суббота, 31 декабря 2011 г.

ЛУЧШИЕ КНИГИ 2011 ГОДА НАЗВАНЫ "ЭКСЛИБРИСОМ-НГ"

Худлит

1. Константин Арбенин. Заявка на подвиг: Сказочное повествование (М.: Время)
2. Николай Байтов. Думай, что говоришь: 41 рассказ (М.: КоЛибри, Азбука-Аттикус)
3. Ника Батхен. Путями птиц: Стихи (М.: Издатель А.В.Воробьев)
4. Герман Власов. Определение снега (М.: Водолей)
5. Надежда Горлова. Луна на ощупь холодная (М.: АСТ: Астрель)
6. Данила Давыдов. Марш людоедов (М.: НЛО)
7. Всеволод Емелин. Песни Сольвейг (Пермь: Соль)
8. Анна Козлова. Все, что вы хотели, но боялись поджечь (СПб.: Амфора)
9. Нина Краснова. Избранное: Стихи (М.: Книжный сад)
10. Юрий Кувалдин. Счастье: Повести (М.: Книжный сад)
11. Максим Лаврентьев. На польско-китайской границе (М.: ЛУч)
12. Ольга Лукас. Тринадцатая редакция (М.: РИПОЛ классик)
13. Евгений Лукин. Ё (М.: Астрель)
14. Юрий Мамлеев. После конца (М.: Эксмо)
15. Марина Степнова. Женщины Лазаря (М.: Астрель)
16. Денис Осокин. Овсянки (М.: КоЛибри)
17. Виктор Пелевин. S.N.U.F.F. (М.: Эксмо)
18. Сергей Петров. Собрание стихотворений: Неизданное (М.: Водолей)
19. Александр Проханов. Алюминиевое лицо: Роман (СПб.: Амфора)
20. Егор Радов. Уйди-уйди (М.: Издательство Независимая газета)
21. Александр Тимофеевский. Ответ римского друга: Книга стихов (М.: Время)
22. Вячеслав Харченко. Соломон, колдун, охранник Свинухов, молоко, баба Лена и др. Длинное название коротких рассказов (М.: РИПОЛ классик)
23. Андрей Холера. Идите в рифму! Пьеса и стихотворения (СПб.: Красный матрос)
24. Андрей Чемоданов. Я буду все отрицать (М.: Воймега, Творческое объединение «Алконостъ»)
25. Андрей Щербак-Жуков. Дневник наблюдений за природой (М.: Воймега)

Non-fiction

1. Ольга Батлер. Моя маленькая Британия (СПб.: БХВ-Петербург)
2. Андрей Ваганов. Дети Парацельса (Издательство Независимая газета)
3. Александр Васькин. Спасти Пушкинскую площадь (М.: Спутник+)
4. Все о моем отце. Сборник мемуарных очерков и рассказов, посвящённый теме отцов (М.: АСТ: Астрель)
5. Екатерина Дайс. Джон Фаулз и мистериальная традиция (М.: Клуб Касталия)
6. Сергей Довлатов. Жизнь и мнения: избранная переписка (СПб.: Журнал «Звезда»)
7. Михаил Елизаров. Бураттини: Сборник (М.: Астрель)
8. Валерий Есипов. Житие великого грешника: Документально-лирическое повествование о судьбе русского пьяницы и замечательного историка-самоучки Ивана Гавриловича Прыжова (М.: Русская панорама)
9. Марина Завада, Юрий Куликов. Один не поддается счету (М.: Колибри, Азбука-Аттикус)
10. Григорий Заславский. Демисезонная книжка (Издательство Независимая газета)
11. Виктор Кондырев. Все на свете, кроме шила и гвоздя: Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове (М.: АСТ: Астрель)
12. Ольга Лукас. Новый поребрик из бордюрного камня (СПб.: Комильфо)
13. Игорь Михайлов. Письма из недалека: Очерки и рассказы (М.: Художественная литература)
14. Борис Пильняк. Письма. В 2 т. Том 1: 1906–1922. Том 2: 1923–1937 (М.: ИМЛИ РАН)
15. Лев Пирогов. Хочу быть бедным (М.: АСТ: Астрель)
16. Игорь Попов. Московские были-небыли (М.: Кстати)
17. Кирилл Разлогов. Мировой экран (М.: Эксмо)
18. Ян Рачинский. Полный словарь названий московских улиц (М.: Москва)
19. Вадим Руднев. Реальность как ошибка (М.: Гнозис)
20. Алексей Смирнов. Козьма Прутков (М.: Молодая гвардия)
21. Алексей Цветков. Поп-марксизм (М.: Свободное марксистское издательство)
22. Сергей Шаргунов. Книга без фотографий (Альпина Нон-фикшн)
23. Владимир Шинкарев. Митьки (СПб.: Амфора)
24. Игорь Яковенко, Александр Музыкантский. Манихейство и гностицизм: культурные коды русской цивилизации (М.: Русский путь)
25. Андрей Яхонтов. Тени Дома литераторов (М.: МИК)

50 книг года


ББК 84 Р7
К 88

Оформление художника Александра Трифонова

На передней сторонке переплета воспроизводится фрагмент картины
художника Александра Трифонова “Солнечный бык”, холст, масло, 80 х 100 см, 2008 г.
На задней сторонке переплета: писатель Юрий Кувалдин.

Кувалдин Ю.А.
К 88 Счастье: повести. - М.: Издательство “Книжный сад”, 2011. - 448 с.
В книгу писателя Юрия Кувалдина «Счастье» вошли написанные в разные годы 8 повестей: «Станция Энгельгардтовская», «Сплошное Бологое», «Счастье», «Юбки», «Графоман», «Казнь», «Выхожу из школы», «Свои». Юрий Кувалдин сосредоточенно передает не внешнее действие, а психологическое развитие характеров, проникает в разные социальные слои, не чуждаясь самых темных, и отовсюду с последовательной методичностью выносит ворохи бесценных художественных наблюдений.

ISBN 978-5-85676-137-4

© Юрий Кувалдин, 2011

СОДЕРЖАНИЕ


ПОВЕСТИ

Станция Энгельгардтовская .................................................. 3
Сплошное Бологое .............................................................. 62
Счастье ............................................................................. 116
Юбки ................................................................................. 167
Графоман .......................................................................... 241
Казнь ................................................................................ 284
Выхожу из школы .............................................................. 367
Свои .................................................................................. 395


Об авторе .......................................................................... 445

Юрий Александрович Кувалдин
Счастье
повести

Редактор Юрий Кувалдин
Художник Александр Трифонов


ISBN 978-5-85676-137-4

ЛР № 061544 от 08.09.97.
Сдано в набор 13.03.11. Подписано к печати 21.07.11. Формат 84х108 1/32.
Бумага офсетная. Гарнитура “OfficinaSansCTT”. Печать офсетная.
Уч.-изд. л. (авторских листов) 23,1. Тираж 1000 экз.

Издательство “Книжный сад”

ХУДОЖНИК ВИТАЛИЙ КОПАЧЁВ - РОДОНАЧАЛЬНИК НОВОЙ ЖИВОПИСИ


На снимке (слева направо): художник Виталий Копачёв и писатель Юрий Кувалдин


Юрий Кувалдин


ВИТАЛИЙ КОПАЧЁВ - ХЛЕБНИКОВ ЖИВОПИСИ

На родине старинной живописи, в Италии, родные города берегут такие холсты, как свой единственный глаз. У Виталия Копачева нет предметов. Беспредметность в живописи нас поражает оттого, что живопись ушла вперед от жизни, но она не оторвана от нее, как думают. Силуэты борьбы не раз покажут значимость поднятых смелым Копачевым вопросов, ибо невежество, ухмыляясь, лезет во все дырки, заявляя о своей хозяйской привычке все подгребать под себя. Сила искусства непобедима. Красота не ждет, а действует и, рано или поздно, рухнут барьеры невежества, где только свобода встанет историей искусств. Тактика построения картин по канонам академического письма, жестко укладываемая в прокрустово ложе, необходимого в подпевании рассудочному, заявляла о себе ничем иным, как формой пульсации контрастов. Все вы так будете существовать, как существуют сейчас эти беспредметные формы, тон, вес и композиция.

Россия забыла напитки,
В них вечности было вино,
И в первом разобранном свитке
Восчла роковое письмо.
Ты свитку внимала немливо,
Как взрослым внимает дитя,
И подлая тайная сила
Тебя наблюдала хотя.

Как химик разлагает воду на кислород и водород, так художник Виталий Копачев разложил живописное искусство на составные силы, то отнимая у него начало краски, то начало черты. Виталий Копачев родился в 1963 году в Северодонецке. В 1983 году окончил Донецкое государственное художественное училище. В 1988 году - художественный факультет Московского технологического института. С 1989 года - директор Московского выставочного зала "Галерея А3" (А три). Вглядываясь в холсты, подобные коврам или гобеленам, я вспоминал БАТИК.

Там, где жили свиристели,
Где качались тихо ели,
Пролетели, улетели
Стая легких времирей.
Где шумели тихо ели,
Где поюны крик пропели,
Пролетели, улетели
Стая легких времирей.
В беспорядке диком теней,
Где, как морок старых дней,
Закружились, зазвенели
Стая легких времирей.
Стая легких времирей!
Ты поюнна и вабна,
Душу ты пьянишь, как струны,
В сердце входишь, как волна!
Ну же, звонкие поюны,
Славу легких времирей!

Слово это - батик - малайское, ударение на первом слоге (бАтик) - техника росписи, а также украшенная ею многоцветная ткань. Рисунок наносят тонким слоем воска, материю опускают в краску, которая окрашивает не покрытые воском части ткани. Роспись батик издавна известна у народов Индонезии, Индии и др. Во всех временах тягость искусства была и есть проблема для чинов и формой творчества для мудрых. Только в теме мудрости можно быстро поставить все на место, определив где искусство, а где дешевка. Тактика опять насаждалась чинами, опять они, обозлившись на непонятное, решили врезать художникам, дав искусство на откуп тем, кто прелюбодействуют с властью.

И я свирел в свою свирель,
И мир хотел в свою хотель.
Мне послушные свивались звезды в плавный кружеток.
Я свирел в свою свирель, выполняя мира рок.

В Музее истории тканей во Франции мы можем восхищаться фрагментами древнейших тканей с росписью. На них изображены символы жизни, плодородия, власти. Например, орел, символ силы и мощи, эмблема императорской власти, во все времена сохранял это значение, а лилия означала чистоту, пальма и голубь - мир, гранат - плодородие, пчела - трудолюбие, колосья - богатство, тогда как виноград - изобилие; венки из цветов всегда олицетворяли пышность, красоту и элегантность. Очарование и следы прошлого помогают тем, кто хочет углубиться в мир искусства, высвобождая творческие способности и фантазию, которые отличают каждого человека. Данная художественная техника позволяет нам удовлетворять свои желания создавать уникальные, гармоничные и глубоко личные вещи.

Огнивом-сечивом высек я мир,
И зыбку-улыбку к устам я поднес,
И куревом-маревом дол озарил,
И сладкую дымность о бывшем вознес.

Мой интерес к своеобразной личности Виталия Копачева и его новаторской живописи не слабеет, но удовлетворить его становится все труднее: верхние, наиболее доступные слои материала уже обследованы, и дальнейшая работа требует все большей кропотливости. Свобода и сила ритма, удушенная прошлыми веяниями, опять поднимает знамя силуэтов новых форм и новых контрастов, своеобразие которого опять вспыхнуло в полотнах Копачева. Химера цвета, до сих пор понимаемая как услаждение недоумка, переходит в научно-торжественную стезю подъема силы внутреннего человека и только в этом может преуспеть и живопись и все другие виды красоты.

Времыши-камыши
На озера береге,
Где каменья временем,
Где время каменьем.
На берега озере
Времыши, камыши,
На озера береге
Священно шумящие.

Вы видели, наверное, покрытые старым теплым золотом потемневшие холсты, от времени точно одетые шелковистой кожей, особым пухом, налетом золотой пыли. Вы видите руку великого художника, но подписи художника на картине нет. Лишь слабый свет мерцает, как одинокая крошечная точка на огромном круге черноты. Хлебников носил рукописи в наволочке. Копачев скручивает свои холсты в рулоны. Художник без подрамника. Художник без картины. Копачев в подвале с рулонами. В этом рулонном имидже Копачев будет похож на вождя племени, с которого началось человечество. Во мраке скрыты причины необходимости устремляться "в поте лица" вперед и ввысь - через страдания, зло и муки. Спускайтесь в подвал. Он видит и указывает. Там живет художник. На свет он не выходит. Действия на холстах Копачева изначально требовали иного подхода, иных форм и разворачивания тем и способов, в которых яро входит новь. Силуэты борьбы за силу и вооруженность искусства цвета так или иначе разворачивались вокруг темы контрастов и цвета и формы и тона. Поднимаясь еще выше, мы столкнемся с еще большим смятением, как в большом городе, прочно возведенном по всем архитектонически-математическим правилам, внезапно потрясенном чудовищной силой. Некоторые цвета Копачева могут производить впечатление чего-то неровного, колючего, в то время как другие могут восприниматься как что-то гладкое, бархатистое, так что их хочется погладить. Само различие между холодными и теплыми тонами красок основано на этом восприятии. Знаменитая "композиция", яростно доказывающая свое превосходство, степенью чванства признанной несогрешимой, и где опять только удачи в распределении контрастов становились молитвой и божественным откровением, доступным только ей. Именно этот неуловимый контраст диктовал славу или позор, силу и беспомощность, свободу и рабство каждому, кто касался темы цвета. Фокус всего - соединение композиции, рисунка и живописи, объединяющий картину идеями тех или иных социальных задач, всегда был отдушиной тем мастерам, у которых, как у Виталия Копачева, чутье ритма, формы и контраста было наивысшим.

О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!
Что смеются смехами, что смеянствуют смеяльно,
О, засмейтесь усмеяльно!
О, рассмешищ надсмеяльных - смех усмейных смехачей!
О, иссмейся рассмеяльно, смех надсмейных смеячей!
Смейево, смейево,
Усмей, осмей, смешики, смешики,
Смеюнчики, смеюнчики.
О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!

Имеются такие краски, кажущиеся мягкими и другие, которые всегда кажутся жесткими, так что свежевыжатая из тюбика краска может быть принята за высохшую. Человечество действительно живет в таком духовном городе, где внезапно проявляются силы, с которыми не считались духовные архитекторы и математики. В подвале прохладно и тихо. Не то же самое мы наблюдаем? Схемы борьбы за единство в искусстве рассыпались на мелкие очаги и очажки, где каждый насаждает свои правила и умения. "Никто не прав, если не похож на меня" - нынешний девиз нынешних "гениев". Тем самым мы обрели кучу сумасшедших, действующих наобум и снимающих пенки от доморощенной славы. Кто есть кто? Кто встанет на тот путь, где красоту назовут красотой, а безобразие безобразием? Или уже все равно и перевелись те, кому дорого искусство как сила и мощь цивилизованного человека? Так кто же мы? Дикое стадо баранов, слепо бредущих к пропасти или, все-таки, люди, имеющие опыт духовного и прекрасного? Хозяин барин и только его решение может что-то изменить. Кто же тогда хозяин и каким барством он облечен?

О чем поешь ты, птичка в клетке?
О том ли, как попалась в сетку?
Как гнездышко ты вила?
Как тебя с подружкой клетка разлучила?
Или о счастии твоем
В милом гнездышке своем?
Или как мушек ты ловила
И их деткам носила?
О свободе ли, лесах,
О высоких ли холмах,
О лугах ли зеленых,
О полях ли просторных?
Скучно бедняжке на жердочке сидеть
И из оконца на солнце глядеть.
В солнечные дни ты купаешься,
Песней чудной заливаешься,
Старое вспоминаешь,
Свое горе забываешь,
Семечки клюешь,
Жадно водичку пьешь.

Глаз больше и сильнее привлекается светлыми красками, а еще сильнее и больше более светлыми и теплыми тонами: киноварь притягивает и манит нас, как огонь, на который человек всегда готов жадно смотреть. От яркого лимонно-желтого глазу через некоторое время больно, как уху от высокого звука трубы. Стихия борьбы хранит свободы. Дикое входит. Началом явятся пути и формы необычных заявлений и их свобода и мощь сметут всех кричащих, что так не может быть.

Бобэоби пелись губы,
Вээоми пелись взоры,
Пиээо пелись брови,
Лиэээй - пелся облик,
Гзи-гзи-гзэо пелась цепь.
Так на холсте каких-то соответствий
Вне протяжения жило Лицо.

Глаз становится беспокойным, не выдерживает долгого вида этого цвета и ищет углубления и покоя в синем или зеленом. При более высоком развитии это элементарное действие переходит в более глубокое впечатление, сильно действующее на душу. Цвет не допускает безграничного распространения. Можем ли мы отказывать в живописном мастерстве тому, кто посмел этот феномен вывести в самостоятельное плаванье, дав ему название пульсирующего. Как только входит пульсация и ритм новых контрастов, тут же теряется форма, преследующая цель своей монотонностью раздавить свободу ритма, дав ему мертвые и бессмысленные повторения контуров и, отчасти, цвета.

Кому сказатеньки,
Как важно жила барынька?
Нет, не важная барыня,
А, так сказать, лягушечка:
Толста, низка и в сарафане,
И дружбу вела большевитую
С сосновыми князьями.
И зеркальные топила
Обозначили следы,
Где она весной ступила,
Дева ветреной воды.

Через подворотню старомосковского дома в Староконюшенном переулке входим во вдор галереи. Первая железная дверь - сама галерея. Вторая, чуть дальше, дверь ведет в подвал по крутой лестнице. Прохладно. Свет и решетка под ключ. Решетчатая, как в тюрьме, дверь. Дергаем. Закрыто. Но видим малую внутренность. Стол. Пластиковая поверхность. На стене - картина Александра Трифонова "Шостакович.Болт". На столе стоит бутылка пива. Рядом на тарелке бутерброд с двумя золотистыми рыбками. Шпроты. Из глубины подвала слышна работающая дверь. Нажимаем кнопку звонка. Дрель стихает. Слышатся глухие шаркающие, как у Пятого Прокуратора Иудеи всадника понтия Пилата, шаги. Вот и сам хмурый, худой и высокий, Понтий Копачев появляется перед решеткой. Звякает связка ключей...

Крылышкуя золотописьмом
Тончайших жил,
Кузнечик в кузов пуза уложил
Прибрежных много трав и вер.
"Пинь, пинь, пинь!" - тарарахнул зинзивер.
О, лебедиво!
О, озари!

На стеллажах лежат рулоны полотен Копачева. К стенке он их прибивает гвоздями или пришпиливает кнопками. Иногда он хотел бы избавиться от этого высшего дара, который часто бывает для него тяжким крестом. Но Копачев этого сделать не может. Сопровождаемый издевательством и ненавистью, всегда вперед и ввысь тянет Копачев застрявшую в камнях повозку человечества.

Чудовище - жилец вершин,
С ужасным задом,
Схватило несшую кувшин,
С прелестным взглядом.
Она качалась, точно плод,
В ветвях косматых рук.
Чудовище, урод,
Довольно, тешит свой досуг.

Легкие оттенки зеленого, серовато-голубого и лимонно-желтого создают уникальное мажорное цветовое единство. Удивительная внутренняя гармония, самобытное искусство, исполненное высокой поэтичностью диний и красок. Терпимое и не очень опять вскипает грязной волной, требуя ценить его по высоким стандартам искусства. Можно ли в этой душной атмосфере цинизма благополучно развивать все, вплоть до цивилизации для обывателя, если циники, взяв победу над искусством, жадно лезут в карман того же обывателя, выгребая под видом искусства все накопленные деньги и где только скверна химеры красоты гложет совесть тех, кто не совсем продался на общую пляску во время чумы?

С журчанием, свистом
Птицы взлетать перестали.
Трепещущим листом
Они не летали.
Тянулись таинственно перья
За тучи широким крылом.
Беглец науки лицемерья,
Я туче скакал напролом.

Вопросы как диагноз и можно ли додуматься до чего-нибудь иного, кроме взаимных оскорблений, если одни правы по сути, а другие по-наглому. Качество и количество перестало быть связанным и момент перехода одного в другое утерян там, где хам взялся оценивать красоту. Глядя на композиции Копачева можно домыслить цветущую зимой сливу, которая будет ассоциироваться с красотой и внутренней силой женщин.

Могилы вольности Каргебиль и Гуниб
Были соразделителями со мной единых зрелищ,
И, за столом присутствуя, они б
Мне не воскликнули б: "Что, что, товарищ, мелешь?"
Боец, боровшийся, не поборов чуму,
Пал около дороги круторогий бык,
Чтобы невопрошающих - к чему?
Узнать дух с радостью владык.
Когда наших коней то бег, то рысь вспугнули их,
Пару рассеянно-гордых орлов,
Ветер, неосязуемый для нас и тих,
Вздымал их царственно на гордый лов.
Вселенной повинуяся указу,
Вздымался гор ряд долгий.
Я путешествовал по Кавказу
И думал о далекой Волге.
Конь, закинув резво шею,
Скакал по легкой складке бездны.
С ужасом, в борьбе невольной хорошея,
Я думал, что заниматься числами над бездною полезно.
Невольно числа я слагал,
Как бы возвратясь ко дням творенья,
И вычислял, когда последний галл
Умрет, не получив удовлетворенья.

Искусство будущего, часто повторает Виталий Копачев, - это искусство состояний, выявляемых вибрациями тех структур, которые явил создатель на холсте своих мыслей и идей, поэтому абстракция, как отход от материального, будет звать нас в глубины человеческих состояний, законов психологии и жизни. Идете от центра по старому пешеходному Арбату, сворачиваете налево в Староконюшенный переулок, похожий на ущелье Кавказа, и видите справа арки ворот галереи "А3". Мой прятель Гена Самойленко, бывший редактор издательства "Книжная палата", постоянно говорит, что они, имея в виду галерею, назвались неправильно, потому что название читается как "аз", типа "Аз есмь альфа и омега". Поэтому для непонимающих я всегда пишу "А три". Картина опять станет иконой, дверью в те неведомые миры, которые мы зовем Надземным, молитва состояний вернет искусство к эзотерическому знанию, чем было в прошлом. И все эти годы с амвона своей арбатской Галереи Копачев произносит "Аз есмь альфа и омега современного искусства!" Помыслилось нам, а ведь в сущности так оно и есть. Все лучшие московские выставки авангардистов проходили здесь. Лидер Третьего русского авангарда Александр Трифонов ежегодно презентует здесь свои новые холсты с 2000 года. Так знания прошлого явятся скрижалями будущего. Копачев зовет к Прекрасному, ибо духовность это устремление к Красоте.

Я нахожу, что очаровательная погода,
И я прошу милую ручку
Изящно переставить ударение,
Чтобы было так: смерть с кузовком идет по года.
Вон там на дорожке белый встал и стоит виденнега!
Вечер ли? Дерево ль? Прихоть моя?
Ах, позвольте мне это слово в виде неги!
К нему я подхожу с шагом изящным и отменным.
И, кланяясь, зову: если вы не отрицаете значения любви чар,
То я зову вас на вечер.
Там будут барышни и панны,
А стаканы в руках будут пенны.
Ловя руками тучку,
Ветер получает удар ея, и не я,
А согласно махнувшие в глазах светляки
Мне говорят, что сношенья с загробным миром легки.

Систематизация всех вопросов, касающихся сил всегда, в том или ином виде, трактуется неверно. Самым важным в определении сил входит только одно: умение решать проблему. И здесь важно не количество выломанных рук и ног, не качество сложенных матов, а то, как и насколько эффективно проблема решена. Не ломать компьютер (человека), а перезагружать его. Схемы борьбы ведут туда, где это есть, и любой силовик бессмысленностью своих потуг может быть обозначен как слабый, ибо решений нет, проблемы умножились.

Вы помните о городе, обиженном в чуде,
Чей звук так мило нежит слух
И взятый из языка старинной чуди.
Зовет увидеть вас пастух,
С свирелью сельской (есть много неги в сельском имени),
Молочный скот с обильным выменем,
Немного робкий перейти реку, журчащий брод.
Все это нам передал в названьи чужой народ.
Пастух с свирелью из березовой коры
Ныне замолк за грохотом иной поры.
Где раньше возглас раздавалсямальчишески-прекрасных труб,
Там ныне выси застит дыма смольный чуб.
Где отражался в водах отсвет коровьих ног,
Над рекой там перекинут моста железный полувенок.
Раздору, плахам - вчера и нынче - город ясли.
В нем дружбы пепел и зола, истлев, погасли.
Когда-то, понурив голову, стрелец безмолвно шествовал за плахой.
Не о нем ли в толпе многоголосой девичий голос заплакал?
В прежних сил закат,
К работе призван кат.
А впрочем, все страшней и проще:
С плодами тел казненных на полях не вырастают рощи.
Казнь отведена в глубь тайного двора -
Здесь на нее взирает детвора.
Когда толпа шумит и веселится,
Передо мной всегда казненных лица.

Призвание художника Виталия Копачева - посылать свет в глубины человеческого сердца. Каждый культурный период создает свое собственное искусство, которое не может быть повторено. Копачева можно завернуть в рулон и отвезти в Африку. Здесь и маститый Шишкин с его сухим и мертвенным письмом от этого ужаснется, поскольку глаз этого художника рабски понимал природу, точно чечевица светописного прибора, рабски и верно. Он воссоздавал природу, как бездушный молчаливый раб, отказываясь от живописного вмешательства и волевого приказа. А вот дерзкий красочный мятежник Малявин, "Разин алого холста", подал бы Копачеву дружескую руку. Хотя красный цвет Копачев практически не использует. Потом рядом с Копачевым появится прекрасный страдальческий Филонов.


"Наша улица", 85 (12) декабрь 2006

КУВАЛДИН БЕСЕДУЕТ

Комментарий

Нина Краснова

КУВАЛДИН БЕСЕДУЕТ

В 9-й том Юрия Кувалдина вошли беседы автора с писателями, артистами, композиторами, деятелями культуры.

Андрей Яхонтов, восхищаясь широтой и разнообразием литературной деятельности Юрия Кувалдина, сказал на вечере журнала “Наша улица” в ЦДЛ, в 2004 году: когда Юрий Кувалдин решил взять у меня интервью, я подумал, что для писателя несолидно быть интервьюером... потому что давать интервью - это одно, а брать - это другое. Андрей Яхонтов (и не он один из маститых коллег) считает, что писатель ни у кого не должен брать интервью, потому что он - не журналист, не репортер, а нечто более высокое, это у писателя все должны брать интервью, те же самые журналисты, репортеры.

Но писатель должен уметь все, считает Кувалдин. Он должен уметь и телеграмму и поздравительную открытку “в несколько строчек” написать, и оригинальный автограф, и стихотворение, и рассказ, и повесть, и роман, и эссе, и мемуары, и должен уметь написать и какой-нибудь материал для газеты, статью, информацию, заметку, очерк, и в том числе и интервью с интересным человеком. И Кувалдин умеет все. И никакой труд писателя не считает для себя зазорным. И умеет не только ручкой по бумаге водить, но и много такого, чего как бы не обязательно уметь писателю: издавать свой журнал, держать свое издательство, добывать бумагу для журнала и для книг, делать для них фотоснимки, возить рулоны бумаги в типографию, и возить тиражи из типографии, редактировать своих авторов, делать макеты книг... Кувалдин умеет все. Он специалист не узкого, а широкого профиля. Он - многостаночник. Он - универсал. Он и “швец, и жнец, и на дуде игрец”. Причем он успевает делать все одновременно, синхронно, по двадцать дел в день. Загружает себя по полной программе. Для него “смена занятий” является “лучшим отдыхом”, по Чехову.

Интервью Юрия Кувалдина с интересными людьми рождаются у него в результате общения и дружбы с ними, из желания запечатлеть, зафиксировать свои с ними отношения и разговоры, и не просто какие-то факты биографии этих людей, но и биографию их души, и их путь в большую литатературу, в большое искусство, в высшую сферу, открыть их для читателя и для самого себя с таких сторон, с каких никто или мало кто их знает, создать их портреты по принципу “неизвестный Пушкин...”.

Интервью Кувалдина - это не интервью журналиста с короткими, спринтерскими вопросами и короткими ответами, как правило, развлекательного или официального характера, это интервью писателя, это его художественные исследования натуры человека через беседу с ним, стремление “дойти до самой” его “сути”, и создать его художественный портрет. И каждому своему собеседнику он задает такие вопросы, которые помогли бы каждому из них раскрыться с наибольшей полнотой, глубиной и силой. И каждого он умеет выслушать, не перебивая его, и каждому дает выговориться. Недаром свои интервью он называет беседами. Самая лучшая беседа - это та, при которой один человек может искренне выговориться, а другой может его внимательно выслушать. Таковы беседы Кувалдина. В 2003 - 2004 годах он опубликовал в журнале “Наша улица” (с 1-го номера 2003 года по 7-й номер 2004-го) - 17 (семнадцать!) своих бесед. Я перечислю - с кем, чтобы был виден круг его собеседников и круг его тем: с последним главным редактором газеты “Правда”, основателем и главным редактором газеты “Слово” Виктором Линником (№ 1-2003); с Президентом Фонда социально-экономических и интеллектуальных программ Сергеем Филатовым ((№ 3-2003), с поэтом Кириллом Ковальджи (№ 5-2003), с поэтом Евгением Рейном (№ 6-2003), с поэтессой из Таллина Еленой Скульской (№ 7-2003), с прозаиком, руководителем творческого семинара в Литературном институте Александром Рекемчуком (№ 8-2003), с прозаиком и драматургом Андреем Яхонтовым (№ 9-2003), с артистом-писателем Валерием Золотухиным (№ 10-2003), с поэтом, автором известной “Песенки Крокодила Гены” (“К сожаленью, день рожденья только раз в году”) Александром Тимофеевским (№ 11-2003), с писателем, ректором Литературного института Сергеем Есиным (№ 12-2003), с поэтом, сотрудником “МК”, а потом “ЛГ” Сергеем Мнацаканяном (№ 1-2004), с литературоведом-достоевсковедом, членом Фонда Солженицына Людмилой Сараскиной (№ 2-2004), с режиссером Театра Армии, внуком Сталина Владимиром Бурдонским (№ 3-2004), с композитором Никитой Богословским (№ 4-2004), с бардом и художником Евгением Бачуриным (№ 5-2004), с артисткой Театра на Таганке Ириной Линдт (№ 6-2004), и даже с писателем Антоном Чеховым (№ 7-2004). Многие из этих бесед (фрагментарно) печатались и в газетах - в “Литературной газете”, в “Независимой газете”, а в основном - в “Слове”, там, кроме всего прочего, было интервью Кувалдина со скульптором Владимиром Буйначевым, которое (единственное из всех) не печаталось в “Нашей улице”.

...Одна из главных особенностей бесед Кувалдина состоит в том, что он всех своих собеседников - и писателей-профессионалов, и писателей-любителей - выводит на тему литературы... и всем задает вопросы: чем для вас является литература? какое влияние она оказала на вас и на вашу судьбу, какие книги, какие писатели? И каждому он задает вопрос: с чего началось ваше писательство, почему вы стали писать?

И выясняется, что литература оказала свое влияние абсолютно на всех замечательных людей и помогла им развиться и сформироваться и что писать многие из них стали потому, что с детства любили читать книги.

...У Сергея Филатова отец был поэтом, Александр Филатов, который написал поэму о Сергее Есенине “В приокском селе, под Рязанью...” (я читала ее в детстве! и многие строфы оттуда помню наизусть) и который назвал своего сына Сергеем в честь Есенина. Потому Сергей Филатов всю жизнь и тянется к поэзии, к культуре, потому он, бывший помощник Президента Ельцина, глава его Администрации, и ушел из политики и создал Фонд интеллектуально-культурных программ. Он написал серьезную и искреннюю книгу “Совершенно несекретно” - о кулуарах российской власти, о некоторых государственных фигурах, с которыми ему пришлось столкнуться на своем пути.

Из беседы читатели узнают, что отец Сергея Филатова работал на заводе “Серп и молот”, на Рогожской заставе, как и его мать. И сам он после окончания школы и металлургического техникума работал там же, помощником мастера-электрика в прокатном цехе, секретарем комитета ВЛКСМ завода... Проходная завода вывела его “в люди”, как в песне на стихи Фатьянова “Когда весна придет, не знаю...”, которую Филатов любит, как и все песни Фатьянова, и которую тот написал как будто про него.

Беседа очень интересна не только по своему содержанию, но и по своему построению, в которой использован кольцевой прием. Она начинается с песни Фатьянова “Тишина за Рогожской заставою” из фильма “Высота”, потом включает в себя его же песню “Когда весна придет, не знаю”, а также стихи Есенина, и кончается опять же песней Фатьянова опять же из фильма “Высота” - “Не кочегары мы, не плотники, // Но сожалений горьких нет, как нет, // А мы монтажники-высотники, // И с высоты вам шлем привет!”. Беседа называется “Высота”, и в этом есть высокий символ и высокий подтекст: высота - цель, достигнутая Сергеем Филатовым, и высота - сам Сергей Филатов.

...Евгений Рейн писал стихи лет с шести-семи, чтобы избавиться от бронхиальной астмы. Когда он шел из дома в школу, которая находилась довольно далеко, и у него начинался приступ астмы, он инстинктивно делал ритмические “дыхательные упражнения”, начинал сочинять и, в такт своим шагам, бормотать себе под нос заумные стихи: “Шухер-мухер, Жан Порухер...” И приходил в школу в хорошем самочувствии. Рейн считает, что некоторая “болезненность (человека) стимулирует (его) творческие и... литературные способности”. Мать Рейна была преподавателем немецкого языка. Отец - архитектором, отчим - дворянином из семьи царского генерала. Рейн - из интеллигентно-аристократической семьи. Он рассказывает Кувалдину о себе, кого из поэтов он любил: “Маяковского, футуристов, Блока, Пастернака... и много кого еще, и - Некрасова.... Из философов - Фрейда, Юнга, Ницше. Ницше, по мнению Рейна, “полезен для поэзии”. Рейн приводит слова Брюсова, который говорил, что “стихи поэту нужно писать каждый день”, как и Кувалдин говорит, что писателю нужно писать каждый день хотя бы по одной страничке. Евгений Рейн разворачивает эту мысль и говорит, что “иногда можно и помолчать (не писать какое-то время). Если не пишется каждый день - это еще не горе, не беда, а вот читать каждый день... нужно”. Сам Рейн читает каждый день, как и Кувалдин, в отличие от тех поэтов и вообще писателей, которые много пишут и мало читают и для которых великая поэзия и вообще великая литература так же сложна, как букварь для Филиппка из рассказа Льва Толстого.

Рейн рассказывает о своей дружбе с Иосифом Бродским... о своей встрече с Пастернаком, и о своих встречах с Ахматовой, с которой он и сам познакомился, и своего друга Иосифа Бродского познакомил...

Рассказывает Рейн и о том, как он, Евгений Рейн, 16 лет стоял в очереди в “Советском писателе”, чтобы издать свою первую книгу стихов, и издал ее в 49 лет!

...Елена Скульская, дочь эстонского писателя, стала писать стихи под влиянием стихов Гумилева, Цветаевой, Ахматовой, которые читал ей отец, когда она была еще маленькая и не умела читать, и которые она потом читала сама, и под влиянием литературной среды, в которой она росла. Стихи Скульская начала писать лет в двенадцать-тринадцать. На вопрос - “чем для вас является литература?” - она ответила, что для нее “все, что происходит в жизни” и “имеет отношение к бытию вне литературы, оправдано только тем, что оно может стать поводом для литературы”, и что стихи для нее “это и есть жизнь, а литература - судьба”. И еще для нее литература - это спасение от смерти и “понижение градуса страха смерти”.

Как говорит сам Кувалдин, литература - это спасение души для бессмертия. Кувалдин говорит: “Дружить нужно с великими. Если ты дружишь с великими, сам будешь великим. А дружишь с серыми, и всю жизнь будешь серым”. Елена Скульская говорит, что ее никогда “не тянуло к дружбе с великими, которые уже признаны великими...” Ее “тянуло к людям талантливым”. Она рассказывает о своей дружбе и работе в газете с Довлатовым, когда он еще не был признан и знаменит и когда “все говорили, что вот Довлатов не так замечательно пишет” (в журнале “Наша улица”, в № 2-2004, была опубликована ее повесть об этом, с письмами Довлатова к ней). Рассказывает она и о своем приятельстве с Евгением Рейном, и о своих конфликтных отношениях с Лотманом. Говорит высокие слова об Андрее Яхонтове, анализирует его прозу, в том числе его пьесу “Койка”, которая сделала ему “имя” (это “просто великая вещь”).

...В 1998 году Кувалдин вывел на большую арену и открыл читателям поэта Александра Тимофеевского, которому тогда было 65 лет, издал ему первую книгу стихов в своем издательстве “Книжный сад”. В беседе с Кувалдиным Тимофеевский рассказывает о том, каким трудным путем он шел в литературу, аж через Душанбе, через “Таджикфильм” и через “Союзмультфильм”, через тернии к звездам, и как он сочинил “Песенку крокодила Гены”, которая стала популярной, и как он, студентом ВГИКа, пришел к Пастернаку, которому тогда присудили Нобелевскую примию и которого начали травить, и сидел с ним в той комнате, в которой тот потом и умер. Рассказывает Тимофеевский и о том, как он, Тимофеевский, ездил с режиссером мультфильма “Ну, погоди!” Котеночкиным в Молдавию и был с группой экскурсантов на экскурсии в винных подвалах и они дегустировали там вино, а остатки сливали в лохань, а Котеночкин, который отстал от группы, прибежал и с ходу выпил все вино, которое там накопилось.

...Каждый собеседник рассказывает Кувалдину что-нибудь не только серьезное, но и смешное. Например, Кирилл Ковальджи рассказывает историю о том, как на последнем курсе Литинститута он и его сокурсники ходили с “подписным листом” по Переделкину, по знаменитым писателям, и собирали с них деньги на выпускной вечер... и кто как прореагировал на это, как прореагировал Леонов, как - Пастернак и как - Симонов...

А первое свое стихотворение Ковальджи сочинил в семь лет. О котенке, которого он мучил, но он же и жалел. Причем написал он об этом на румынском языке, потому что родился в селе Ташлык, в Бессарабии, которая тогда “входила в состав Румынии”. Много ли у нас русских поэтов, которые родились в селе и сочинили свое первое стихотворение на румынском языке? Кувалдин назвал Кирилла Ковальджи Тютчевым и Вяземским нашего времени. Но не в этой беседе, а в своем эссе о нем. Я думаю, Тютчев и Вяземский не стали бы возражать против этого. И признали бы в нем своего “меньшого брата”.

Кстати сказать, в юности Кирилл Ковальджи выпускал рукописный журнал “Юность”, а потом через много лет в Москве появился журнал “Юность” и Ковальджи заведовал там отделом критики. И еще он в пору своего студенчества выпускал в Литинституте рукописный журнал “Март”, а потом через много лет, в период перестройки, в Москве появился журнал “Апрель”...

...Каждый собеседник сообщает Кувалдину какие-то такие подробности о себе, которых никто никогда из читателей не узнал бы, если бы не беседа с Кувалдиным. Например, тот же Евгений Рейн сообщил ему, что в свое время он окончил технологический институт холодильной промышленности и вместе с профессором Боушевым сделал первую в Союзе карусельную машину для эскимо - “Эскимогенератор”. И что в пору своей юности он был “стилягой” и всю жизнь любил хорошую одежду и красивые галстуки и “охотился за всякими редкостными экземплярами”. Один раз “интервьюировал самого Кардена” и итальянская галстучная фирма решила, что Рейн занимает “высокое положение в советской прессе”, и подарила ему целую коробку галстуков, каждый из которых на черном рынке стоил минимум 20 рублей (советскими деньгами). В минуты бедности он продавал галстуки из этой коробки. Сейчас у него “больше двухсот галстуков из разных стран”.

...В беседе Юрия Кувалдина с Валерием Золотухиным есть “эффект обманываемого ожидания” читателей, как сказал бы профессор Литинститута Богданов. В противовес этому ожиданию, Кувалдин говорит с народным артистом Валерием Золотухиным не о спектаклях Театра на Таганке и не о кинофильмах, в которых участвует артист, а о литературе, и не просто как с читателем, а как с писателем, автором “Таганского дневника”, таганского варианта “Войны и мира”.

На вопрос Кувалдина - “почему вы стали писать?” - Золотухин ответил словами одного американца: “записывайте мгновения - они стоят целых исследований”. А потом уже - и своими словами. В восьмом классе Валерий Золотухин, который тогда жил на Алтае, в селе Быстрый Исток, где и родился, прочитал “Слово о Полку Игореве”. И оно поразило его своей “образностью”. Он был “ужален “Словом”. И написал сочинение о нем, которое не уместилось в тетради. “И получил за это свое сочинение “кол”, за орфографические ошибки, и возмутился, потому что считал, что ему поставили кол несправедливо (только за ошибки, а за содержание - неужели тоже “кол”? это несправедливо!), и написал критический трактат о преподавании литературы в школе... А потом уже, в 17 лет, поступил в ГИТИС и стал вести дневник... “Я в писателя стал играть, - говорит Валерий Золотухин Юрию Кувалдину и читателям “Нашей улицы”. - Мне нравилось сидеть, записывать, шуршать бумагой, думать, покупать бумагу, искать чернила, перо, шариковых ручек тогда не было”. И вот он ведет дневник уже больше сорока лет: “То есть, практически, с первого сентября 1958 года, я ежедневно записываю, что со мной происходит”. Во всем мире нет другого такого человека, который бы изо дня в день в течение сорока лет вел дневник! И какой! Кто читал его, тот знает. И рассказы и повести у Валерия Золотухина есть, они печатались в журнале “Юность”, в журнале “Аврора” и т. д., еще в советское время.

“Я в жизни делаю всегда то, что хочу делать, как свободный человек”, - заявляет он. Далеко не каждый человек может позволить себе это.

Нагибин говорил: “То, что не было мною записано, того не существовало”. Кувалдин любит повторять эти слова. Валерий Золотухин, соглашаясь и с Нагибиным, и с Кувалдиным, говорит: на похоронах Можаева я плакал и думал - зачем он так много ездил по стране туда-сюда, занимался общественной деятельностью? лучше бы он больше сидел за столом и больше писал, “то, что написано, то и осталось, а общественная деятельность исчезла...”

Из беседы с Юрием Кувалдиным становится ясно, что Валерий Золотухин - человек, который сам себя сделал, выбрался из глухой провинции, из своего алтайского села Быстрый Исток в Москву, поступил в ГИТИС, потом в Театр на Таганке, в Театр “высокой поэзии”, стал артистом и еще и писателем, звездой Театра, звездой кино, звездой литературы! А кто-то родился в Москве и никем не стал.

...Людмила Сараскина в свое время приехала в Москву “с Украины, из города Кировограда, бывшего Елисаветграда, с кафедры русской литературы местного пединститута”, в Московский пединститут, на межвузовскую конференцию, “с докладом об Иване Карамазове и его двойниках”. И выступила со своим докладом на этой конференции. И ей выпал шанс перебраться в Москву, куда она давно мечтала перебраться. Ей предложили поступить в аспирантуру. И она воспользовалась этим шансом. Но для этого она должна была пройти испытания, приложить усилия (как в сказке, когда героиня хочет чего-то добиться, она проходит испытания). Сараскина должна была подготовить для экзаменов четыре вопроса: “Достоевский и Пушкин. Достоевский и Лермонтов. Достоевский и Гоголь. Достоевский и натуральная школа”. И она подготовила их и сдала экзамен на “пять с плюсом”. И осталась в Москве. И стала известным достоевсковедом. И посвятила Достоевскому всю свою жизнь. Написала много книг о нем. Кувалдин задал ей вопрос, почему она не стала, как многие женщины, например, “учительницей или ткачихой, а стала заниматься логосом... литературой, в широком смысле слова”, и сама стала “писать, в узком смысле”? Она ответила, что с четырех лет любила читать и писать. И ничего другого не умела и не хотела делать. В двенадцать лет она прочитала Руссо, в пятнадцать - всего Шекспира. В школе она писала сочинения за всех мальчишек в классе, а они делали за нее лабораторные работы по физике... Сараскина окончила школу с золотой медалью. Из русской классики она любила “Бедную Лизу” Карамзина, “Повести Белкина” Пушкина и повести Тургенева (его “Асю” и так далее). Потом полюбила Достоевского, и так полюбила, что у нее не хватило смелости после него писать что-то свое, свои рассказы, повести, романы. Она внушила себе, что не сможет написать лучше, чем он. И поэтому стала писать о нем. Он подавил ее своим авторитетом и подмял ее под себя. И она села на него, как “на иглу”. И кроме него вообще никого больше не видит в литературе.

О литературоведах, которые пишут о классиках, читатели у нас мало что знают. Да их это и мало волнует. Им это кажется неинтересным. И сами литературоведы ничего не пишут о себе. А из беседы Кувалдина с Сараскиной читатели узнают о ней и как о литературоведе, и как о человеке, узнают о ее жизни, которая, оказывается, так же интересна, как жизнь классиков и жизнь их персонажей...

...Беседу с Никитой Богословским, автором двухсот песен, среди которых “Темная ночь”, “Почему ж ты мне не встретилась”, “Три года ты мне снилась”, и автором юмористических и сатирических книг в прозе, Кувалдин сделал за месяц до его смерти. О чем говорил композитор за месяц до своей смерти, на 91-м году своей жизни? О жизни и творчестве. О своем первом вальсе, написанном в 8 лет и посвященном дочери Леонида Утесова, о классике русской музыки Александре Глазунове, у которого юный композитор брал уроки, о литературе, которой он начал заниматься еще в детстве, как и музыкой, потому что любил читать книги, а книг у него в домашней библиотеке было “тысяч десять томов”. О Зощенко, которого Богословский очень любил как писателя и с которым был “в хороших отношениях”, об Олеше, с которым он тоже “был в отличных отношениях” и который хотя и создал “систему” работы писателя по книге “Ни дня без строчки”, но сам не соблюдал эту систему и у него бывали периоды, когда он не писал даже и по одной строчке в день. О ком еще? О новомодных писателях Пелевине и Сорокине, которых он (в свои 90 лет!) читает с удовольствием. Так сказать, идет в ногу с современностью. Еще о ком? О Евгении Бачурине, об Алексее Фатьянове, о Евгении Долматовском, о Соловьеве-Седом... о новой эстраде с песнями, которые потеряли мелодичность и создаются “для людей, не имеющих музыкального слуха”.

Я сейчас перечитала эту беседу и нашла в ней слова, которые могут служить прощанием Богословского с миром и с жизнью. Это слова Зощенко, которые Богословский нашел у него: “...И зачем я захотел все знать! Вот теперь я не умру так спокойно, как надеялся”. Я вычленила из них фразу: “Вот теперь я не умру...” Теперь, когда Богословский умер, он уже не умрет. А останется в своей музыке и в своей прозе.

...Рамки заметок не позволяют мне сказать о каждой из семнадцати бесед Юрия Кувалдина отдельно. Да это, может быть, и не нужно. Хотя каждая из них заслуживает того, чтобы сказать о ней отдельно. Пусть на “территории” моих заметок будет и несколько “белых пятен” и пусть читатели сами открывают их для себя, без моих беглых комментариев, которые ничего не добавляют к этим беседам или мало что добавляют.

...Все беседы Кувалдина - это по существу есть не что иное, как жития “замечательных людей” в форме диалога, то есть прямой речи, между двумя замечательными людьми своего времени, интервьюером, который и сам неординарная личность, а не просто репортер, каких много, и объектом его внимания, интервьюируемым, а если говорить еще точнее, это художественные монографии замечательного человека о замечательных людях, которые он писал по принципу “выжженной местности”, или, я бы сказала, по принципу вычерпанной угольной шахты или золотого карьера, то есть по такому принципу, когда автор раскрывает свою тему (в данном случае - тему “Замечательный человек нашего времени такой-то с пером в руке...”) так основательно и подробно и копает так глубоко, вытаскивая на поверхность со дна души у каждого из своих героев ценнейший материал, залежи полезных пород, что после него в угольной шахте или в золотом карьере уже ничего не остается, кроме пустых пород, и другим “добытчикам” там уже делать нечего, другие будут топтаться около вычерпанной ямы и подбирать крупицы от гор ценного материала, крохи от ворохов... Так Леонид Леонов писал свой “Русский лес”, поднимая там проблему охраны природы, по принципу “выжженной” (или вырубленной) местности”, чтобы после него лет пятьдесят никто не мог взяться за эту тему и сказать в ней что-то свое, новое. И я знаю, что в институтах лесопромышленности его речь о русском лесе включалась в экзаменационные билеты этих институтов и служила выпускникам лоцией в их работе на почве леса.

И я думаю, что все грядущие исследователи жизни и творчества героев бесед Кувалдина, допустим, того же Рейна, Золотухина, Тимофеевского, Ковальджи, Яхонтова, Буйначева, Бачурина, Богословского или, допустим, поэта “потерянного поколения” Мнацаканяна... и жизни таких замечательных людей, как Сергей Филатов, и истории журналистики в лице Виктора Линника, авторы рефератов, докторских диссертаций и просто студенты филологических факультетов будут обращаться к беседам Кувалдина как к главным художественно-биографическим источникам и эти беседы будут служить для всех прекрасными учебными пособиями. В этом заключается утилитарная роль бесед Юрия Кувалдина, которые, я думаю, войдут в учебные программы вузов в списки дополнительной литературы к тем или иным темам, хотя они и сами по себе могут стать темами экзаменационных билетов, как все творчество Кувалдина в целом.

...Читатели и даже и писатели, которые никогда не делали интервью, думают, что это очень легко - сделать интервью, тем более в наше время, когда к твоим услугам есть специальная техника. Возьми диктофон, вставь туда аудиокассету с пленкой, включи его и разговаривай себе с интересным тебе человеком, задавай ему вопросы, а он будет отвечать тебе на них, а диктофон все запишет, слово в слово, ничего не пропустит (а вопросы ты можешь записать заранее на листок, по пунктам, и так и идти по этим пунктам). Потом расшифруй все, что получилось, весь текст, перенеси его с диктофона, с пленки на бумагу, подредактируй, и все, и интервью готово.

Нет, хорошее интервью сделать не так-то просто. Это как написать хороший рассказ. И даже и хорошие вопросы задать не просто. Во-первых, чтобы задать их, ты должен в общих чертах представить себе, каким ты хочешь видеть свое интервью, о чем оно должно быть, на какую тему; во-вторых, ты должен знать, что ты хочешь узнать от человека, которому ты будешь задавать свои вопросы; в-третьих, ты должен уже что-то знать о нем, о его жизни и сфере его деятельности, чтобы не задавать ему глупых вопросов и не ставить его в неудобное положение перед тобой, а себя в неудобное положение перед ним; в-четвертых, ты должен быть культурно развитым человеком высокого уровня, чтобы поддерживать высокий уровень беседы и задавать интересные и умные вопросы (а интересные вопросы - они и есть умные, даже если кажутся наивными); в-пятых, ты должен создать непринужденную атмосферу беседы, в которой твой собеседник мог бы чувствовать себя легко и свободно и хотел бы говорить и разговариваться с тобой и смог бы раскрыться перед тобой; в-шестых, ты должен уметь повернуть беседу в нужное тебе русло; в-седьмых, ты должен быть талантливым собеседником и хорошим импровизатором, уметь на ходу менять что-то в беседе, уметь быстро сориентироваться в затруднительный или неловкий момент и сгладить и устранить этот момент и понять, как дальше вести беседу, и вести ее дальше и на ходу придумывать новые и новые вопросы (они должны сами вылетать из тебя, как стихи в момент вдохновения); в-восьмых, когда ты расшифруешь весь материал, ты должен отредактировать его так, чтобы у тебя получился первоклассный материал, насыщенный интересной информацией, ценным содержанием и живой аурой, ты должен убрать эллипсисы (пустоты) в речи своего собеседника, пропуски каких-то слов, отрезков фраз, пропуски каких-то мыслей, а пропуски эти неизбежны, потому что устная речь, даже самая складная (как по писаному), все равно это устная речь (при которой ты помогаешь себе жестами, мимикой, интонациями, взглядами, которых на бумаге нет, но которые должны чувствоваться там) и эта речь никогда не будет хороша в письменной форме, и будет требовать доработки “пером”, ты должен будешь угадать, что должно стоять на месте пропусков в тексте, и вставить то, что должно стоять, и еще ты должен выявить подтексты в тексте, которые всегда там присутствуют, и должен высветить их и сказать не сказанное собеседником, но такое, против чего он не мог бы возразить, такое, с чем он был бы согласен (и даже подарить ему какие-то свои мысли, слова, фразы); в-девятых, ты должен не только привести язык собеседника в порядок, но и передать особенности его языка, его лад и склад, какие-то характерные словечки; в-десятых, ты должен почувствовать композицию каждой фразы, каждого абзаца, каждой страницы своего “произведения” и поступить, как Огюст Роден, который на вопрос: “Как вы делаете гениальные скульптуры?”, - отвечал: “Я беру глыбу (мрамора) и отсекаю от нее все лишнее”. Ты должен отсечь от беседы все лишние куски, которые не вписываются в общую композицию, и выбросить их из беседы и добавить то, чего ей не хватает, а что-то в ней - какие-то слова и куски - переставить местами... вот тогда материал будет готов.

Делать интервью - все равно, что писать рассказ со слов своего собеседника, от его лица, делать литературную обработку устного рассказа... Так, между прочим, референты пишут книги за людей, которые не умеют их писать. За некоторых актеров, певцов, композиторов, д.

Кувалдин и пишет свои беседы, как рассказы со слов своих собеседников, на материале каждого из них, от их лица, как лирическую прозу... по всем законам жанра, в своем стиле, сохраняя особенности речи, особенности мышления, факты жизни и характер каждого своего героя. И все его собеседники - это герои его рассказов в форме бесед, это литературные образы... И сам Кувалдин - герой своих рассказов-бесед и литературный образ этих произведений.

Он так и говорит Сараскиной в своем интервью с ней: наша беседа становится “литературным произведением”, “поскольку пишу ее я, Кувалдин”, “это моя проза, в которой вы, Людмила Ивановна, персонаж, такой же, как и я в пределах этой беседы”, “но над беседой другой Кувалдин работает с текстом, в котором есть Сараскина и Кувалдин”, “в жизни мы много говорим, слова улетают”, “а потом вместе со словами улетают и люди, исчезают навсегда с лица земли”, “и только записанное становится фактом литературы”.

...Все образы собеседников Кувалдина - интереснейшие типажи, литературные архетипы.

Андрей Яхонтов - рафинированный интеллигент, утонченная натура, коренной москвич, у которого дедушка был историком, писал статьи и книгу о Пушкине, которую, правда, так и не дописал, отец был актером, снимался в фильме “Сын полка”, писал стихи и рассказы, мама была сотрудницей “Художественной литературы”, а потом ЦДЛа. В такой семье и заяц научился бы что-то писать, как и играть на барабане. И не удивительно, что Андрей стал писать, хотя иногда в таких семьях из детей получаются оболтусы. Из Андрея получился писатель высшего класса, и такой же драматург. Он очень любил свою маму и рассказал Кувалдину, как она умирала и как она умерла, и какое это было для него горе: “Я был за моей мамой... как за каменной стеной. Она меня, как щенка, волочила по жизни, за шкирку, выстраивала мою судьбу, хлопотала обо мне и заботилась. А тут я оказался... перед лицом больших трудностей и один”. Виталий Вульф, пробуя утешить его, сказал ему: “Андрюша, все мои успехи начались, когда умерла моя мама. Она меня так оберегала, так холила и лелеяла... А когда ее не стало, тогда я понял, что я должен барахтаться и выживать”. После этого Андрей Яхонтов написал пьесу “Койка”, которая (как будто по пророчеству Вульфа и по его мановению) принесла ему потрясающий успех и славу.

На вечере журнала “Наша улица” в ЦДЛе в 2004 году Андрей Яхонтов рассказал о том, как Юрий Кувалдин брал у него интервью:

“Он позвонил мне и говорит: “Нам надо встретиться с тобой. Ты запланируй для этого два-три свободных часа”. - “Для чего?” - “Ну ты запланируй часа два-три”. Мы с ним встретились. И он сказал мне: “Покажи мне твой дом, где ты родился, переулки, среди которых он находится и среди которых ты вырос”. Я человек не сентиментальный. Но тут я даже заплакал. Потому что кому какое дело до моего детства? Кому какое дело до моего прошлого? Кому какое дело до моих мыслей, в конце концов? А ему есть дело до этого. Он отнесся к нашему интервью не просто как писатель и не просто как человек, а как сверхчеловек. Как ангел-хранитель (который хочет сохранить прошлое Андрея Яхонтова). Он заставил меня столько всего вспомнить, и на меня столько всего нахлынуло... И все это он зафиксировал на диктофоне, а потом и на бумаге. Он показал, что он может быть очень добрым, участливым, сердечным”.

...Сергей Мнацаканян - поэт “потерянного поколения”, коренной москвич, как и Андрей Яхонтов, родился на улице Мархлевского. Ему дороги все улицы Москвы, и он переживает о том, что его улицу Мархлевского переименовали в Милютинский переулок, а улицу Чехова - в Большую Дмитровку, а улицу Герцена - в Большую Никитскую... Он варился в одном котле с такими поэтами, как Губанов, Шленский, Тихомиров, Аронов... и ностальгически вспоминает свои молодые годы и литературную атмосферу тех лет. Он сказал, что “советская литература состоялась”, а антисоветская и диссидентская - нет. Это он сказал, а не Кувалдин, но Кувалдин не стал вырезать из беседы слова Сергея Мнацаканяна, хотя и не согласен с ними, он смотрит на Сергея Мнацаканяна как на своего литературного героя (который к тому же когда-то носил литературный псевдоним Ян Август), а своих героев он любит и позволяет им говорить все, что им вздумается...

...Виктор Линник - вырос в Дмитрове, жил там в келье Борисоглебского монастыря, в 14 лет уехал оттуда с родителями в Москву, очень не хотел уезжать и даже плакал оттого, что “оказался в Москве” (в отличие от всех, кто рвется туда). Окончил МГУ, кандидат исторических наук, американист, журналист-международник, владеет четырьмя иностранными языками, английским, французским, норвежским, шведским, 12 лет жил в США, встречался там с Виктором Астафьевым, который приезжал туда из своей деревни Овсянка на литературное мероприятие, а потом они переписывались. “Человек потрясающего очарования, потрясающего дара общения, искренности, - говорит о нем Виктор Линник. - Это большое счастье, что мне удалось с ним пересечься на жизненных путях”. Когда Линник вернулся из США в Москву, то вскоре стал главным редактором газеты “Правда”, но в газете взяли засилье греки, и он ушел оттуда и создал свою газету “Слово”... Не каждый способен создать свою газету... Кувалдин, который создал свой журнал, понимает это, как никто.

...Сергей Есин - не только писатель, но и ректор Литературного института, человек с мотором и с рязанскими корнями, из Спас-Клепиков, где его тезка Сергей Есенин учился в ЦПШ (не в центральной партийной школе, а в церковно-приходской)...

...Бурдонский - внук Сталина, но не только тем интересен...

...Бачурин - автор песни “Дерева вы мои, дерева” и других песен, бард и художник со своей эстетикой...

...Рекемчук - не только писатель, по сценариям которого снимались фильмы, но и руководитель творческого семинара в Литературном институте... выращивает литературных цыплят... знался с литературными зубрами - Нагибиным, Солоухиным и рассказывает о них то, о чем никогда не писал...

...Владимир Буйначев - скульптор, противник “гигантомании” в искусстве, автор “маленького Пушкина”, который стоит в парке Искусств ЦДХ на Крымском валу. Написал книгу о “Слове о Полку Игореве” и издал ее у Кувалдина в 1998 году... Обнаружил в поэме “зашифрованность, закодированность текста” и акростих, чего не обнаружили самые дотошные литературоведы. И считает, что автор “Слова...” - сам князь Игорь...

...Ирина Линдт - одна из тех “баб” Таганки, перед которыми “все богини - как поганки”, молодая актриса, которая родилась в Алма-Ате. Она пишет трепетнофлюидные стихи, которые публиковались в “Нашей улице”:

Он ноги ей, в капроновых колготках,

Укутывал, держа в руках своих.

Она поет песни под гитару, но не свои, а романсы про “акации гроздья душистые” и другие. Дочь военного музыканта, немца, в детстве играла с мальчишками в футбол... Когда она сидела у своей мамы в животе, мама собиралась сделать аборт, но не сделала, потому что ей попались на глаза стихи о том, что вдруг из ребенка, которого ты не хочешь, получится Моцарт? Из Ирины и получился Моцарт. Она играла его на сцене Таганки вместе с Валерием Золотухиным, который играл Сальери. (И доигралась до того, что родила от Сальери Ванечку, который, может быть, тоже будет Моцартом.) Она рассказывает Юрию Кувалдину о себе то, чего никому из “корреспондентов” еще не рассказывала. И не только она, а все герои его бесед. Они открывают ему сезамы своих душ по его молчаливой команде: “Сезам, откройся!”.

...Таких бесед, как у Кувалдина, нет ни у кого из писателей (и тем более - ни у кого из журналистов). Это у него - не традиционные, не типичные интервью, не журналистика, а новая форма художественной прозы. Все беседы Кувалдина смотрятся, воспринимаются и читаются так же, как его художественные сочинения, и по своему размеру они не такие, как традиционные, типичные газетные интервью, от трех до шести страниц, а как объемные рассказы, от десяти до тридцати страниц. Серия его бесед есть не что иное, как повесть в рассказах, или вернее - повесть во многих автоэссе, где герои говорят от своего первого лица об одном и том же предмете - о литературе и творчестве, но каждый по-своему, под своим углом зрения, в своем ракурсе, основываясь на фактах своей жизни, на своей биографии, на своем опыте и на своем культурном багаже. В этом (в самом художественном методе Кувалдина) есть что-то от метода Фолкнера в романе “Шум и ярость”, где герои выражают свой взгляд на один и тот же предмет, на одно и то же, но с разных сторон, каждый по-своему, со своей точки зрения, со своей колокольни, роман состоит из глав, и каждая - от лица одного какого-то героя, а все эти главы в комплексе и есть роман. Но там речь идет не о литературе и не о творчестве. И там герои - не реальные люди, и не люди из высоких сфер, не поэты, не писатели, не литературоведы, не актеры, не композиторы, не скульпторы, не художники и барды, не деятели культуры с “именами”, а люди как люди, один даже и совсем полудурачок, полудебил (но, между прочим, у него-то как раз самый художественный взгляд на мир и на какие-то вещи). И если у героев Фолкнера льется “поток сознания”, то и у героев Кувалдина - в какой-то степени тоже. Кувалдин своими вопросами провоцирует их на гиперактивную работу мозга, на погружение в себя, в свой “поток сознания” и подсознания, в свою память и подпамять, и заставляет крутиться турбины мозга в этом потоке, и герои начинают производить из себя электроэнергию - такие слова, из которых и возникает произведение.

...Уровень беседы зависит от уровня интервьюируемого объекта, и, даже еще больше, самого интервьюера. Если последний глуп (или скажем мягче - не слишком умен) и если он малообразован и малоразвит, если ему “культурки не хватает”, то он не сможет задать своему собеседнику ни одного умного вопроса и не сможет воспринять то, что тот говорит, и подхватить его мысли и обменяться с ним своими мыслями, и не сможет подтянуть своего собеседника до высокой планки, если тот не дотягивается до нее, и провести беседу на высшем уровне, и она получится примитивной, банальной и плоской, на низком уровне. У умного интервьюера даже и с не очень умным собеседником получится умная беседа, и наоборот, у глупого - даже и с умным получится глупая.

Кувалдину его уровень позволяет брать интервью у самых высоких лиц, Кувалдин мог бы взять интервью хоть у самого президента страны и земного шара, хоть у папы Римского, хоть у английской королевы, хоть у самого Господа Бога, и оно получится у него таким, что будешь читать его и зачитываться им и просвещаться и ума-разума и культуры набираться.

В этом плане показательны все его беседы и - его беседа с Чеховым, который для него есть Бог Олимпа, как и Достоевский, и Гоголь, и Булгаков, и Платонов... и все великие писатели. И в то же время - он для него такой же литературный персонаж, как и все его персонажи.

Кто-то из читателей может сказать: “Ну, у Кувалдина совсем крыша поехала. Мало ему наших живых современников, чтобы делать с ними интервью. Он уже за мертвых классиков хватается, которые приходят к нему как глюкогены (как корова в повести Кувалдина “Сплошное Бологое”, которая пришла в фирму анонимных алкоголиков, в банкетный зал, и которую увидел там Сукочев). Кувалдин видит глюкогены классиков и представляет, что он разговаривает с ними”. Да Кувалдин не представляет, что он разговаривает с ними, а просто разговаривает, и не как с духами умерших предков на спиритуальном сеансе, а как с живыми людьми, как с Яхонтовым, с Тимофеевским, с Золотухиным, с Ковальджи, с Есиным, с Филатовым, с Линником, с Мнацаканяном и Рейном... с каждым из тех, с кем он делал беседы. Причем - в здравом уме и светлой памяти, на трезвую, а не на пьяную голову.

Рубцов один раз снял со стены общежития Литературного института на улице Добролюбова все портреты классиков литературы - Пушкина, Лермонтова, Чехова, Льва Толстого, Чернышевского и того же Добролюбова... и притащил их к себе в комнату и расставил вдоль стен, у окна, у кровати, у стола, и сел на пол и сидит в кругу классиков. Комендантка общежития ворвалась к нему в его покои, как ураган “Анжелика”, и завизжала: “Ты зачем классиков к себе притащил? Зачем ты утащил их? Хочешь загнать кому-то за бутылку водки?” - “Я общаюсь с великими...” - ответствовал Рубцов, обмотанный шарфом на голое тело.

Вот и Кувалдин общается с великими. В данном случае - с Чеховым.

Чтобы общаться с великими, совсем не надо тусоваться с ними в ЦДЛе, не надо сорок раз на дню перезваниваться с ними по телефону или обставлять себя их портретами... Надо просто любить их, читать их книги, знать их творчество, глубоко, досконально, как свое собственное, и разговаривать с ними в своих мыслях. Кувалдин и разговаривает. И не только в мыслях, но и на бумаге, и не только в устной форме, но и в письменной. Ему легко общаться с Чеховым. Потому что он читал его собрание сочинений раз пятнадцать... каждый день он прочитывает перед сном хотя бы одну страничку из Чехова. И для него Чехов - не мертвый классик, а живой человек, близкий ему по духу и по взглядам. Классики, считает Кувалдин, и не бывают мертвыми - они все живые, “живее всех живых”, и существуют в нашей жизни - вместе со своими книгами - как живые люди, и к ним каждый может обратиться в любую минуту, по самым серьезным и самым деликатным вопросам. И вот Кувалдин и разговаривает с Чеховым как с живым. И ему с ним интереснее, чем с кем-то из биологически живых людей. И Чехову было бы интересно с ним. Они оба нашли бы общий язык и нашли бы, о чем поговорить друг с другом.

И вот первый вопрос, который Кувалдин задает Чехову: “Антон Павлович, на мой взгляд, каждый пишущий должен... ответить на очень простой и понятный вопрос: чем для него является литература? Для меня здесь ответ прост: то, что не зафиксировано в слове, того не существовало...” Значит пишущий должен зафиксировать в слове то, что существовало (в жизни или в фантазии автора), чтобы оно существовало в вечности... “Реальность бесследно исчезает с лица земли, Слово остается”... Цель пишущего - попасть в вечность через литературу, встать на одну полку с классиками.

“Юрий Александрович... - обращается Чехов к Кувалдину. И сравнивает литературу с Везувием, на который взбирается писатель: “Идешь, идешь, а до вершины все еще далеко”... - И начинает рассуждать о литературе, которая является для него смыслом жизни. И многое из того, что он говорит о себе, мог бы сказать о себе и сам Кувалдин: “Все мои близкие всегда относились снисходительно к моему авторству и не переставали дружески советовать мне не менять настоящее дело (медицину, службу) на бумагомаранье. Подойдут (ко мне) бывало, погладят (меня) по головке и скажут, вздыхая: “Бросил бы ты, Антоша, безделье. Что ты все бумагу переводишь? Ты же врач! У тебя в руках специальность!” Вот и занялся бы делом. Близкие люди редко понимали своих гениев. Потому и говорится, что нет пророка в своем отечестве. У нас классиками считаются только мертвые, и то не все. Кувалдина тоже пока мало кто понимает.

Пушкин писал когда-то, что нет ничего интереснее, чем следить за мыслями великого человека. Читать беседу Кувалдина - это следить за мыслями великого человека, Чехова, то есть двух великих, Чехова и Кувалдина, у которых все мысли совпадают, так, что даже не разберешь, где чьи. Например, о том, что счастье нельзя понимать “как одно сплошное добро без всякого зла”, потому что “зло и добро - одно целое... и одно без другого не существует”. Или мысли о том, что такое грязь: “...было же раньше поколение писателей”, которое считало “грязью не только “негодяев с негодяйками”, но даже и... мужиков и чиновников ниже титулярного”. И дальше: “Есть люди, которых развратит даже детская литература, которые с особенным удовольствием прочитывают в псалтыри и в притчах Соломона пикантные местечки, есть же такие (люди), которые, чем больше знакомятся с житейской грязью, тем становятся чище”... “Для химиков на земле нет ничего нечистого. Литератор должен быть... как химик” и знать, что “навозные кучи в пейзаже играют очень почтенную роль, а злые страсти так же присущи жизни, как и добрые”, “жизнь изучается не по одним только плюсам, но и по минусам”. Эти мысли могут служить эпиграфами ко всем сочинениям как Чехова, так и Кувалдина. Или вот еще мысли о художнике: “Художник должен быть не судьею своих персонажей и того, о чем говорят они, а только беспристрастным свидетелем... Мое дело только в том, чтобы быть талантливым”...

Кончается беседа Кувалдина с Чеховым тем, что Чехов сообщает ему, над чем он сейчас работает:

“Хотя я и бросил литературу, но все же изредка по старой привычке пописываю кое-что. Пишу теперь рассказ под названием “Архиерей” - на сюжет, который сидит у меня в голове уже лет пятнадцать”.

Читателям может показаться, что беседа заканчивается как-то ничем. Но это только таким читателям, которые не читали рассказ Чехова “Архиерей” или читали, но не вникли в него. Речь в этом рассказе идет об одном архиерее, которого все уважали, но который умер и все забыли о нем и о том, что он был, и когда его мать, бедная деревенская старушка, пытается кому-то сказать и доказать, что у нее сын был не кто-то такое, а архиерей, большой человек, никто ей не верит. А смысл рассказа в чем? В том, что человек умирает и исчезает с лица земли, и маленький человек, и большой, если он не запечатлел себя в слове, в литературе. А не исчезает он только в том случае, если он запечатлел себя в слове или кто-то запечатлел его в своем рассказе, как Чехов, который написал и про архиерея, и про его мать-старушку. И который в последнюю минуту своей жизни, 2 июля 1904 года (15-го по новому стилю), сказал почему-то по-немецки (с юмором? чтобы не напугать свою жену Ольгу Леонардовну?): “Ich sterbe...” (я умираю), - и выпил бокал шампанского до дна... но не умер, а тихо ушел в вечность, в бессмертие, потому что был не только врачом, но и писателем и успел к своим 44 годам написать собрание сочинений в двенадцати томах, которое сам же и составил.

Кувалдин и Чехов в этой беседе - два сапога пара. Два равновеликих гения. Они совпадают в своих взглядах и на жизнь, и литературу, и на проблему вечности и бессмертия.

В книге "ХУДОЖНИК АЛЕКСАНДР ТРИФОНОВ", Изд-во "Книжный сад", М., 2005



Эмиль Сокольский

ВНУТРЕННИЙ ГОЛОС ВЕЩЕЙ

О художнике Александре Трифонове


Кто придумал термин "изобразительное искусство"? Настоящий художник не изображает - он творит. Кто придумал, что искусство - отражение жизни? Искусство, как и литература (что, по-моему, одно и то же) - не отражение жизни, а часть жизни, условие ее, форма, проявление жизни. Кто сказал, что творчество - это самовыражение? Творчество - страсть, плен, крест. "Дар Божий" - что за слова? А значат они следующее: дар этот - для нас; для творца же дар - труд, мука, падения и взлеты...
По взлетам я и оцениваю Александра Трифонова: падения мне неизвестны, и те десятка три его работ, что я видел, восхищают. Несомненно, они - новое слово в живописи, хотя и вызывают много ассоциаций. Но ничто не происходит из ничего, и какое может быть "новое слово" без опыта общения с произведениями прошлого? Ассоциаций много: тут и Анри Руссо с Нико Пиросмани, и фовисты с их "говорящими" красками, и Сезанн с Кончаловским, Лентулов, супрематисты, Франц Марк, Кандинский... И все же в каждой картине - он один, Трифонов, ни на кого не похожий, ни от кого и ни от чего не зависимо творящий собственный мир, наполненный бутылками и диковинными существами.
Сергей Булгаков, говоря о "зловещей, демонической тяжести" бутылок и бокалов Пикассо, отмечал, что "смотреть на них без мистического головокружения... невозможно": предметы - холодны, их природа геометрична, механистична. В этом смысле Трифонов - мастер тонкий, музыкальный, его цвет - теплый, волнующий, физически ощутимый, он положительно воздействует на психику, выявляя, по Кандинскому, "внутренний голос вещей", обаятельных, зовущих. Чтобы объяснить это притяжение, искусствоведческий анализ бессилен: здесь может помочь только поэзия. Трифонов не изображает, он творит-строит образ с помощью форм с виду простых, но неизъяснимо художественно-богатых.
Живопись Трифонова возвышает, просветляет и радостно очищает способного тонко чувствовать человека. Язык художника своеобычен, аллегоричен, подчас непрост, и чтобы понять его, требуется свое сознание подвергнуть некоторому насилию. Но лишь благодаря такому насилию и расширяется наше сознание, и в нем уже не остается места сахарно-медовым изделиям Шилова, назойливой публицистике Глазунова, жестким "немецким" стилизациям Константина Васильева.
О живописи Трифонова я слышал мало дельного. Одни находят в ней сатиру, иронию, ностальгию по армейской юности, сдобренной выпивкой. Другие считают, что художник говорит на простом, внятном, улично-кухонном языке. Третьи находят в его бутылках знаки наших - человеческих - страстей и пороков (отсюда следует: Трифонов - обличитель, или иронист, или бесстрастный наблюдатель, но обязательно - оценивает питие как порок!). Всегда готовый к банальным и малосодержательным, но умно-уместным, как этикетки на пустых бутылках, замечаниям Лев Аннинский говорит о том, что "человеческое лицо исчезает из мироздания". Весьма проницательное замечание... Самое смешное во всем этом то, что точнее всего о трифоновских работах высказался... сам художник: "...эти образы обладают какой-то необъяснимой властью. Они притягивают к себе, словно к родниковой воде; все рядом с ними оживает и преображается - вещи, звуки и сами люди". Недаром свою выставку в 2003 году в Москве он назвал "Болеро" - прямое указание на музыкальность картин, на их фантастическую пластичность. Деформация его бутылок - не просто выдумка, она - передача глубины душевных переживаний, силы подсознательных импульсов (вспомним экспрессионистов!).
Мне часто вспоминаются слова известного питерского композитора-авангардиста Галины Уствольской: "Я прошу всех, кто по-настоящему любит мою музыку, отказаться от любого ее теоретического анализа". Так же и с картинами Александра Трифонова: поменьше бы рассуждений, и - смотреть, смотреть!
Вот "Исчерпанная истина". На столе - бутылки и бокалы "по Сезанну", преувеличенно удлиненные, энергичные, живые, готовые страждущему отдать свое содержимое (если что-то осталось), веселые, озорные, приветливые. Они, бутылки и бокалы, не позволяют допустить предположения, что этот - не рухнувший головой, а утомленный, по-детски преклонивший ее на край стола - человек скотски пьян. Напротив, картина оставляет ощущение светлое, безмятежное, оптимистичное, она старается подчеркнуть художественную ценность и красоту пространственного явления, пластического события. Нет "человеческого лица"? Но есть лицо художника: взгляд его чувствуешь всем существом.
Вот "Египетские ночи". Сплоченное общество бутылок-рюмок и выразительно позирующая тарелка с закуской, выставленная будто для декорации только, но не по необходимости воображаемых пьющих. И лукавый зверек. Кто он? "Прикалывающееся" над "народной слабостью" существо? Сам частица этого же народа ("а что, выпивка, это, э-э-э, очень даже неплохо...")? Художник уничтожает все подозрения в "аморальности пьянки" послушной группой склянок, нарочито аккуратной, расставленной словно заботливой хозяйкой, - склянок поблескивающих, осязаемых, текучих. Пожалуй, здесь и не ирония вовсе (а что такое ирония? - Слабость хилого интеллигента, прячущегося за "дистанцию", питающуюся заемным высокомерием, "умного", но не здорового духовно), скорее, теплый юмор, внутренняя тишина. Мы прислушиваемся к тому, что происходит на картине, и к самим себе.
А вот и "Завтрак московского комсомольца". Тот же мотив: банальные бутылки, стакан, сигарета и обрывки газеты; на сей раз предметы зависли в пространстве (но зависли намеренно: как на выставку). Они самоценны, выразительны, говорящи, они взаимно дополняют друг друга; их неизбежное, обязательное соседство - ждет, обещает: что-то будет; и, обещая, не торопит "пиршества". Рыба цела, сигарета цела, бутылка едва почата, а газета нарочито разорвана: для имитации застолья. Мне представляется не будущая пьянка, а вспоминается ответ Владимира Соловьева на анкетный вопрос "Ваше любимое занятие": "Выпить с хорошим человеком"! И я не слышал о том, что философ был алкоголиком.
"Русская Герника". Красный бык с грустным любопытством и укором смотрит на закупоренные романтически голубые, завораживающие бутылки. Осуждает пьянство? Выпивку без закуски? Или ожидал чего-то вкусненького, а увидел лишь документ "страстей и пороков"? Или - скорбит, что не знает, как открыть эти бутылки, чтобы к ним присосаться? А может, впрямь бык и есть сам художник, с любовью и нежностью глядящий в юношеское прошлое, когда приходилось со сверстниками приобщаться к "зеленому змию"?
"Квадратный портвейн Казимира Малевича". Не намек ли на то, что человеку, не способному постигать аллегории, в "Черном квадрате" без "ста грамм" не разобраться? Лично я уловил в картине такую мысль: "трезвому", "нормально мыслящему" человеку трудно ориентироваться в искусстве. "Нормальный" человек не открывает мир ежедневно и ежечасно, думая, что им давно уже все постигнуто, и довольствуется видимостями. Отсюда скепсис и усталость. Нужно "опьянение", полет фантазии, любовь к деталям, не то - будет по Коржавину: "Для многих жизнь не взлет, а ремесло"...
Прекрасны обнимающиеся бутылки - танцующие "по-ненастоящему", хмельно, упоенно, с раскрытыми по-мунковски ртами, или - двигающиеся просто по инерции ("Две бутылки", "2+1"), в утомленном, одиноком блуждании по реалиям трифоновского мира: среди игральных карт, сигарет, рюмок, в заинтересованном созерцании первоосновы цвета и формы - "Черного квадрата"...
Не только бутылки у Трифонова живые. Пластически выразителен стул, он светится, как березовые стволы в сумерках, и готов принять любую другую форму под спокойное, не удивленное происходящим освещение. Стул смущен, словно девушка, еще не привыкшая к пристальным взглядам.
И - сам Бог велел - жив "Портрет писателя Кувалдина". Писатель мыслит, он в беспрестанных, со всех сторон обнимающих его заботах - многоцветных, светоносных, жизнеутверждающих, и в этом ворохе красок - защищенность героя от потока ливней и лихих ветров, тщетность наносимых ему ожогов, торжество жизни как совокупности оттенков, из которых Кувалдин творит гармонию. Сюжет картины - значимость мазков и контуров, их здоровый напор, цветовая сила. Пожалуй, это самая выразительная работа Трифонова - мастера все-таки мягкого, безгротескового, бессатиричного, безыроничного, но - доброго, изобретательного, веселого, грустного, сентиментального и не по годам мудрого.
С ним хотелось бы выпить.
Ростов-на-Дону
В книге "ХУДОЖНИК АЛЕКСАНДР ТРИФОНОВ", Изд-во "Книжный сад", М., 2005

-->

МАРГАРИТА РОЗА

Юрий Кувалдин

УТРО

рассказ


Маргарита

...Но одним рассудком лишь,
И тайн святых не жаждешь приобщиться,
Ты в церковь не ходил который год?
Ты в Бога веришь ли?

Иоганн Гёте "Фауст"
перевод Бориса Пастернака

Последний ком земли с глухим стуком упал на крышку гроба. Профессор Леонид Сергеевич Королёв медленно поднял печальный взгляд, повернул голову и увидел на соседней могиле буквально ослепившую его огромную одинокую розу, и застыл в этом повороте, не в состоянии отвести от неё глаз. Махровый полноцветный красный бутон на очень высокой ножке с острыми шипами возвышался над серебристым крестом, и, казалось, освещал всё вокруг своим неземным светом.
Королёв в каком-то невероятном страхе, словно то не он был, а кто-то другой, пораженный мгновенной красотой, встряхнул головой, седые длинные волосы слетели на лоб, затем, найдя в себе силы, отвел взгляд в сторону, чтобы отвлечься от приковывающей красоты распахнутого цветка. Он в трепетном чувстве нагнулся, взял горсть земли и молча, скорбно и поэтично, высыпал землю в раскрытую могилу, чтобы не было слышно ни звука.
После этого могильщики остро заточенными лопатами дружно и быстро засыпали могилу, сделав холмик и воткнув в него табличку с датами жизни и смерти.
У Королёва умерла жена.
Родственники и знакомые, переговариваясь, было видно, что они сразу же постарались забыть о печальной процедуре, уселись в автобус, чтобы ехать на поминки домой.
Выпивали дружно, но не чокаясь, ели хорошо, с аппетитом, как после прогулки в парке, передавали друг другу салаты и осетрину, сервелат и пирожные, баклажаны с грецкими орехами и цукини с домашним сыром и грибами, пока совсем не забыли, по какому поводу здесь собрались, даже запели песню:

Во дворе, где каждый вечер всё играла радиола,
где пары танцевали, пыля,
ребята уважали очень Леньку Королёва
и присвоили ему званье короля…

И коллеги на кафедре инженерной теплофизики, завидев профессора Королёва, подчас напевали эту песенку. Он привык, не сердился, и сам мурлыкал иногда её про себя.
На другой же день ранним утром, даже пришлось ждать открытия ворот, Королёв вернулся на кладбище.
Он всё делал так, как будто ему кто-то подсказывал, что нужно делать.
Оглядевшись, он подошел к розе, осторожно нащупал пальцами на тонком стволе место без шипов, достал из внутреннего кармана плаща прихваченный острый столовый нож, и с усилием перерезал стебель на полметра ниже цветка, обернул красавицу газетой, и, прижав её к груди, даже поцеловав её - вот чудак! - через газету, пошел по длинной асфальтированной дорожке мимо черных памятников купцам и крестов всевозможных форм, к выходу. Королёв думал, что кто-нибудь заметит его поступок, обратит внимание на длинный сверток, но чернокурточный охранник даже не посмотрел в его сторону.
Дикую розу у нас называют шиповником. А настоящая роза - это то, что выведено человеком в саду. Но разве у крупной и высокой розы стебель? Нет у неё самый настоящий ствол, или штамб, от корня до вершины, до тюльпановидного цветка, крепкий тонкий ствол, покрытый шипами. Где розы, там и колючки - вот в чём неизменный закон жизни. Тюльпановидные, нераскрывшиеся розы символизируют неутолимую фаллическую силу любви. А раскрывшаяся роза, как губы красавицы, влекут в себя тюльпана силу.
Подходящей вазы у Королёва не нашлось, и он поставил розу в бутылку.
Словно в какой-то надежде шли сегодня сны. Лучи солнца тронули занавеску. А один наиболее проворный луч проскользнул в щель, и погладил лоб, нос и щеки Королёва, как будто это были нежные лепестки розы.
- Любимый! - сказала роза.
- Любимая! - сказал Королёв.
Рядом с ним за столом сидела очаровательная роза.
- Я счастлив, что познакомился с вами! - с чувством сказал Королёв.
- Не печальтесь Леонид, ведь я пришла дарить вам свет.
- Вас зовут Роза? - догадался Королёв, выпивая с удовольствием рюмку водки.
- Можно и Роза. Но полное имя моё Розалия, - сказала она.
- Роза-алия, - повторил Королёв, оглядывая пышнотелую красавицу, и добавил: - Роза алая.
- Да, так и называйте меня полным именем - Розалия. Я не люблю, когда сокращают моё имя. Роза, мне кажется, это другое имя. А моё имя Розалия.
- Я всегда буду называть вас Розалией, - сказал Королёв.
- А вас - Леонид? - спросила Розалия, выпивая полрюмки водки.
Не чокаясь, как положено.
И говорили они, и привыкали друг к другу. Оказалось, что Розалия работала в том же департаменте, что и его ушедшая жена. В том же, там же. Очень странно.
Веришь в логику реальных событий, а потом эта логика реализма пропадает.
Может быть, действительно в ласке есть какая-то предопределенность? Вряд ли! Преодолевая всяческие условности и стеснения, любимые открываются друг другу. Любовь отвергает все правила приличия, и это есть высший смысл веры.
- Ты меня любишь? - утром спросила Розалия.
- Люблю! - нежно прошептал Королёв. - А ты меня?
- Люблю! - воскликнула Розалия, принимая всего Королёва в себя, до вскрика.
- Роза Розалия любовь моя бесконечная! - прошептал с подъемом Королёв.
Безумно стучали часы на стене.
И тишина была потом в чудесном молчании, когда рука была в руке.
- Я однажды сказала, когда меня сравнили с шиповником, - тихо сказала Розалия, - что я давно переросла дикость, ухожена, возвеличена, вознесена в главные цветы мира. Тогда мне шиповник сказал: «Порой сильно раздражает меня самопиаром роза, но здесь она совершенно права». Даже, понимаете, шиповник признал моё первенство в красоте и совершенстве. Ибо меня в античности еще нарекли царицей цветов, справедливо считая эталоном строгости и красоты. Потому что я не только являюсь символом любви, но и сама есть любовь.
- У нас не любят красивых, у нас не любят умных, у нас не любят работящих, постоянно говоря: "Не высовывайся!". Вместо того чтобы даже за малую удачу хвалить ребенка, удачу эту не замечают, а всё внимание концентрируют на неудаче и бьют за это ребенка по затылку. И он понимает, что нужно прятаться, не попадать под горячую руку, слиться со всеми, чтобы по затылку не били! Страна рабов, крепостных, где всегда презирали и презирают интеллигенцию! Совершенствование начинается только тогда, когда тебя поддерживают даже при малом успехе, одобряют твои действия, хвалят. И человек будет развивать малый успех в большой, потому что человек хочет быть лучше других, только до поры скрывает это. Человеку талантливому нужна похвала, и только похвала! И тебя бы хотели обрядить в ватные штаны, в оренбургский пуховый серый платок и в телогрейку, чтобы не высовывалась, а лучше, чтобы тебя вовсе не было, чтобы все вокруг было серым, одинаковым.
- Как грустно, - вздохнула Розалия.
- Очень грустно, - сказал Королёв.
- Все будет хорошо, - сказала Розалия.
- Всё хорошо! - сказал Королёв, сжимая в своей ладони большую белую грудь.
Но смешным было бы всё личное демонстрировать посторонним, как на выставке.
Нужно с полной самоотдачей на рассвете прижиматься всем телом к любимой, чтобы слышать биение её сердца.
- Мы пойдем гулять? - спросила Розалия.
- Пойдем, - сказал Королёв.
Он склонился с нежностью над розой её нежной груди, взял губами сосок, и втянул в себя.
На столе появился коньяк. Королёв налил плоский фужер до краев и придвинул к Розалии.
- Да ты что! - вспыхнула она. - Разве можно столько коньяка наливать?! Где меня потом искать? У меня прежде несколько раз уже было, когда я обнимала унитаз, так рвало!
Королёв половину отлил в свой фужер. Выпили. И вторую, и третью, и тринадцатую. Только пил один Королёв. Розалия пригубливала едва. А Королёв медленно начал перелетать с облака на облако.
Он весь лежал в своём естестве эмбрионом, свернутым в калачик, беспомощным и свободным от всяких сдерживаний, когда пригодились бы памперсы в бессознательной инерции. Так может напиваться только одержимый любовью московский профессор и пьяница, потому что профессором может быть только пьющий человек, он-то уж никогда не поставит студенту «неуд», потому что всю жизнь, несмотря на звания и регалии, остается студентом. Большая редкость среди людей и эмбрионов. Запахи исходили удушающие, если вы, конечно, знаете, что такое запахи от человека, напившегося до положения риз, и выпускающего из себя во все стороны и из всех мест всё, что возможно. Розалия подняла на руки эмбриона и отнесла в ванную комнату, по пути несколько раз роняя и поднимая ненаглядного. Положила тело в ванну, заткнула выпуск, и пустила воду. Тем временем, пока теплая вода омовением пробуждала Королёва, Розалия скомкала простыни и одеяла, растолкала по нескольким пакетам, и сбегала с ними на лестничную клетку к мусоропроводу.
Переулок был пустынен, хотя утреннее солнце по касательной уже освещало город. Королёв крепче прижал к груди розу. Он был в сером плаще с погончиками и в темно-синей фетровой шляпе. Воротник на плаще был поднят. Королёв с юности любил ходить с поднятым воротником. И на левой стороне старого переулка с двух и трехэтажными домами находилась глубокая подворотня, и справа он увидел такую же длинную, мрачноватую подворотню. На минуту Королёв задумался, в какую ему идти. Потом как-то машинально, сильно стуча каблуками, как будто там были металлические набойки, прошел в подворотню на левой стороне. Как только он углубился под арку, сразу же резко потемнело. Только желтая лампочка в глубине двора покачивалась на легком ветерке. Королёв еще крепче прижал розу к груди. Он знал, что за поворотом двора находилась другая подворотня, выводившая его в детстве к школе. Он и пошел туда. Но подворотня привела его в незнакомый двор, где стояли черные гранитные надгробия и крашеные серебряной краской металлические кресты с подвешенными на них веночками из бумажных цветов.
Каждое утро любовь приходит обновленной, как только что проснувшееся солнце.
- Я ужасно соскучилась по тебя! - выдохнула Розалия.
- И я по тебе, - сказал Королёв.
Они сидели у низкого журнального столика, пили крепкий цейлонский чай, ели горячие сосиски с хлебом с маслом.
Так уж устроен человек, что есть и любить он хочет снова и снова.
- Ты любишь меня? - спросила Розалия.
- Я схожу с ума без тебя! - сказал он, поедая её взглядом.
Но новая страсть, такая сильная, с насыщением начинает быстро приближаться к смерти. И чтобы отогнать смерть подальше, тела любимых сливаются вновь и вновь, как будто снова и снова едят горячий белый хлеб.
Хлеб есть выражение максимального таинства любви.
Хлеб!
Разве можно слово «хлеб» произносить при всех вслух?!
Королёв держал в руках бутылку с розой и слушал тринадцатую симфонию Шостаковича, проникая в закрытые мотивы открытым нервом, словно эта музыка переворачивала его вверх дном, говоря, что случайность жизни превращается в трагизм, когда теряются все нити жизни, и когда хочется выйти на улицу Горького, взять бутылку и выпить на двоих с Дмитрием Шостаковичем. Он как раз в это утро вышел под арку, ожидая Королёва. Шостакович был в клетчатой красной рубашке с короткими рукавами, от этого его дергающиеся руки были еще симфоничнее, еще волторнее, еще виолончельнее, еще арфичнее, в общем, постоянно оглядываясь и поправляя очки указательным пальцем, первым выпил Дмитрий Дмитриевич, затем уж Королёв, которому и было предначертано выпивать только по дворам и подворотням.
- Как это скрипично! – сказал, утираясь тыльной стороной ладони, Шостакович.
- Как тринадцатая симфония, - сказал Королёв.
- Жизнь нужно видеть с изнанки, тогда понимаешь, что всюду - боль, - сказал Шостакович, и немного помолчав, добавил: - Я очень боюсь боли и не слишком забочусь о смерти.
- Я тоже, - сказал Королёв.
- А эта дама с вами? - спросил Шостакович, кивая на розу в бутылке.
- Да. Это Розалия…
Обнаженная Розалия стояла перед круглым большим зеркалом в ванной и рассматривала себя так, как будто первый раз видела. Вода еще мелкими струйками стекала с нее, волосы были влажны, но как только она их подсушила почти бесшумным феном, они золотистым нимбом окружили её лицо. Королёв прикоснулся сначала к ним губами, потом утонул в их сладостной пене лицом. А когда отстранился, то не мог отвести глаз от Розалии.
Королёв взял в ладони голову Розалии, прислонился губами к её губам, застыл в нежности поцелуя, наслаждаясь ароматом красных лепестков.
А было время, когда Королёв лишь туманно представлял соединение мужчины и женщины. Даже страшновато об этом было думать лет в десять-двенадцать. В то время любовь этих двоих он представлял, как прогулки под руку по набережной в парке у реки, не более. Ну еще воздушные поцелуи. То, о чем он догадывался и о чем болтали мальчишки, ему казалось грубым. Всё дело было в том, что он еще тогда не созрел. А когда созрел, то влекло как раз то, что раньше отстраняло. Пропали все смущения и страхи, исчезла брезгливость, и что раньше раздражало, теперь манило и возбуждало. И Королёв выучился сладости эроса, который открыл ему многое из того, что вообще не было предметом детских догадок, что, например, все переживания исходят, прежде всего, от физиологических действий, что вот этот аромат волос Розалии, как и цвет её глаз или дыхание, струящееся сквозь её губы, становятся сутью её трепещущей души.
Королёв был один, и ехал где-то.
Потом читал лекцию студентам о физике плазмы и магнитной гидродинамике.
Розалия, по всей видимости, в эти минуты открыла глаза. Какие чувства возникли у неё после того, как она не обнаружила рядом Королёва? Конечно, не сразу после сна Розалия поняла, что его нет. Потому что состояние между вымыслом и явью не дает четкого понимания, что именно есть сон, а что есть бодрствование. Они могут меняться местами, и сама жизнь в итоге вполне реально окажется вымыслом.
В очередной раз Королёв пришел к дому Розалии. Шел дождь. У подъезда под козырьком стояли две женщины.
- Охраняете подъезд? - спросил серьезно, но с внутренним смехом Королёв, потому что ненавидел старух у подъездов.
- И ничего мы не охраняем, - сказала круглолицая с седыми кудряшками, выбивавшимися из-под пухового серого платка, женщина в сильных годах. - Мы воздухом дышим.
- Воздухом нужно дышать в парке Горького, - сказал Королёв.
Он набрал номер домофона. Её не было. Сердце выпрыгивало из гортани уязвленного, потерявшего ритм жизни Королёва. Он несколько раз обошел дом кругом и вокруг, хотя дом этот был длиной чуть ли не в полкилометра. Взбрело же на ум советским архитекторам ставить небоскрёбы в длину, по двадцать подъездов. С тыльной стороны Королев отыскал застеклённый балкон Розалии на самом верху. Видна была сетка от мух и комаров, окно не было закрыто. Но Королёв знал, что Розалия не могла и минуты пробыть без воздуха, всё время открывала окна, так что у Королёва сводило челюсти и мёрзли ноги, и её черный кот Агрессор, длинноногий как пантера, не представлял свою жизнь без свободного выхода на балкон к сетке, чтобы посидеть на подоконнике и подышать. В условленный день Королёв звонил Розалии по городскому телефону, но её не было, а мобильник дежурным голосом отвечал, что абонент временно недоступен, позвоните позже. Это «позвоните позже» доводило Королёва до исступления. Через неделю он опять приехал к её дому. Звонил по домофону. Никакого эффекта. Розалии не было. Целый месяц безрезультатно, как кот ученый, он приезжал к её дому. Всё время у подъезда дежурили старухи. А лицо той седокудрой уже снилось Королёву.
А была ли Розалия на самом деле? Это же ведь Королёв приезжал к будущей своей жене в 1969 году, когда они познакомились! Приезжал в Матвеевское, где эти небоскребы в длину довели до того, что один дом вокруг обойти было невозможно, потому что он был выстроен в форме кольца!
Но как он мог в 1969 году звонить по мобильнику, когда и обычных-то телефонов у большинства москвичей не было?! Смещение со сдвигами. Ничего удивительного. Если пару тысяч лет назад ошибки в пятьсот лет считаются пустяковыми, то что уж говорить о нашем бренном времени. Ну не звонил тогда он своей жене, будущей, и домофонов тогда не было. Все двери подъездов были настежь. Заходи в любой, ночуй под батареей!
Это не имеет значения. Значение имеет человек и его любовь.
- Ты уехала потому, что обиделась на меня? - спросил Королёв.
- Я решила вообще порвать с тобой, когда ты не пришел в среду, - не строго, даже с улыбкой, сказала Розалия.
- Я не пришёл потому, что у меня были очень важные дела. Я звонил тебе в семь часов в понедельник, но тебя не было. Ты должна, как часовой, быть у телефона в понедельник в семь часов.
- Я же не собачка Павлова, которую можно привязать к условным сигналам.
- Но мы договорились, что в понедельник в семь я всегда буду звонить, - сказал он с раздражением.
- Я так не хочу. Я свободная женщина! - твердо сказала Розалия.
- Да, ты свободная, но не в те моменты, когда настают наши дни и наши часы.
- Ты мог позвонить и в другой день.
- Нет, - сказал Королёв, - в другой день я звонить не буду. Я люблю во всем пунктуальность, как расписание лекций.
- А я не люблю расписание. И вообще, ненавидела школу и институт. Я не люблю никому подчиняться. Я не буду собачкой академика Ивана Павлова!
Помолчали.
- А теперь у нас будет медовая неделя? - спросил Королёв.
Розалия смущенно кивнула.
С женщиной, которую любишь, расставаться вообще невозможно.
В медовую неделю Розалия устала, но боялась сказать об этом ему, чтобы не погасить страсть. Сама себя упрекнула в том, что проснулась очень поздно, и тут-то и обнаружила, что Королёв исчез. Вопрос: а был ли Королёв на самом деле?
Большое белое тело Розалии было еще полно ласк и поцелуев. Пальцами она нашла выключатель на проводе ночной лампы, погасила её, и улыбнулась.
На кладбище было очень тихо. Даже рабочие у входа, сидя на тракторе и вокруг него на низких оградах, говорили вполголоса.
Королёв пробрался к могиле узким, заросшим крапивой проходом. Розалия прошла за ним. Он открыл калитку и принялся вырывать сорняки. Розалия последовала его примеру. Она достала бумажные салфетки из сумочки, чтобы не обжечься крапивой. Королёв накладывал салфетку у корня крапивы и вырывал.
- Ты явилась мне, чтобы успокоить меня? - спросил Королёв
- Конечно, - сказала Розалия. - Ведь тебе всегда нужна женщина. И та, - кивнула Розалия на могилу, - и я.
- Да, мне нужна роза. Ты ведь роза? - спросил Королёв.
- Да, я роза по имени Розалия, - сказала роза.
Королёв протянул руку к цветку в соседней ограде и погладил его.

И пока еще жива
роза красная в бутылке,
дайте выкрикнуть слова,
что давно лежат в копилке...

На Трубной сохранился старый двор, вернее честь его, другая часть исчезла, поскольку там вырос аквариум современной архитектуры, изменивший лицо Цветного бульвара до невменяемости старых жителей. А тут крылечко на крылечке, узкий промежуток между домами. Королёв поставил банку с пивом на досочку перил крыльца. Половина двора была освещена палящим солнцем. Вдруг из тени от мрачного кирпичного особняка выскочила девочка лет двенадцати в джинсовом костюме на роликовых коньках. И принялась нырять из света в тень. Гудели ролики, улыбалась солнечно девочка. Когда она приблизилась к Королёву, он успел разглядеть цвет её глаз - синий. А в следующие приближения рассмотрел и всю её привлекательную фигурку с тонкой талией, длинными ногами и намечающимися бугорками грудей. Хотелось схватить её, нести на руках, ласкать, целовать. Запретное сладострастие охватило душу Королёва, и он, когда девочка вновь подкатила к нему, с дрожью в голосе спросил:
- Как тебя зовут, красавица?
Уезжая, оглянувшись, девочка крикнула звонко:
- Розалия!
И исчезла в арке.
Королёв чуть не задохнулся, бросился в подворотню, выскочил на Трубную улицу, но Розалии нигде не было. Он пошел опять во двор, и там её не было. Тогда он напрямую побежал через новый газон мимо стекляшки к Цветному бульвару. Но нигде Розалию на роликах не обнаружил. Стоял на одном месте, и после бега тяжело дышал. Затем вспомнил про банку пива, пошел назад. Банка оказалась бутылкой из-под импортного пива, и роза возвышалась над ней.
На одну лекцию Королёв пришел с розой в бутылке, поставил на стол, и, пока читал лекцию, смотрел больше на розу, нежели на студентов, конспектирующих излагаемый им материал.
Когда он ехал на трамвае к кладбищу, держа розу в бутылке перед своими глазами, и шепча что-то, пассажиры с понимающей улыбкой посматривали на него.
- Сохранить любовь, сохранить жизнь, вот в чем суть, - сказал Королёв.
- Да, любимый, сохранить любовь...
- Я не верю, что она умерла, - сказал он.
- Она не умерла, потому что она - это я, - сказала Розалия.
- Ты?
- Я.
Он целовал её в губы, но отстранившись, видел, что целует красные лепестки.
Листва октябрьская просвеченная солнцем. Это был редкий после дождей день, который вернул ласковое лето, и, казалось, всё зазвенело вокруг прозрачной хрустальностью, и загар мягко и приятно ложился на лицо, когда Розалия с Королёвым шли навстречу солнцу и легкому ветерку.
Этот момент ты воспринимаешь как нечаянную радость, которая будет очень короткой, и с заходом солнца осень возьмет все в свои дождливые костлявые руки.
Так и было.
Ночью пошел дождь, и утром неба на небе не было видно: свинец лежал всею своею тяжестью прямо на крышах мрачных однообразных домов.
- Как ты хочешь, - прошептала она в поцелуе, гладя своим острым язычком его язык, взасос.
- Хочу…
- Я буду делать всё так, как ты хочешь, - сказала Розалия.
В детстве бывало так, что Королёв один просыпался в комнате и страшился своего одиночества, а потом вдруг начинал сам с собою спорить - идти ли ему в школу или нет? И дело доходило до того, что он решал - не идти сегодня в школу. Странно, и близкие в это время не появлялись.
Розалия положила Королёву под голову продолговатую, как диванный валик, подушку, чтобы ему было удобнее читать вслух ей книгу. Не суть важно какую. Королёв брал с полки первую попавшуюся, а это была исключительно классика, так что читать можно было всё подряд. Голос у Королёва был мягкий, чуть-чуть с хрипотцой, низкий. Читая, он делал паузы, смотрел на Розалию и улыбался. И она улыбалась в ответ так, что он не мог больше продолжать чтение, откладывал книгу, целовал Розалию, таял, растворялся в ней без остатка.
Потом в минуты тишины сильно стучали настенные часы.
Воздушные паузы.
- Мой муж тяжело, очень тяжело, неизлечимо болел, и умер три года назад, - сказала Розалия.
- Бедненькая! – горестно воскликнул Королёв.
- Почему все должны умирать!? - с обидой в голосе вопросила Розалия.
Королёв счел нужным в ответ на этот всемирный и риторический вопрос промолчать.
Он просто чуть прибавил шаг, легко разметая желтые листья.
Его сын после защиты кандидатской диссертации эмигрировал в Америку, и работал в Нью-Йорке таксистом.
Дом был высокий, и с высоты в окно Розалии было ужасно приятно смотреть вниз на желтеющую листву деревьев, на, буквально, заросли желтые, на лес желтизны, подкрашенной низким осенним солнцем.
Они лежали, обнявшись, дыша единым дыханием, биясь одним сердцебиением. Воскреснет то, что исчезает в прошлом, и прошлое придет к тебе опять, ты будешь жить бессмертно и свободно, как роза алая в ограде над крестом.
- Как ты жила без меня? - спросил Королёв, откидываясь на спину, тяжело дыша.
- Плохо, - сказала Розалия.
И тишина. И длинная аллея. Справа и слева тяжелые черные надгробия купцов и смертных.
Королёв решил, что это облако будет последним, на котором он прокатится этим утром, и вскоре, усталый, но довольный, уже парил на нём. Королёв не мыслил себя без облаков. По утрам он любовался рассветом, вечерами закатом, а в промежутке скользил на облаках над землей и забывал о вращении земли.
- Ты любишь меня? - спросил Королёв.
- Очень! - воскликнула Розалия.
Утреннее солнце побежало золотистым шелестом по листве клёнов, ясеней и тополей. Потом строй деревьев прервался. Некоторое время Королёв и Розалия шли по открытому месту, и вдруг им попался одинокий каштан с совершенно круглой кроной. Он стоял гордо, показывая себя, как на выставке, во всей зелено-золотистой красе.
- Как ты меня любишь? - спросил Королёв.
- Очень и очень, очень сильно-пресильно! - с чувством ответила Розалия.
Розалии казалось, что она очень счастливая, но пыталась скрыть это. И она понимала, что утро приходит каждый день, но всегда единственное, как будто прежних рассветов не было. Что ж, человек живет в минуте, перебегая в этих минутах свою жизнь, которую почему-то сравнивают с полем, которое перейти легко, а жизнь прожить трудно. Сельские жители жили в избах окнами в поле, вот и говорили, что их жизнь не равна этому полю, а гораздо сложнее, с лесами там, наверное, с оврагами, с морозами и ливнями, с телёнком за печкой и вечной борьбой за хлеб насущный. Москвич живет в улицах, и если бы Розалию спросили, чему бы она хотела противопоставить свою жизнь, то она бы сказала, что противопоставлять не будет, а сравнит с любым кольцом, будь-то Бульварное кольцо или Садовое, и даже большое автомобильное кольцо вокруг Москвы, потому что кольцо не имеет конца. И она едет по кольцу на трамвае, а за окнами сменяются времена года. И солнце с новым вдохновением гладит желтую листву ясеней и лип. Кое-где попадаются кусты черноплодной рябины, листья на которой краснеют в обрамлении золота других кустов и деревьев. Кажется, что этот редкий день золотой осени желает блага всем и вся.
- Как же хорошо, что я тебя нашел, Розалия, милая! - с поцелуем выдохнул Королёв.
- И откуда ты только появился?! Ведь этого не может быть! - со вздохом умиления сказала Розалия.
- Это Бог, - сказал Королёв.
- Это Бог, - сказала Розалия.
Они лежали и молчали. Дыхание их успокоилось.
Королёву казалось, что он всю жизнь занимался только тем, что переходил с одного места на другое, куда-то ехал и откуда-то возвращался. По большей части это были поездки на работу и с работы, на автобусе и на метро. И Королёв уже пришел к выводу, что каждый человек рождается только для того, чтобы ездить с места на место. А потом все эти передвижения и места исчезают, и ты остаешься на осенней аллее, освещенной солнцем с желтизною деревьев. Мягкий такой свет, теплый день, когда не жарко в плаще. А Розалия идет я яркой куртке с бантами и большими пуговицами, и кажется, что она большая роза, умеющая сама по себе гулять по улицам. Улица очень длинная, и тротуар, отделенный от мостовой газоном, кажется аллеей, идущей от одной станции метро до другой.
- Мне так нравится, как ты входишь в меня, - прошептала Розалия, обхватывая руками Королёва и прижимая крепче к себе.
- Мне нравится, как я вхожу в тебя, - прошептал Королев, сжимая ладонями до боли белые груди Розалии.
И опять наступала на короткое время тишина. Они лежали рядом, глядя в потолок, и восстанавливали дыхание.
Королёв повернул к ней лицо и стал тихо рассказывать о своей недавней поезде на автомобиле по Европе. Он взял машину напрокат в Берлине, и ехал на ней через Германию, через всю Францию, заехал даже в Андорру, потом проехал Испанию, и побывал Барселоне. У него было такое чувство, когда он об этом рассказывал Розалии, что ездил не он, а кто-то другой. Королёв никак не мог привыкнуть, что оков Советского Союза больше не существует, что он может ехать на всё четыре стороны. Даже, прямо, как-то неинтересно!
- Ты знал, что ты меня встретишь в жизни? - спросила Розалия.
- Скорее предчувствовал…
С рассветом Розалия, еще не открывая глаз, на ощупь взяла из вазочки конфету, и стала гадать, какую конфету она взяла, оказалось, что это была курага в шоколаде. Конфеты в вазочке были разные, но все в одинаковой фольге. Ощутив во рту сладость с кислинкой, Розалия вспомнила почти детскую улыбку Королёва, его длинные седые волосы, как у священника. Розалия продолжала чувствовать горячую его ладонь, когда он гладил её живот, прежде чем погрузиться в неё. И в часы их встречи в среду он ей казался совершенным ангелом. Так Королёв был нежен с нею, так желал её всю, без остатка.

- И когда я шел за гробом жены, я не знал, что встречу тебя, - сказал Королёв.
- Я тоже не знала, что ты меня найдешь на могиле мужа, - сказала Розалия.
И нескончаемые слёзы умиления покрыли их поцелуй, долгий и ненасытный.
От Розалии сильно пахло вином, и это насторожило Королёва, хотя он не отличался сам трезвым образом жизни. Дело не в этом. Просто, когда люди выпивают вместе, то обид никаких не возникает. А тут! Розалия была не в меру весела и говорила, что накануне она вынуждена была веселить мужчин, которые пришли к ним на работу с проверкой. А она умеет находить подход к мужчинам, улаживать всяческие конфликты, и делать так, что результаты проверки всегда бывают положительными.
Королёв слушал, и сжимался от обиды. Даже если это и было, зачем она ему это рассказывает?!
- И потом, - сказала Розалия, - ты двадцатого погуляй где-нибудь, потому что у меня будут гости, и я не хочу, чтобы они узнали о тебе на моём дне рождения.
Королёв тягостно промолчал. Розалия поднялась, поправила бретельки на комбинации, и села.
Королёву хотелось сразу же вскочить, и уйти в другую комнату. Она не понимает, что ли, что унижает его, как бедного родственника?
- Отметим с тобой вдвоём двадцать пятого, - сказала Розалия, не теряя уверенного тона, как это всегда бывает у выпившего человека.
- Пойдем пить чай, - сказал Королёв.
- Сначала я?
- Да. Иди.
Пышная Розалия встала, ярче выступили её рубенсовские формы, и слегка покачивая бедрами, босиком направилась в ванную.
Королёв, против правил, не надел халат, а сразу оделся полностью, как будто ему нужно было на работу. За столом он был мрачен, смотрел в одну точку на застекленный кухонный шкаф с тарелками и чашками.
- Поешь мяса, - сказала Розалия.
- Спасибо, я не хочу, - сказал Королёв, и отпил чаю.
- Ты обиделся на меня?
Королёв промолчал.
- Мы будем смотреть фильм?
- Нет, мне надо работать, - сказал Королёв, и поставил бутылку с розой на подоконник за занавеску.
И одиноко было, и тоскливо.
Он слушал Шостаковича, нервного, скрипичного, выходящего из тьмы переулка в свет улицы, спускающейся булыжным покрытием к Яузе. У музыки нет родственников в жизни, ибо музыка существует вне человека, впрочем, как и мысли живут вне человека, потому что человек есть всего лишь бутылка, в которой неторопливо и гордо цветёт красная роза.
- Да-а, - вздохнул Шостакович, - что-то в этом роде.
- Именно! Всё дело в этом роде, - согласился Королёв.
- Это примерно так же, как... Дайте-ка вспомню, - сказал Шостакович. - А-а, вот... Жук влюбился в гусеницу, и та ответила на его любовь, но она умерла и лежала, неподвижная, в коконе. Жук рыдал над телом своей возлюбленной. Вдруг кокон раскрылся, и из него появилась бабочка. И жук решил убить бабочку, потому что она мешала его скорби. Он погнался за ней, но увидел, что глаза бабочки ему знакомы - это были глаза гусеницы. Он едва не убил ее, так как, в конце концов, всё, кроме глаз, было новым. И после этого бабочка и жук жили счастливо.
Любовью нужно дорожить, и подавить свои эмоции.
Но в бутылке Королёв розе постоять долго не дал, ибо знал, что роза быстро склонит голову и завянет, а чтобы сохранить розу почти в первозданном виде, нужно ее подвязать вниз головой к карнизу штор, и через месяц, высохнув, она примет исключительно форму неумирающей розы. Такие остались от жены, они стоят в её комнате на круглом столике в хрустальной вазе, букет потемневших до темно-бордового цвета роз. И эти розы всегда держат форму, как статуэтки с откинутой ножкой неувядающих балерин.
Жёлтая осень сменилась белым фоном для графики черных деревьев. Было холодно. И вдруг пошёл дождь, как будто это вернулась осень. Мороз и дождь.
И более того, нарушая привычный ход вещей, в морозный день была страшная гроза. Дождь заливал улицы и переулки, превращая их в каналы, двигатели машин глохли, захлебнувшись в океанах луж, которые через несколько часов заковывали железных коней в лёд. Стремительные отблески молний рисовали городские пейзажи невиданной красоты и ужаса, напоминавшие о конце света.
- А что такое конец света? - спросила роза.
- Это когда в комнате выключают свет, - усмехнулся как-то странно он.
Почерневшее кладбище, покрытое клокочущей пеной дождя, града, снега и льда, с затопленными могилами, где, казалось, кишели стаи космических рыб, с деревьями, зеркально блестевшими сквозь ледяную завесу.
Ледяной дождь сделал всё вокруг хрустальным. Заледенели ветви, заледенели грозди рябин, заледенели кресты, под наливом прозрачного льда оказались памятники, решетки с витыми украшениями оград. Как будто всё вокруг было окутано прозрачной полиэтиленовой пленкой.
Синим утром рабочие заметили сквозь стеклянные ветви на одной из могил почти мраморную в саркофаге льда фигуру мужчины с розой у белых губ.

"Наша улица” №144 (11) ноябрь 2011