, затем и деревенские новгородские истории 20-х годов (оказалось, девушкой из самого образованного круга И.Н. вышла замуж за простого новгородского мужика Медведева и хорошо-хорошо жила с ним, так что даже за вторым прославленным мужем не хотела упустить фамилии первого); затем - поразительные, но вовсе не чернящие сведения об аракчеевских поселениях (в каких местах и живала она). Проявился и суровый характер И.Н. Прозвучала и тоска по гражданской прямоте, которой лишено было все ее поколение. Потом знакомился я с ее дочерью-архитектором, и чего только мало было за весь визит - это литературных разговоров, и уж совсем ни слова о Шолохове, ни о донской теме.
Ум И.Н. действительно лился в речи, выступал из постаревших резковатых черт темноватого лица, - ум строгий, мужской. Она радушно меня принимала, и звала вот в этом ленинградском кабинете без нее работать, и в Гурзуф приезжать к ней работать (Крым она очень любила, написала и книгу о нем - „Таврида"); радушно, - а расположение не устанавливалось легко. Она была - твердый властный человек, и это оттесняло остальное.
Прошел год - прислала мне славную фотографию своей гурзуфской дачи на горе, и кипарисы вокруг. Фотография эта меня долго манила: кусочек свободного ласкового края, как я никогда не успеваю жить, - и там меня ждут, и там можно бы начать мое Повествование, к которому я продирался, продирался годами, вот-вот уже начну. Начинать - для этого и хорошо обновить все условия?
И в марте 1969 я поехал к И.Н. начинать "Красное Колесо". Это - ошибка была: начинать, да еще чрезмерно трудное, неподъемное, надо именно на старом привычном месте, чтобы никакие трудности не добавились, кроме самой работы, - а я понадеялся, наоборот, в новых условиях на новое настроение.. Привыкнуть я там не мог, ничего не сделал, в три дня и уехал. Еще стеснительно было для таких усидевшихся по своим берлогам своенравных медведей, как мы с И.Н., оказаться под одной крышей: она пыталась быть хозяйкой, я - через силу принимать гостеприимство, уставали мы быстро оба. Из работы не вышло ничего, из купаний ничего, холодно и далеко ходить, из блаженного отрешения ничего, и Крыма я смотреть не хотел ни минуты, рвался к работе, скорей и уехать. А все событие истинное случилось на ходу: встретились меж комнат на веранде и стоя поговорили несколько минут, но - о "Тихом Доне".
Не я ей - она мне сказала о статье Моложавенко, и какой на нее ответ грозный бьет из Москвы. И, конечно, мы оба нисколько не сомневались, что не Шолохов написал „Тихий Дон". А я сказал - не ей первой, и не первый раз - то, что иногда говорил в литературных компаниях, надеясь кого-то надоумить, увлечь: доказать юридически, может быть, уже никому не удастся - поздно, потеряно, тем более открыть подлинного автора. Но что не Шолохов писал „Тихий Дон" - доступно доказать основательному литературоведу, и не очень много положив труда: только сравнить стиль, язык, все художественные приемы „Тихого Дона" и „Поднятой целины". (Что и „Поднятую" писал, может быть, не он? - этого уж я досягнуть не мог!) Сказал - не призвал, не настаивал (хотя надежда промелькнула), сказал - как не раз говорил (и всегда бесполезно: всем литературоведам нужно кормиться, а за такую работу не только не заплатят, а еще голову оттяпают). Мелькучий такой, без развития был разговор, не в начале и не в конце моего трехдневного житья.
Вскоре затем (не льщу себя, что - вследствие, потому что и в первых ее словах уже была задетость этой литературной тайной, а просто - доработалось к тому ее настроение), - решила И.Н. переступить через каторжную свою подчиненность второстепенным работам для заработка (не столько для себя, сколько для детей, уже взрослых), - и вскоре затем дала знать через Кью, что решила приступить к работе о "Тихом Доне". Спрашивала первое издание романа, его трудно найти, и кое-что по истории казачества, - ведь она нисколько не была знакома с донской темой, должна была теперь прочесть много книг, материалов по истории и Дона, и Гражданской войны, и донские диалекты, - но ей самой из библиотек спрашивать было ничего нельзя - обнаружение! С первого шага требовалась опять чертова конспирация. А часть книг - вообще из-за границы, из наших каналов.
И работа началась. И кого ж было просить снабжать теперь „Даму" (раз конспирация, так и кличка, ведь ни в письмах, ни по телефону между собой нельзя называть ее имя) всеми справками и книгами, если не Люшу Чуковскую опять? Ведь Люша всякий новый груз принимала, - и теперь вот еще одна ноша поверх, увесистая.
Казачья тема была Люше совсем чужда, но и для этой чуждой темы она бралась теперь делать всю внешнюю организацию, так же незаменимую Ирине Николаевне, как и мне, из-за невылазного образа нашей жизни. Навалилось так, что и для „Дамы" Люша выполняла теперь - то в Ленинград, то в Крым, не близко - всю снабдительную и информационную работу. Правда, это оказалось смягчено принадлежностью И.Н. к тому же литературному московско-ленинградскому кругу, где Люша выросла, да больше: И.Н. хорошо помнила ее покойного отца и саму ее девочкой, это сразу создало между ними сердечные отношения. Взялась Люша - с прилежностью, с находчивостью, с успехом. Без нее книга „Стремя" не появилась бы и такая, как вышла.
И тут же произошло скрытное чудо. Надо было начаться первому движению, надо было первому человеку решиться идти на Шолохова - и уже двигались и другие элементы на взрывное соединение. Подмога подоспела к нам через Мильевну с ее вечно легкой рукой. Дочь подруги ее детства, Наташа Кручинина („Натаня" назвали мы ее, многовато становилось среди нас Наташ), ленинградский терапевт, оказалась в доверии у своей пациентки Марии Акимовны Асеевой. И та открыла ей, что давно в преследовании от шолоховской банды, которая хочет у нее вырвать заветную тетрадочку: первые главы „Тихого Дона", написанные еще в начале 1917 года в Петербурге. Да откуда же?? кто?? А - Федор Дмитриевич Крюков, известный (?? - не нам) донской писатель. Он жил на квартире ее отца горняка Асеева в Петербурге, там оставил свои рукописи, архив, когда весной 1917 уезжал на Дон - временно, на короткие недели. Но никогда уже не вернулся, по развороту событий. Сходство тетрадки с появившимся в 20-е годы „Тихим Доном" обнаружил отец: "Но если я скажу - меня повесят". Теперь М.А. так доверилась Натане, что обещала ей по наследству передать эту тетрадку - но не сейчас, а когда умирать будет.
Это был конец 1969 года. Новость поразила наш узкий круг. Что делать? Оставаться безучастными? невозможно; ждать годы? - безумно - уж и так больше сорока лет висело это злодейство, да может и допугают Асееву и вырвут тетрадку? И - так ли? Своими глазами бы убедиться! И - что там еще за архив? И - от чьего имени просить? Называть ли меня? - облегчит это или отяжелит?
Самое правильное было бы - ехать просто мне. Но у меня - разгар работы над "Августом", качается на весах - сумею ли писать историю или не сумею? оторваться невозможно. Да я и навести могу за собою слежку. (Как раз были месяцы после исключения из СП и когда мне уезжать из страны намекали.)
Тогда надо было бы догадаться - послать человека донского (и был у нас Донец! - но он был крупен, заметен, говорлив, неосторожен, посылать его было никак). Вызвалась ехать Люша. Это была - ошибка. Но мы и Акимовну саму еще не представляли. Надеялась Люша, что марка Чуковских вызовет и достаточно доверия и недостаточно испуга. Может быть. (Как выяснилось, моей фамилии Акимовна почти и не знала в тот год, лишь позже прочла кое-что.)
Люша вернулась и безуспешно и безрадостно: женщина, де, - капризная, сложная, договориться с ней вряд ли возможно, хотя открытую часть крюковского архива готова была бы, кажется, передать на разборку, 50 лет это почти не разбиралось, ее тяготит. Решили мы снарядить вторую экспедицию: Диму Борисова. Вот с него-то, наверно, и надо было начинать. Он был хотя не донец, но сразу вызвал доверие Акимовны, даже пели они вместе русские песни, и склонил он ее - архив передать нам. Но само взятие - не одна минута, набиралось три здоровенных рюкзака, понадобилась еще третья экспедиция - Дима вместе с Андреем Тюриным. Привезли - не в собственность, а на разборку - весь оставшийся от Крюкова архив. А тетрадочку, мол, - потом... Мы уж и не настаивали, мы и так получали богатство большое. Это был - и главный, и, вероятно, единственный архив Крюкова. Позже того следовали у автора - три смятенных года и смерть в отступлении белых.
Имея большой опыт содержания архива своего деда, Люша предполагала, что и этому архиву даст лад. Но - лишь самая внешняя классификация оказалась ей под силу. Это был архив - совсем непохожий, не привычная литературная общественность и не привычные темы в нем: и имена, и места, и обстоятельства все неясные, да еще и при почерке не самом легком.
Но тут-то и вступил в работу - Донец! Уж он-то - как ждал всю жизнь этого архива, как жил для него. Накинулся. Как всегда, не зная досуга и воскресений, и себя не помня, - он за год сделал работу троих, до подробностей (еще многое выписывая себе), и представил нам полный обзор структуры и состава. (Все это требовало многих встреч и передач. Архив был сперва у Гали Тюриной, потом частью перевозился к Люше, помалу относился к Донцу и обратно, частью отступил потом к Ламаре (на бывшую „бериевскую" квартиру), - ведь мы и тут должны были скрываться по первому классу, и открытой конторы не было у нас никогда.)
По мере того как материалы открывались - все, что могло пригодиться Даме, надо было предлагать Даме (а она больше была в Крыму, не в Ленинграде, а наши материалы не для почты). А что-то надо было и мне - как собственно донская тема и свидетельство очевидца незаурядного. (А я - и принять уже не мог. Я так был полон напитанным, что потерял способность абсорбции. И интересно было в Крюкова вникнуть, и уже не помещалось никуда. Люше пришла счастливая мысль, сразу мною принятая: Крюкова - автор ли он „Тихого Дона", не автор, - взять к себе персонажем в роман - так он ярок, интересен, столько о нем доподлинного материала. Какой прототип приносит с собой столько написанного?! Я - взял, и правда: для сколького еще место нашлось! И как потяжливо: в донскую тему войти не собственной неопытностью, но - через исстрадавшегося дончака.)
Ирина Николаевна получала свежие донские материалы - и гипотеза у нее вырабатывалась. В зимний приезд, наверное, в начале 1971, она привезла с собой три странички (напечатанные как „Предполагаемый план книги"), где содержались все главные гипотезы: и что Шолохов не просто взял чужое, но - испортил: переставил, изрезал, скрыл; и что истинный автор - Крюков.
Да, в этом романе - и нет единой конструкции, соразмерных пропорций, это сразу видно. Вполне можно поверить, что управлялся не один хозяин.
У И.Н. даже и по главам намечалось отслоение текста истинного автора. И даже взята была задача: кончить работу воссозданием изначального текста романа!
Могучая была хватка! Исследовательница уже вначале захватывала шире, чем ждали мы. Да только здоровья, возраста и времени досужного не оставалось у нее: опять надо было зарабатывать и зарабатывать. А мы - сами сидели без советских денег, от валютных же переводов от подставных лиц с Запада И.Н. отказалась, и мы не сумели в 1972-73 годах освободить ее от материальных забот. А то бы, может быть, далеко шагнула бы ее книга.
Поначалу вывод, что автор „Тихого Дона" - мягкий Крюков, разочаровывал. Ожидалась какая-та скальная трагическая фигура. Но исследовательница была уверена. И я, постепенно знакомясь со всем, что Крюков напечатал и что заготовил, стал соглашаться. Места отдельные рассыпаны у Крюкова во многих рассказах почти гениальные. Только разводнены пустоватыми, а то и слащавыми соединениями. (Но слащавость в пейзажах и в самом „Тихом Доне" осталась.) Когда ж я некоторые лучшие крюковские места стянул в главу „Из записок Федора Ковынева" - получилось ослепительно, глаз не выдерживает.
Я стал допускать, что в вихревые горькие годы казачества (а свои - последние годы) писатель мог сгуститься, огоркнуть, подняться выше себя прежнего.
А может быть это - и не он, а еще не известный нам.
Из разработанного архива, по желанью Марьи Акимовны, наименее ценную часть мы сдали (подставив бойкую Мильевну) в Ленинскую библиотеку и полученные 500 рублей переслали Акимовне. Эта сдача была промах наш: и - мало нам дали, неловко перед Акимовной, и - раскрыли мы след, что где-то около нас занимаются Крюковым. Но: давили нас объемы и вес, держать-то было трудно, негде.
В июне 1971 я был в Ленинграде и пришел к М.А. Встреча у нас была хорошая. Акимовна оказалась женщиной твердой, по-настоящему несгибчивой перед большевиками, не простившей им ничего, и ни болезни, ни семейные беды (бросал ее муж) не ослабили ее волю. Она действительно хотела правды о Доне, и правды о Крюкове. Пили у нее донское вино, ели донской обед, - мне казалось, она и в мою надежность поверила. А я - поверил в ее тетрадку, что есть она. Только оставалось - привезти ее из-за города, из Царского Села, „от той старухи, которая держит" (потому что к самой М.А., как слушка когда-то не удержала, являются, де, от Шолохова то с угрозами, то с подкупом). Обещала - достать к моему отъезду.
Однако не достала. („Старуха не дает".) Пожалел я. И опять засомневался: может, нет тетрадки? Но зачем тогда так морочить? Не похоже.
Еще одной женщине, Фаине Терентьевой, знакомой по амбулатории, - не равноопасяива была М.А. в доверенностях! - она даже рассказала, как уже хотела мне отдать тетрадочку, да побоялась: ведь я - под ударом, ведь за мной следят, отнимут тетрадку. Роковая ошибка! - хотя и взвесить ей трудно: где опасней? где безопасней, правда? Роковая, потому что мы бы дали фотокопии в публикацию вместе с образцами крюковского почерка, и если бы наброски реально походили б на начало „Тихого Дона", - Шолохов был бы срезан начисто, и Крюков восстановлен твердо. А теперь М.А. осталась зажата со своей тетрадкой и рада б ее кому протянуть, - поздно: понимая вес доказательства, могучее Учреждение сменило соседей М.А. по коммунальной квартире (точно как с Кью!), поселило своих, и теперь, по сути, Акимовна - в тюрьме, каждый шаг ее под контролем. - Это закончание истории я узнал от Фаины Терентьевой в июле 1975 года в Торонто, куда она эмигрировала и написала мне: давала мне М.А. тетрадку, я побоялась взять, как теперь вызволить?..
Никак. Только если М.А. не сойдет с ума в осаде, сумеет выстоять еще годы и годы. (Теперь умерла и Марья Акимовна. Не знаю: унесла ли с собой тайну или и не было ее. (Примеч. 1986)
Ну что ж, не получили тетрадки - ждали самого исследования. Однако оно шло медленно: завалена была И.Н. скучной утомительной, но кормящей договорной работой. При проезде Москвы она видалась со мной и с Люшей, давала мне читать наброски глав, Люша (или Кью в Ленинграде) перепечатывали их с трудного почерка, со множества вставок, - чужому ведь и дать нельзя.
Последний раз мы виделись с И.Н. в марте 1972 - в Ленинграде, снова в том кабинете, где познакомились и где она предлагала мне работать. (Теперь так сгустились времена - отяготительно было, что я в дверях натолкнулся на какую-то писательскую соседку, могла узнать, могло поплыть - что мы связаны. Плохо.) Болезнь резче проступила в чертах И.Н., но держалась она несокрушимо, крепко, по-мужски, как всегда. Сама начала такой монолог: что она будет отвечать, если вот придут и найдут, чем она занимается. (Я-то и забыл о такой проблеме, все черты давно переступив, а ведь каждому достается когда-то первую переступить - и как трудно.) Готовилась она теперь отвечать - непреклонно и в себе уверенно. Не подписывала она петиций, ни с кем не встречалась, - в одинокой замкнутости проходила свой путь к подвигу.
Незадолго до всей развязки все та же Мильевна подбросила нам еще поленца в огонь. Настояла, чтоб я встретился у нее со старым казаком, хоть и большевиком, но также и бывшим зэком, - он хочет мне дать важные материалы о Филиппе Миронове, командарме 2-й Конной, у кого был комиссаром полка. Я пришел. Оказалось, недоразумение: С.П. Стариков собрал (в доверии у властей, из закрытых архивов) много вопиющих материалов - не только о своем любимом Миронове, кого загубил Троцкий, но и об истреблении казачества большевиками в Гражданскую войну. Хотел же он увековечить Миронова отдельной книгой, да написать ее сам не мог. И вот теперь предлагал мне без смеха: работать у него „негром": обработать материалы, написать книгу, он ее подпишет, издаст, а из гонорара со мной расплатится. Я сказал: отдайте мне материал - и Миронов войдет в общую картину эпохи, все постепенно. Нет. Так бы недоразумением и кончилось.
Но уже расставаясь, поговорили о смежном, и оказалось: Миронов - одностаничник и лучший друг Крюкова в юности, и сам Стариков из той же станицы Усть-Медведицкой, и не только не сомневается, что Шолохов украл „Тихий Дон" у Крюкова (Шолохова в 15 лет он видел в Вешенской совсем тупым неразвитым мальчишкой), но даже больше знает: кто „дописывал" „Тихий Дон" и писал "Поднятую целину", - опять-таки не Шолохов, но тесть его Петр Громославский, в прошлом станичный атаман (а еще перед тем, кажется, дьякон, снявший сан), но еще и литератор; он был у белых, оттого всю жизнь потом затаясь; он был близок к Крюкову, отступал вместе с ним на Кубань, там и похоронил его, завладел рукописью, ее-то, мол, и дал Мишке в приданое вместе со своей перестаркой-дочерью Марией (жениху было, говорил, 19 лет, невесте - 25).
А после смерти Громославского уже никак не писал и Шолохов. (Громославский еще жив был в 50-е годы /Солженицын ошибается, П. Я. Громославский умер в 1939 году; Солженицын не знал, что "писателем" была и его дочь, жена неграмотного Шолохова Мария Шолохова-Громославская. - Примеч. Публ./, тогда-то и появилась 2-я книга „Поднятой целины", а после смерти Громославского за 20 лет Шолохов не выдал уже ни строчки. Я указывал на это в статье о „Поднятой целине" („По донскому разбору", Вестник РХД, № 141, 1984), где заодно ответил и на смехотворный компьютерный анализ норвежского слависта Гейра Йетсо и его коллег, пытавшихся доказать авторство Шолохова. (Примеч. 1986)
Переговоры мои со Стариковым вспыхнули еще раз в последние месяцы, в грозную для нас осень 1973. Сообщила Мильевна: Стариков умирает, хочет мне все отдать, просит приехать скорей. Я приехал. Нет, от сердечного припадка оправясь, он не слишком готовился к смерти, но возобновил со мной те же занудные переговоры. Я - о своем: дайте мне использовать мироновские материалы в большой эпопее. Он, уже предупрежден и насторожен: вы, говорят, советскую историю извращаете. (Это - Рой Медведев и его коммунистическая компания: ведь старик-то в прошлом большевик! Почти тут же вослед он отдаст все материалы Рою, так и возникнет книга того о Доне, о котором Рой за прежнюю жизнь, может быть, и пяти минут не думал.)
Все же согласился Стариков дать мне кое-что на короткое время взаймы. Куй железо, пока горячо! Надо - хватать, а кому брать? Много ли рук у нас? Аля - с тремя младенцами на руках. Все та же Люша опять, едва оправясь, не до конца, от своего сотрясенья при автомобильной аварии. Она поехала к Старикову, с важным видом отбирала материалы, не давая ясно понять, что нас интересует, он ей дал на короткий срок, потом позвонил, еще укоротил, - пришлось сперва на диктофон, двойная работа, - уж Люша гнала, гнала, выпечатывала (ксерокопия ведь у нас недоступна!). Материал был, действительно, сногсшибательный. Но и Стариков на пятки наседал: спохватился и требовал - вернуть, вернуть! (А когда уже выслали меня - приходил к Але и настаивал взятые выписки тоже ему вернуть: откроются на границе, а кто брал из тайных архивов? - Стариков.) В общем, на историю поработал Сергей Павлович, молодец!
В ту осень сгрудилось все: провал "Архипелага" - и встречный бой - и смерть Кью - и тревога, что Кью могла открыть всю линию „Тихого Дона" (Ирину Николаевну она видела в Гурзуфе, последняя из нас, - да ведь как! Таскала к И.Н. и того "поэта Гудякова", прилипшего к ней в Крыму, и это могло стать роковой наводкой.)
Ирина Николаевна, тем летом только что прошедшая свое 70-летие вместе с дочерью и сыном, в начале сентября после их отъезда одна в Гурзуфе - услышала по западному радио о провале „Архипелага" и смерти Е.Д., и стался у нее инфаркт. (Мы не знали.) Но, при железном ее характере, вывод она сделала: не прятать рукописей и не прекращать работу, но напротив: собрать силы и доканчивать! С несравненной волей своей именно сейчас, когда она лежала пластом, когда для нее был труд - протянуть руку за книгой, - теперь-то она и работала, и наверстывала в тайном труде. На сентябрь звала к себе в гости Люшу - значит, усиленно помогать. Но Люша едва держалась на ногах сама после аварии. Так еще и эта катастрофа помешала окончанию „Стремени".
Именно и опасаясь, что Кью на допросах рассказала о работе И.Н. и ту захватят над рукописями, Люша теперь попросила Екатерину Васильевну Заболоцкую, 60-летнюю вдову поэта, которая хорошо знала И.Н., - ехать к ней, помочь, увезти бумаги из дому. Е.В., покинув четырех внуков, с решимостью тотчас полетела в Крым. Она и застала Ирину Николаевну после инфаркта, но не прекращающую работу, - и осталась при ней, ухаживать. И прожила там месяц, пока нужды внуков не вызвали ее вернуться в Москву. Она привезла долю работы И.Н.
Дочь И.Н. из Ленинграда наняла в Гурзуфе к матери приходящую медсестру. Был, разумеется, и постоянный врач. И.Н. по телефону тревожилась, цела ли ее ленинградская квартира (... нет ли обыска?).
И тут - известие о смерти Ирины Николаевны. Е.В. Заболоцкая сама предложила: снова лететь в Гурзуф, спасать остатки рукописей, которые она просила врача взять к себе в случае смерти И.Н. В той тревожной обстановке, для безопасности, надо было ехать вдвоем. С кем же? Спутницей для Заболоцкой взялась быть всегда подвижная Н.И. Столярова. (Предстояла неизбежная ночевка в Симферополе, а в такое время невозможно было им регистрироваться в гостинице, да в гостиницах и мест нет, вот еще постоянное осложнение конспирации под коммунизмом. Я вспомнил дом в Симферополе, где мы с Николаем Ивановичем когда-то жгли „Круг первый", написал записку наудачу. Переночевать пустили, хотя изумились, строго записали их фамилии, потом говорили Николаю Ивановичу; но так и не узнали Зубовы - кто ездил, зачем; хлестнул к ним от меня 20-летний дальний хвост тайных затей, когда-то начинаемых сообща.) А съездили - зря: врач ничего им не передал, а неясно говорил, что был поджог сарая близ дачи И.Н., и вообще есть вещи, о которых он не может рассказать. Обстоятельства смерти И.Н. остались загадочны для нас. Так и не уверены мы, что имеем все написанные фрагменты ее работы.
Итак, что получили прежде - только то и пошло в пополнение книги. Совсем немного. За два года мало исполнилось из первоначального четкого смелого плана И.Н. Если бы Люша была здорова и поехала бы в сентябре - может быть, успели бы еще главы две вытянуть из неразборных черновиков. Нет, заколдован был клад „Тихого Дона". (В 1988-89 в израильском журнале „22" (№№ 60 и 63) опубликовано исследование Зеева Бар-Селла "Тихий Дон" против Шолохова", очень убедительный текстологический анализ, - то самое, что и ожидалось давно. (Примеч. 1990)
Так налегла на нас - трудным долгом - вся эта боковая донская линия, что и последние месяцы, сами перед петлей, мы все дотягивали и дотягивали ее. То привезли к нам из Риги хорошие фотокопии всего первейшего издания „Тихого Дона", которое в последующие годы полномочные редакторы сильно исчеркали, в 10 перьев (даже, говорят, и Сталин правил сам; на издании 1948 г. замечание: „под наблюдением редактора Чурова Г.С."; говорят, будто это и есть Сталин). То - дорабатывал я свое предисловие к „Стремени", уж в самые последние дни перед высылкой, в Переделкине. То - компановал страничку публикации из разных обрывчатых записей И.Н. (Из Дона и из „Дамы" составил я для исследователя эту букву Д* - Ирина Николаевна выбирала псевдоним из моего списка донских фамилий, но так и не выбрала.) (** Мы, в интересах детей И.Н., должны были еще 15 лет скрывать имя автора, давая повод насмешкам, что я этого Д* сам придумал.
А в 1989 из письма д-ра филологических наук В.И. Баранова в "Книжное обозрение" я узнал: когда в 1974 вышла книга "Стремя "Тихого Дона"" - в СССР готовили громкий ответ. Сперва поручили К. Симонову дать интервью журналу "Штерн" (ФРГ), он это выполнил. Затем ждали: когда на Западе на него обратят внимание - тут и дать залп статьями в "Лит. Газете", „Вопросах Литературы" и „Известиях". И статьи были написаны - но... но на Западе симоновское интервью прошло без отклика. Приготовленные статьи все же напечатали - но как бы к 70-летию Шолохова, так и не коснувшись книги Д*. А ныне так пишут в советской прессе, что будто именно книга Д* сбила Шолохова и не дала ему кончить уже 30 лет длимый роман "Они сражались за родину" - да так, что и ни строчки к начатой в войну книге не прибавилось. (Примеч. 1990)
Настойчивое чувство вошло в мою душу, что надо полностью отделить архив Крюкова, для сохранности его, и все, что касается „Тихого Дона", - ото всего моего имущества. И за 10 дней до высылки - пожалуй, последний визит, какой я сделал на родине, - была поездка к Елене Всеволодовне Вертограде ко и, за Крестьянскую заставу, где собрала она несколько молодых, и надо было решить, кто возьмет архив „Тихого Дона". Взялись Георгий Павлович и Тоня Гикало. И сразу вослед, за несколько дней, Саша Горлов, к тому времени уже изгнанный со всех работ, перебросил им архив Крюкова. Как раз успели! Арестованный, я знал, что этот архив - спасен.
В Москве у Ильи Обыденного служили панихиду по Ирине Николаевне. Мне - никак нельзя было появиться, Люша же с Зоей Томашевской открыто как бы дружила - и пошла. Но раньше того, от последней поездки к И.Н., передала она такую мечту: хотела И.Н., чтобы когда-нибудь кто-нибудь отслужил по ней панихиду в женевской Церкви Воздвижения, где когда-то ее крестили. Да кому ж поручить? Кто это когда попадет в Женеву? А сам же я - и попал, вскоре...
Мы с Алей приехали в Женеву в октябре 1974, - правда, в вечер буднего дня, не должно было службы быть ни в этот день, ни в следующий, никакого праздника. Но пошли под дождем наудачу - к дверям прикоснуться. А за дверьми-то - поют. Мы вошли. Оказалось: завтра - отдание Воздвижения, именно здесь отмечается в связи с престолом!
Наутро после обедни архиепископ Антоний Женевский служил панихиду по нашей просьбе. Я написал: Ирина, Федор...
Каменная, приглядная, лепая церковь. Осеннее солнце просветило в окнах. Относило ладанный дым. Маленький хор пел так уверенно, так ретиво, это „со святыми упокой" - душу рвало из груди, я слез не мог удержать. Повторялись, повторялись имена их соединенно - возносил о них архиепископ, возносил хор. Сплелись их судьбы - злосчастного донского автора и его петербургской заступницы - над убийствами, над обманами, над всем угнетением нашего века.
Пошли им. Господи, рассудливой правды. Отвали давящий камень от их сердец.
Александр Солженицын
СТРЕМЯ „ТИХОГО ДОНА"
1974-1975 Цюрих
1974-1975 Цюрих
СТРЕМЯ „ТИХОГО ДОНА"
В невыносимой плотности нашего движения, под гнетом потаенности и опасностей, когда большинство участников еще и работало на казенной службе, когда не яблоку, но подсолнечному семечку некуда было упасть, найти себе свободную выщербинку, - кажется, уже ничто постороннее не могло отвлечь наши силы и интерес. А нашлось такое. И нашлись для него и силы, и время.
Это было - авторство "Тихого Дона". Усумниться в нем вслух - десятилетиями была верная Пятьдесят Восьмая статья. После смерти Горького Шолохов числился Первым Писателем СССР, мало что член ЦК ВКП (б) - но живой образ ЦК, он как Голос Партии и Народа выступал на съездах партии и на Верховных Советах.
Элементы этой нашей новой работы сходились, сползались с разных сторон - непредумышленно, незаказанно, несвязанно. А попадя к нам, в межэлектродное узкое пространство - воспламенились.
Сама-то загадка - у нас на Юге кому не была известна? кого не занозила? В детстве я много слышал о том разговоров, все уверены были, что - не Шолохов писал. Методически никто не работал над тем. Но до всех в разное время доходили разного объема слухи.
Меня особенно задел из поздних: летом 1965 передали мне рассказ Петрова-Бирюка за ресторанным столом ЦДЛ: что году в 1932, когда он был председателем писательской ассоциации Азово-Черноморского края, к нему явился какой-то человек и заявил, что имеет полные доказательства: Шолохов не писал "Тихого Дона". Петров-Бирюк удивился: какое ж доказательство может быть таким неопровержимым? Незнакомец положил черновики „Тихого Дона", - которых Шолохов никогда не имел и не предъявлял, а вот они - лежали, и от другого почерка! Петров-Бирюк, что б он о Шолохове ни думал (а - боялся, тогда уже - его боялись), - позвонил в отдел агитации крайкома партии. Там сказали: а пришли-ка к нам этого человека, с его бумагами.
И - тот человек, и те черновики исчезли навсегда.
И самый этот эпизод, даже через 30 лет, и незадолго до своей смерти, Бирюк лишь отпьяну открыл собутыльнику, и то озираясь.
Больно было: еще эта чисто-гулаговская гибель смелого человека наложилась на столь подозреваемый плагиат? А уж за несчастного заклятого истинного автора как обидно: как все обстоятельства в заговоре замкнулись против него на полвека! Хотелось той мести за них обоих, которая называется возмездием, которая есть историческая справедливость. Но кто найдет на нее сил!
Я не знал, что тем же летом 1965 в застоявшееся это болото еще бросили смелый булыжник один: в моем далеком Ростове-на-Дону напечатана статья Моложавенко о Ф.Д. Крюкове.
А Дон был не только детским моим воспоминанием, но и непременной темой будущего романа. Через „Донца" (Ю.А. Стефанова) он лился густо мне под мельничное колесо, Ю.А. все нес и нес, все исписывал, исписывал для меня простыни листов своим раскорячистым крупным почерком. Он же первый и рассказал мне о статье Моложавенко и немного рассказал о Крюкове - я о нем в жизни не слышал раньше.
А совсем в другом объеме жизни, самом незначительном, где распечатываются бандероли с подарочными книгами, пришла работа о Грибоедове с надписью от автора Ирины Николаевны Медведевой-Томашевской. „Горе от ума" я очень любил, и исследование это оказалось интересным.
И еще по другой линии, в перебросчивых и напористых рассказах и письмах Кью, тоже стала Ирина Николаевна выплывать: то как ее подруга студенческих лет, то как и нынешняя ленинградская подруга (месяца на четыре зимних она приезжала в Ленинград, остальные в Крыму), и всегда - как женщина блистательного и жесткого ума, и литературовед даровитый, в цвет своему умершему знаменитому мужу, с которым вместе готовила академическое издание Пушкина.
Знакомство наше произошло, вероятно, в зиму на 1967, И.Н. было уже под 65. Я собирал материалы для „Архипелага", Ирина же Николаевна была свидетельница высылки татар из Крыма. И у нее в кабинете странноватого писательского дома в Чебоксарском переулке (близ Спаса-на-Крови) мы просидели часа три, в кабинете со множеством книг - не по стенам только, но серединными полками, как в библиотеке. Один вид корешков показывал тут устойчивую давнюю культуру. Я записывал о Крыме 1944 года, потом неожиданно раскулачивании в 1930, затем и деревенские новгородские истории 20-х годов (оказалось, девушкой из самого образованного круга И.Н. вышла замуж за простого новгородского мужика Медведева и хорошо-хорошо жила с ним, так что даже за вторым прославленным мужем не хотела упустить фамилии первого); затем - поразительные, но вовсе не чернящие сведения об аракчеевских поселениях (в каких местах и живала она). Проявился и суровый характер И.Н. Прозвучала и тоска по гражданской прямоте, которой лишено было все ее поколение. Потом знакомился я с ее дочерью-архитектором, и чего только мало было за весь визит - это литературных разговоров, и уж совсем ни слова о Шолохове, ни о донской теме.
Ум И.Н. действительно лился в речи, выступал из постаревших резковатых черт темноватого лица, - ум строгий, мужской. Она радушно меня принимала, и звала вот в этом ленинградском кабинете без нее работать, и в Гурзуф приезжать к ней работать (Крым она очень любила, написала и книгу о нем - „Таврида"); радушно, - а расположение не устанавливалось легко. Она была - твердый властный человек, и это оттесняло остальное.
Прошел год - прислала мне славную фотографию своей гурзуфской дачи на горе, и кипарисы вокруг. Фотография эта меня долго манила: кусочек свободного ласкового края, как я никогда не успеваю жить, - и там меня ждут, и там можно бы начать мое Повествование, к которому я продирался, продирался годами, вот-вот уже начну. Начинать - для этого и хорошо обновить все условия?
И в марте 1969 я поехал к И.Н. начинать "Красное Колесо". Это - ошибка была: начинать, да еще чрезмерно трудное, неподъемное, надо именно на старом привычном месте, чтобы никакие трудности не добавились, кроме самой работы, - а я понадеялся, наоборот, в новых условиях на новое настроение.. Привыкнуть я там не мог, ничего не сделал, в три дня и уехал. Еще стеснительно было для таких усидевшихся по своим берлогам своенравных медведей, как мы с И.Н., оказаться под одной крышей: она пыталась быть хозяйкой, я - через силу принимать гостеприимство, уставали мы быстро оба. Из работы не вышло ничего, из купаний ничего, холодно и далеко ходить, из блаженного отрешения ничего, и Крыма я смотреть не хотел ни минуты, рвался к работе, скорей и уехать. А все событие истинное случилось на ходу: встретились меж комнат на веранде и стоя поговорили несколько минут, но - о "Тихом Доне".
Не я ей - она мне сказала о статье Моложавенко, и какой на нее ответ грозный бьет из Москвы. И, конечно, мы оба нисколько не сомневались, что не Шолохов написал „Тихий Дон". А я сказал - не ей первой, и не первый раз - то, что иногда говорил в литературных компаниях, надеясь кого-то надоумить, увлечь: доказать юридически, может быть, уже никому не удастся - поздно, потеряно, тем более открыть подлинного автора. Но что не Шолохов писал „Тихий Дон" - доступно доказать основательному литературоведу, и не очень много положив труда: только сравнить стиль, язык, все художественные приемы „Тихого Дона" и „Поднятой целины". (Что и „Поднятую" писал, может быть, не он? - этого уж я досягнуть не мог!) Сказал - не призвал, не настаивал (хотя надежда промелькнула), сказал - как не раз говорил (и всегда бесполезно: всем литературоведам нужно кормиться, а за такую работу не только не заплатят, а еще голову оттяпают). Мелькучий такой, без развития был разговор, не в начале и не в конце моего трехдневного житья.
Вскоре затем (не льщу себя, что - вследствие, потому что и в первых ее словах уже была задетость этой литературной тайной, а просто - доработалось к тому ее настроение), - решила И.Н. переступить через каторжную свою подчиненность второстепенным работам для заработка (не столько для себя, сколько для детей, уже взрослых), - и вскоре затем дала знать через Кью, что решила приступить к работе о "Тихом Доне". Спрашивала первое издание романа, его трудно найти, и кое-что по истории казачества, - ведь она нисколько не была знакома с донской темой, должна была теперь прочесть много книг, материалов по истории и Дона, и Гражданской войны, и донские диалекты, - но ей самой из библиотек спрашивать было ничего нельзя - обнаружение! С первого шага требовалась опять чертова конспирация. А часть книг - вообще из-за границы, из наших каналов.
И работа началась. И кого ж было просить снабжать теперь „Даму" (раз конспирация, так и кличка, ведь ни в письмах, ни по телефону между собой нельзя называть ее имя) всеми справками и книгами, если не Люшу Чуковскую опять? Ведь Люша всякий новый груз принимала, - и теперь вот еще одна ноша поверх, увесистая.
Казачья тема была Люше совсем чужда, но и для этой чуждой темы она бралась теперь делать всю внешнюю организацию, так же незаменимую Ирине Николаевне, как и мне, из-за невылазного образа нашей жизни. Навалилось так, что и для „Дамы" Люша выполняла теперь - то в Ленинград, то в Крым, не близко - всю снабдительную и информационную работу. Правда, это оказалось смягчено принадлежностью И.Н. к тому же литературному московско-ленинградскому кругу, где Люша выросла, да больше: И.Н. хорошо помнила ее покойного отца и саму ее девочкой, это сразу создало между ними сердечные отношения. Взялась Люша - с прилежностью, с находчивостью, с успехом. Без нее книга „Стремя" не появилась бы и такая, как вышла.
И тут же произошло скрытное чудо. Надо было начаться первому движению, надо было первому человеку решиться идти на Шолохова - и уже двигались и другие элементы на взрывное соединение. Подмога подоспела к нам через Мильевну с ее вечно легкой рукой. Дочь подруги ее детства, Наташа Кручинина („Натаня" назвали мы ее, многовато становилось среди нас Наташ), ленинградский терапевт, оказалась в доверии у своей пациентки Марии Акимовны Асеевой. И та открыла ей, что давно в преследовании от шолоховской банды, которая хочет у нее вырвать заветную тетрадочку: первые главы „Тихого Дона", написанные еще в начале 1917 года в Петербурге. Да откуда же?? кто?? А - Федор Дмитриевич Крюков, известный (?? - не нам) донской писатель. Он жил на квартире ее отца горняка Асеева в Петербурге, там оставил свои рукописи, архив, когда весной 1917 уезжал на Дон - временно, на короткие недели. Но никогда уже не вернулся, по развороту событий. Сходство тетрадки с появившимся в 20-е годы „Тихим Доном" обнаружил отец: "Но если я скажу - меня повесят". Теперь М.А. так доверилась Натане, что обещала ей по наследству передать эту тетрадку - но не сейчас, а когда умирать будет.
Это был конец 1969 года. Новость поразила наш узкий круг. Что делать? Оставаться безучастными? невозможно; ждать годы? - безумно - уж и так больше сорока лет висело это злодейство, да может и допугают Асееву и вырвут тетрадку? И - так ли? Своими глазами бы убедиться! И - что там еще за архив? И - от чьего имени просить? Называть ли меня? - облегчит это или отяжелит?
Самое правильное было бы - ехать просто мне. Но у меня - разгар работы над "Августом", качается на весах - сумею ли писать историю или не сумею? оторваться невозможно. Да я и навести могу за собою слежку. (Как раз были месяцы после исключения из СП и когда мне уезжать из страны намекали.)
Тогда надо было бы догадаться - послать человека донского (и был у нас Донец! - но он был крупен, заметен, говорлив, неосторожен, посылать его было никак). Вызвалась ехать Люша. Это была - ошибка. Но мы и Акимовну саму еще не представляли. Надеялась Люша, что марка Чуковских вызовет и достаточно доверия и недостаточно испуга. Может быть. (Как выяснилось, моей фамилии Акимовна почти и не знала в тот год, лишь позже прочла кое-что.)
Люша вернулась и безуспешно и безрадостно: женщина, де, - капризная, сложная, договориться с ней вряд ли возможно, хотя открытую часть крюковского архива готова была бы, кажется, передать на разборку, 50 лет это почти не разбиралось, ее тяготит. Решили мы снарядить вторую экспедицию: Диму Борисова. Вот с него-то, наверно, и надо было начинать. Он был хотя не донец, но сразу вызвал доверие Акимовны, даже пели они вместе русские песни, и склонил он ее - архив передать нам. Но само взятие - не одна минута, набиралось три здоровенных рюкзака, понадобилась еще третья экспедиция - Дима вместе с Андреем Тюриным. Привезли - не в собственность, а на разборку - весь оставшийся от Крюкова архив. А тетрадочку, мол, - потом... Мы уж и не настаивали, мы и так получали богатство большое. Это был - и главный, и, вероятно, единственный архив Крюкова. Позже того следовали у автора - три смятенных года и смерть в отступлении белых.
Имея большой опыт содержания архива своего деда, Люша предполагала, что и этому архиву даст лад. Но - лишь самая внешняя классификация оказалась ей под силу. Это был архив - совсем непохожий, не привычная литературная общественность и не привычные темы в нем: и имена, и места, и обстоятельства все неясные, да еще и при почерке не самом легком.
Но тут-то и вступил в работу - Донец! Уж он-то - как ждал всю жизнь этого архива, как жил для него. Накинулся. Как всегда, не зная досуга и воскресений, и себя не помня, - он за год сделал работу троих, до подробностей (еще многое выписывая себе), и представил нам полный обзор структуры и состава. (Все это требовало многих встреч и передач. Архив был сперва у Гали Тюриной, потом частью перевозился к Люше, помалу относился к Донцу и обратно, частью отступил потом к Ламаре (на бывшую „бериевскую" квартиру), - ведь мы и тут должны были скрываться по первому классу, и открытой конторы не было у нас никогда.)
По мере того как материалы открывались - все, что могло пригодиться Даме, надо было предлагать Даме (а она больше была в Крыму, не в Ленинграде, а наши материалы не для почты). А что-то надо было и мне - как собственно донская тема и свидетельство очевидца незаурядного. (А я - и принять уже не мог. Я так был полон напитанным, что потерял способность абсорбции. И интересно было в Крюкова вникнуть, и уже не помещалось никуда. Люше пришла счастливая мысль, сразу мною принятая: Крюкова - автор ли он „Тихого Дона", не автор, - взять к себе персонажем в роман - так он ярок, интересен, столько о нем доподлинного материала. Какой прототип приносит с собой столько написанного?! Я - взял, и правда: для сколького еще место нашлось! И как потяжливо: в донскую тему войти не собственной неопытностью, но - через исстрадавшегося дончака.)
Ирина Николаевна получала свежие донские материалы - и гипотеза у нее вырабатывалась. В зимний приезд, наверное, в начале 1971, она привезла с собой три странички (напечатанные как „Предполагаемый план книги"), где содержались все главные гипотезы: и что Шолохов не просто взял чужое, но - испортил: переставил, изрезал, скрыл; и что истинный автор - Крюков.
Да, в этом романе - и нет единой конструкции, соразмерных пропорций, это сразу видно. Вполне можно поверить, что управлялся не один хозяин.
У И.Н. даже и по главам намечалось отслоение текста истинного автора. И даже взята была задача: кончить работу воссозданием изначального текста романа!
Могучая была хватка! Исследовательница уже вначале захватывала шире, чем ждали мы. Да только здоровья, возраста и времени досужного не оставалось у нее: опять надо было зарабатывать и зарабатывать. А мы - сами сидели без советских денег, от валютных же переводов от подставных лиц с Запада И.Н. отказалась, и мы не сумели в 1972-73 годах освободить ее от материальных забот. А то бы, может быть, далеко шагнула бы ее книга.
Поначалу вывод, что автор „Тихого Дона" - мягкий Крюков, разочаровывал. Ожидалась какая-та скальная трагическая фигура. Но исследовательница была уверена. И я, постепенно знакомясь со всем, что Крюков напечатал и что заготовил, стал соглашаться. Места отдельные рассыпаны у Крюкова во многих рассказах почти гениальные. Только разводнены пустоватыми, а то и слащавыми соединениями. (Но слащавость в пейзажах и в самом „Тихом Доне" осталась.) Когда ж я некоторые лучшие крюковские места стянул в главу „Из записок Федора Ковынева" - получилось ослепительно, глаз не выдерживает.
Я стал допускать, что в вихревые горькие годы казачества (а свои - последние годы) писатель мог сгуститься, огоркнуть, подняться выше себя прежнего.
А может быть это - и не он, а еще не известный нам.
Из разработанного архива, по желанью Марьи Акимовны, наименее ценную часть мы сдали (подставив бойкую Мильевну) в Ленинскую библиотеку и полученные 500 рублей переслали Акимовне. Эта сдача была промах наш: и - мало нам дали, неловко перед Акимовной, и - раскрыли мы след, что где-то около нас занимаются Крюковым. Но: давили нас объемы и вес, держать-то было трудно, негде.
В июне 1971 я был в Ленинграде и пришел к М.А. Встреча у нас была хорошая. Акимовна оказалась женщиной твердой, по-настоящему несгибчивой перед большевиками, не простившей им ничего, и ни болезни, ни семейные беды (бросал ее муж) не ослабили ее волю. Она действительно хотела правды о Доне, и правды о Крюкове. Пили у нее донское вино, ели донской обед, - мне казалось, она и в мою надежность поверила. А я - поверил в ее тетрадку, что есть она. Только оставалось - привезти ее из-за города, из Царского Села, „от той старухи, которая держит" (потому что к самой М.А., как слушка когда-то не удержала, являются, де, от Шолохова то с угрозами, то с подкупом). Обещала - достать к моему отъезду.
Однако не достала. („Старуха не дает".) Пожалел я. И опять засомневался: может, нет тетрадки? Но зачем тогда так морочить? Не похоже.
Еще одной женщине, Фаине Терентьевой, знакомой по амбулатории, - не равноопасяива была М.А. в доверенностях! - она даже рассказала, как уже хотела мне отдать тетрадочку, да побоялась: ведь я - под ударом, ведь за мной следят, отнимут тетрадку. Роковая ошибка! - хотя и взвесить ей трудно: где опасней? где безопасней, правда? Роковая, потому что мы бы дали фотокопии в публикацию вместе с образцами крюковского почерка, и если бы наброски реально походили б на начало „Тихого Дона", - Шолохов был бы срезан начисто, и Крюков восстановлен твердо. А теперь М.А. осталась зажата со своей тетрадкой и рада б ее кому протянуть, - поздно: понимая вес доказательства, могучее Учреждение сменило соседей М.А. по коммунальной квартире (точно как с Кью!), поселило своих, и теперь, по сути, Акимовна - в тюрьме, каждый шаг ее под контролем. - Это закончание истории я узнал от Фаины Терентьевой в июле 1975 года в Торонто, куда она эмигрировала и написала мне: давала мне М.А. тетрадку, я побоялась взять, как теперь вызволить?..
Никак. Только если М.А. не сойдет с ума в осаде, сумеет выстоять еще годы и годы. (Теперь умерла и Марья Акимовна. Не знаю: унесла ли с собой тайну или и не было ее. (Примеч. 1986)
Ну что ж, не получили тетрадки - ждали самого исследования. Однако оно шло медленно: завалена была И.Н. скучной утомительной, но кормящей договорной работой. При проезде Москвы она видалась со мной и с Люшей, давала мне читать наброски глав, Люша (или Кью в Ленинграде) перепечатывали их с трудного почерка, со множества вставок, - чужому ведь и дать нельзя.
Последний раз мы виделись с И.Н. в марте 1972 - в Ленинграде, снова в том кабинете, где познакомились и где она предлагала мне работать. (Теперь так сгустились времена - отяготительно было, что я в дверях натолкнулся на какую-то писательскую соседку, могла узнать, могло поплыть - что мы связаны. Плохо.) Болезнь резче проступила в чертах И.Н., но держалась она несокрушимо, крепко, по-мужски, как всегда. Сама начала такой монолог: что она будет отвечать, если вот придут и найдут, чем она занимается. (Я-то и забыл о такой проблеме, все черты давно переступив, а ведь каждому достается когда-то первую переступить - и как трудно.) Готовилась она теперь отвечать - непреклонно и в себе уверенно. Не подписывала она петиций, ни с кем не встречалась, - в одинокой замкнутости проходила свой путь к подвигу.
Незадолго до всей развязки все та же Мильевна подбросила нам еще поленца в огонь. Настояла, чтоб я встретился у нее со старым казаком, хоть и большевиком, но также и бывшим зэком, - он хочет мне дать важные материалы о Филиппе Миронове, командарме 2-й Конной, у кого был комиссаром полка. Я пришел. Оказалось, недоразумение: С.П. Стариков собрал (в доверии у властей, из закрытых архивов) много вопиющих материалов - не только о своем любимом Миронове, кого загубил Троцкий, но и об истреблении казачества большевиками в Гражданскую войну. Хотел же он увековечить Миронова отдельной книгой, да написать ее сам не мог. И вот теперь предлагал мне без смеха: работать у него „негром": обработать материалы, написать книгу, он ее подпишет, издаст, а из гонорара со мной расплатится. Я сказал: отдайте мне материал - и Миронов войдет в общую картину эпохи, все постепенно. Нет. Так бы недоразумением и кончилось.
Но уже расставаясь, поговорили о смежном, и оказалось: Миронов - одностаничник и лучший друг Крюкова в юности, и сам Стариков из той же станицы Усть-Медведицкой, и не только не сомневается, что Шолохов украл „Тихий Дон" у Крюкова (Шолохова в 15 лет он видел в Вешенской совсем тупым неразвитым мальчишкой), но даже больше знает: кто „дописывал" „Тихий Дон" и писал "Поднятую целину", - опять-таки не Шолохов, но тесть его Петр Громославский, в прошлом станичный атаман (а еще перед тем, кажется, дьякон, снявший сан), но еще и литератор; он был у белых, оттого всю жизнь потом затаясь; он был близок к Крюкову, отступал вместе с ним на Кубань, там и похоронил его, завладел рукописью, ее-то, мол, и дал Мишке в приданое вместе со своей перестаркой-дочерью Марией (жениху было, говорил, 19 лет, невесте - 25).
А после смерти Громославского уже никак не писал и Шолохов. (Громославский еще жив был в 50-е годы /Солженицын ошибается, П. Я. Громославский умер в 1939 году; Солженицын не знал, что "писателем" была и его дочь, жена неграмотного Шолохова Мария Шолохова-Громославская. - Примеч. Публ./, тогда-то и появилась 2-я книга „Поднятой целины", а после смерти Громославского за 20 лет Шолохов не выдал уже ни строчки. Я указывал на это в статье о „Поднятой целине" („По донскому разбору", Вестник РХД, № 141, 1984), где заодно ответил и на смехотворный компьютерный анализ норвежского слависта Гейра Йетсо и его коллег, пытавшихся доказать авторство Шолохова. (Примеч. 1986)
Переговоры мои со Стариковым вспыхнули еще раз в последние месяцы, в грозную для нас осень 1973. Сообщила Мильевна: Стариков умирает, хочет мне все отдать, просит приехать скорей. Я приехал. Нет, от сердечного припадка оправясь, он не слишком готовился к смерти, но возобновил со мной те же занудные переговоры. Я - о своем: дайте мне использовать мироновские материалы в большой эпопее. Он, уже предупрежден и насторожен: вы, говорят, советскую историю извращаете. (Это - Рой Медведев и его коммунистическая компания: ведь старик-то в прошлом большевик! Почти тут же вослед он отдаст все материалы Рою, так и возникнет книга того о Доне, о котором Рой за прежнюю жизнь, может быть, и пяти минут не думал.)
Все же согласился Стариков дать мне кое-что на короткое время взаймы. Куй железо, пока горячо! Надо - хватать, а кому брать? Много ли рук у нас? Аля - с тремя младенцами на руках. Все та же Люша опять, едва оправясь, не до конца, от своего сотрясенья при автомобильной аварии. Она поехала к Старикову, с важным видом отбирала материалы, не давая ясно понять, что нас интересует, он ей дал на короткий срок, потом позвонил, еще укоротил, - пришлось сперва на диктофон, двойная работа, - уж Люша гнала, гнала, выпечатывала (ксерокопия ведь у нас недоступна!). Материал был, действительно, сногсшибательный. Но и Стариков на пятки наседал: спохватился и требовал - вернуть, вернуть! (А когда уже выслали меня - приходил к Але и настаивал взятые выписки тоже ему вернуть: откроются на границе, а кто брал из тайных архивов? - Стариков.) В общем, на историю поработал Сергей Павлович, молодец!
В ту осень сгрудилось все: провал "Архипелага" - и встречный бой - и смерть Кью - и тревога, что Кью могла открыть всю линию „Тихого Дона" (Ирину Николаевну она видела в Гурзуфе, последняя из нас, - да ведь как! Таскала к И.Н. и того "поэта Гудякова", прилипшего к ней в Крыму, и это могло стать роковой наводкой.)
Ирина Николаевна, тем летом только что прошедшая свое 70-летие вместе с дочерью и сыном, в начале сентября после их отъезда одна в Гурзуфе - услышала по западному радио о провале „Архипелага" и смерти Е.Д., и стался у нее инфаркт. (Мы не знали.) Но, при железном ее характере, вывод она сделала: не прятать рукописей и не прекращать работу, но напротив: собрать силы и доканчивать! С несравненной волей своей именно сейчас, когда она лежала пластом, когда для нее был труд - протянуть руку за книгой, - теперь-то она и работала, и наверстывала в тайном труде. На сентябрь звала к себе в гости Люшу - значит, усиленно помогать. Но Люша едва держалась на ногах сама после аварии. Так еще и эта катастрофа помешала окончанию „Стремени".
Именно и опасаясь, что Кью на допросах рассказала о работе И.Н. и ту захватят над рукописями, Люша теперь попросила Екатерину Васильевну Заболоцкую, 60-летнюю вдову поэта, которая хорошо знала И.Н., - ехать к ней, помочь, увезти бумаги из дому. Е.В., покинув четырех внуков, с решимостью тотчас полетела в Крым. Она и застала Ирину Николаевну после инфаркта, но не прекращающую работу, - и осталась при ней, ухаживать. И прожила там месяц, пока нужды внуков не вызвали ее вернуться в Москву. Она привезла долю работы И.Н.
Дочь И.Н. из Ленинграда наняла в Гурзуфе к матери приходящую медсестру. Был, разумеется, и постоянный врач. И.Н. по телефону тревожилась, цела ли ее ленинградская квартира (... нет ли обыска?).
И тут - известие о смерти Ирины Николаевны. Е.В. Заболоцкая сама предложила: снова лететь в Гурзуф, спасать остатки рукописей, которые она просила врача взять к себе в случае смерти И.Н. В той тревожной обстановке, для безопасности, надо было ехать вдвоем. С кем же? Спутницей для Заболоцкой взялась быть всегда подвижная Н.И. Столярова. (Предстояла неизбежная ночевка в Симферополе, а в такое время невозможно было им регистрироваться в гостинице, да в гостиницах и мест нет, вот еще постоянное осложнение конспирации под коммунизмом. Я вспомнил дом в Симферополе, где мы с Николаем Ивановичем когда-то жгли „Круг первый", написал записку наудачу. Переночевать пустили, хотя изумились, строго записали их фамилии, потом говорили Николаю Ивановичу; но так и не узнали Зубовы - кто ездил, зачем; хлестнул к ним от меня 20-летний дальний хвост тайных затей, когда-то начинаемых сообща.) А съездили - зря: врач ничего им не передал, а неясно говорил, что был поджог сарая близ дачи И.Н., и вообще есть вещи, о которых он не может рассказать. Обстоятельства смерти И.Н. остались загадочны для нас. Так и не уверены мы, что имеем все написанные фрагменты ее работы.
Итак, что получили прежде - только то и пошло в пополнение книги. Совсем немного. За два года мало исполнилось из первоначального четкого смелого плана И.Н. Если бы Люша была здорова и поехала бы в сентябре - может быть, успели бы еще главы две вытянуть из неразборных черновиков. Нет, заколдован был клад „Тихого Дона". (В 1988-89 в израильском журнале „22" (№№ 60 и 63) опубликовано исследование Зеева Бар-Селла "Тихий Дон" против Шолохова", очень убедительный текстологический анализ, - то самое, что и ожидалось давно. (Примеч. 1990)
Так налегла на нас - трудным долгом - вся эта боковая донская линия, что и последние месяцы, сами перед петлей, мы все дотягивали и дотягивали ее. То привезли к нам из Риги хорошие фотокопии всего первейшего издания „Тихого Дона", которое в последующие годы полномочные редакторы сильно исчеркали, в 10 перьев (даже, говорят, и Сталин правил сам; на издании 1948 г. замечание: „под наблюдением редактора Чурова Г.С."; говорят, будто это и есть Сталин). То - дорабатывал я свое предисловие к „Стремени", уж в самые последние дни перед высылкой, в Переделкине. То - компановал страничку публикации из разных обрывчатых записей И.Н. (Из Дона и из „Дамы" составил я для исследователя эту букву Д* - Ирина Николаевна выбирала псевдоним из моего списка донских фамилий, но так и не выбрала.) (** Мы, в интересах детей И.Н., должны были еще 15 лет скрывать имя автора, давая повод насмешкам, что я этого Д* сам придумал.
А в 1989 из письма д-ра филологических наук В.И. Баранова в "Книжное обозрение" я узнал: когда в 1974 вышла книга "Стремя "Тихого Дона"" - в СССР готовили громкий ответ. Сперва поручили К. Симонову дать интервью журналу "Штерн" (ФРГ), он это выполнил. Затем ждали: когда на Западе на него обратят внимание - тут и дать залп статьями в "Лит. Газете", „Вопросах Литературы" и „Известиях". И статьи были написаны - но... но на Западе симоновское интервью прошло без отклика. Приготовленные статьи все же напечатали - но как бы к 70-летию Шолохова, так и не коснувшись книги Д*. А ныне так пишут в советской прессе, что будто именно книга Д* сбила Шолохова и не дала ему кончить уже 30 лет длимый роман "Они сражались за родину" - да так, что и ни строчки к начатой в войну книге не прибавилось. (Примеч. 1990)
Настойчивое чувство вошло в мою душу, что надо полностью отделить архив Крюкова, для сохранности его, и все, что касается „Тихого Дона", - ото всего моего имущества. И за 10 дней до высылки - пожалуй, последний визит, какой я сделал на родине, - была поездка к Елене Всеволодовне Вертограде ко и, за Крестьянскую заставу, где собрала она несколько молодых, и надо было решить, кто возьмет архив „Тихого Дона". Взялись Георгий Павлович и Тоня Гикало. И сразу вослед, за несколько дней, Саша Горлов, к тому времени уже изгнанный со всех работ, перебросил им архив Крюкова. Как раз успели! Арестованный, я знал, что этот архив - спасен.
В Москве у Ильи Обыденного служили панихиду по Ирине Николаевне. Мне - никак нельзя было появиться, Люша же с Зоей Томашевской открыто как бы дружила - и пошла. Но раньше того, от последней поездки к И.Н., передала она такую мечту: хотела И.Н., чтобы когда-нибудь кто-нибудь отслужил по ней панихиду в женевской Церкви Воздвижения, где когда-то ее крестили. Да кому ж поручить? Кто это когда попадет в Женеву? А сам же я - и попал, вскоре...
Мы с Алей приехали в Женеву в октябре 1974, - правда, в вечер буднего дня, не должно было службы быть ни в этот день, ни в следующий, никакого праздника. Но пошли под дождем наудачу - к дверям прикоснуться. А за дверьми-то - поют. Мы вошли. Оказалось: завтра - отдание Воздвижения, именно здесь отмечается в связи с престолом!
Наутро после обедни архиепископ Антоний Женевский служил панихиду по нашей просьбе. Я написал: Ирина, Федор...
Каменная, приглядная, лепая церковь. Осеннее солнце просветило в окнах. Относило ладанный дым. Маленький хор пел так уверенно, так ретиво, это „со святыми упокой" - душу рвало из груди, я слез не мог удержать. Повторялись, повторялись имена их соединенно - возносил о них архиепископ, возносил хор. Сплелись их судьбы - злосчастного донского автора и его петербургской заступницы - над убийствами, над обманами, над всем угнетением нашего века.
Пошли им. Господи, рассудливой правды. Отвали давящий камень от их сердец.
Александр Солженицын
СТРЕМЯ „ТИХОГО ДОНА"
1974-1975 Цюрих
Подписаться на:
Сообщения (Atom)