среда, 30 апреля 2014 г.

Инна Иохвидович "Слабое сердце"




Инна Иохвидович родилась в Харькове. Окончила Литературный институт им. Горького. Прозаик, также пишет эссе и критические статьи. Публикуется в русскоязычной журнальной периодике России, Украины, Австрии, Великобритании, Германии, Дании, Израиля, Италии, Финляндии, Чехии, США . Публикации в литературных сборниках , альманахах и в интернете. Отдельные рассказы опубликованы в переводе на украинский и немецкий языки. Автор пятнадцати книг прозы и одной аудиокниги. Лауреат международной литературной премии «Серебряная пуля» издательства «Franc-TireurUSA», лауреат газеты «Литературные известия» 2010 года, лауреат журнала «Дети Ра» за 2010. В "Нашей улице" публикуется с №162 (5) май 2013.
Живёт в Штутгарте (Германия).




Инна Иохвидович

СЛАБОЕ СЕРДЦЕ
 
рассказ

В южной Германии, где снег обычно выпадает на неделю, ну, самое большое, на две, у детей и подростков возникает нечто вроде мании: бить снежками по движущимся мишеням, будь то человек или транспортное средство. Нет, упаси Боже, не по автомобилям (всё-таки понятие частной, священной собственности «въелось», наверное, под кожу). По автобусам, трамваям, У-банам, С-банам. Бывает, все окна облеплены снегом от разбившихся о стекло снежных комков. Постепенно он стаивает, и по стеклу медленно ползут, похожие на дождевые осенние, «слёзные» капли.
В трамвае Ида возвращалась от рентгенолога, после очередного маммографического контроля. Вот уже три года после операции, приходилось проходить это пренеприятнейшее обследование, хотя бы раз в квартал.
И всё никак не могла она мысленно отойти от того, что случилось полчаса назад. Вроде бы всё было как обычно, до боли зажатая между двумя пластинами, расплющенная грудь, то левая, то правая, да к тому ж это происходило в разных проекциях. Она находилась одна в полутёмном кабинете, где тишину нарушало лишь верещанье «просвечивающего» прибора.
Вошедшая медсестра предупредила, чтобы не одевалась до тех пор, пока врач не просмотрит снимков. Ида прошла в кабинку и набросила кофту, в кабинете было не тепло.
Наконец явился врач. У него она уже не раз делала необходимые и контрольные исследования: и сцинтиграфию костей, на возможное наличие там метастазов, и рентгенографию лёгких, опять же на метастазирование, и два года назад при воспалении лёгких и ...Маммографию, правда, она делала у него впервые.
Врач ей нравился, немолодой уже немец, с лысо-блестящей, круглой головой, шаром насаженной на такое же округлое тело, как у снеговика или какого-нибудь другого, сказочного существа. Да и фамилия его была Майз, что по звучанию связывалось с любимым весенним месяцем.
Как и все его коллеги, доктор Майз первым делом поздоровался за руку и велел снять наброшенную на плечи кофточку. Он ощупывал грудь и подмышечные лимфоузлы, как-то неуверенно-осторожно, точно не знал, правильно ли он это делает или нет.
И, тоже, как и другие немецкие врачи, он разразился речью, из которой явствовало, как догадываясь поняла Ида, что вроде бы опасаться нечего, н о, он ещё чего-то говорил, а она утеряв нить больше уж ничего понять не смогла...
Ида перепуганно взмолилась: «Доктор, в коридоре сидит моя дочь. Может быть, вы ей всё это скажете...» - она не успела досказать до конца, как он властно-жёстко перебил её: «Я не могу больше говорить с вами. Конец!» И он окинул взглядом её, жалкую, зябко кутавшуюся в кофточку, её постаревше-вислое тело, бледное лицо с мелкими красноватыми прыщиками, редковатые блекло-седые волосы, даже не прикрывавшие белёсого псориатического налёта на коже головы...
Взгляд его светло-голубых глаз был холодным и тяжёлым. И оттого Ида особо остро ощущала свою ничтожность. Представила его «видение» себя, его отвращение, и от брезгливости содрогнулась. А слово «шлюс» - «конец», послышалось ей лязгом закрывающейся железной двери.
Одеваясь в кабинке, Ида только и думала, что если куда-то «исчез» почти сказочный человечек, живший внутри доктора Майза, то ничего уж не поделаешь.
- Мама, ты чего там так медленно, - подала из коридора голос, дочь, - во-первых у них уже обеденный перерыв, просят уходить; во-вторых я на занятия опаздываю!
Теперь, в трамвае, Ида вдруг поняла - доктор Майз всего лишь торопился на обед! На это почти священнодействие, от которого отвлекаться неположено, неприлично, непорядок!
На очередной трамвайной остановке Ида глубоко задумавшись, «невидя»-пристально смотрела в окошко. Потом взгляд её различил рослую, рано сформировавшуюся девушку-турчанку, должно быть ровесницу её дочери. В девушку только что угодил снежок, брошенный одной из подошедших нескольких девушек-турчанок.
Рослая девушка начала лепить свой снежный комок. «Наверное, хочет бросить в них, «дать сдачу», - решила Ида и случайно встретилась с девушкой взглядом. И снова вздрогнула, как давеча, в практике у доктора Майза. Но почему сейчас? Ведь в верхней одежде она незамечаема, как будто в маскировочном халате. Разве что глаза, выражение их - внимательное, тоскующее, страдающее, - она не могла, не вольна была изменить что-либо, даже если бы и раздвинула, волевым упором, губы в улыбке.
Во взгляде девушки засквозила вдруг, неведомо откуда взявшаяся враждебность.
Оттого и заныло Идино сердце, вечно ожидающее подвоха и сжимающееся от страха, неизвестно перед кем или перед чем.
Она отвела взгляд, да и девушка больше на неё не смотрела, занятая своим снежком. Трамвай тронулся, Ида боковым зрением углядела девичье толчковое движение руки и... снежок разбился о стекло на уровне её лица. И послышался смех, молодой и здоровый.
«Моё бедное, глупое, трепещущее, слабое сердце...» - почему-то словами откликалась она на каждое, бьющее его движение...
Вообще ей не очень-то везло в поездках в общественном транспорте: то как-то мальчишка, лет семи, вышедший из вагона постучал ей в окно, она обернулась лицом к нему, и он неожиданно плюнул в стекло, опять же на уровне её лица, и тоже весело смеялся; а то ещё как-то пришлось ей ехать с бывшим соотечественником, старым мужчиной. Ида пожалела его, видно было, что он тяжко болен - уши его были багрово-синими, на щеках «цвёл» гиппертонический румянец, видимо он страдал полнокровием, был подвержен апоплексии. Ида, так и не отучилась за жизнь от жалости к людям и животным и от своего убеждения, что все больные, инвалиды, очкарики - люди обиженные, хорошие...
Мужчина говорил с женой на русском, потому Ида и обратилась к ним: «Вы в «русском» магазине купите варенье из черноплодной рябины. Оно очень «сбивает» давление, особенно верхнее!»
Мужчина ничего не ответил, жена его что-то невразумительное пробормотала, и они вдвоём да давай рассматривать Иду.
- Подумать только! - обратился мужчина к своей жене, - всюду они! Нигде от них не скроешься! Скоро тут будет вторая Одесса!
- Как же вы можете? - не удержалась, ахнула Ида.
Она ещё хотела было добавить, что он ведь уже очень старый и очень больной человек, что ему злобой исходить вредно... Да не сказала, пожалела его, побоялась обидеть...
И вышла из У-бана, хоть и не нужно было ей на той остановке выходить.
Четыре почти года как жили Ида с дочерью в Германии, а она всё ни поверить не могла, ни привыкнуть. Даже, когда по улице шла, то постоянно напоминала себе: «Я в Германии!» Годы здесь шли незамечаемыми.
Чёткими вспоминались годы ожидания разрешения на переселение в Германию. Это были времена отчаянных попыток выжить, чисто физически хотя бы, и ей, и дочери, и престарелому отцу.
Муж, с которым она развелась давно, не помогал, а позже, как она узнала, и умер, при каких-то невыясненных, тёмных обстоятельствах, да время ж такое было. И она оформила себя, ей помогла знакомая паспортистка, как мать-одиночку. Но, если в конце советских времён материальная помощь матерям-одиночкам равнялась двадцати рублям, это было хоть и мало, но хоть что-то, то уже в «независимой» Украине это были пять гривень или в переводе на «твёрдую», конвертируемую, валюту (от которой плясали цены не только в коммерческих магазинах и киосках, но и на рынке) - 1 (один!) доллар США.
Часто, разделив порции между отцом и дочерью, Ида хлебной коркой вытирала и без того «чистую» сковороду.
И это бы тоже было ещё ничего. Хуже приходилось, когда не на что было купить еды на завтра, и нужно было бежать в соседний подъезд, к знакомым, торгующим на базаре, занять хоть сколько-нибудь, чтобы тут же самой бежать на рынок и продавать что-нибудь из дому...
Отец не дожил, почти столетним стариком скончался, но они выехали!
Однако, как оказалось - спасенья нет нигде!
Захворала Ида в Германии всевозможными болячками, даже и смертельными. Но выдержала все операции и терапии после них, и осталась жить. Правда врачи не гарантировали ничего, ни того как ей будет, ни сколько лет протянет.
Причудливость немецкого мышления перестала с годами её поражать. Это поначалу, как заболела она, то была потрясена тем, как социальный работник дал ей разрешение на операцию спустя три недели после того как её прооперировали?! Так получилось, что оперирующий врач убедил Иду, что сам он обо всём договорился с социальным ведомством - социаламтом. Она увидела удивлённое лицо социального работника, когда сообщила, что обе операции уже позади.
Ещё большим изумлением для неё стал вызов в гезундхайтсамт (по-нашему в горздрав). Конечно не сам вызов, а причина вызова.
В это время Ида ещё проходила курс лучевой терапии, на котором заработала и лучевой ожог. Так вот, доктор по фамилии Вампе рассказал, что социаламт осведомляется у гезундхайтсамта, была ли эта операция действительно жизненно необходимой?! Это при оперировании злокачественной опухоли, есть ли необходимость? Абсурдным представлялось всё это, после того, что довелось ей перенести!
Доктору Вампе стало не по себе, когда он осматривал Иду. Видимо, привыкший к бумагам и канцелярской работе в ведомстве, будучи чиновником от медицины, он почувствовал себя плохо при виде хоть и присыпанного ромашковой присыпкой-пудрой багровеющего ожога да отливающего сизо-синим шрама под глубокой, из-за вырезанных лимфоузлов, подмышкой.
Как и обычно, Ида перепугалась за него, потому, что не только нашатырь отсутствовал, у неё и валидола-то не было.
Но доктор Вампе преодолел свою слабость, и когда уселся в кресло, то и вовсе стал таким, как и всегда - важным медицинским чиновником! Он сообщил, что операция по удалению злокачественной опухоли-карциномы была действительно необходима, о чём он и сообщит в социаламт. Выводы эти его были уж как-то совсем смехотворны да и вся ситуация показалась анекдотичной.
На этом, увы, не закончились её хождения по медицинско-чиновничьим кабинетам.
Теперь уже на предмет Идиной трудоспособности, возможности участия в «социальной» работе.
Доктор Вампе нашёл её состояние удовлетворительным и рекомендовал «лёгкий» (!) труд.
Да не успел он дать рекомендации для социаламта, как Иду с массивным маточным кровотечением вновь госпитализировали, и вновь прооперировали.
Операция оказалась «кровавой» и она, отягчённая ещё сопутствующими хворями, еле-еле «выползала из болезни». Послеоперационный период растянулся надолго.
Но не прошло и двух недель после выписки, как её снова вызвали в социаламт с требованием - работать! И пошла она теперь ходить по предоставлявшим работу фирмам (по подбору кадров), сотрудничавшим с социаламтом.
Где-то не находилось для неё работы по возрасту, где-то не подходила по состоянию здоровья, где-то ужасались её виду - «доходяги», а после уж и бумагам, ограничивающим её трудоспособность; в одном из офисов дошли даже до возмущённого звонка в социаламт, дескать, вы что уже нам «живых трупов» поставляете?
Чиновники социаламта, как ни бились, не могли подыскать ей какую-нибудь, приемлемую работу.
И тогда вновь воззвали к гезундхайтсамту, теперь уже в лице доктора Арендта.
«Этот» вероятно стоял «над» доктором Вампе, и обследовал экстраординарных больных.
Прочитав первые строки медицинского аттестата, данного «домашним» врачом, он коротко глянув на Иду, кивнул головой.
- Вы что-то хотите сказать? - спросила сопровождавшая Иду дочь.
- Нет, ничего особенного, просто я прочёл о том, что у вашей матери хроническая депрессия, и убедился, что у неё и в самом деле, лицо депрессивной больной.
Затем он начала свои «собственные» обследования, болезненные, подчас и до непереносимости.
К примеру, зная о том, что у Иды неполная «экскурсия» рук (то есть она не могла ни правой, ни левой производить полный объём всех движений), он пытался, во что бы то ни стало, завести ей руку назад или поднять полностью кверху. Один раз, корчась от боли, она увидела его взгляд. Это был полный любопытства взгляд «исследователя», производящего эксперимент, даже не с «лабораторным материалом», а с чем-то неодушевлённым!
Потом, раздетую он заставил её лечь на кушетку, и то бормотал себе под нос, а то и громко, удивлялся практически полному отсутствию у неё мышечной крепости!?
Усевшись к компьютеру, доктор Арендт начал разлагольствовать о том, что вид удалённой у неё карциномы был не из тех, что поддаются лечению, но поскольку опухоль прооперировали на раннем этапе, то тем самым её вылечили?!
- Что получается я - здорова?! Меня вылечили от рака? - растерянно, по-русски, спросила она дочь.
- Не знаю, что и думать? - недоумённо пожала плечами та.
- Я здорова? - спросила Ида у доктора по-немецки.
- Да, вас вылечили.
- Значит, мне не нужно каждые три месяца ходить на контроль, проводить обследования, принимать таблетки...
- Я этого не сказал, - недовольно перебил её доктор Арендт. - Это всё может отменять только лечащий врач. Я хочу получить ещё заключение от наблюдающих вас специалистов. Кроме того вам будет необходимо пройти психиатрическую экспертизу, посмотреть результаты последней маммографии, и только после всего можно будет сделать заключение по поводу вашей работоспособности, хотя я считаю... - и он замолчал.
- Так что, что вы считаете?
- Что вы, хоть и больны (надо отметить, что такие болезни, как диабет, повышенное внутриглазное давление, псориаз и ещё полтора десятка их, доктор Арендт вообще не учитывал), - но можете работать. Конечно не на тяжёлой работе, безусловно. Учтите - это же премиальная работа (премиум-арбайт по 1 евро в час) плюс к социальной помощи!
Он не стал далее рекламировать и расписывать все прелести этой «работы», а начал записывать адреса и фамилии врачей, которых он собирался опросить по поводу Идиного здоровья и работоспособности. Она назвала ему восемь фамилий и адресов.
Когда они вышли из здания гезундхайтсамта, то Ида пошутила: «Наверное, доктор Арендт считает для меня обязательным курс «трудотерапии». Он считает меня практически здоровой, наверное, симулянткой! Вот уже и от рака вылечили! Одна только незадача, и почему это вылеченные умирают?!» Она истерически рассмеялась: «Знаешь, я думаю, что он готов меня к месту работы на носилках доставлять!» Дочь, тоже засмеявшись, согласилась.
Трамвай всё ехал и вёз её на одну из городских окраин, и Ида уже не слыхала биения своего смятенного сердца. Вагон покачивало, мягкие сиденья подогревались, и ей расслабленной, снова припомнилось то, о чём помнила всегда, стремясь навеки забыть...
Этот приключилось в тот единственный раз, когда Иду допрашивал гэбист по поводу самиздата, круга знакомых, хранения и распространения литературы мистико-религиозного содержания...
Ида отбивалась, как могла. Говорила, что «Розу мира» Даниила Андреева, машинопись, купила на «книжном рынке» в Москве, на Кузнецком мосту у совершенно незнакомого человека. Приходилось оправдываться потому, что знакомый переплётчик, немолодой уже человек, назвал её владелицей переплетаемой книги. Гэбисты запугали его тем, что не только патент отнимут, но ещё и кое какие «меры» покруче предпримут! А у переплётчика и отец был репрессирован, да и у самого «криминальное» прошлое имелось - был на оккупированной фашистами территории, вот он со страху и «сдал» её. Ида отнекивалась, нет, никаких особых книг у неё нет, ни Солженицына, ни Копелева, и вообще она - мать-одиночка, у неё старик-отец, все болезненные в семье, ей не до того, чтобы куда-то ходить или с кем-нибудь встречаться! Ни с кем, ни с кем она не общается, и потому ни о ком, ничего просто не может сказать! Ни к каким религиозным сообществам не принадлежит, «Святые древней Руси» Георгия Федотова читала просто, интереса ради, да и купила его там же, в Москве...
При «досмотре с изъятием» был приобщён к делу и машинописный сборник Александра Галича. Дальнозоркая Ида увидала и прикреплённый скрепкой к «полному собранию сочинений» Галича «отзыв» доцента Харьковского педагогического института Стасевского. Но разобрать она смогла лишь первую строчку «отзыва», начинавшуюся словами: «Стихи этого отщепенца...»
День в этом «учреждении» тянулся будто резиновый, уже и сумерки наступили, зажгли свет, окна обтянула непроницаемая пелена... И её, измученную долгими часами, так называемой беседы, а на самом деле допроса, вдруг охватил почти безумный страх - окончательного заточения здесь! Она уж и думать и анализировать не могла, внутри всё как будто омертвело ... Она отчаянно закричала, даже не слыша очередного вопроса следователя: «Я не верю, не верю в Бога!» Слыхала свой надрывающийся голос, и ужасалась совершавшемуся сейчас греху - отступничества, трусости, малодушия, страха перед «ними»! И её, сломленную, будто самоубийство совершившую, отпустили... Она шла через парк, и её не утешало ничто, даже то, что она ничего ни о ком не сказала, как они не выпытывали!
В отвращении к самой себе прибрела она домой, где уже спали и стар, и млад.
- Только мне вечно мучаться отныне, - вяло думала она, отхлёбывая безвкусный чай и разминая дешёвую, без фильтра, сигарету, - вот оно, предательство! Навеки уж не отмыться, не оправиться и не оправдаться!
Ей и самоуничижаться на этот раз не пришлось, до того уничтоженной, что более и представить было невозможно, чувствовала она себя. Так и предстоит ей идти через дни с обгоревшей, обугленной душой, и возрождению не бывать! И в самом деле, не птица же Феникс она.
Все, якобы «антисоветские», дела прикрыли, потому что пошёл 86-й год, первый год «перестройки».
Каждый день, при пробуждении и перед сном, просила она у Бога прощения, просила и просила, и верила и не верила, что когда-нибудь будет прощена, не зная, что же сделать, и как же жить дальше.
«Ведь не под пытками же вырвали из меня «это»?! Хорошо, пусть было психологическое давление, многочасовой прессинг, как я могла?!» - безутешно вопрошала она ежедневно себя. И ответа не было?! Она только и могла одним словом называть себя: «Предательница!» Тогда-то она и задумалась, что изменяют самые
преданные, что недаром преданность и предательство однокоренные слова! И прочла она, как сказал Иисус апостолу Петру: «...говорю тебе, что в эту ночь, прежде, нежели пропоёт петух, трижды отречёшься от Меня». Потому как Иисусу было ведомо слабое, смятенное, бедное сердце бедного человека, пусть даже и ученика.
«Вот и доехала! - сказала Ида себе, выходя из трамвая на конечной, - какие же мы однако дураки были, а я так больше чем другие - Бога нужно было бояться, а я боялась КГБ!»
К несчастью, Инга - дочь, пошла, во многом, в мать. И хоть была она вспыльчивой, но быстро от гнева своего отходившей, тоже памятливой на обиды. И потому, пусть и казалось другим, что отличалась она смелостью и независимостью, и никто и не подозревал, как терзалась она страхами, сомнениями, неуверенностью...
Девочке не пришлось, так как была она болезненной, посещать ни ясли, ни детский сад, и когда она пошла в школу, то только там о самом важном и узнала - о «евреях и еврействе»...
- Мама, - спросила Инга, - что такое еврей?
- Не что, а кто, - поправила её мать, - это я, дедушка, наши родственники. Это народ такой.
- И я? - чуть не заплакала Инна.
- И ты!
- Я не хочу, - плакала Инга, - «их», евреев все не любят, а многие так просто ненавидят! Моей соученице Ане прохода не дают, мне всё время приходится её защищать! Плохо, очень плохо быть евреем!
- Но твой отец - русский, и фамилия у тебя русская - Алейникова...
- Я знаю, - всхлипнула Инга, - но я же не думала, что ты, и дед и все наши родственники - евреи... Что же будет? Ты даже не представляешь, как над Мишей в классе издеваются!
- Тебе-то уж опасаться нечего, - как показалось Инне, сухо, сказала мать, - последняя о ком можно будет подумать, что еврейка, это ты.
Родители разошлись, когда Инга совсем маленькой была. Росла она в еврейской семье, и потому ещё имела и смятенное сердце, копившее обиды и постоянно-тревожный душевный трепет. От отца достались ей вспышки гнева, и безрассудство, часто принимаемое другими за смелость, и удивительный, по своей чистоте, славянский тип красоты.
В младших классах школы психолог определила Ингу, как мнительную, с высоким уровнем тревоги... Это «внутреннее» её состояние и было её «еврейским наследством», генетической, родовой памятью.
И от этого, постоянного несоответствия, двойственности внешнего и внутреннего, она очень страдала. Везде и повсюду была она одновременно и своей и чужой, и ни к кому не могла примкнуть, чтобы утихомириться, успокоиться, отдохнуть... Поскольку её всегда в нееврейских коллективах принимали за «свою», то не стеснялись при ней говорить о евреях, то, что думали. Ей было не по себе, стыдно, она чувствовала, что предаёт всех, кто любит её, своих близких... Однако признаться было страшно, и она молчала. Она разделила судьбу метисов - одиночество...
Она даже завидовала матери за «визуальную» определённость той. Она чуяла, что такие как мать могут вызывать у антисемитов ненависть, но уж лучше ненависть, чем презрение, что было по отношению к полукровкам. Случайно очутившись на каком-то националистическом митинге, она сама, своими ушами, услыхала ответ выступавшего на вопрос: «Что делать полукровкам в «национально-чистом» государстве? Она обмерла услыхав: «ЗАСТРЕЛИТЬСЯ!!!»
Часто испытывала она чувство нереального, ненастоящего, словно внешность облекавшая её, была чем-то несоответствующим её сущности.. Но соученикам, учителям, да и остальным другим не было дела до её подлинности, они довольствовались тем, что представало воочию.
Потом умер дед, а ещё потом они переехали в Германию.
В первой её школе, в «интернациональном» классе она была единственной, прехавшей в Германию, по, так называемой, еврейской линии, но поскольку родным языком её был русский, то по немецким обычаям, она русской и считалась. С немецким у неё поначалу не складывалось, может и потому, что она всё пыталась перевести на русский дословно, а получалась абракадабра! Но позже, смирившись, приняв язык как некую данность, не желая вникать в принципиальную непереводимость, она оказалась ещё и с незаурядными способностями к постижению не только немецкого, но и других европейских языков.
Инга училась в гимназии (среднее немецкое образование - 13 классов) когда на мать внезапно обрушились тяжёлые болезни. И стала девушка сопровождать её всюду, превратившись и в переводчика, и в доверенное лицо матери в администрациях больниц и госпиталей, в беседах с лечащими врачами, консультантами, анестезиологами, хирургами...
Вот и сегодя Инга после контрольного маммографического обследования матери в рентгенологической практике поехала в гимназию. Она должна была обязательно успеть к последнему уроку, уроку герра Ваймера Он обычно выражал своё недовольство, когда она отпрашивалась сопровождать мать.
В вагоне У-бана, она увидела молодого парня, из местных немцев, с шестиконечной звездой в ушной серьге. И усмехнулась, она вспомнила, как их знакомые - русские евреи, убеждали маму в том, что нельзя носить никакой еврейской символики, ни шестиконечных звёзд Давида, ни меноры, ни даже мистического знака - пятипалой руки... Они говорили, что такие украшения носить опасно, что можно спровоцировать агрессию со стороны неонацистов. Мама в ответ грустно улыбнулась и заметила собеседнику: «А мы своими лицами, статью, походкой, мы разве не можем спровоцировать действия со стороны нацистов?! Так что нам, лицо поменять что ли? Голову отвинтить?» Потом мать лукаво взглянула на дочь и добавила: «А что же
мишлингам прикажете делать?»
- А это кто ещё такие? - недоумённо вскинулись знакомые.
- Это третья национальность, возникшая в нацистской Германии. Неполные евреи - мишлинги, которые подразделялись на первую и вторую категории, в зависимости оттого, кто являлся евреем, отец или мать. И профессия у них тогда новая появилась - зиппенфоршеры, исследователи семьи, то есть специалисты по арийскому и неарийскому происхождению.
Но всё же и они с матерью, поддавшись всеобщему паническому настроению, тоже перестали носить еврейскую символику. «А мы-то думали, что хоть здесь, в демократическом государстве сможем не стесняться того, что мы евреи», - думала Инга.
К уроку герра Ваймера она всё-таки припоздала. И хоть и извинилась и подала ему официальную (штампом практики) заверенную «извинительную» записку, он был недоволен.
- Инга! Сколько ты ещё собираешься сопровождать свою мать?
Класс захохотал. И она через плечо бросила им: «Что тут смешного?»
Но герр Ваймер продолжил, он любил свои уроки немецкого превращать почти в «классные собрания»
- Сколько лет вы проживаете в Германии? - задал он Инге вопрос.
- Больше трёх.
-Твоя мама должна была уже выучиться не только понимать на немецком, но и хорошо говорить на нём, - герр Ваймер был уже не на шутку возмущён, - как получать немецкий паспорт, так пожалуйста, а как языком владеть - увольте!
- У нас с мамой нет немецких паспортов, - защищалась смущённая Инга.
За их перепалкой уже наблюдал весь класс.
- Как нет? - удивился герр Ваймер, разве вы не «шпетаусзидлеры»? (шпетаусзидлеры - «поздние переселенцы» - были этническими немцами из России и бывших республик Советского Союза).
- Нет, - тихо произнесла Инга, склонив над столом лицо с пылавшими щеками. Вот она, эта минута срывания «маски»! Почему ей, минуте этой вечно наступать, что
там, что здесь! Вот ей снова придётся объяснять, почему в её документах стоит штамп «о бессрочном виде на жительство в Германии...» И все. Не только герр Ваймер, но и соученики будут негодовать, что приехала она «по еврейской линии» и скрывала это?! И будут сокрушаться, естественно уже не вслух, какие они - евреи эти - скрытные, и скорее всего вероломные, что доверять им ни на чуточку нельзя...
- Так, кто же ты? - уже требовал классный руководитель.
И в этот миг, миг восхождения на эшафот, она хотела бы ответить ему, что на самом деле она - мишлинг, только вот не знает какой категории...
- Никто! Я - НИКТО! - крикнула она.
А ведь ещё там, перед самым-самым отъездом сюда, она дала себе клятву-обет, что уже всегда, с самого начала будет говорить кто она на самом деле! Да там и не будет надобности прятаться за своими - лицом и статью русской красавицы... Что никогда больше не предаст!!!

 
Штутгарт

“Наша улица” №173 (4) апрель 2014

пятница, 25 апреля 2014 г.

Юрий Кувалдин "Онейросфера"



Юрий Кувалдин

ОНЕЙРОСФЕРА

рассказ


Желтоватый свет в безысходном пароксизме угасания мерцал лишь под тупым куполом внутренней поверхности скорлупы. Павлов в отчаянном страхе мумифицирования провел крылом по своему длинному стальному клюву, как бы проверяя его остроту и прочность, затем из последних сил отклонился всем птичьим корпусом назад, сконцентрировался до лазерного луча, как бы проведя мгновенную юстировку своего прибора, и с мощностью отбойного молотка ударил клювом по скорлупе, которая тут же треснула, раскалываясь на мелкие многоугольники, как раскалывается только что извлеченное из кипятка сваренное всмятку яйцо под ударом чайной ложечки, и в образовавшееся отверстие в ужасе выпорхнул на волю сразу став взрослой птицей. Дул холодный пронизывающий до позвонков, которые позванивали колокольчиками, немилосердный ветер над черным утесом, и ветер этот подхватил распластанные крылья Павлова, и он понесся стремительно над зеленоватым штормом океана, в одном месте заметив сражающуюся с девятым валом всепожирающих волн триеру с древними греками на вёслах.
Из океанских волн вздымался «Немецкий реквием» Иоганнеса Брамса с величественными картинами траурного шествия и воскресения из мертвых. Блаженны плачущие, ибо они утешатся в хорале в сочетании с песенными лирическими интонациями. Сеявшие со слезами будут пожинать с радостью, опираясь на традиции эпохи барокко. С плачем несущий семена возвратится с радостию, неся снопы реквиема с удивительной стройностью и уравновешенностью. Ибо всякая плоть - как трава, и всякая слава человеческая - как цвет на траве, засохла трава и цвет ее опал с тяжелыми аккордами оркестра, мрачность которых усиливается фразами хора в унисон.
Павлов всю жизнь сочиняет другую жизнь, снимая научно-популярное кино о жизни птиц. Можно сказать, объехал с камерой весь белый свет. Очень начитан, любит компанию актёров, режиссеров, драматургов, художников, работников, одним словом, кино. Всю жизнь ходит в замшевом пиджаке кофейного цвета и в джинсах. Вежлив, даже деликатен, во всём предупредителен, в споры не вступает. Когда кто-либо из коллег попадает в его дом, то, глядя на огромные книжные стеллажи, восклицает: «И всё прочитал ты, старик?!» Не моргнув глазом, Павлов отвечает: «Всё!». И этот простой ответ нравится всем.
В общем, всё хорошо, кроме того, что жена улетела. Так он считает.
Немного подумав, скандирует Павлов: «Я чайка, я думал, что женщина чайка, но это мужчина летит над водой. О, чайка-мужчина, не лезет на сцену, не рвёт себе глотку: «Я буду звездой!».
Так птица олуша парит над волнами, я думал, что я в этом теле лечу. Но это морская красавица птица, как лебеди-гуси, как утренний сон. Распахнуты острые длинные крылья и правит полётом лопатка хвоста. Все белые перья трепещут от ветра, и чёрные перья свистят на крылах. Клюв острый и грозный, чуть-чуть красноватый, а лапы, как вёсла, прижаты к груди.
Любимое место гнездовий - утесы, в обрывистых скалах душа их поёт.
Значение слова «любовь» забыл для себя, но не только. Павлов забыл его и для жены, словно бы в душу её проникал и видел там нечто противоположное по отношению к себе, но слово это, тем не менее, довольно часто с губ их слетает. И только для того, чтобы взрослые дети слышали. Сыну пятнадцать, а дочери меньше на три.
За свою жизнь Павлов снял десятки птичьих фильмов. То он отправлялся на поиски и снимал грифов - огромных таинственных птиц, с размахом крыльев 2 метра, то ослеплял зрителей красными, синими, зелеными, золотыми  роскошными птицами Новой Гвинеи, а то просто поражал повадками и умом наших ненаглядных ворон.

А фильм о белогрудой, чернокрылой, с длинным клювом олуше, самой крупной морской птице северной Атлантики оказался поистине пророческим. Эти небесные странники проводят большую часть своей жизни в воздухе над океаном, перелетая из одной его части в другую и приземляясь только для размножения. На суше они чувствуют себя не уютно. Длиной один метр от клюва до хвоста и размахом крыльев около двух метров, северная олуша перелетает океан лишь едва взмахивая крыльями. Торпедой уходя в воду на скорости 100 км/час, олуша не даёт никаких шансов выжить нежащейся у поверхности в солнечных лучах рыбе.
Океан страшил и радовал, как известие о неизвестном. В голове Павлова звучал странный разговор, как будто он слышал из самой чёрной глубины гулким эхом расходящиеся по всей неизмеримой толще воды голоса о Страшном суде. Там и трубящие ангелы, и полыхающая звезда, падающая в море и превращающаяся в кровь. Соленая вода становится кровью, наполняющей жизнью человека, вышедшего из глубин. И он увидел большую белую птицу, раза в три больше самой большой чайки. Она так величественно парила над гладью вод, что Павлов не мог оторвать глаз от неё, пока не разглядел в птице женщину античной красоты.
И приблизилась к нему стройная олуша, белая грудка, черные крылья, длинный носик, который при взгляде Павлова заметно уменьшился и превратился в женский, и вся птица в мгновение ока предстала перед ним необычайной женщиной. Прочие птицы, завидев столь чудесное превращение, сорвались со своих мест и улетели.
- Какая милая птица! - воскликнул Павлов.
- Милая, - повторила грудным голосом птица.
Онейросфера Павлова чрезвычайно ассоциативна, художественна и изобретательна.
Конечно, при всей огромности для птицы, Павлову в сравнении с ним, высоким и молодым, в то время полным любовных сил, она казалась миниатюрной, с глазами цвета океанской волны, с вишенками сосочков на крепких грудях, которые напоминали бутончики нераспустившихся роз, с белыми ногами балерины, с гибкими руками с тонкими маленькими пальчиками, которые вряд ли могли обхватить возбуждённый божественный мужской член, если не самого Бога, с маленьким ротиком, в котором едва ли могла уместиться набухшая до потрескивания головка того же божественного начала.
Мила явилась как милая избавительница Павлова от долгого воздержания. Он с дрожью поспешно освободил птицу от перьев-платьев, и, не донеся свой внушительный цветок до её лона, изверг семя на вьющийся виноградник, который стал похож на заснеженный сад.
Пальцы Павлова опустились на этот заснеженный виноградник, подобно пальцам пианиста к клавишам фортепиано, и стали массировать в млечном семени раскрывшуюся коралловую раковину, доставляя Миле необъяснимое, таинственное наслаждение, доводящее её до экстаза. Наплывами птица превращалась в женщину, затем женщина - в птицу. Туда - сюда. Женщина, птица, женщина, птица, женщина, птица, стон, песня, взлёт, падение, птица, небо, женщина.
И дети у них рождались сначала птицами, с белыми грудками, с черными крыльями, а уж потом превращались в людей.

За время, что прошло после больницы, Мила высохла так, что желтоватая кожа обтягивала каждую ее кость, позволяя в подробности рассмотреть скелет ее тела.
Павлов к тому же запамятовал тот день, превративший комнату жены в нечто вроде гостиничного номера, когда, прежде чем войти, он вежливо стучал в дверь, как будто сама дверь изменилась, стала другой, не его привычной дверью, чего на самом деле не было.
Всё это переиначивалось в самом Павлове. Это-то он понимал, но всё-таки привычные вещи стали выглядеть иначе, и ничего с собой он поделать не мог.
Дети мгновенно подросли, и в какой-то момент Павлову и жене стало ясно, что им необходимо по комнате.
Первые дни любви были чудесны, хотя уже тогда Павлов чувствовал странный характер Милы - к Павлову она была как-то равнодушна. Но вот она снесла сначала яйцо, огромное, из которого вылупился сын, а спустя три года из подобного яйца вылупилась дочь. Однажды Мила сказала, что ей не хватает истинной любви с Павловым, и нашла себе олушу на «Красносельской». Мало ли олуш в Москве! В силу интеллигентности Павлов молчаливо перенёс это событие. Просто стал жить в своей комнате, весь увлеченный новым птичьим замыслом. Да и ассистентка режиссёра вполне его удовлетворяла прямо на съёмочной площадке. С течением времени дети стали поклёвывать друг друга, пока дочка не пробила череп своим острым клювом сыну. Тут пришлось их разводить по разным комнатам, а Павлову водворяться к жене. Как только он это сделал, то заметил резкое ухудшение здоровья жены.
И тут нужно сказать об одной особенности Милы - она питалась исключительно рыбой. Павлов заезжал на рынки чуть ли не через день, чтобы отовариться свежей серебристой килькой, которую очень любила Мила, так любят старухи у подъездов семечки. Ну и плотвой не брезговала. Обожала ставить эмалированный таз с рыбой прямо в центре комнаты и, присев, подкидывала клювом быстро каждую рыбку, серебристо сверкающую в воздухе во время пируэта, и заглытывала с жадностью их одну за другой. Кильку она уминала с такой скоростью, что таз быстро пустел. Она опасалась, что если будет глотать медленно, то дети проворно влетят в комнату и выхватят рыбки прямо у неё из-под носа.
Вот Павлов и перешел в комнату жены, перетащил свою узкую кровать и поставил между шкафом и окном, ногами к окну.
На «Красносельскую» она летала вечерами, чтобы прохожие не очень обращали внимание на огромную белую птицу, несущуюся над улицами и площадями. Город расцвечивался огнями, и олуше Миле из поднебесья казалось, что она партит над мерцающим в заходящем солнце океаном. Пахло водорослями и рыбой. Иногда Милой овладевало желание стремительно, пулей, ринуться вниз, принимая какую-нибудь сверкающую никелем машину за рыбу.
Такая зоркость бывает лишь у бабочек и птиц.
Часть рыбы, главным образом, плотвы, Павлов оставлял для себя, на засушку. Весь балкон был обвешен сохнущей на веревках рыбой, под пиво, которое Павлов очень любил, да и на студию носил пакетами, а там уж, известное дело, налетали стаей операторы и режиссеры, редакторы и администраторы . А что ещё делать на студии в подготовительный период, как не пить пиво под воблу, к вечеру плавно переходя на водку.
Железная птица, вылетевшая из Апокалипсиса, неслась над океаном.
На ночь Павлов наливает себе две больших кружки крепкого чая, сладкого, кладет по четыре чайных ложки сахарного песку в каждую, и ставит их на тумбочку у кровати, рядом со старым большим будильником с никелированным колоколом сверху.
Как только во сне Павлова начинает бить кашель, он отбивает его несколькими большими глотками уже остывшего чая. До утра двух кружек хватает, а иногда и полкружки остаётся.
Неземная птица может в женщину воплотиться только тогда, когда вам снится.
Белая с рассвета птица.
В сущности, это автобиографическое повествование, где Павлов чувствует себя, как птица в полёте.
Сердце колотится птицей, вот-вот выпорхнет из груди.
Будильник звонит по утрам так вызывающе противно, что Павлов не просто просыпается, а вскакивает спящим, и ещё некоторое время стоит и спит, дожидаясь, когда у будильника кончится ход пружины.
Последние звонки будильник выдает со значительными паузами и с глуховатым дребезжаньем. Тут же покоится пепельница, стекло под хрусталь, с ложбинками для окурков по бордюру. Но пепельница чиста, поскольку Павлов теперь здесь не курит.
Для женщин желание иметь волосы красивые и крепкие  чуть ли не самое сильное. Вы только посмотрите на наших женщин! Все они не просто показывают, а демонстрируют свои волосы. Вот я какая! И все, как одна, красятся. Особо им нравится цвет под мокрый асфальт или под чёрный гуталин. Шестнадцатилетняя бомбошка уже нагуталинилась. Личико детское бледненькое с нездоровым румянцем, а волосы ведьмы, под смолёный черный конский хвост. Но чтобы волосы были действительно красивыми и здоровыми, опытные женщины используют морскую соль.
А уж Мила просто вся купалась в ванне с морской солью, да еще с сухими водорослями, которые в горячей воде становились похожими на настоящие. Крылья Милы вспенивали морскую воду, омолаживая её сущность Афродиты, родившейся из морской пены.
Все действия Милы возбуждали в Павлове когнитивную функцию. Здесь как бы у него
возникала ментальная репрезентация её физического тела.
Морская соль и лечит и лелеет, удивительные её антисептические свойства хорошо известны были всем летающим женщинам еще в Элладе. 
Ванны с морской солью улучшают кровообращение и ток лимфы, и даже приводят в порядок нервную систему, улучшают обмен веществ, снимают отеки и, практически, уничтожают ненавистный женщинам целлюлит, да и худеть помогают.
Прежде было по-другому. У Павлова была своя комната, где он курил, и стряхивал пепел мимо пепельницы, а то и в стаканы с остатками портвейна, и высыпал остатки мелочи. Мила потом ссыпала серебро и медь в металлическую круглую банку из-под чая, а когда что-то скапливалось, покупали какую-нибудь безделицу в подарок друг другу, и Мала называла это «золотым запасом».
Стремительно на солнечном фоне летели строгие белые птицы.
Да и сейчас Павлов выгребает изо всех карманов металлические рубли, ссыпая со звоном их на низкую широкую тумбочку у кровати, а Мила затем пересыпает их в эту банку. Наступило время каких-то металлических денег.
Всюду сдачу дают металлом, не то что прежде, когда на рубль можно было продержаться целый день, включая курево и кофе.
Месяц назад Павлов закончил фильм о безгранично многообразном птичьем мире наших нехоженых северных лесов, лесостепных дубрав, речных пойм и полей, лугов и болот, побывал на побережьях Финского залива и Ладожского озера, где отснял весенние и осенние миграции птиц, в Пушкинских горах, где познакомился с птицами, населяющими долину реки Сороти и старинные парки Михайловского, Тригорского и Петровского, и в других местах. Павлов показал повадки, гнезда и птенцов более 200 видов птиц. Фильм насыщен оригинальными кадрами, помогающими не только распознавать птиц по их голосам, поведению, но и узнавать их гнезда и только что вылупившихся из кладки птенцов, и понимать биологический смысл наблюдаемых таинственных явлений.

Мила, как она полагает, оглядывает Павлова несколько насмешливым взглядом, и это кажется неуместным, потому что насмешливости в истощавшем лице нет нисколько.
Так птица с жизнью прощается.
Её насмешливость представляется Павлову как снисхождение. Но это неестественное выражение натянуто на кости лица, как прозрачная перчатка на руку хирурга.
- Не беспокойся, любимый, - произносит она своим птичьим голосом. - Пару минут ещё полежу и встану.
Здесь явно были видны
коммуникативные универсалии.
- Ладно. А если хочешь, я что-нибудь приготовлю на ужин, в его голосе сквозит фальшь, но он хочет показаться любезным.
Мила как-то равнодушно говорит:
- Давай.
И немного ещё на неё посмотрев, он неспешно выходит, плавно дверь за собой притворяя. Ничего бы вообще он не стал предлагать, чем вот так говорить ни о чём и не к месту.
Формат жизни равен формату кино: только сел смотреть, как уже - конец фильма.
Золотистая тишина обволакивает тебя ирреальными смыслами со всех сторон. И вздох, и отблеск, и волна к волне, и тишина и возвышенье звука, и угасание, и медленная, почти в остановке, чья-то речь.
Руки Милы конвергентно превращались в крылья с такой скоростью, что Павлов даже не замечал, как растут на них перья. Может быть, этот процесс роста перьев на изящных женских руках умышленно скрывался, дабы не вызывать некоего отвращения к физиологическим метаморфозам, которые не так уж приятны для созерцания. Руки Милы становились мощными белыми крыльями с чёрными окончаниями, а стройные ноги мгновенно превращались в ласты, которым шлепают по мокрому кафелю бассейна купальщики.
Вот она параллельных течений конвергенция, приведшая к большему взаимообмену на основе общей, или по крайней мере сходной,  эволюционной судьбы.
Как в общем хоре голосов все эти звуки отзовутся?
Ангелу не нужны руки. Павлов вдруг понял всю нелепость крыльев, растущих из лопаток, при наличии рук. Два крыла и две руки. Да еще лютня в руках. Как это сделал Леонардо да Винчи в «Ангеле в красном». А в «Семи смертных грехах» трнсцендентного Иеронима Босха ангелы руками выделывают всё, что угодно, при этом крылья всюду статичны, если не сказать мертвы. То же самое у Сальвадора Дали в "Кубистическом ангеле", где наиболее рельефно дана вся чудовищность дисгармонии рук и крыльев.
Это ход эволюции. Рыбы воспарили над водой, передние плавники превратились в крылья, а задние - в лапы. Птицы стали ходить по суше, превратившись в животных с четырьмя лапами. Животное, вставшее на задние конечности, превратилось в человека. Руки человека, ставшие крыльями, превратили его в ангела.
Было совсем темно на платформе, только желтая лампа-дежурка высвечивала круг перед черным жерлом бесконечного тоннеля. Мила встрепенулась, взъерошив перья и похлопав крыльями. Вдруг она съёжилась, услышав грохот приближающегося поезда. Луч прожектора осветил птицу невиданных размеров. Свист тормозов заставил Милу отпрянуть. С резким скрежетом перед ней остановился последний синий вагон. Двери открылись. Только Мила прошлепала в вагон, как единственный заросший с ног до головы бурым мехом пассажир с криком:
- Караул, допился до чертиков! - пулей вылетел наружу.
По вагону разнесся голос: «Следующая станция "Красносельская"».
Поезд тронулся. При этом свету в вагоне поубавилось. Лишь желтенький отблеск одинокого светильника отражался в пластиковых поверхностях столиков, стоявших вдоль стен вагона вместо сидений. Мила этому не удивилась. Но едва только успела взлететь на один из столиков, как тот же голос объявил: «Станция "Красносельска", конечная. Поезд дальше не пойдёт. Просьба выйти из вагонов».
Вместо станции перед Милой предстала станционная столовая Красного села, с пивной стойкой и толпой посетителей перед ней. Павлов решил взять сразу четыре кружки.
Водку наливал непосредственно в пиво.
Когда он вышел к морю, наступал рассвет с нежной розовой полоской.

Пока Павлов в Михайловском плавал на лодке с камерой по Сороти,  Мила сама решила половить рыбу, хотя этой рыбой у нее был забит весь дом. Мила воспарила из окна и устремилась к Москве-реке, но уже за Новоспасским мостом её атаковали чайки и вороны, не признав её своей из-за огромности и клювастости.
Два рыбака удили рыбу за Автозаводским мостом.
Один другому:
- Ты посмотри, что это?
- Где?
- Да вон гусь какой-то летит, а вокруг него стая чаек с воронами!
- Долбят гуся-то клювами.
- Нет. Это не гусь. Размах крыльев больно широк.
- И клюв, как у этого, как его… пеликана.
- У пеликана с зобом клюв, а у этого гуся нос острый, как кинжал.
По мере приближения стаи очертания эксплицитного «гуся» стали проясняться.
- Слушай, да это и не птица… Ты посмотри только! - другой одному, протирая глаза. - Это ж баба летит!
- С ума ты что ли сошел?! - один другому.
- Точно баба, смотри-смотри!
И оба рыбака разглядели летящую в стае чаек и ворон женщину.

Мила как могла отбивалась от полчищ москвичей, но они наседали, и сбили её, окровавленную в Печатниках у монастыря Иконы Иверской. Женщину в изорванном платье и со множеством ранений обнаружил пожилой иерей, который и вызвал скорую помощь.

Воздух вздрагивает, искажая изображение. 

Когда Павлов вернулся с кухни, жена впала в неминуемый бихевиоризм, воспарила бестелесной плащаницей, подхваченной стальным северным небом, растаяла язычески, улетела, исчезла. Если рождена летать над океаном и сносить яйца, - так нечего прикидываться женщиной! Проверь свои эволюционные хромосомы!
Эмпатия Павлова была сильнее перевоплощения.
Будьте долготерпеливы до пришествия Господа в использовании трансцендентного, нежного, но плотного аккордового звучания, органично сочетающегося с полифоническими вариациями. Вот, земледелец ждет драгоценного плода от земли и для него терпит долго, пока получит дождь ранний и поздний. Но слово Господа пребывает во веки веков, образуя величественный внешний круг обрамления онейросферы.
И снег в искажённом свете все кружился, медля в воздухе, падал, как будто сыпалась из огромного сита мука на мельнице вечности.
Из мрака ночи в свете звёзд конвергенция  выступала в значении «сгущения», «скопления» изобразительно-выразительных кадров, смонтированных с учётом участвующих в воплощении образов, как и синкретизм элементов (поэтических реалий, вербальных единиц, признаков предметов), их «скрещивание», «гибридизация» одного с другим.
И сам паришь в воздухе, невесомым, как тополиный пух, похожий на снег, и дыхание у тебя становится более глубоким, медленным, как у рыбы, которой не хватает воздуха, ноги болят от усталости, и начинает постукивать в левом виске. Стук этот подобен великолепному фонтану, гоняющему воду мыслей из подземного резервуара через множество узких отверстий в воздух немыслимыми траекториями, создающими иллюзию гармонических форм. И все эти цветы герани, все эти фиалки и бегонии смотрят на “белые звездочки” снежинок и тянутся туда, “за оконный переплет”, “к белым звездочкам в буране”, и не понимают, что там не только другой мир, но и другой климат, другая температура воздуха, при которой они замерзнут, и что им не надо тянуться туда, что им на этот белый мир лучше смотреть из окна.
Чистый на улице воздух.
Павлов в работе подчинен бессознательному, интуиции.
На чёрном утесе лежит огромное белое яйцо.


"Наша улица” №173 (4) апрель 2014

суббота, 12 апреля 2014 г.

Идёт Яковлева на заседание суда



Маргарита Васильевна Прошина родилась 20 ноября 1950 года в Таллинне. Окончила институт культуры. Заслуженный работник культуры РФ. Автор книг прозы "Задумчивая грусть" и "Мечта" (издательство "Книжный сад", 2013). В "Нашей улице" публикуется с №149 (4) апрель 2012.

Маргарита Прошина
ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО

рассказ


Яковлева, до замужества «Пичугина»,  накануне суда идёт с безотрадными мыслями, мучительно обдумывая свои бесконечные обиды. Что семью Яковлев не обеспечивает, вечно где-то с друзьями после работы пропадает. Для него родная дочка абсолютно ничего не значит, что уж о ней говорить!  Дома же всё на ней. Где денег достать, что поесть, ребёнок заболел, или его надо сводить куда-то, поиграть? Мужу доверить нельзя ничего. Беспечный. Если девочку с ним куда-то отпускает, то приходит она какая-то грязная, растрепанная. Выходит, как ангелочек, с бантиками, а возвращается, как чёрт из печки. Неизвестно что она ест на улице. Яковлев ведь машинально покупает всё, что она ни попросит, а ребёнку это нельзя.
Идёт Яковлева на заседание суда, языком слизывая слёзы, и безудержно накручивая себя, чтобы не дрогнуть под уговоры судьи. Мама вчера звонила, сказала, что выходит через несколько месяцев на пенсию, приедет, и будет во всём помогать. А этого «негодяя» чтобы к её приезду не было!
Внезапно её вывел из забытья грозный оклик:
- Куда тебя несёт?!
Резкий звук тормозов и яростный крик, заставили её вздрогнуть и остановиться. Не глядя на светофор, вышла на дорогу на красный. Яковлева растеряно оглянулась, и поняла, что прошла мимо нужного поворота к зданию суда. Она молча направилась обратно.
Четырёхэтажное, как перевернутый спичечный коробок, здание суда находилось во дворе, среди жилых домов в зарослях гигантских тополей, разбрасывавших повсюду свой пух, который при малейшем дуновении ветра попадал в глаза, ноздри, вызывая раздражение.
Серое ничем не примечательное здание, только по красной вывеске которого у двери можно было понять, что это «Народный суд».
Вместо ручки на входной двери торчали только два кольца крепления. Яковлева с усилием потянула за одно из них на себя крашеную казённую дверь, захлопнувшуюся с грохотом, как только она вошла.
Вахтер, который  читал газету «Труд» у двери, поднял голову, мельком взглянул на неё, и безразлично продолжил чтение.
Заседание было назначено на десять часов утра.
Стрелки на настенных круглых часах указывали на половину седьмого. Кроме нескольких связок бывалых деревянных кресел в коридоре ничего и никого не было.  Каблуки Яковлевой гулко застучали по унылому коридору, стены которого были выкрашены снизу до половины серой лоснящейся краской, а выше пожелтевшей от времени, местами облупившейся побелкой.
Яковлева внимательно прочитала записку, прикреплённую канцелярскими кнопками на одной из дверей, и, не обнаружив своей фамилии, поднялась по стоптанным ступенькам на второй этаж в поисках нужного зала заседания.
Здесь у двух дверей толпились взволнованные посетители. У зала номер пять под цифрой один она прочла, что слушается гражданское дело о разводе Яковлевых.
Она остановилась, посмотрела на часы, до начала заседания было больше двадцати минут. Мужа, естественно, не было. Накануне он заявил ей по телефону, что ему развод ни к чему, поэтому он не намерен являться в суд.
«Как всегда, во всем я виновата. Видишь ли, не даю ему слова сказать! Рот ему затыкаю. Последнее слово  всегда за мной», - вспомнила она упрёки мужа.
К горлу подкатил комок, как только Яковлева воспроизвела в памяти их последний разговор.
Открыв сумку, она достала сигарету, долго искала зажигалку, а когда нашла, сразу же сообразила, что курить здесь в суде, конечно, запрещено.
Неожиданный визгливый голос у двери соседнего зала заседания привлёк её внимание. Пышногрудая, ярко накрашенная, с вытравленными пергидролем волосами дама, которая пришла, вероятно, после Яковлевой, не терпящим возражений тоном заявляла, что не позволит раздеть себя догола, очень пожилому человеку с венчиком седых волос, выразительно жестикулируя при этом.
Было понятно, что речь идёт о разделе имущества.
Яковлева поспешила в туалет, чтобы избавить себя от этой неприятной сцены. Там она никак не могла прикурить, пальцы её дрожали. Затем она огляделась в поисках зеркала над умывальником, но не обнаружив которого, достала пудреницу с зеркальцем, посмотрелась, причесалась, подкрасила губы, одернула короткую джинсовую юбку, сделала глубокий вдох, и решительно направилась к своему залу.
Но дверь оказалась по-прежнему запертой, а из соседних помещений доносились голоса, там уже начались слушания.
Яковлева подошла к окну, облокотилась о подоконник и стала внимательно исследовать свою объемную сумку. Синяя потрёпанная сумка давно кричала, что ей пора на заслуженный отдых, впрочем, как и сабо на танкетке, которые утратили от времени свой первоначальный белый цвет. Яковлева попыталась вспомнить, когда покупала что-нибудь лично для себя, и от этой мысли к горлу подступил комок, сердце болезненно сжалось от обиды. Она вспомнила, как Яковлев безразличным тоном ответил на её упрек, что она отказывает себе во всем, не купила себе ни одной новой вещи, что она сама виновата, её экономия дошла уже до абсурда.
Последние недели из глаз её то и дело самопроизвольно катились слёзы. Разве об этом мечтала она после успешного окончания лучшей средней школы города Оренбурга!? Тоненькая, гибкая, русоволосая девочка с пышным хвостом вьющихся волос поехала в Москву, уверенная, что непременно будет счастлива только в этом городе мечты.
«Не раскисать!» - одёрнула себя Яковлева и спустилась на первый этаж к вахтёру, чтобы узнать пришла ли судья Полупанова.
Вахтёр курил на улице. На вопрос Яковлевой он неопределённо пожал плечами, и ответил, что не ничего не знает, а справки даёт секретарь, которая находится на третьем этаже. Яковлева направилась туда так поспешно, что дважды оступилась и чуть не подвернула ногу.
«Бардак, а не суд! - возмущённо воскликнула она про себя, обнаружив, что все двери на третьем этаже закрыты. - Ничего себе, работнички! Даже повестку отметить негде, чтобы предъявить начальнице на работе!? Что мне теперь делать!?»
- Где все?! - вырвалось у неё вслух.
- Что вы кричите?! Это вам не рынок, а здание суда! - стальным тоном произнесла невысокая толстушка с мелкой химической завивкой, неожиданно возникшая в конце коридора. В обеих руках разгневанная дама несла яркие сшитые из непромокаемой ткани мешки, набитые продуктами.
- Я не кричу, а пытаюсь узнать, где судья Полупанова, которая ведёт моё дело о разводе, - Яковлева еле сдерживала себя. - И почему в 10.30 все двери закрыты?
- Потому что сотрудники в отпусках, судья Полупанова заболела сегодня, а я одна за всех тут работаю.
Неприязнь к этой даме сразу вызвала в душе Яковлевой негодование, которое она хотела сдержать, но всё же почти бесконтрольно выпалила:
- Я вижу, как вы работаете!
Толстушка чуть не оцепенела от резкого замечания, потому что считала суд последней инстанцией, в которой дозволено говорить лишь им.
- А это не вам судить! Давайте вашу повестку, я отмечу! - металлическим голосом сказала она.
Яковлева приубавила прыть, но всё же, оставляя за собой по привычке последнее слово, нейтрально спросила:
- Когда меня разведут?
Толстушка, тоже помягчав, ответила:
-  Придётся потерпеть. Звоните в пятницу, а лучше в понедельник, часов в одиннадцать.
Вошли в кабинет. Толстушка поставила жирную печать и протянула повестку.
Яковлева сунула её в сумку, и расстроенная вышла на улицу.
Перед самым носом пролетела ворона с куском вафли от брикета мороженого в клюве.
Яковлева вздрогнула, проводив взглядом местную хищницу, затем достала сигареты, попробовала закурить, но попытка удалась только с третьего раза.
По щекам покатились слёзы бессилия. Тыльной стороной ладони она смахнула их, достала скомканный носовой платок и сердито сказала:
- Не дождётесь!
Как это так, ей, Яковлевой, кто-то будет строить преграды?! Кто такие?! Она со всеми разберётся. Ей глотку не заткнёшь! Не на ту напали!
Разъярённо посмотрела по сторонам: «Кого тут ещё отчитать?!».
Никого.
Синий дымок от сигареты немного успокоил. Бессилие мгновенно сменилось безудержным подъёмом, в голове сама собой мелькнула неожиданная мысль позвонить на работу, предупредить, что у неё возникли очередные проблемы, и ей очень нужен свободный день, а на самом деле устроить праздник.
От такого экспромтного смелого решения у неё даже голова закружилась. Ведь с момента рождения дочери она постоянно мечется как угорелая, времени катастрофически не хватает, а помощи ждать неоткуда. А ведь дома, в Оренбурге, мечтала она о неземной любви, которая ждёт её в Москве, счастливой семье. Сколько раз рисовала она радужную картинку счастливой семейной жизни: вот она с мужем и детьми (мальчик и девочка) сидит в кафе парка Горького у реки и едят мороженное. На ней лёгкое голубое платье из марлёвки, телесного цвета сабо на пробке и изящная соломенная шляпа с широкими полями. Муж брюнет со светлыми глазами на фоне бронзовой от загара коже, в белых брюках и белой рубашке без рукавов, весёлый и остроумный кандидат наук, работающий над докторской диссертацией. Она ведь до встречи со своим будущим мужем ни с кем не встречалась.
У телефонной будки Яковлева остановилась, и стала искать монетку в сумке. В какой-то момент её охватило отчаяние. Она загадала, что в том случае, если не сумеет дозвониться из этого автомата, то поедет на работу. В ту же секунду монетка нашлась. Начальница взяла трубку сама и без лишних вопросов отпустила Яковлеву на целый день.
От булочной до неё донесся аромат свежего хлеба. Ноги сами повели туда. Бублики с золотистой корочкой, щедро посыпанные маком, пахли так аппетитно, что у Яковлевой закружилась голова. Она не удержалась и купила два, вместо одного, и тут же откусила большой кусок. В соседнем магазине взяла пакетик молока, нашла скамейку во дворе и позавтракала с огромным удовольствием. Запах бублика и особенный на улице вкус молока, напомнил ей памятный июньский день, в который они с будущим мужем после того, как подали заявление в загс, также купили себе молока и свежих бубликов, зашли в скверик и, откусывая от них по очереди, запивали молоком. Жизнь тогда казалась безмятежно прекрасной, они целовались, беспричинно то и дело смеялись и были бесконечно счастливы.
Куда всё это исчезло и когда?!
«Теперь можно спокойно перекурить, и обдумать, как лучше провести этот день, - подумала она, затягиваясь сигаретой под тенью клёна. - Поеду в «Ванду», куплю себе косметику. Потом в парикмахерскую, - она достала кошелёк, заглянула в него и удовлетворённо убрала в сумку. - Сегодня я могу истратить всё. Я начинаю новую жизнь. Буду следить за собой, учиться улыбаться даже неприятностям. Я буду счастливой! Как хорошо, что дочка сегодня у свекрови»..
Невероятно, но с этого момента удача повернулась к ней лицом. Она даже посмотрела в кинотеатре «Октябрь» новый фильм «Карнавал», судьба героини растрогала её до слёз. Яковлева подумала, что ей-то повезло гораздо больше, чем героине фильма. Она поступила в институт, ей дали общежитие.
Она решила устроить себе праздничный вечер, зашла в магазин купила себе сигарет и бутылку вина «Монастырская изба», ничего другого в магазине не было. Она открыла бутылку, поставила два бокала, плеснула в них вина, потом достала всё же из холодильника банку шпрот, которую берегла к приезду матери, и открыла её. Вспомнила, что в сумке с утра лежит бублик, принесла его и положила на блюдце с серебристым орнаментом.
Ноги гудели от усталости. «Сначала в душ, а потом - праздник!» - приказала она себе. Прохладный душ вернул хорошее настроение. Она включила торшер и устроилась в кресле с ногами.
Воспоминания нахлынули на Яковлеву.
Вот она, счастливая студентка первого курса, смотрит «Весёлую вдову» в Театре оперетты. Через проход сидит молодой человек и, не отрываясь, смотрит на её обнажённые коленки. Она чувствует его пристальный взгляд, но не поворачивает голову. В антракте он подходит к ней и говорит без тени стеснения, что никогда не видел таких длинных красивых ног.
Так она познакомилась со своим будущим мужем.
Он оказался москвичом, студентом пятого курса строительного института. Этого было достаточно, чтобы влюбиться. Яковлева стала вспоминать, как он показывал ей Москву своего детства, школу, двор. Были июньские тёплые звёздные летние ночи. Они гуляли до рассвета, а потом залезали в общежитие через окно первого этажа, но в комнате были девчонки. Как им хотелось побыть наедине!
Однажды он придумал план: взять палатку, вино и еду, поехать на выставку, дождаться её закрытия, затем поставить палатку за рестораном «Колос» в укромном месте, и провести там ночь любви. Это была совершенно безумная ночь! Они преодолели скованность и никак не могли насытиться друг другом. Утром, когда они после открытия выставки пили кофе в летнем кафе рядом с фонтаном «Каменный цветок», он сказал, что не представляет теперь своей жизни без неё и предложил выйти за него замуж.
Он познакомил её со своими родителями. Отец его встретил её доброжелательно, а мать внимательно посмотрела на неё через толстые стёкла своих очков, и спросила: «Зачем торопиться? Какая необходимость спешить? Вы так молоды ещё».
Яковлева с первых дней семейной жизни отделилась от родителей. Она никогда ничего не брала и не просила у свекрови, и мужу запретила делать это.
Отношения со свекровью не сложились с первых дней.
Яковлева никогда не слышала от неё ни одного слова упрёка, ни одного замечания, но она по взгляду свекрови чувствовала, что не нравится той.
Жили они с родителями в двухкомнатной квартире. Яковлева всегда всё делала так, как учила её мать с детства. Отец мужа был настолько поглощён рыбалкой, что в доме его было почти не видно и не слышно.
Свекровь вела себя предельно вежливо, но это раздражало Яковлеву больше всего.
Как-то раз Яковлева пришла домой позже всех и застала на кухне идиллическую картину - её муж и его родители, задушевно беседуя, мирно ужинают. Никто из них не слышал, как она вошла в квартиру.
Яковлева невольно затаилась в прихожей, чтобы понять, о чём это они так увлечённо разговаривают. «Сынок, пожалуйста, объясни ей, что мы - одна семья  и не стоит…»
Яковлева не стерпела и воинственно пошла к ним. Свекровь изумлённо замерла, не успев закончить фразу, когда в дверях кухни возникла разъярённая невестка с криком:
- Что, объединились против меня?! Вам не стыдно настраивать сына против его жены?! Что я вам сделала?! Никак не можете смириться, что он уже не ваш сыночек, а взрослый мужчина, и мой муж?!
Тот поднялся, задев тарелку, которая упала со стола и с грохотом разбилась об пол.
- Замолчи! - взмолился муж.
Родители вскочили и молча исчезли в своей комнате.
Муж постарался успокоить Яковлеву, объяснить ей, что она виновата сама, что подслушивать недопустимо, и родители к ней относятся хорошо, но тщетно.
Яковлева стояла на своём, и твердила, что она никому не позволит разрушить их счастье.
С этого дня обстановка в доме накалилась.
Свекровь попыталась извиниться, но невестка стояла на том, что родители пытаются вбить клин в молодую семью.
Яковлева стала упрекать мужа в том, что раньше ей нравилось - походы за город с холостыми друзьями, бесконечные встречи с ними. Она считала, что всё своё свободное время муж должен проводить с ней, помогать во всём, зарабатывать деньги, чтобы обеспечить благополучие и достаток их семье.
Мать её по телефону постоянно учила проявлять характер.
Показать мужу кто в доме хозяин.
«От мужика ничего хорошего не жди. Бери сразу всё в свои руки. Последнее слово всегда должно быть за тобой! Смотри, спуску не давай, а то, как наш отец, блудный будет».
Во время беременности Яковлева постоянно делала замечания мужу, а потом, и его родителям. Они старались не попадаться ей на глаза. Яковлева же всё чаще плаксивым голосом повторяла, что её и ребёнка никто в этом доме не любит. Она была твёрдо убеждена в том, что всё, что она делала и говорила, было справедливо, они просто не хотели прислушаться и понять это.
Яковлева вообще считала необходимым всегда настаивать на своём, чтобы последнее слово было за ней.
После рождения дочки в доме постоянно возникали скандалы. Яковлевой казалось, что муж и его родители  балуют ребёнка, носят на руках, когда им хочется, и их не волнует, каково ей после этого оставаться с ребёнком одной. Когда же свекровь предложила молодым родителям поехать в Суздаль на однодневную экскурсию, а ребёнка оставить с бабушкой и дедушкой, Яковлева ответила, что она, в отличие от некоторых, любит ребёнка и ей не нужно отдыхать от него, как некоторым.
Стараясь избегать скандалов, муж стал всё реже бывать дома.
Вскоре умерла его бабушка, которая жила в коммунальной квартире на улице Чехова. В её комнате муж был заблаговременно, дабы не пропала жилплощадь, прописан, и они, наконец, стали жить отдельно.
Яковлева надеялась, что теперь-то всё у них наладится. Она определила мужу круг его домашних обязанностей: выносить мусор, ходить на молочную кухню, гулять с ребёнком после работы перед сном. В выходные дни выполнять бесчисленные домашние поручения. Но Яковлев после рождения ребёнка, всё делал неловко, не так! Он баловал дочку, всё ей разрешал.
На Новый год Яковлева достала розовое воздушное платье, которое было велико семимесячной дочке. «На год будет в самый раз», - подумала она, но всё же нарядила в него ребёнка к приходу гостей. Так муж дал девочке чашку с соком в руки, и она пролила его на платье. Яковлеву даже затрясло от ярости, конечно, она не сдержалась и высказала ему всё. На другой день он хотел, чтобы они втроём поехали к родителям. Яковлева ехать к ним отказалась, тогда он решил поехать вдвоём с дочкой, но она заявила, что не доверит ребёнка трём растяпам. Каково же было её удивление, когда муж, обидевшись, ей нагрубил и ушёл, хлопнув дверью.
Как-то она поручила ему купить в кулинарии четыре котлеты по шесть копеек, так он принёс по семь. Яковлева в ярости швырнула ему эти котлеты в лицо, а он обозвал её крохоборкой, хлопнул дверью и не показывался дома больше недели.
Яковлева позвонила матери в Оренбург, пожаловалась, как она экономит каждую копейку, чтобы обеспечить достаток в семье, а он ещё и характер свой вздумал показывать. Мать её поддержала, и посоветовала не уступать мужу ни в чём, иначе он обнаглеет.
- Запомни, что последнее слово всегда должно быть за тобой! - в который раз кричала она в трубку. - Иначе он тебе на голову сядет!
Последние три года превратились в сплошное выяснение отношений, муж всё чаще не ночевал дома. Яковлева звонила свекрови, обвиняла её во всех грехах. Свекровь же пыталась убедить её в том, что она сама слишком резка и нетерпима.
Яковлева чувствовала себя такой несчастной, одинокой, брошенной на произвол судьбы с ребёнком.
От обиды на весь мир она часто отвечала отказом на просьбы свекрови взять внучку к себе в гости. Ей даже в голову не приходило, что наказывая их, она наказывает не только любимую дочку, но и прежде всего себя. Яковлева регулярно названивала матери в Оренбург, рыдала в трубку. Мать всё чаще стала настаивать на том, чтобы она разводилась, потому что она приедет к ним в Москву. Они будут жить втроём, без мужиков, от которых один толк - алименты.
Яковлева очнулась в кресле с бокалом вина в руке.
Жизнь её промелькнула как одно мгновенье, будто кто-то перемотал киноленту в ускоренном темпе, как бы со стороны. Она вдруг подумала о том, что останется после развода одна с дочкой. Потом представила свою властную маму, от которой она уже давно отвыкла, и поняла, что меньше всего на свете ей хочется жить с ней. Вдруг Яковлева сообразила, что она ведет себя точно так же, как мать, и ужаснулась. Она вспомнила советы опытных сотрудниц, которые предостерегали её о том, что развестись легко, а создать семью, ох как нелегко! В ушах настойчиво звучали отчаянные слова мужа, которые он повторял бесчисленное количество раз в течение их совместной жизни: «Ты можешь, хоть раз промолчать и выслушать меня! Почему ты так уверена в своей правоте?!»
Яковлева посмотрела на часы, было около полуночи. Она вышла в коридор, набрала номер телефона родителей мужа. Она надеялась, что он там, потому что родители с внучкой уехали на дачу. Он взял трубку.
- Ты знаешь, - тихо сказала она, - нам нужно серьёзно поговорить с тобой. Я во многом виновата сама.
От удивления с той стороны возникло молчание. Затем он торопливо, чтобы она его не перебила, стал нервно говорить всё, что накипело у него.
По привычке она уже хотела пуститься в немедленную всепобеждающую контратаку, но неожиданно для себя промолчала.
И очень удивилась, что в ней нашлись силы промолчать.

“Наша улица” №173 (4) апрель 2014

суббота, 5 апреля 2014 г.

Музыка без обозначения Словом (знаком) не существует




УВИДЕЛ
   

Я остановился и увидел, как пышущая здоровьем золотая женщина, ослепительно искрясь на солнце, направлялась ко мне с фонтана «Дружба народов» с огромным снопом пшеницы на плече. Всё записано, и рассуждать о бессловесном искусстве мы будем словами, и мыслить про себя об увиденном и услышанном будем словами (бессмертное Слово как вечный двигатель, не имеющий ни времени ни пространства). По радио «Орфей» передавали чью-то оригинальную симфонию, но по окончании не сказали, кто её автор. Музыка без обозначения Словом (знаком) не существует. Синявский в “Прогулках с Пушкиным” высказывает мысль о том, что самый большой художник - пустой сосуд, не в смысле - пустой, как бидон или чайник, а сосуд, как орган, готовый воспринять самые высокие звуки, перенастроиться, принять мир, увидеть мир другими глазами...  А тут я остановился перед лужей вечером, и увидел в ней яркую звезду, появившуюся в западной части над Москвой.

Юрий КУВАЛДИН