понедельник, 28 февраля 2011 г.

прямоугольник скамейки теперь уже совсем не был похож на клумбу



Галина Петровна Корнилова родилась 21 июля 1928 года в Москве. Окончила МГПИ им. В. И. Ленина. Кандидат филологических наук. Работала во Всесоюзном обществе культурных связей с зарубежными странами. Главный редактор журнала "Мир Паустовского". Печатается с 1956 года. Автор книг прозы: Большие дома. М., 1970; Прогулки в полночь. М., 1973; Наш знакомый Бумчик. М., 1975; Музыка в Скатертном переулке. М., 1980; В сторону Садового кольца. Рассказы. М., "Московский рабочий", 1986; Друзья и подруги детства. М., "Советский писатель", 1987; Охота на кроликов. М., СП "Квадрат", 1996. Печатает прозу и пьесы в журналах "Знамя" (напр. 1985, №3), "Наша улица" (“Дамы с цветами”, рассказ, № 1-2000; “Дом ворчества...”, пьеса, № 10-2000; “Машинистка в полете”, рассказ, № 1-2001). Член СП СССР (1973).



Галина Корнилова


ДАМЫ С ЦВЕТАМИ


рассказ


В тот день, ровно в полдень, у меня была назначена деловая встреча в метро. Именно на той станции, неподалеку от которой я живу. Мой непосредственный начальник ехал по этой линии в типографию, а я должна была дожидаться его у дверей первого вагона, на полпути, чтобы поставить свою подпись под макетом издаваемого нами журнала.

По своему обыкновению, я пришла на место встречи на четверть часа раньше. И, как скоро выяснилось, совершенно напрасно. Потому что человек, которого я ждала, не появился ни в назначенное время, ни сорок минут спустя. В конце концов, мне надоело каждые две минуты впиваться взглядом в людей, покидающих первый вагон поезда. Я расслабилась, прислонилась плечом к ребристой колонне из белого блестящего металла и от нечего делать принялась разглядывать других, не имеющих ко мне отношения людей.

Вываливаясь из дверей поезда, они с невероятной скоростью неслись к выходу, словно бы под ними горела земля. В данном случае - мраморный пол, выложенный бледно-розовыми и светло-серыми плитами вперемежку. Лишь по краям платформы, под рядами колонн тянулись две одноцветные дорожки из темно-бордового мрамора.

Наконец мое внимание привлекла одна из пассажирок. Точнее не она сама, а цветы, которые она держала в руке.

Могу признаться, что на цветы я везде и всюду обращаю внимание. Стоят ли они в срезанных букетах за стеклом цветочного киоска или же вырастают на клумбе в моем собственном саду, они неизменно кажутся мне неким чудом. В наш серый, жесткий и суровый мир, состоящий из камня, железа, асфальта, бетона и стекла, кто-то засылает эти странные и яркие в высшей мере эфемерные создания неизвестно с какой целью. Быть может, только ради того, чтобы мы, увидя их, смогли бы оглянуться вокруг и ужаснуться бесцветности того мира, который мы вокруг себя выстроили.

Цветы, которые держала в руке вышедшая из вагона женщина, были гладиолусами. Полураскрывшиеся оранжевые капюшончики были чуть примяты прозрачной стенкой целлофана, а самый верхний, нераспустившийся венчик задорно покачивался вверху как петушиный хвост. И лишь потом, насмотревшись на цветы, я перевела взгляд на руки женщины, сжимающие букет. Они были очень старыми: темными, распухшими, испещренными вздувшимися разводами жил.

Пожилая женщина с цветами была одета в блекло-зеленое, расширяющееся книзу полупальто. На седые волосы она глубоко натянула вязаный колпак такого же зеленоватого оттенка, шаркая по мрамору подошвами коричневых полуботинок на плоской подошве, она медленно двигалась среди обтекавшей ее толпы, и скоро я поняла, что направляется она вовсе не к выходу из метро, но к скамейке, стоящей у края платформы. Там, между третьей и четвертой колоннами, была поставлена низкая и длинная скамья на чугунных ножках, сколоченная из шести узких, крепко пригнанных друг к другу досок, покрытых светлым лаком, который, однако, казался сейчас слегка потертым. Одно место как раз оказалось незанятым, и зеленая дама с цветком тяжело опустилась на скамью. Проводив ее взглядом, я принялась про себя подсчитывать, сколько именно человек могут уместиться на этой скамье, если заполнят ее целиком. Получалось, что десять человек. При условии, если четверо сядут затылками друг к другу, а двое уместятся на торцах. Сейчас же люди, ожидающие поезда сидели там довольно свободно, а некоторые даже поставили рядом с собой сумки.

Начальник мой все еще не приезжал, зато со следующим поездом, прибывшим из центра, приехала на нашу станцию еще одна пожилая дама с цветами. На этот раз это была высокая, чуть сутуловатая женщина со строгим уставшим лицом. Одета она была в серое пальто из давно исчезнувшей из нашей жизни материи, которая называлась “коверкот”.

Руками в нитяных перчатках женщина прижимала к груди крошечный букетик мелких синих астрочек и шла по платформе с несколько сомнамбулическим видом. Но вот она остановилась, оглянулась по сторонам, после чего неуверенно направилась к скамье. Чуть потоптавшись возле нее, она уселась рядом с зеленой дамой, и мне показалось, что они обменялись какими-то фразами.

Разглядывая эту парочку из-за своей колонны, я сделала вывод, что скамейка - место встречи пожилых подруг, которые собираются тут, чтобы потом отправиться на какой-то праздник - на чей-то день рождения, юбилей, или, быть может, похороны. И поскольку обе они не двигались пока с места, я сделала вывод, что они поджидают здесь еще кого-то.

И я не ошиблась. Минут через десять с противоположной стороны платформы показалась низенькая, одетая в тесноватый коричневый, изрядно потертый костюм третья дама. Она казалась постарше тех двух на скамейке. Ее одутловатое лицо поражало нездоровой бледностью, а рука, в которой она зажимала оранжевый сияющий букет календулы в блестящем целлофане, заметно дрожала.

Разглядывая ее, я почти не сомневалась, что и эта дама - из той же компании. И не ошиблась. Коричневый костюм медленно подполз к скамейке, высокий парень, сидевший там, стремительно поднялся, чтобы уступить ей место.

Теперь уже они сидели рядком, хотя почти не разговаривали друг с другом. Но назначенный сбор, очевидно, все еще был не полным...

Но тут вдруг меня окликнули. От дверей левого вагона шел ко мне мой красивый начальник, улыбаясь на ходу. В правой руке он нес туго набитый портфель. Подойдя к моей колонне, он извинился за опоздание, огляделся по сторонам, и, как это ему было свойственно, проявил инициативу:

- Знаете что? Вон там, впереди, я приметил большой ящик. На нем вам будет удобнее писать...

Я послушно зашагала вслед за ним, но едва поравнялась со скамейкой между колонн, как замерла на месте. Здесь сидели теперь не три дамы, а целых четыре. У незнакомой мне, четвертой, - разглядеть как следует я ее не успела - на коленях нежным светом горели три розовые гвоздики.

- Смотрите! - дернула я моего спутника за рукав и кивая в сторону скамьи.

- Ну, и что? - пожал он недоуменно плечами. - Сейчас все ходят с цветами. Осень...

И деловито зашагал дальше.

Я догнала его уже возле самой лестницы. Прислоненный к самой первой левой колонне, стоял узкий и высокий железный ящик. На крышке у него красной масляной краской было написано: “ОГНЕТУШИТЕЛИ”. Мой начальник разложил на крышке бумаги, сунул мне в руку ручку и показал, где именно я должна буду поставить свою подпись. Едва слыша друг друга из-за немолчного грохота, с которым врывались на станцию поезда, мы поговорили о достоинствах и недостатках будущего номера журнала. Потом он пожал мне руку, вскочил в вагон подошедшего состава и из-за стекла двери помахал мне ладонью.

Теперь я была совершенно свободна и могла возвращаться домой, где дел у меня было невпроворот.

Однако домой я не пошла. Непонятно почему меня притягивала та самая скамейка, на которой расположились четыре пожилых дамы с цветами. Скорее всего, мне хотелось дождаться вместе с ними остальных их приятельниц и, быть может, даже подслушать, куда это они направляются. Сама не пойму, почему все это было для меня так уж интересно, но оторваться от сидящих на скамейке, украшенных пестрыми цветами женщин я не могла. Я решила проводить их всех на праздник - неведомо чей день рождения, именин или похорон, а потом уже убраться восвояси. Тем более что ждать оставалось недолго, возможно, что к четырем дамам с цветами присоединится еще одна, и именно ее они ждут.

Я подошла к своей колонне в тот момент, когда из глубины платформы шли мне навстречу сразу две женщины с цветами в руках и при этом - совершенно одинаковые. Из-под черных беретов на худые щеки падали серые с проседью прямые волосы. Узкие их личики были украшены остренькими носами и совершенно белыми ресницами. Из-под полы их прямых черных пальто выглядывали клетчатые черно-белые юбки. Отличить этих женщин одну от другой можно было лишь по цветам, которые они несли в руках. У той, что шла ближе ко мне, в руках был букет зеленовато-розовых пушистоголовых цветов, которые я тотчас узнала. У меня в саду росли такие же. Цветы эти имеют двойное название - Очитки (потому что в старину ими лечили глазные болезни) и еще - Седумы (по названию рода). Зато связанные в букет цветы второй женщины-близнеца мне были незнакомы. То есть видеть мне где-то их приходилось, а вот название оставалось неизвестным. То были очень крупные малиновые ромашки с отогнутыми назад лепестками и выступающей вперед пушистой серединкой. Но когда часом позже я вернулась домой, то сразу же, не поленившись, полезла в Ботанический справочник, чтобы отыскать в нем картинку с этими неизвестными цветами. Оказалось, что они носят название “Эхиноцеи пурпурной”.

Обе дамы в черном так энергично двигались вперед, что я поначалу решила, что они - посторонние и никакого отношения не имеют к тем на скамейке, но я ошиблась. Едва близнецы поравнялись со скамьей, то сразу же резко свернули к ней и, спугнув двух девчушек с ранцами за плечами, уселись на торцах, далеко друг от друга. Последовав за ними в попытке услышать то, о чем говорят дамы между собой, я смогла лишь разобрать что-то вроде короткого приветствия, брошенного одной из близняшек сидящим. А потом опять женщины погрузились в молчание.

Или они все, - размышляла я про себя, - плохо знают друг друга, или же наоборот, устали от разговоров друг с другом где-то в другом месте. Но кто они и что их, всех шестерых связывает? Соседи по дому? Вышедшие на пенсию сотрудники одного и того же учреждения? Или просто мало знакомые люди? И всех шестерых собрала здесь одна и та же, неизвестная мне причина... Нет, семерых!

Я вдруг увидела торопливо шагающую по перрону женщину в кожаной потертой куртке с мальчишеской стрижкой и юбкой выше колен. Губы, брови и волосы - все было старательно подкрашено, но ее походка - она, казалось, двигалась на высоких каблуках с большим трудом, - подчеркивала ее почтенный возраст. Разумеется, я не обратила бы на нее никакого внимания, если бы не ярко-красные розы, которые она несла перед собой с некоторой торжественностью. Женщина плюхнулась на скамейку (с нее поднялись в эту минуту два мужчины, заслышавшие шум поезда), что-то пробормотала и, как мне показалось, сбросила с ног туфли. Она сидела спиной ко мне, и я могла лишь видеть ее коротко выстриженный затылок с плохо прокрашенными волосами...

Я все еще торчала в нескольких шагах от них у своей колонны, но теперь меня здесь удерживало не одно любопытство. Проведя здесь, на станции метрополитена достаточное время, я успела испытать самые разные чувства при виде внезапно появляющихся женщин с цветами. Я почувствовала умиление, когда увидела самую первую даму с гладиолусами. Я удивилась, когда обнаружила, что дамы с цветами, прибывая и прибывая, никуда из метро не уходят. И, наконец, мною овладела растерянность. Именно тогда, когда в двух шагах от себя я заметила еще одну женщину, медленно, с достоинством шествующую к скамье. Она была красавицей. В молодости, конечно. Но и сейчас тонкие черты ее лица, покрытые легкой сетью морщин, были красивы. К тому же, одета она была на редкость элегантно. Она несла перед собой легкую, похожую на дымку гипсофилу. Когда девушка на скамейке встала, чтобы уступить ей место, я услышала мелодичный голос, выражающий благодарность. А после этого снова все дамы на скамейке погрузились в молчание.

Удивительным показалось мне и то, что люди, спешившие к выходу, не обращали на скамейку с дамами никакого внимания. В отличие от меня все они, вероятно, ничего странного в этом не замечали.

Вдоль платформы, волоча ноги, прошагал смуглый нерусский мальчик, певший негромко гортанную песню на неизвестном языке. На груди у него на веревочке, перекинутой через шею, висел плакатик из картона, на котором было написано:

МЫ БЕЖАНЦИ ПАМАГИТЕ ПОЖАЛСТА

Вот на этого мальчика пассажиры, покидавшие вагоны, сразу же обращали внимание, хотя никто из них, кажется, “памагать” не собирался. В то время как на скамейку, густо заставленную дамами с цветами, никто из спешащих людей даже не взглянул.

Ребристый выступ колонны порядком резал мне плечо. Я оттолкнулась от него и медленно прошлась по платформе. У лестницы, ведущей из подземелья наверх, я сверила время своих часов с теми, чей светящийся циферблат висел прямо над входом-въездом в туннель. (Когда оттуда с ревом выносился поезд, и всё вокруг начинало мелко дрожать, всякий раз казалось, что горящие часы сорвутся и упадут как золотая звезда с неба прямо на крышу несущегося состава).

Скоро я зашагала в обратном направлении, почему-то отчаянно надеясь, что за время моего отсутствия скамейка между колоннами опустела или, же на ней расселся теперь совсем другой народ, поджидающий поезда, а не неизвестно кто.

Но я ошиблась. Дамы с цветами чинно сидели на своих местах, тихо шелестел в их руках целлофан, которым были обернуты цветы, и единственным изменением, случившимся за время моего отсутствия, было появление на скамейке еще одной особы, расположившейся возле красотки с гипсофилой.

Но эту девятую “дамой” назвать было трудно. То была здоровая тетка с небрежно закрученным на затылке пучком седых волос, в вязаной чрезвычайно растянутой кофте бежевого цвета. На ее темной бесформенной юбке виднелись следы чего-то недавно пролитого, белесые крупные пятна.

Я видела, как она плюхнулась на скамейку рядом с красавицей, и, чтобы получше разглядеть девятую, повернулась и прошла рядом с ними у самого края платформы. У “тетки” было толстое красное лицо, пересеченное резкими морщинами. Ее огрубевшая кожа позволяла предположить, что она много времени проводит на воздухе. Я успела также заметить вылезающие из-под мешковатой юбки ее ноги в клетчатых расшлепанных тапочках - могучие бревна с отечными складками в области лодыжек. Конечно же, я без всякого сомнения посчитала эту тетку случайной пассажиркой, затесавшейся в компанию моих “дам с цветами”. Если бы в последний момент не увидела завалившийся за ее широкое бедро на шершавом стебле подсолнух с чуть привядшими лепестками.

Шли, топоча по мрамору, толпы пассажиров, с шумом вырывались из черных дыр туннелей поезда - от чего сразу же начинали трепетать цветы в руках дам и поскрипывать их целлофановые обертки - а эти девять все еще неподвижно и безмолвно сидели на своих местах, не поднимаясь и не спеша туда, где их давно ждали и уже заждались.

Странным мне казалось и то, что сами они не только не разговаривали друг с другом, но, казалось, не обращали ни малейшего внимания на окружающих. Словно бы они были чем-то невидимым отделены от всего того, что происходило вокруг...

На октябрьские застывающие деревья, вот на что они были похожи. Я вдруг вспомнила свой путь сюда - от дома до метро, по тротуару, осененному деревьями. Тополя, клены и липы, целые заросли деревьев были не только частью моего района, но и частью моей жизни. Вместе с ними я радовалась, когда весной они одевались в свои новенькие яркие и блестящие листочки, летом и ранней осенью они неизменно приветствовали каждого прохожего мягким ласковым шумом. Целых полгода деревья были во всем с нами заодно. Но теперь, когда я шла мимо них, пытаясь поймать их приветливый взгляд, услышать одобряющий шелест, у меня ничего не получалось. Отрешенные, неприступные, погруженные в себя они, ничего и никого не замечая, стояли на холодной земле и сбрасывали последние свои листья. Поравнявшись с ними, я вдруг ощутила тоску и неясную тревогу...

Мимо меня из-за спин прохожих к скамье вдруг скользнула маленькая, похожая на мышку старушка. Одетая во все черное, с темным платочком на голове, она примостилась на последнем, никем еще не занятом месте на скамейке. Никаких цветов у нее в руках я не заметила, но через минуту, приглядевшись, увидела заткнутую за отворот воротника черного пальто корявую веточку зональной пеларгонии - домашнего цветка с сиротливо торчащими бледно-розовыми лепестками на конце.

Теперь их было ровно десять. Цветочные дамы, наконец, заполнили скамью целиком. Между тем они продолжали сидеть в полном молчании и, по-видимому, не собирались трогаться с места.

Та же самая смутная тревога, которую я ощутила утром, проходя мимо деревьев, вновь охватила меня. Сквозь тонкий рукав плаща пробился и пополз от плеча вниз металлический холод колонны, о которую я так долго опиралась. Гул летящих поездов слился в моих ушах в непрекращающийся дикий вой какого-то животного. И еще этот ветер... И справа и слева из черных дыр туннеля вырывались на платформу его ледяные порывы, словно страшная весть из каких-то дальних, глубинных миров, познать которые нам до поры до времени не дано... Но что я здесь вообще делаю? Подойти к дамам с цветами, которые меня так заинтересовали, я не осмелюсь. Так же, как я не осмелилась на сумрачной дождливой улице приблизиться к оцепенелым, равнодушным ко всему на свете деревьям. Точно так же...

Чувствуя начавшуюся головную боль, я, наконец, отклеилась от колонны и решительно направилась к выходу. С меня хватит.

Медленно поднимаясь по ступенькам, я прошла первый марш лестницы и на площадке остановилась и оглянулась назад. Скамья, поставленная здесь для отдыха пассажиров, сейчас выглядела как пестрая цветочная клумба. За букетами цветов уже нельзя было разглядеть лиц дам.

Я поднялась по лестнице выше, дошла до самого ее конца и прежде чем двинуться к стеклянным дверям, ведущим на улицу, еще раз посмотрела туда, вниз.

Далеко внизу прямоугольник скамейки теперь уже совсем не был похож на клумбу। С той верхней точки, где я сейчас стояла, было отчетливо видно, что это такое: свежий могильный холм, обильно украшенный цветами безутешных родственников...



"НАША УЛИЦА", № 1-2000

воскресенье, 27 февраля 2011 г.

Улица Калинов Мост - тупиковая














Елена Владимировна Тюгаева родилась 12 августа 1969 года в городе Ленинабад (Худжанд) в Таджикистане। Окончила Калужский государственный университет. Специальность - история и социально-политические дисциплины. Работает системным администратором в школе. Проза и публицистика публиковалась в калужской и московской прессе.

Елена Тюгаева

УЛИЦА КАЛИНОВ МОСТ

рассказ

Странное название для улицы - Калинов Мост.
Все улицы в городке назывались обычно и привычно: Пролетарская, Мира, Космонавтов. Имя "Калинов Мост" пахло седой древностью, былинными временами. Машенька недавно читала своему трехлетнему Артему сказку "Иван - крестьянский сын и Чудо-Юдо", там упоминалась встреча на Калиновом мосту. Сосед Сергеич объяснил Машеньке, что улица названа по речке Калинке и мосту, которого давно уж нет.
- А речка? Где речка? - спросила Машенька.
Сергеич показал костылем на тонкий ручеек, по черному дну которого бегали жучки-плавунцы и трепыхались водоросли. На мостике в три доски лежал животом нерусский мальчик Гулам и гонял плавунцов палкой.
- Это - речка? - воскликнула Машенька, и распахнула удивленно глаза.
Глаза у Машеньки были несовременные, как ее имя, и очень подходили к речке Калинке - с такими же быстрыми бликами, такие же прозрачные.
- Речка, - ответил Сергеич, - раньше она пошире была... на нашей улице метра три, а дальше, по оврагу аж на шесть-семь разливалась...
Машеньку обжигало любопытство - а что же случилось с речкой? Машенька Крестовская была неместная, жила на улице Калинов Мост всего месяц. Детство ее прошло в залитом бетоном дворе, на окраине большого западнорусского города, училась она и вышла замуж в Москве. Если бы Артем не начал задыхаться на Ленинском проспекте, она никогда не увидела бы улицы Калинов Мост.
Сергеич причин не знал. Речка уходила под землю медленно, с каждым годом - на несколько сантиметров. Постепенно засохли камыши по ее берегам. Овраг, прежде популярный у рыбаков и купальщиков городка, был заброшен. Нелепо торчат по его краям страшные плакучие ивы. Ивы пытаются дотянуться куда-то, растопыривают ветки, уродуют себя еще больше, полумертвые черные ведьмы...
Только соседи, Хвостовы, нашли полезное применение оврагу. Они сваливали туда мусор. А что?
- А что? - спросил Машеньку Хвостов, серо-бурый мужичок лет тридцати пяти со странной бороденкой, растущей не на подбородке, а на шее.
- Городская свалка за семь километров. Гордума не ставит контейнеры по улицам. А я что, сын миллионера, на своей машине мусор возить?
- Но вы же собственную почву загрязняете! - начала Машенька.
Тут выскочила на крыльцо Хвостова, крупная женщина, всегда в камуфляжной куртке и спортивных штанах, и потребовала супруга домой. Машенька поняла, что Хвостова ревнует своего серо-бурого мужа. Ей сделалось смешно, и она постаралась забыть об овраге.
Машенька часто упрекала себя за то, что думает не о существенно важном. Существенно важно: сын Артем, страдающий астмоидным бронхитом, муж Слава, который остался в Москве, зарабатывать деньги для Машеньки и Артема. Жизнь складывается у Машеньки неудобно, не по-людски, а она забивает себе голову оврагами, речками, никого не волнующей экологией, никому не нужной топонимикой.

Артем гулял больше двух часов. Машенька отпускала ребенка безбоязненно. Улица Калинов Мост - тупиковая. Одним концом она упирается в непроезжую узенькую Фабричную, другим - в овраг. На улице всего шесть домов: Сергеича, Машеньки, Хвостовых, тихих алкоголиков Гурьяновых, нерусской семьи Гаджиевых, и последний - заколоченный дом умершей позапрошлым летом бабки Тани. Неасфальтированная бугристая улица Калинов Мост, конечно, возвращала Машеньке ребенка сильно испачканным, зато счастливым и очень голодным.
- Мама! - закричал грязный голодный Артем, и бросил на пол лопату, всю в песке. - В овраге чудовище живет!
- Ты сам чудовище! - засмеялась Машенька. - Посмотри на свои руки! Посмотри на свои кроссовки!
Она сняла кружевной фартучек и потащила Артема: мыть руки, переодевать, кормить. Он ел охотно, чего никогда не бывало в Москве, но продолжал болтать о чудовище. Оно прячется в камышах. Черное, косматое, рычит.
"Собака", - подумала Машенька. Надо бы отнести собаке еды, тогда она не станет рычать на детей.

В три часа дня улица Калинов Мост совершенно пустая. Хвостовы и тихие алкаши Гурьяновы - на работе. Нерусский сосед - на рынке. Его жена никогда на улицу носа не кажет.
Тишина.
Только в калиновых кустах, которыми обсажен заколоченный дом бабки Тани, чирикают пташки.
Машенька прошла к оврагу. Корявые ивы и мертвые рыжие камыши создавали прямо-таки инфернальную картину. Зато лопух и крапива, борщевик и тысячелистник вымахали выше Машенькиного роста. Серые от пыли, толстоствольные, мощнолистные.
Весь правый берег завален мусором. Остатки пищи. Газеты, исписанные школьные тетрадки. Коричневые пластиковые бутылки из-под пива. Хвостов каждый вечер идет в магазинчик за пять улиц отсюда и возвращается непременно с двухлитровой бутылкой пива.
По этой свалке можно изучать бюджет средней российской семьи, подумала Машенька. За многие годы, поскольку внизу, прямо по течению речки Калинки, возвышается гора полуразложившихся бурых памперсов. Дочери Хвостовых уже семь лет. Семь лет как минимум Хвостовы наполняют овраг своими отходами.
Машенька посмотрела на речку, от которой остался ручеек шириной в ладонь. В глазах у нее защипало, к горлу подошла нервная тошнота. С нею бывало так, когда она встречала израненное тощее животное, когда видела полуголого грудного цыганенка в болячках, которого мать-попрошайка таскает по вокзальной толпе.
Отвернувшись, Машенька стала чмокать губами, вызывать из оврага "чудовище". В бурьянных джунглях метнулось, закачались пыльные листья.
- Эй, иди ко мне! Я тебе покушать дам! - позвала Машенька.
В лопухах послышалось сдавленное рычание. Машенька оставила пластиковую мисочку с супом.
Вечером мисочка была пустой.

- Схожу, посмотрю, - пообещал Сергеич, - не думаю, что это собака. Собаки от людей не прячутся.
- А кто же? - спросила Машенька.
- На той помойке и мутант какой-нибудь может вылупиться, - озвучил Сергеич страшную мысль, уже посещавшую Машеньку. И тут же засмеялся, погладил Машеньку левой рукой по плечу:
- Не пугайся ты сразу! Я же шучу!
В правой руке у Сергеича всегда костыль. Десять лет назад он сломал ногу. Срослась неправильно - у старых плохо заживают переломы. Сергеич ведь, на самом деле, ужасно старый, ему семьдесят один. Но двадцатипятилетней Машеньке совсем несложно общаться с Сергеичем. Он всю жизнь работал журналистом. Правильная литературная речь, никакого деревенско-стариковского сленга.
Очень одинокий. Много читающий. На почве одиночества и чтения Машенька и Сергеич подружились.
- Артем! - крикнула Машенька, выглянув из Сергеичевой калитки. - Артем, не смей ходить к оврагу!
- А лучше, - сказал Сергеич, - давай до первого подождем. Глебка приедет, внук мой. Он и сходит. Я-то, черт хромой, не везде пролезу...

На следующее утро Машенька понесла к оврагу миску с кашей. Артема, как он ни гундел, оставила в саду у Сергеича.
Зверь рылся в помойке. При виде Машеньки он прыгнул в заросли, но она успела рассмотреть. Не собака! Безусловно, дикий зверь, черно-серый, в пятнах и полосках, косматый. Машенька поставила миску, вытерла со лба ледяной пот, успокоила крупно дрожавшие руки и пошла домой.
- Машя! - окликнули ее из калитки Гаджиевых.
Халима забормотала - в овраг ходить нельзя, там живет шайтан.
- Да не шайтан это, что вы, - успокоила их Машенька, - животное какое-то из леса забежало...
Сергеич предположил, что в овраге - енот. Енотов в наших краях много.
- А ты, правда, не ходи пока. Еноты - они часто бешенством болеют. Три года назад водитель из Глушкова остановил машину около леса. Отошел по нужде. Енот выскочил из леса, запрыгнул в машину и парня искусал. Парень через три дня помер от бешенства.
В обед позвонил Слава, Машенькин муж. Работает по одиннадцать часов в сутки. Устает. Соскучился.
Машенька не стала рассказывать про животное в овраге. Слава - сверхответственная личность. Прикажет бросить опасный дом, будет искать другой, зарабатывать деньги по пятнадцать часов в сутки...

- Алла Алексеевна! - позвала Машенька. Она ждала Хвостовых на улице целый час.
- Вы бы не носили мусор в овраг, - несмело сказала Машенька, - там завелось дикое животное. Анатолий Сергеевич говорит, вероятнее всего - енот...
Машенька рассказала про историю с бешеным енотом.
Хвостова, Хвостов и их дочь Маринка слушали, не глядя Машеньке в лицо. Муж и жена смотрели на Машенькину белую мини-юбку, и на ее ноги. Маринка таращилась на браслет на Машенькином запястье.
- Надо у тетки отравы взять, - деловито сказал Хвостов. Хвостова кивнула.
- Спасибо, что предупредили! - она растянула рот в неживую улыбку, как резиновая кукла. - Завтра понесем мусор, и крысомора туда подкинем! И ты не лазь в овраг, слышишь? - крикнула она дочке.
Машенька хотела объяснить, как влияют отходы техногенной цивилизации на почвы, популяции растений и животных. Но Хвостова обернулась и сказала с той же резиновой улыбкой:
- Смотри, Маша, комары к вечеру злые, а ты с голыми ногами.


- Тебе свой диплом надо выбросить. Так честнее будет, - сказал Глеб, внук Сергеича.
Он был моложе Машеньки на четыре года, но разговаривал с нею, как взрослый с подростком.
- Наверное, да, - сказала Машенька. И вздохнула, глядя на гору бурых памперсов в речке.
- Я ведь никогда не работала экологом. Я не успела. Заканчивала институт уже беременной. А теперь Артем заболел... так что пропал мой диплом...
Глеб прошел чуть дальше по тропинке между гигантских лопухов и чудовищных кустов крапивы.
- Ты осторожнее, Глеб! - воскликнула Машенька. - Оно там всегда сидит...
Странные звуки перебили Машеньку. В темно-зеленых зарослях что-то скрипело. Или пищало.
- Ай! Я боюсь! Я ухожу!
Машенька невольно схватилась за руку Глеба - повыше локтя. Он обернулся, посмотрел ей в глаза, и спокойно взял за запястье.
- Не бойся. Я думаю, это детеныши пищат.
- Детеныши?!
- Ну да. Послушай. Так щенки скулят.
Машеньке стыдно было сознаться, что она никогда не слышала скуления щенков. У нее не было животных в детстве, да и во взрослой жизни. Глеб шагнул еще, и палкой раздвинул кусты... Машенька увидела в мешанине газет, желтой матрасной ваты и тряпья шевелящиеся тельца.
- Не трогай, Глеб! А то мамаша как вскочит!
Глеб вернулся к Машеньке.
- Странно. Детеныши еще слепые, а мамаша где-то шляется.
- Может, еду себе ищет...
Машеньке снова было муторно, веки жгло подступающими слезами. Детеныши дикого зверя на человеческой помойке, как это неправильно и жутко, если подумать.

После обеда Глеб позвал Машеньку через забор. Она поливала посаженные еще прежними хозяевами розовые кусты, смородину, малину.
- Машенька! Я нашел самку.
- Да?
- Она была там, в овраге, чуть пониже. Дохлая. Я ее закопал.
Машенька ахнула, поставила лейку и выбежала на улицу. Глеб тоже вышел, стоял возле своей калитки.
- Это, действительно, был енот.
- Она отравилась. Эти мерзкие Хвостовы набросали там отравы, - Машенька вдруг так изменилась, что Глеб узнать ее не мог. Лицо ее обсыпали красные пятна, особенно обильно - на шее. И плакала Машенька не как все люди - не морща лица, огромными, стремительными, тяжелыми слезами.
- Мне, на самом деле, надо выбросить свой диплом в ту же помойку! Ведь щенки... подумай, Глеб! Щенки умрут с голоду!

Щенков устроили очень удобно. Сарай у Сергеича был утепленный - когда-то Сергеич держал там поросят. Машенька принесла старое одеяло и разных тряпок.
- У тебя есть бутылочка с соской? - спросил Глеб у Машеньки.
- Конечно, - засмеялась Машенька, - мой Тёмка до сих пор из чашки пить не любит...
Тихая алкашка тетя Люба Гурьянова сообщила, что на соседней улице держат корову, и побежала за молоком. Артем и нерусский мальчик Гулам с восторженными возгласами наблюдали, как Глеб кормит щенков из бутылочки.
Щенков было четверо. Трое черно-серые, и один - рыжий, вот странно.
- В это время года ни лисы, ни еноты не плодятся, - качал головой Сергеич, - с кобелем каким-то мамаша скрестилась. Всем мутантам мутанты!

Дни были заполнены до отказа. Приготовить обед, порисовать с Артемом, сбегать за молоком, покормить щенков. Все это - приятные дела, и Машенька забывала о том, что тяжело висело у нее в мыслях, словно осклизлый мокрый камень.
- Я нашел, куда определить щенков, когда они подрастут, - сказал Глеб, - в пятнадцати километрах отсюда есть заказник. Дед там знает кое-кого из начальства. Отвезем туда. Еноты в заказнике водятся.
- Это хорошо, да, - негромко ответила Машенька.
Глеб обернулся. Они с Машенькой так много времени проводили вместе, что чувствовали все интонации. Конечно, Глеб понимал, что влюблен в Машеньку. Но она думает совсем не о нем.
- Я не нахожу покоя из-за оврага, - сказала Машенька, - какой я эколог, когда допускаю у себя под боком такое. Какой я человек вообще...
Странная женщина, думал Глеб, все в ней не сочетаемое - ее дореволюционное имя и дореволюционная прическа тяжелым узлом на шее, мини-юбка, браслеты-цепи, муж - владелец компьютерной фирмы, бледно-зеленая книжка Аксенова на садовом столике. Непостижимых и странных надо избегать, а Глеба тянуло к Машеньке, как Машеньку - к замусоренной умирающей речке в овраге.

- Послушайте! - крикнула Машенька в спину Хвостову. - С вами на каком языке разговаривать?
Хвостов с двумя мешками мусора в руках обернулся.
Машенька щелкнула цифровым фотоаппаратом.
- Я пошлю эти снимки в экологическую службу вашего города, - сказала она, - если вы в течение недели не разберете помойку, которую устроили. Вы получите такой штраф, что мама не горюй!
- А что, я один? - заорал Хвостов. - И Гурьяниха туда носит, и черные носят! Все гадили, а разбирать мне!
Как по сигналу открылись все калитки на тихой улице.
- Когда мы носили, ты что брешешь, козел? - завопила надсадным голосом алкашка тетя Люба, уже поддатая после работы. За ее спиной тяжело заматерился ее пьяный сын.
- Зачем на миня говорил, Вова? - бормотал нерусский Гаджиев. - Я мусор не бросал. Я гразный вода вылил...
- А ты кто такая? - заорала Хвостова, перекрывая все голоса. - Притащилась сюда из незнамо откуда! Жена миллионера хренова! Фотографируй, давай! А мы сфотографируем, как ты с Глебкой жмешься по кустам! И мужу твоему миллионеру пошлем!
- Что? - беззвучно спросила Машенька. Выбежавший Глеб увидел, какая Машенька стала белая, какие больные страшные слезы покатились из ее глаз.
- Алла Алексеевна, как вам не стыдно! - сказал Глеб. - Вы - про меня?
Хвостова вдруг сдулась, как проколотый воздушный шарик. Ушла в свой сад, тихо ворча. Исчезли Гаджиев и тетя Люба. Улица Калинов Мост стала тихой, пасторальной...

- Вот, смотри, - Глеб протянул Машеньке фотоальбом с потертыми уголками. На первых страницах были сплошные дети: бегали под деревьями, лопатили песок, сидели с подарками у ёлки. И везде детей обнимала молодая, красивая, стройная Хвостова. Не в камуфляжной куртке, а в ярких платьях.
- Она у меня воспитателем была, - сказал Глеб, и подал Машеньке чашку зеленого чая - запить мерзкий вкус валерьянки. Пять лет подряд. Я ее любил больше матери.
- Она и сейчас считается хорошим воспитателем, - сказал от шкафа с книгами Сергеич, - всегда в газете о ней пишут.
- Не понимаю, - глядя в воздух, сказала Машенька, - что превращает людей в таких монстров...
- Жизнь ломает, - глухим голосом объяснял Сергеич, - быт, деньги людей портят, окружающее скотство влияет. Я сам еще хуже той Хвостовой, Машенька! Ты вот чужая, приезжая, переживаешь за речку, а я поссориться с ними боялся, профессиональный журналист, одно название, что журналист...
У Машеньки в голове смешивались неоформленные мысли: речка, уходящая в землю, подальше от людского уродства, люди, уходящие внутрь себя, подальше от изуродованного мира. Она поставила чашку и ушла, не попрощавшись. Глеб поспешил за ней.
- Сядь на место! - крикнул Сергеич.
Глеб не послушался, конечно. Догнал Машеньку уже у нее в доме. Артемка спал, в доме - вязкая тишина, только птицы чирикали в калиновых кустах за окном. Машенька прошептала: "Ты что? Ты с ума сошел?"
Глеб целовал ее, целовал, не мог остановиться.

- Слава? Нет, ничего не случилось. Послушай, мы сегодня приедем в Москву. Приедем на электричке. Я боюсь здесь оставаться, потому что в овраге завелись еноты, а еноты часто болеют бешенством. Я боюсь за Артемку.
Машенька пятый раз уже проговорила эти слова своему отражению в зеркале, держала телефон в руке, но Славе не звонила.
Здесь оставаться нельзя. Потому что Глеб по-настоящему влюблен, а Маша не имеет права его любить. Глебу и так нерадостно в нашем замусоренном мире: отец его спился и умер, с восьмилетнего возраста Глеб живет с дедом, его мать вышла замуж в Москве, у нее другие дети. На бюджетное отделение журфака Глеба приняли только из-за деда, члена союза журналистов.
Он бедный, всю жизнь чем-то обделенный.
Машеньке было жалко Глеба, но она не могла уйти от Славы. Во-первых, она вышла за Славу по любви, и любит его до сих пор, хотя видит очень редко. Во-вторых, Глеб - студент, моложе Машеньки, у него нет в жизни ничего, а у Машеньки есть больной Артем.
Однако ты зачем-то упала на диван с тем, кого не любишь, сказала себе Машенька. Тебе жалко Глеба, как издыхающую речку Калинку. А от жалости спят со всеми подряд только шалавы, права, значит, Хвостова.
Ты способна только жалеть слюнявой жалостью, кому какой прок от твоей жалости.

Глеб кормил щенков, собирал смородину, носил воду, а думал о том же, что и Машенька. Ведь мысли передаются не хуже гриппа.
Машенька его не любит, ежу понятно. Нелюбовь - совсем не синоним ненависти, вялое невыразительное чувство, оно парализует и медленно убивает. Что нам делать теперь - бежать друг от друга, а потом чахнуть, потому что все равно нас съедят эти паразиты, меня - любовь, ее - нелюбовь...
В калитку постучали. Глеб открыл. На пороге стоял тихий алкаш Гурьянов с листом бумаги и ручкой.
- Глеб, мы тут решили скинуться... я со своей работы могу грузовик подогнать. За бабки мужики сами все выгребут и сами увезут.
Глеб, не очень понимая, взял листок из рук Гурьянова.
" Деньги на грузовик для вывоза мусора из оврага.
Гаджиев Х. - 500
Хвостова А.А. - 500
Гурьянова Л.Н. - 500
Крестовская М.М. - 500"

- Это ты сам придумал? - удивился Глеб.
- Не, это Крестовская, ну, Машка твоя. Она пришла вчера вечером. Мол, Саня, я видела, что у тебя на стройке грузовик есть. Она хотела сама все деньги дать, а мать сказала - пусть улица скидывается... И Хвостиха дала, не выступала...
Глеб уже не слушал. Шел за деньгами, а сам повторял шепотом - Машка твоя. Машка твоя. Значит, на самом деле чуть-чуть моя, если всем так кажется!
Он проводил соседа и побежал к Машеньке.
У Машеньки во дворе дымился гриль, пахло мясом и вином, и молодой мужчина в белой футболке играл в мяч с Артемкой. Машенька вышла на крыльцо с большим блюдом в руках и крикнула:
- Слава, ты бы музыку включил!
Она увидела Глеба, остановившегося в калитке. Покраснела страшно, жарко, и сказала, опустив глаза:
- Проходи, Глеб. Знакомься, Слава, это Глеб, внук Анатолия Сергеича. Глеб, этой мой муж Слава. У Славы сегодня день рождения. Будем все вместе праздновать.
Глеб праздновать не остался. Машенька на него глаз не поднимала, так ей было противно собственное моральное падение.
"Тургеневская девушка, куда нам грешным!" - яростно говорил себе Глеб. Но ярость быстро перекатила в тоску. Девушки, которые умеют краснеть - это редкость, антиквариат. Антиквариатом всегда владели богатые.

Грузовик был заказан на субботу, двенадцать дня. До его приезда собрались все: Сергеич, Глеб, Санька Гурьянов, Хвостов, Гаджиев. Хвостова из-за забора подавала советы. Как вытаскивать мусор, как его складывать, чтобы легче было грузить. К двенадцати овраг был очищен, мусор набит в мешки и картонные коробки, которые притащил нерусский сосед с рынка.
Все шутили, смеялись. Хорошая погода, замечательное настроение. Только Машеньки и ее Артемки не было.
Глеб не мог спросить у соседей. Все всё знали, всем было его жалко, всем было за него стыдно.
Приехал грузовик. Весело грузили. Тетя Люба Гурьяниха принесла бутылку самогона, закрашенного кофе, стала наливать мужикам на грузовике и соседям. На закуску Хвостова дала банку огурцов и миску пирожков с капустой.
- Злой у тебя напиток, теть Люб! - сказал один из мужиков на грузовике. У всех выступили испуганные слезы от пятидесятиградусной самогонки.
Нерусский вяло отказывался, потом отошел в тень забора и тоже тяпнул теромоядерного "коньяка".
Мужики смеялись и подбадривали нерусского. Глеб вдруг почувствовал легкость, почти восторг.
"Как странно люди устроены. Сначала извалялись в грязи, испоганили друг другу души, потом пьют и смеются вместе. В чем смысл этого бесконечного перепрыгивания из канавы в рай?"
Грузовик уехал. Соседи еще остались допивать самогонку. Хвостова включила музыку на всю улицу. Глеб побрел домой. Навстречу ему ехал мальчик Гулам на маловатом ему трехколесном велосипеде.
- А где Артемка, Гулам? - спросил Глеб.
- Артемка мама папа Москва поехал! - бодро ответил Гулам.

В овраге теперь пахнет луговым медом. Дикие травы напитывают воздух своей колдовской аурой. Тишина, и в тишине жужжат пчелы, журчит освобожденная Калинка, птицы на лету ловят крупных речных комаров.
Глеб приходил в овраг каждый день. Сидел на берегу речки - как в детстве. Только в детстве он ловил в Калинке плотвичек, а сейчас выгонял из мыслей Машеньку.
Очень просто. Глотаешь красное прямо из бутылки, и боль заменяется блаженством.
Когда я стану как дед, седой и с костылем, приятно будет вспомнить, как любил в юности Машеньку, тургеневскую девушку в мини-юбке, которая читала то Аксенова, то Пастернака, которая была верна своему мужу и его деньгам.
Бутылки Глеб аккуратно уносил домой. Один раз слишком замутило башку - кинул бутылку в радостно блестевшую Калинку.
- Глеб! Ты совсем с ума сошел? - спросили сверху гневно. Он обернулся. На тропинке, ведущей в овраг, стояла Машенька. Конечно, освещенная сзади солнцем, чтобы Глебу было больнее и противнее.
- А я думал, ты насовсем уехала, - пробормотал Глеб. И полез в речку за бутылкой.
Они молча дошли до своих калиток.
- Значит, ты останешься? - спросил Глеб. Хотел тронуть Машеньку за руку. Она осторожно отстранилась.
- Пожалуйста, не пей, - тихо сказала Машенька.
Глеб долго стоял у ее калитки. Ему было все равно, что соседи смотрят, что они всё понимают.


Медынь Калужской области

“Наша улица” №128 (7) июль 2010

суббота, 26 февраля 2011 г.

Вокруг цветка струятся белые парашюты


















Елена Георгиевна Троянова родилась 29 мая 1946 года в Москве. Окончила режиссерское отделение ЛГИТМИКа (Ленинградского Государственного Института Театра, Музыки и Кинематографии). С 1969 года работала на телевидении. Автор и режиссер большого числа передач и документальных фильмов, многие из которых отмечались премиями и призами. В 1991 году за фильм "В ожидании пришествия" получила приз "Серебряный Ангел" в Голливуде, а за серию документально-художественной ленты "Поэт в России - больше, чем поэт" (автор Е. Евтушенко), состоящую из 104 фильмов, в 1998 году вместе с творческой группой получила приз ТЭФИ. С 1999 года плодотворно сотрудничала с каналом "Культура". Автор фильма о диссиденте, поэте Вадиме Делоне (по сценарию Юрия Крохина), премьера которого состоялась в Париже в 2000 году. Опубликовала несколько материалов в "Нашей улице". В планах на 2002-2003 год стояло создание фильма об Анне Герман.
Умерла от тяжелой болезни 27 июля 2003 года. Похоронена на Ваганьковском кладбище.
Фильмография (выборочно)
1985 - "Три дня у Терентия Мальцева"
1991 - "Пережитое. Парад 7 ноября 1941 года"
1991 - "В ожидании пришествия"
1992 - "Другой Карабах"
1995 - 1998 - "Поэт в России - больше, чем поэт"
2000 - "Дуэль Вадима Дэлоне"

Елена Троянова

СЦЕНЫ ЖИЗНИ

ХУДОЖНИКА НЕДБАЙЛО

рассказ

“Александра, лети к театру Ленинского комсомола, там что-то необычное обещают!” - быстро проговорила подруга Александры и повесила трубку. Подружка часто сообщала Александре об удивительных культурных событиях, о которых не писали газеты, и, самое главное, что они исполнялись.

На афише театра им. Ленинского комсомола висел затейливый плакат: художник Николай Недбайло на аукционе “Задворок” показывает и продает свои картины. Сам Николай был изображен мушкетером, красивым, стройным, с французскими усами. Александра остановилась, прочитала афишу, улыбнулась и подумала, что рисунок Недбайло напоминает руку Анатолия Зверева, гениального художника, недавно умершего. Его работы стоили от нескольких тысяч до сотен тысяч долларов, и их невозможно было купить. Зверев свои работы не продавал, он постоянно рисовал и дарил их знакомым за тарелку супа или бутылку водки. На своих творениях Анатолий Зверев писал две буквы - A3.

Александра зашла в театр. Она работала корреспонденткой московской газеты, печатала материалы по искусству, любила театр и кино, художников и артистов, режиссеров и сценаристов. Через несколько минут главный художник театра, ее старый знакомый, подвел ее к Николаю Недбайло, который оказался невысоким молодым человеком, с лукавыми глазами, хитрющим лицом, немножко корявый мужичок с каким-то странным, будто и не московским выговором. Он растягивал гласные звуки, повышал и понижал голос, разговаривал, будто сказку рассказывал. Вместе с помощниками Николай оформлял большое Голубое фойе, развешивал свои работы. Александра огляделась. Такую наивную живопись она любила больше всего. На первой картине, которая на нее посмотрела, была изображена маленькая девочка, уставившая на Александру васильковые глаза, на голове восседал большой венок из белых ромашек, в плоских ручках она удерживала букет с голубыми колокольчиками. Вокруг летали разноцветные пестрые бабочки, цвели желтые цветы, справа зеленели березы. Около Александры остановился бородатый, симпатичный, крупный мужчина, который поинтересовался, что она знает о Недбайло. “Ничего? - удивился он. Тогда я вам о нем расскажу”. Все складывалось очень хорошо. Они пошли в театральный буфет, взяли кофе, и Владимир Алейников, старинный друг и почитатель Николая, начал свой рассказ.

Семья Николая жила до войны в московском районе Царицыно в небольшом деревянном доме. Места там всегда были красивые, для художников раздолье. Когда-то императрица Екатерина Вторая хотела построить для себя дворец около прудов, архитекторы выложили первый этаж, построили ажурные мосты, и вдруг строительство прекратилось. Почему-то Екатерина потеряла интерес к своему проекту. Заказ оказался невыполненным. Остался великолепный парк и разрушенный дворец, к которому никогда больше не прикасалась рука архитектора. Родители Николая Недбайло были художниками. Они закончили знаменитые художественно-технические мастерские, или ВХУТЕМАС, на Мясницкой улице. Отец Николая - Михаил Иванович - во время Первой мировой войны был опасно ранен. Хирург, который лечил его, удивлялся фамилии и говорил: “Ты, паренек, должен выжить, фамилия у тебя больно необычная!” После ВХУТЕМАСа Михаила Недбайло отправили в Париж на несколько месяцев. В столице он был членом Московского Союза художников со дня его основания, входил в “Группу 13-ти”. Мать Николая, Нина Кашина, была пермячкой из очень бедной семьи, но замечательно рисовала. С большим трудом, питаясь только картошкой, в лаптях она приехала в Москву и сразу поступила на художественные курсы.

Михаил Недбайло и Нина Кашина полюбили друг друга, они были молоды, талантливы, обещали очень многое. В январе сорокового года у них появился сын Николай. Когда началась Отечественная война, отец Николая ушел на фронт, и погиб в Белоруссии в сорок третьем году. Судьба большинства его картин осталась неизвестна, хотя несколько работ попали в Ленинградский Русский музей, в Псков, в Третьяковку, в Пушкинский в Москве, в Пермскую галерею.

Николай скучал об отце, ждал его, а потом пришла похоронка. Мать тяжело заболела, и все заботы по хозяйству легли на плечи маленького пятилетнего мальчика. Он приносил воду, топил две печи, собирал дрова, колол их. С продуктовыми карточками ходил за продуктами, пёк пироги, летом с ягодами и грибами, что находил в парке. Зимой пироги с картошкой, если доставал картошку, а так были просто пирожки. С тех пор Николай ничего не боялся и все умел. Он часто сидел вечерами перед единственной работой отца, тридцать девятого года. Михаил Иванович нарисовал зиму: шел мягкий снег, он запорашивал Царицынскую улицу, снежинки легкими тюлевыми занавесками падали на прохожих, которые с сумками спешили домой. Николай выдумывал им судьбы, характеры и часто засыпал около картины. Мать тяжело хрипела, она болела потом много лет, а он мечтал, что скоро кончится война, он купит краски и станет знаменитым художником. А выучит его мама, Нина Васильевна Кашина, чьи работы тоже находились в музеях страны.

И, действительно, первым учителем Николая стала его мать. Когда она увидела, что сын всерьез взялся за кисточку и начал рисовать на бумаге, она присела на стул около него и сказала: “Николай, ты должен относиться к творчеству так, чтобы и оно к тебе вернулось. Ты должен сделать то, что никто до тебя не делал. Душа художника в его произведениях. Ты рисуешь состояние природы - оно напоминает состояние твоей души. И запомни, искусство, как радуга или северное сияние, ими можно наслаждаться или восхищаться, но управлять невозможно...”

Владимир Алейников приехал в Москву из Кривого Рога, познакомился с Николаем Недбайло в компании студентов филологического факультета. Алейников поступил в университет, был молод, общителен, хотел дружить со всеми студентами своего курса, писал стихи и первую прозу. Некое брожение умов начиналось на “психодроме”, это маленькое пространство университета на Моховой. Владимир снимал комнату на Автозаводской и почти каждый день приглашал к себе друзей поговорить о поэзии, истории, литературе. Пили сухое вино “Столовое” или “Гамзу”, воодушевлялись своими и чужими стихами, хотели громить Евтушенко, Вознесенского, Грибачева и кого-нибудь еще, но пока не знали, кого. Главное, в этих встречах было присутствие молодости и невероятная энергия - всех удивить собой. Пожалуй, потом они всех и удивили. Была безумная, прекрасная, сумбурная жизнь.

Однажды к Николаю пришел его приятель и сообщил, что нечего рисовать картины, которые никто не видит, писать стихи и прятать их в письменный стол. В Москве есть группа, в которую принимаются все молодые и талантливые поэты и художники. Они приехали к Алейникову. В большой комнате, скудно обставленной, лежала вобла на маленьком столике, печенье, стояли начатые бутылки с вином. Был полный хаос. Читали стихи, пели песни под гитару, а молоденький юноша около окна протяжным голосом читал свои вирши. Потом этот мальчик станет замечательным поэтом - самородком Леонидом Губановым. Это он выдумал общество СМОГ - смелость, мысль, образ, глубина - и снежным вечером поделился новостью с Алейниковым, который принял известие с радостью и воодушевлением.

Николай Недбайло ничему не удивился, вынул листок бумаги и нарисовал то, что видел: горящие свечи, склоненные головы, выпивку. Губанов у окна. Потом прилепил листок к стене. Его художества всем приглянулись. Володе Николай понравился, они подружились, приняли его в СМОГ, и подолгу не расставались. На много лет образовалась общая компания.

Кофе был выпит, рассказ Алейникова подошел к концу. У Александры больше не было времени, впрочем, остальное она узнала бы у Недбайло сама. Но рассказ Владимира был так интересен, что они обменялись телефонами и разошлись. Александра поднялась в фойе.

Развешивали последние работы художника: симпатичный кареглазый мальчик дует на одуванчик. Вокруг цветка струятся белые парашюты. Большая картина рыбной ловли. В шумящей воде плавают диковинные рыбы, они смеются зубастыми пастями, сидят рыбаки, оскалившие рты и похожие на рыб, в тонких сетях только трава. “Смешная и милая работа, хотя и рыбы и рыбаки кусачие”, - подумала Александра. Она задержалась около деревенской картины. Чего там только не было! Дома, жмущиеся друг к другу, река, где купаются полные женщины, с моста прыгает в воду мужичок в длинных, ситцевых трусах, лошадь, везущая сено, утки, гуси, куры. В Рязанской области Александра видела подобную деревню. Узнав, что “Задворки” Ленкома проводят аукцион завтра, Александра уехала в редакцию. Она села в троллейбус и стала напевать давно известную песенку студентов театрального училища им. Щукина - Филатова и Кочана. Когда-то, учась на первых курсах, они приходили к ней домой, и часами пели свои песни. “За окном встает зеленый восход, по мосту идет оранжевый кот, и лотошник у метро продает апельсины цвета беж...”

Александра еще тогда говорила Филатову, что ему давно пора выпускать сборник стихов, но кто ему, никому не известному, дал бы такую возможность. Вспоминая картины Николая Недбайло, Александра подумала, что он путает цвета или отдыхает на севере, где краски гораздо ярче, чем в Подмосковье. Договорившись с заведующим отдела о публикации аукциона на “Задворках”, Александра позвонила Недбайло домой и вечером была у него в гостях.

Николай жил в старом доме недалеко от Ленкома. У него была жена с маленьким ребенком, замечательная теща и большая квартира сделанная из бывшей коммуналки. Две комнаты он занимал сам, там стояли и висели его работы, всюду были краски и какие-то канистры, лежали орголиты. Николай курил, а Александра разглядывала работы. Некоторые картины были очень большими. Какой-то старинный зимний город, в двухэтажных домах горят огни, около заборов судачат женщины, мужчины чему-то смеются. Бегают собаки, сидят на заборе толстые кошки, летают вороны. Были работы поменьше. Церкви, странники с длинными белыми бородами, розовое солнце, развилка дороги в синем лесу.

“Я безумно люблю деревню, Александра, отдыхать и работать стараюсь не на море, а на севере. Северную деревню люблю больше всего на свете. Может, поэтому у меня так много этих работ. В деревне сплю на сеновале. Деревенские гораздо чище, чем городские. В городе всего хватает, и в деревне тоже всего хватает, но в деревне люди не такие злобивые, с хитринкой, но не хитрые. Я люблю рыбалку и грибы. А рыбак, говорят, я отменный. Я знаю такие потаенные места, что и местные рыбаки не знают. И плаваю, как рыба. Если селюсь в развалюхе - избе, могу привести ее в божий вид. Смастерить табуретки, лавки. Каждое лето я наблюдаю сценки сельской жизни. И когда я наполняюсь этими сценками, внезапно возникает картина. Я ведь работаю без черновиков, без этюдов и набросков. Ставлю белый холст и жду вдохновения, А потом хватаю кисточку левой рукой и начинаю рисовать... правда, пишу письма правой”.

Николай Недбайло рос без отца, ухаживал за нездоровой матерью, и постоянно слышал, как ему говорили: “Шпана, безотцовщина...”. Жил он в Подмосковье, вместе с ним ютились такие же ребятишки без отцов, хулиганили, били друг друга, стреляли из рогаток, разбивали оконные рамы, такое трудное было послевоенное детство. У Николая на руках была больная мать, пенсии отца не хватало. В двенадцать лет, когда он шел в школу, ранним ноябрьским утром, Николай увидел небольшую лужу, покрытую стрелочками льда. Подо льдом просвечивались желтые листья. Это была картина, которую нарисовала Снежная королева!

Он остановился, взволнованный, выломал кусочек льда и побежал домой, показать красоту маме. Но пока он несся, лед в руках растаял, и лежали сморщенные, пожухлые листья. Красота поникла... Николай даже всплакнул, и пошел в школу, поняв, что мир красоты остается только в живописи.

В этот день Николай решил - он хочет быть художником. После семилетки Николай поступил в художественное училище “Памяти 1905 года”. Он остался трудным, малоуправляемым, с неровным характером. Он постоянно писал картины и постоянно сомневался. Его учили классической живописи. Он ее освоил, но хотел сказать свое и только свое. Часто пропускал занятия, потому что пропадал на вокзалах, рынках и за городом. С ним говорили преподаватели, он их слушал, но думал о той живописи, с которой выйдет к зрителю.

С четвертого курса Николая выгнали из училища. Он рисовал вразрез с учебной программой, да и прогуливал. Его это не расстроило, он знал, что станет художником. Через выдуманные приметы времени Николай рисовал нашу жизнь. Мать рассказывала ему, что давным-давно ее предки были богомазы. Они расписывали храмы, но никогда не оставляли своих имен на иконах. Часто богомазы ходили со скоморохами от села к селу, где стояли церкви, от города к городу, скоморохи носили с собой кукольный театр, главным героем был Петрушка. Ни одна ярмарка, ни один праздник в московских слободах, ни один базар за Уралом не проходили без скоморохов и кукольников. Богомазы обожали эти представления! Растягивали платок, привязанный к палочкам, над ним появлялся Петрушка и заставлял хохотать гуляющую публику. Сколько юмора вкладывали в свои стихи самодеятельные художники, сколько острого бытового и политического сарказма можно было увидеть в их представлении! Бывали скоморохи биты, если приходило смотреть их спектакль какое-нибудь важное лицо. Их выгоняли из города, они шли дальше и снова показывали представления. Ими восхищались, возмущались, смеялись, но никогда не скучали. Может быть, у Николая Недбайло проявились гены богомазов, таинственный процесс таланта, сила воображения и фантазия диктовали ему дух предков. Именно поэтому он стал примитивистом, наивным художником.

Вечером следующего дня состоялся аукцион. Его вел артист театра Александр Абдулов. Среди присутствующих были известные актеры и писатели Марк Захаров, Леонид Броневой, Фазиль Искандер, Николай Караченцов, Юрий Кувалдин, Инна Чурикова, Александр Збруев, Олег Янковский... С некоторыми Александра была знакома, они беседовали, приглашали ее на премьеры. Пришла теща Недбайло. Милая, приветливая женщина очень хотела, чтобы талантливый зять продал как можно больше картин. “Я люблю работы Николая, особенно пейзажи, там, где вода, большие валуны. Его картины зависят от творческого настроения. Хорошее настроение и живопись хорошая, радостная. Как настроение похуже, пишет одиночество - красная тропа ведет к маленькой церквушке. Крест поник. Окна распахнуты. На душе становится тревожно. Последние дни он проводил в волнении, какой будет аукцион? Это первый раз в его жизни. Вчера Николай сказал мне, если все пройдет хорошо, останется пустяк, перенесу все краски на холст, напишу новую картину, и это будет счастьем”.

Алейников подошел к Александре, и повел ее к картине “Пиры Валтасара” по роману Фазиля Искандера “Сандро из Чегема”. В романе Искандер рассказывал о коллективизации в Абхазии. Полотно впечатляло: на диване, застеленным красным флагом, лежал отец народов, в одной руке трубка, в другой список людей, подлежащих расстрелу; около него небольшой железный сейф с тюремными окнами; из-за плеча товарища Сталина выглядывал Берия, с ужасными вывороченными губами, он что-то нашептывал своему вождю; Сталин усмехался, одна его нога стояла на трудах Ленина, Маркса и Энгельса; вытянулся мальчик с испуганным, бледным лицом, он поднял руку в пионерском салюте; к нему прижалась несчастная женщина с кандалами на руках, сзади нее держал топор палач; у ног Сталина лежали трупы казненных людей; голые худые ступни - в крови; здесь же сидела толстая черная крыса.

Около этой картины стояла немолодая женщина, она украдкой вытирала слезы. Александра остановилась возле нее: “Вас взволновала эта картина?” Женщина промокнула глаза и шепотом проговорила: “Моего отца, который занимался в двадцатые годы золотым рублем, арестовывали несколько раз. Первый арест прошел на Соловках. Он называл его отдыхом, может быть, он намекал на нашу безмятежную жизнь на даче, которая находилась по Казанской железной дороге, станция “Отдых”. Мы с мамой приезжали к нему несколько раз. Второй арест - тоже были Соловки на более длительный срок. Третий раз его отправили на восток. Больше мы его не увидели. Мы получали письма от него, его уважали в лагере, но он там очень ослаб, потерял зрение, и, когда надо было проехать в другой лагерь несколько сот километров, он умер от сердечного приступа. У нас отняли все, что мы с мамой имели, мы постоянно боялись, что папу расстреляют. Я ненавидела Сталина, но когда он умер, я почему-то плакала, а многие от радости смеялись. Папу реабилитировали. Мне уже немало лет, и только недавно я перестала бояться жизни... Извините, я вам столько рассказала...”

Напротив, на стене висели работы из цикла “Сны разума”. “Когда же его смешная и печальная живопись подтолкнула художника к этой серии? Рога, страшные глаза, туфли. Бутылки, часы с одной стрелкой, голые женщины, лежащие головой вниз...

“Нет. Это не живопись, - говорил высокий седой художник. - Я говорю, как профессионал. Нет воздуха, гармонии. Да и люди какие-то странные. Уродливые, неприятные...”.

“А я считаю выставку трагикомической! - в эмоциональном запале повторяла несколько раз эту фразу, странно одетая тетка. На ней была юбка с воланами и дикий шарф, украшенный невероятными цветами, который несколько раз обвивался вокруг ее шеи. - Посмотрите на этот чернильный закат, на этих согнутых людишек, идущих вверх. Куда, зачем они идут? Что найдут они в вышине? Это страшная картина”.

“Я-то считаю, что выставка прекрасная. Когда кончится аукцион, я бы хотела купить в-о-о-н ту работу. Розовое солнце. - Артистка театра показала рукой на большую работу, которая висела выше других. - В ней столько аромата, красоты, что делается хорошее настроение. Мне мой муж пообещал, что купит ее”.

Аукцион начался со звона серебряного колокольчика. Все замолчали и расселились на стулья. Продавать начали маленькие работы. Николай вместе с Владимиром Алейниковым стоял в конце зала и наблюдал за продажей. Разошлись небольшие картины о Москве: серые дворики, сплющенные высокие дома, покатые крыши, узкие городские улочки в центре. Николай хорошо изучил Москву, и многие старые переулки для москвичей были неузнаваемы.

Эти картины уходили за триста - пятьсот рублей. Потом наступила пора больших работ. Двое состоятельных людей купили при Александре по картине, сказали после аукциона, что повесят на работе.

У нас знали о Недбайло понаслышке. Прав был хирург, что оперировал отца Николая, в первую мировую войну - фамилия больно любопытная!

Николай Недбайло не был принят в Союз художников, поэтому выставлялся в институтах, клубах, домах культуры. И все же его не знали. Афиша театра принесла ему некоторую известность. Поэтому те, кто пришел на продажу картин, открыли для себя новое имя. Александра убежала в редакцию, чтобы успеть на завтрашний день написать статью и поместить фотографию “Пиров Валтасара”. Вечером Недбайло пригласил Александру на чай с баранками. Аукцион закончился, большинство работ было продано. Николай ликовал. За чаем с баранками и вареньем Александра познакомилась с бывшими СМОГовцами, некоторые писали стихи, хотя прошло много лет. Другие, изгнанные из институтов, пошли работать дворниками, истопниками, охранниками. Многие стали профессиональными поэтами, литераторами. Леонид Губанов, придумавший СМОГ, умер от сердечного приступа у себя на квартире в восемьдесят третьем году. У него один раз в жизни было напечатано в “Юности” двенадцать строчек из поэмы. И помог ему... Евтушенко, которого Губанов с друзьями решил сбросить с поэтического пьедестала. Его близкий друг Вадим Делоне, диссидент и поэт, выступавший против введения советских войск в Чехословакию в шестьдесят восьмом году, отсидел свой срок в лагере, и был отправлен с женой во Францию, где умер раньше Губанова на два месяца.

Многих гэбисты отправили за границу, произведя у них в домах обыски, протыкали даже подушки, швыряли и рвали книги. Других посадили в “желтые дома”. В больнице им. Кащенко врачи, которые беседовали с “больными”, спрашивали, интересуются ли они поэзией, живописью, знают ли Губанова, Алейникова, Пахомова, Сергиенко, Недбайло и других. Именно эти ответы записывали врачи в истории болезни смогистов.

Что же произошло со СМОГом? Когда молодые талантливые поэты и художники объединились, они решили выступить вместе против признанных художников и поэтов. Они заявляли о себе повсюду. Они дарили друг другу пропуска, на которых было написано, что они гении. Они устраивали творческие встречи. Самые удивительные вечера были в библиотеке на Беговой улице. Их придумала Мария Марковна Шур, литератор, которая исключительно относилась к Губанову. Она научила Леонида любить и понимать многих поэтов Серебряного века. Она держала фотографию Губанова у себя на комоде.

Губанов писал стихи у Марии Марковны, внизу всегда приписывал - “писал на подоконнике”. Дом Марии Марковны находился на Беговой улице, и когда Леонид садился на широкий подоконник, он видел Бега и рвущегося к небу коня. Николая Недбайло Шур запомнила, потому что накануне они разукрашивали зал библиотеки. Николай делал всевозможные плакаты - “Пей сырую воду!”, “Не пей сырой воды!”, “Долой соцреализм!”, “Да здравствуем мы!”. Мальчишество, да и только... За несколько дней библиотеку посетило не менее трехсот людей. Выставка, конечно, была вызовом. В книге отзывов часто мелькали похожие фразы - удивительное рядом с МОСХом. Союз художников находился поблизости. Поэтов в СМОГе было много, художник только один - Недбайло.

Николай впервые выставлял в таком количестве свои работы. Подготовка проходила у Владимира Алейникова и Леонида Губанова. Однажды Марии Марковне позвонили и сообщили, что сегодня вечером в библиотеку придет милиция. Стоял февраль шестьдесят пятого года. Когда наряд вошел в помещение, Шур с ребятами тихо вышла из здания через черный ход. Работы Недбайло милиционеры забрали с собой. На этом все и закончилось, но на участников СМОГа началось давление. Однажды на пленуме Союза писателей один известный поэт рассказал всем присутствующим о смогистах. Прочитал их стихи. Предложил кое-что отдать в журнал “Юность” - напечатать. Но в этот момент из бара поднялась не совсем трезвая поэтесса и заявила: “Почему мы должны идти навстречу этим мальчишкам, пусть поработают с наше, а потом печатаются!” Удивительно, но ее слова оказали решающее действие, и правда, пусть помучаются, помечтают, а потом, когда-нибудь мы их, может быть, и напечатаем... О Николае Недбайло даже и не говорили. Были свои совковые художники.

В это время Николай ютился в маленькой комнате в доме-бараке. Дом был одноэтажный, с тридцатью соседями. Чудовищная коммуналка. В Советском Союзе началась война с тунеядцами. Всех, кто не работал, судили и отправляли в места не столь отдаленные. Вечерами к Николаю наведывались друзья. Приходил Евгений Нутович, фотохудожник и коллекционер, бывал Петр Беленок, человек с мистическими предчувствиями. Он был очень образован, знал польский язык. Родился в деревне недалеко от Чернобыля, и задолго до трагедии рисовал толпы людей, улетающих в небо. Его терзали видения, которые он записывал. Когда приходили к Беленку домой, он показывал свои работы на полкомнаты, ставил музыку Пендерецкого, и шел как бы фильм о Чернобыльской трагедии, поток уплывающих и рассыпающихся людей. Это производило сильное впечатление. Рисовал он за два десятилетия до взрыва, и только теперь стало понятно, что Беленок никогда туда не вернется. Часто приходил Анатолий Зверев с Владимиром Алейниковым. Зверев ёрничал, юродствовал, скоморошничал. Известная на Руси форма защиты. Он довольно часто попадал в самые неприятные истории, его считали ненормальным, он почти все время выпивал, мастерской у него не было. Зверев по два, три дня жил у своих друзей, рисовал и дарил им работы.

Если у него было хорошее настроение, он рассказывал прибаутки или присказки. Если в доме было пианино, он играл что-то вроде Дебюсси, если встречался иностранец, говорил по-английски, но понять его было невозможно, шел импровизированный речевой поток. Английского он, конечно, не знал. Анатолий Зверев был абсолютный гений, художники это понимали. Пабло Пикассо покупал его картины на парижской выставке шестьдесят пятого года и говорил, что Зверев лучший русский рисовальщик. Он был замечательный акварелист, и Фальк заверял всех - подобные художники рождаются раз в столетие.

Звереву рассказывали об этих похвалах, он смеялся, выпивал и снова рисовал. Однажды он, посмотрев на Недбайло, увидел его мушкетером и нарисовал прекрасную работу, которую потом напечатали как плакат для “Задворок” театра. Конечно, художники у Недбайло пили, шумели, не давали спать соседям, ночевали. И каждый раз соседка Николая бежала в милицию заявлять на него.

Приходил участковый, делал замечания, рассматривал картины, усмехался и уходил. Заявляла на Недбайло и член МОСХа, некая Наталья Александровна Гиппиус. Травля началась. Роздыху не давали ни группе Леонида Губанова, ни Николаю Недбайло. Николай всерьез не воспринимал действий Гиппиус. Но сама Наталия Александровна и участковый отнеслись к ее заявлениям серьезно. После третьего прихода Гиппиус в милицию к Николаю постучали в комнату. Он курил у окна, обдумывал новую работу. Участковый показал ордер на арест, понятые осмотрели все вокруг, затем взяли Недбайло за белы руки и повели в “воронок”. Все закрутилось с бешеной скоростью! Николай неожиданно исчез и многие знакомые решили, что он уехал в Карелию, которую обожал. Через несколько дней состоялось судилище, у Николая не было адвоката, он не знал, как надо защищаться, не знали друзья, не предупредили его мать. Нине Васильевне сообщили, что сын арестован, когда вынесли решение суда - четыре года высылки в Салехардскую тундру. Делать ничего не оставалось, решение не подлежало обжалованию. В судебном зале у Николая не нашлось ни одного знакомого. Боже, где взяли столько народу, чтобы зал ликовал! Николай был один, он оказался совершенно беззащитен. Какое же преступление совершил Николай Недбайло? Он вставал после полудня, пил чай, читал книги или ехал к друзьям. Ходил на выставки, смотрел фильмы, приходил в мастерскую к своей матери, глядел, как она работает. Вдохновение приходило постоянно - он писал картины. Николай любил работать ночью, ему никто не мешал. Иногда работал неделями. Соседям такая жизнь была непонятна. Жег ночами электричество, а ночами надо спать, а не электричество жечь, днем надо работать на государство. “Ты, Николай, повкалывай, а потом, когда-нибудь, мажь свои картинки. Такое рисуешь, смотреть совестно, у тебя мужики - уголовники, на руках написано - “Не забуду мать родную”. Женщины похожи на фонари, улыбаются, а глазенки хмурые. Корявые, как старые пни в лесу. Деды, будто деревенские корни. У дворника - ноги в разные стороны. Пастух у тебя - будто дитя рисовало. Нехорошо это, Николай, ты уж научись писать-то, а то у меня дети, как ты малюют”, - выговаривал ему участковый. И, между прочим, по-своему он оказался прав. Участковый был тем человеком, в котором искусство Недбайло вызывало возмущение и раздражение.

“Бог мой, - думал Николай все дни, пока везли его на север в арестантском вагоне. - Я ни у кого ничего не просил, постоянно работал, жил достаточно бедно, варил серые макароны и картошку. Почему они со мной так поступили? Я не виню соседей, их черствость, недоверчивость и ограниченность. Вначале, меня это обозлило, но ничего, время пройдет, я все забуду, а Господь сделает так, как надо, он вышивает свои узоры судьбы”. С такими мыслями пошел Николай в Салехардскую тундру по этапу. Вначале Николай переживал, ему не дали попрощаться с друзьями. Они узнали о его “путешествии” спустя несколько дней. Он не мог взять с собой холсты и краски, их надо было покупать на месте. А какое это место всем известно! У него была трудная работа, и там за четыре года Николай выполнил все нормы, которые определило ему Советское государство. Хорошо, что жил в деревне и деревенская доля никогда не казалась ему особенно трудной. Среди сельских людей он казался своим. Когда, наконец, Николай получил от матери посылку с кистями и красками, он снова начал писать. Как же радовались его друзья, получая от ссыльного художника бандероли с рисунками. Именно тогда родились циклы Недбайло “Сны разума”, “Дневник рецидивиста”, “Дневник провинциала”. Он на много лет запомнил злобные физиономии своих сограждан в дни его суда. Конечно, когда слышишь слово тюрьма, это одно дело, когда видишь - другое, можно рассказать словами, но зачем?

Тундра Николаю понравилась. Зимой белый-белый снег, летом - ковер из разноцветных трав. Летом белые ночи и северное сияние, о котором говорила Николаю его мать. Увидишь и никогда не забудешь. Летними ночами, как обещал уполномоченный на месте ссылки, можно Флобера читать...

Николай рисовал деревенских. Главным героем он выбрал старика Макарыча, грибника и рыбака. Когда было время, они вдвоем ходили за грибами, и Макарыч рассказывал Николаю северные истории. Ходил старичок в валенках с галошами, в ситцевой рубашке, подпоясанной пояском, и курил самокрутку. Дома у Макарыча можно было перекусить черным хлебом, репчатым луком. Попить молока и съесть рыбку. Готовил старик в печи, никогда не требовал от Николая картин, дома у него на спине всегда сидел толстый, объевшийся рыбкой и мышами черный кот. Одну работу Николай оставил Макарычу - тот сидел и читал Вечную книгу, которая досталась ему от бабушки. Страницы книги были белыми.

Но ничто не вечно под луною, и решением Мосгорсуда Николай Недбайло был оправдан и возвращен в Москву. В столице Николай несколько дней приходил в себя, встречался с друзьями, смотрел новые работы художников. Потом решил показать свои работы. Некоторые академические институты дали залы. С тех пор у Николая прошло огромное количество персональных выставок. Он не бедствует, но и не шикует. Как привык жить скромно, так и живет.

Прочитав о себе статью Александры, Николай Недбайло еще раз пригласил ее к себе. “На чай с баранками”, - сообщил он, как всегда. Александра пришла к Николаю с радостной вестью. Прочитав ее статью, Александру пригласили на телевидение делать фильм о Недбайло. Николай растрогался и радостно пообещал в присутствии друзей, что он подарит Александре картину. Многие художники дарили работы своим знакомым, и ничего особенного в этом не было. Но, видно, у Александры судьба распоряжалась по-другому. Фильм был снят очень быстро, никуда не выезжали, работали в Москве. В один из дней приехали к Недбайло в мастерскую, он занимал ее после смерти матери. Дом стоял на Верхней Масловке, смотрел на город большими окнами, которые давали художнику много света. Мастерская, так же, как и комната Николая, была заставлена банками с кистями, холстами, написанными картинами. Настроение Недбайло было никудышним.

Он работал в фартуке, заляпанном красками, что-то сумрачно шептал про себя. Александра огляделась. Она выбрала три картины - “Беседу”, “Наши гуляют” и “Хорошее натуральное хозяйство”; за большим деревенским столом сидят и выпивают двое мужиков; с ними хозяйка; на скатерти бутыль с самогоном, огурцы, лук и картошка; мужичонка помоложе что-то рассказывает тому, кто постарше; заливает про огромную рыбину, которую он поймал, руками показывает ее размеры; ну и рыбища!; второй удивляется; в правом углу висит икона с полотенцем, по дому гуляют куры, греется старик у печи, а с печки высовывается голова сына рассказчика; около постели сидит и печалится старуха, её жизнь, как не политая дождем земля.

Горький и добрый юмор окружал картины Недбайло. Пусть мужичок привирает, это ж не со зла! А чудес в жизни всегда хватало...

Картина “Наши гуляют”: деревенские посиделки на реке; в лодке плывут бабы и мужики, чокаются большими кружками; слева бородатый балалаечник; рты раскрыты, все горланят песни; под лодкой плавают недбайловские рыбы и тоже поют; на горе стоит, как гнутая проволока, деревня, домик к домику; у реки стирают белье женщины.

Последняя работа Николая о деревенском дворе: осень, трава под ногами кирпичная, будто ситец, раскрашенная в белый цветочек; деревья с красными листьями, куры, гуси, цыплята; тощая лошадь на худых ногах; свинья кормит детенышей из корыта; ее соски похожи на пилу, которой распиливают бревна мужики с тюремной татуировкой на руках. В общем, карикатурные сцены нашей жизни.

Николай сломал кисть, и бросил ее в ведро, раскрыл окно и закурил:

“Понимаете, я все время в движении, не бываю спокойным. Если я не рисую, то натягиваю холст на подрамник, сколачиваю рамы, окантовываю гуаши. Пишу стихи, правда, их не издают. Люблю простую жизнь, простую мебель, может быть, даже старинный уклад. Разбираюсь в драгоценных камнях, иконах, архитектуре. Однажды, вы, конечно, этого не знаете, я поджарил для своих друзей на даче яичницу из... двухсот яиц! Не очень люблю разговаривать, меня это отвлекает от работы. А вообще, мне нужно четыре жизни, чтобы выполнить то, что я задумал”, - быстро говорил Николай Недбайло.

Вдруг художник замолчал, обернувшись к городу, который хорошо смотрелся с шестого этажа, и снова начал что-то бормотать.

Группа тихонько постояла, Николай не оборачивался. Александра сделала знак, и все ушли, не хотели мешать, кто знает, какая сейчас ему мерещилась картина. Действительно, художники - удивительные люди.

Фильм хорошо приняли и выпустили по первой программе телевидения. Его показали несколько раз. На телевидение посыпались письма. И опять, как всегда, Николая Недбайло ругали и хвалили.

Сам Николай был в восторге, он записал фильм, и показывал его друзьям и заказчикам. Вместо обещанной картины он не сразу подарил Александре свои графические, черно-белые работы. Стоили они недорого, пятнадцать рублей. Она приняла их с улыбкой, хотя точно знала, что никакой картины от Николая не получит.

У Александры были статьи о художниках, они обещали ей свои работы, но потом обещания не выполняли. Возможно, они были скуповаты. О подарке узнал Владимир Алейников, разругался с Николаем, и однажды приехал к Александре с большой работой. Они развернули бумагу, и тут оторопела Александра. На нее загадочно смотрела красивая темноволосая женщина, и даже напоминала Александру. В кудрявых волосах извивались две большие буквы - A3. Такого подарка Александра не ожидала! Анатолий Зверев дружил с Владимиром Алейниковым, жил у него, писал в комнате картины, часто дарил их Владимиру.

Прошло много лет.

Александра Георгиевна стала возглавлять отдел культуры в своей газете. Часто работала на телевидении. Когда к ней приходили гости и узнавали портрет Зверева, восхищались и удивлялись, спрашивали, как он к ней попал. “Я работала с художником Недбайло, - отвечала Александра. - Он обещал подарить мне картину, а подарил черно-белую графику. Об этом узнал его близкий друг, и вместо работы Недбайло привез мне работу Зверева. Я была невероятно обрадована, хотя и Николая Недбайло очень люблю. Ну, что, дорогие мои, выпьем за непостижимых, странных и удивительных художников!”

"НАША УЛИЦА", № 11-2002